На следующий день меня вызвали в «Крылья ангела». Владимир был в небрежном виде, и от него пахло перегаром. Он сказал, что Милену Львовну ночью увезли на скорой, сейчас она в реанимации.

— А что с ней? — спросила я.

— Гинекология… — Владимир развел руками, как бы давая понять, что ничего в этом не понимает, да и не мужское это дело — разбираться во всем этом дерьме у баб под юбкой.

— Жаль, — сказала я.

— Очень жаль, — подтвердил Владимир, — но просто… Это очень странно.

— Что именно? — удивилась я.

— Я не знаю, что именно! — он раздражался. — Но врачи из больницы, они не могут по-другому! Они связались с какими-то ее родственниками, я не знаю, что там за история, какой-то конфликт, они не общались много лет. Эти родственники… они сказали, что она была девственница. А врачи… В общем… Черт! — Владимир схватился за виски. — Понимаешь, мне неудобно все это тебе говорить!

— Ничего страшного, — сказала я.

— Короче, эти врачи… — Владимир сделал над собой усилие. — Они сказали, что у бабки полный набор мелкой венерухи… И… В таком возрасте… Это спровоцировало воспаление, оно куда-то там перекинулось… Она безнадежна. А родственники хотят поговорить с тобой, — закончил он.

В соседней комнате, рядом с кулером, периодически глухо вздыхавшим, как провинившаяся, но надеющаяся на прощение псина, сидели две женщины, мать и дочь. В принципе они обе уже были в том возрасте, когда становится неважно, кто из них кого родил, потому что все могло быть и наоборот. Во всяком случае дочь точно так думала, периодически одергивая мать, как распоясавшегося, не умеющего себя вести ребенка. Говорила в основном она, мать только вставляла не всегда удачные реплики.

— Вы ей помогали в последние дни? Как вас зовут? — накинулась на меня дочь.

— Юля, — сказала я.

Дочь поджала губы.

— Я буду с вами откровенна, — сказала она. — Милена — сестра моей мамы, — она кивнула на мать, — и моя тетя. Но отношения у нас всегда были сложные. Милена была не в себе.

— Я не заметила, — сказала я.

— Я вам объясняю суть проблемы! — взвилась дочь. — Милена думала, что мама увела у нее мужчину, моего отца. Полный бред! Родители уже поженились, я родилась, а Милена все успокоиться не могла! Разорвала всякие отношения. С родной сестрой!

Дочь выразительно на меня посмотрела. Я пожала плечами.

— А он спился! — выкрикнула мать.

— Мама, заткнись! — прошипела дочь.

— Спился и умер, — мать расправила на коленях юбку. — Всего лет восемь мы прожили.

Дочь изо всех сил перетягивала внимание на себя.

— Мы хотим знать, чем занималась Милена в… последнее время? Я просто… Вы меня тоже поймите… Когда я с этим врачом говорила, я чуть со стыда не сгорела! У нее… Может, вы в курсе, кто-то был?

— Да, — сказала я, — один мужчина.

— Как… они познакомились? — сглотнула мать.

— Я их познакомила, — ответила я, — передала ему записку от Милены Львовны.

— Записку?.. — дочь ошарашенно на меня смотрела.

— Да, — сказала я, — она… очень хотела побыть с мужчиной.

Дочь буравила меня взглядом.

— И вы… Это устроили? — уточнила она.

Я кивнула.

— Вы… — дочь смотрела то на меня, то на хохочущую мать. — Вы… простите… в своем уме?!

Милена Львовна умерла вечером того же дня, в сознание она так и не вернулась. Перед тем, как вернуть Владимиру ключи от ее квартиры, я заехала на Новый Арбат, чтобы забрать моющие средства, набор тряпок из микрофибры и телескопическую швабру — такими вещами «Крылья ангела» не разбрасывались. Я выходила из подъезда с пакетом, набитым бутылками с щелочью в одной руке и неоновой палкой от швабры — в другой, на лавочке курил вахтер.

— Погоди, — попросил он меня.

Я села рядом с ним на лавочку.

— Ну что, — задумчиво произнес вахтер, — умерла моя Миленочка.

С этим было не поспорить.

— Н-да… — протянул Павел Петрович, — а она ведь до последнего чистоту хранила… Может, и не померла бы, если б не это.

— Вряд ли, — сказала я.

Павел Петрович вдруг повернул ко мне какое-то спекшееся, картофельное лицо с белесыми, злобными глазами.

— Что «вряд ли», пигалица! — заорал он.

— Вряд ли не померла бы, — объяснила я, — она бы все равно померла. Как и вы помрете, и я. И все остальные.

Вахтер наклонился и схватил меня за локоть. Пальцы у него были жилистые и очень сильные.

— Это ты записки похабные носила! Это ты бабку под смерть подвела! — зачастил он, дыша мне в лицо табаком. — Знала же, что она ни с кем! Соблазнила старуху!

— Соблазнила ее не я, а вы, — ответила я.

— Я — мужчина! — воскликнул вахтер с таким видом, как будто был заранее прощен одним этим обстоятельством. — А ты — сводня! Хоть и молодая, а душа гнилая в тебе!

Я высвободила руку, подобрала пакет, швабру и пошла от скамейки, на которой надсаживался Павел Петрович.

— Завидовала ты ей! — орал он мне вслед. — В аду тебе гореть! Сатанистка!

Я остановилась. Вернулась к лавочке и врезала Павлу Петровичу шваброй. От неожиданности он, как мешок, повалился на бок. Я ударила его еще раз, по голове. Потом еще раз, и еще, и еще.

Вечер я снова провела в ванной. На правом бедре появилось слово Finsternis.

В ночь после смерти Милены Львовны я оделась, собрала свои вещи и вышла на улицу. По дороге к станции я не встретила ни одного человека, во всем мире, казалось, не осталось никого, кроме меня. Или никогда и не было.

На станции две собаки что-то ели с брошенных на асфальт газет. Я села в первую подъехавшую электричку, она привезла меня в Москву. У меня были деньги, выданные Владимиром. Я поймала такси и попросила отвезти меня на кладбище. Шофер, толстый потный мужик, из тех, кто всю жизнь на полном серьезе находит в происходящем смысл, а потом подыхает, так ничего и не поняв, всю дорогу пытался меня образумить.

— Девушка, — говорил он, — зачем вы все это делаете? Вы — молодая, красивая, замуж выйдете, деток родите, бросьте вы дурь всякую.

Я молчала, но ему и не надо было, чтобы я возражала.

— Вы знаете, — говорил он, — что Господь Бог за колдовство наказывает? Вы этого, может, и не понимаете-то сейчас, это все потом аукнется! Сколько вот таких потом в церкви грехи свои замаливают. А тоже ведь, наверное, поначалу думали, что это игра такая! Эх!

Я попросила его остановить у кладбищенской ограды. Шофер предложил подождать меня, но я сказала, что это не нужно. Он уехал. Я пошла вдоль ограды и довольно быстро нашла лазейку. Я пролезла сквозь погнутые прутья. Везде, насколько я могла видеть, были могилы. Ангелы, кресты, в лунном свете мерцали золотые буквы на памятниках, сливаясь в бесконечные обещания не забыть любимую доченьку, жену и мать, мужа и отца, сына, брата, сестру, племянницу, бабушку, дедушку, тетю и дядю, как будто даже после смерти этих людей нельзя было оставить в покое, и буквы, как фонари, освещали живым ночную дорогу к могилам, чтобы живые могли прийти и изводить мертвых своим бесконечным нытьем.

Впереди я вдруг услышала голос, кто-то вел счет: раз, два, три, четыре, пять. Потом сначала: раз, два, три, четыре, пять. Я подошла ближе. Около могилы, которая была обнесена по периметру тяжелыми цепями, прикованными, в свою очередь, к железным колышкам с золочеными шишками наверху, сидел мальчик и считал: раз, два, три, четыре, пять. Из-за цепей и шишек могила имела какой-то легкомысленный вид, как будто ее всеми силами старались сделать похожей на двуспальную кровать. Я остановилась в нескольких шагах от мальчика, он заметил меня и прекратил считать.

— Почему ты не идешь дальше пяти? — спросила я.

— Я не знаю, что дальше, — ответил мальчик.

— Шесть, — сказала я.

— Шесть? — переспросил он. — И что это значит?

— Это то, что идет потом, — я стала загибать пальцы и показывать ему: один, два, три, четыре, пять, шесть. Шесть — это пять плюс еще один.

— Плюс, — повторил мальчик.

— Плюс значит совмещение, — объяснила я, — когда к одному присоединяется другое.

Мальчик ничего не говорил и просто смотрел на меня.

— Ты не понимаешь, да? — уточнила я.

Он покачал головой.

— Я понимаю, как одно присоединяется к другому, но как они становятся одним? Это мне непонятно.

Я задумалась.

— Но такое случается, — сказала я, наконец. — С людьми тоже. Любовь присоединяет людей друг к другу.

— Да, — кивнул мальчик, — но она не делает их единым.

— Почему? — спросила я.

— Потому что все продумано, — ответил он, — вещи созданы такими, какими они должны быть.

— Как же тогда быть? — спросила я.

— Я не вижу здесь проблемы, — сказал мальчик, — любовь — это радость от того, что другой существует. Не более того. Ты не можешь стать им, и ты не можешь с ним слиться, оставаясь собой. Но ты можешь радоваться.

— Просто радоваться?

Я пригляделась к мальчику. Ему было лет пять, может быть, даже четыре, одежда, которая была на нем надета, выглядела странно. Белая рубашечка с вышитым на грудном кармашке медвежонком, в некоторых местах разошлась по швам, лохмотья ткани истлели и свисали на синие брюки. Из лямочек на поясе торчали обглоданные куски ремешка.

— Черви съели мой ремень, — сказал мальчик.

— Разве можно этому радоваться? — спросила его я.

— Но это ведь не плохо, — мальчик внимательно посмотрел на меня, — это просто такой закон. Все, что больше не нужно, начинает мешать. И тогда появляются другие, те, кто могут забрать у тебя ненужное. Разве ты не знала?

— Кому я могу отдать свое ненужное? Скажи мне, — попросила я.

— У тебя нет ненужного, — сказал он.

Я покачала головой. Некоторое время мы молчали. Мальчик отвлекся от меня, теперь он играл с лежащими около могилы камешками. Я несколько раз окликала его, но он как будто забыл о моем существовании. Мне надоело стоять рядом с ним, и я пошла дальше. Мальчик догнал меня. Теперь мы шли между могил рядом.

— Зачем ты ищешь его? — спросил мальчик.

— Я хочу быть с ним, — сказала я.

— Но так не пойдет! — крикнул вдруг мальчик. — Так не получится!

Я поняла, что забыла, в какой стороне кладбища могила Марека. Когда я была здесь в прошлый раз, мы с Анютиком шли от главного входа, а теперь я не знала, где главный вход и где вообще я нахожусь. Я стала просить мальчика показать мне могилу. Он ничего не отвечал.

— Я буду радоваться! — убеждала его я. — Я очень хочу радоваться! Но покажи мне, где он лежит, я хочу ему сказать, что я научилась радоваться!

Мальчик упрямо молчал. Мне захотелось схватить его и хорошенько избить. Я вцепилась в его рубашку, но он вырвался и побежал от меня. Я гналась за ним и орала на все кладбище.

— Я очень рада! Рада, что он умер! А я жива! Я рада, что все так устроено! Что все вокруг умирают! И что я умру! Я рада, рада! Что тебе еще от меня надо?!

В темноте я споткнулась о какой-то камень и упала лицом в землю. Земля была жирная, она пахла мясом, кровью, ко всему этому примешивался острый запашок желчи, шедший откуда-то из глубины. Я привстала на могиле, но подняться не смогла. Земля проваливалась под моими руками, она стала липкой, как тесто, из которого я не могла вырваться. Я начала проваливаться вниз. Это меня почему-то не особо пугало, я думала, что глубоко все равно не провалюсь, потому что прямо подо мной находится гроб, я просто упаду на него и все. Но гроба не было. Я опускалась все ниже и ниже, как будто меня проталкивало внутрь себя черное скользкое горло. По его краям я видела корни растений, куски деревянных гробов, человеческие кости, их было так много, что, казалось, вся земля набита ими до основания. Она переваривала их, как гигантский кит свою добычу. Медленно, с чавканьем, выделяя желудочный сок, коричневый и пахучий, в нем копошились черви и жирные слепые кроты. Меня засасывало все глубже, земля становилась горячей, как будто я приближалась к ее огромному сердцу, толкавшемуся и сотрясавшему все вокруг. Наконец я упала на гладкий прозрачный купол, под ним перекатывались потоки красной лавы. Некоторое время я просто лежала и смотрела, как все устроено, но потом я почувствовала, что купол, на которой я лежу, плавится от тепла моего тела, он стал мутным и мягким, я больше ничего не могла рассмотреть под ним. Купол обволакивал меня, пока не захлопнулся и я не оказалась внутри него, как в мягкой капсуле. Эта капсула пришла в движение, теперь земля не поглощала меня, а выталкивала наружу. Я двигалась вверх, и это опять длилось бесконечно, снова были кости, кроты и черви, я поняла, что этот цикл никогда не заканчивается, он всегда начинается сначала. И все случайно, кроме этого непрекращающегося движения, кроме поглощения и выталкивания, кроме процесса, который не упускает никого и ничего, в котором все со всем связано, и который и есть единственная милость. Милость. Мы лежали с Мареком на кровати, я спросила: как будет по-польски любовь? И он ответил: милошчь. Милость и милошчь, как это похоже, милость и есть любовь. Любовь. В этой земле, в могиле, милость, доступная и червям и кротам со слепыми глазами, милость, которая не делает различий, у которой нет важного и неважного, нет смерти и нет жизни.

Меня вытолкнуло наружу. Обессилевшая, я лежала и смотрела на светлеющее небо. В руке у меня остался лоскуток ткани от детской рубашки с вышитым медвежонком.

Мне было трудно оценить, как долго я нахожусь на кладбище, спала ли я или бодрствовала. Сколько времени, я тоже не знала, потому что моя сумка, в которой был мобильник, куда-то потерялась. Я понимала, что это психоз, я понимала, что не могла говорить с мертвым ребенком, я понимала, что ткань, которую я сжимаю в руке, просто где-то валялась, и я зачем-то подняла ее. Другое дело, что это понимание принадлежало какой-то очень слабой и еще больше с каждой секундой слабеющей части меня. Рядом послышались шаги. Я подняла голову — рядом с могилой, на дорожке стоял Сергей. Он смотрел на меня.

— Я хочу тебе помочь, — сказал он и протянул мне руки.

Я схватилась за них, и Сергей поднял меня с земли. Мы стояли, держась за руки, и смотрели друг на друга.

— Спасибо тебе, — произнес Сергей.

Потом он поцеловал меня и ушел. Я кое-как отряхнула землю и пошла по дорожке кладбища. Дорожка поворачивала, и я заметила в траве свою сумку. Это было уже что-то.

Кладбище я покинула через какую-то новую дырку и очутилась на шоссе. Довольно быстро поймала машину и попросила отвезти меня домой. Адрес я помнила, и это показалось мне очень обнадеживающим. С водителем тоже повезло. Он не задавал вопросов, никак не комментировал мой внешний вид, и его спина, на которую я посматривала с заднего сиденья, как бы говорила мне, что он видел и не такое, но вникать в эту херню сил у него уже нет.

— Не против, если я радио включу? — вдруг спросил он.

— Нет, — сказала я.

По радио сначала шла песня про любовь, потом какие-то люди стали обсуждать политическую ситуацию в стране. Женщина, чей голос был как-то подозрительно похож на голос Судьи, говорила:

— Видите ли, тоталитарные режимы всегда очень настороженно относились к сумасшедшим. Собственно, они положили начало тому, что мы называем карательной психиатрией.

— Позвольте, — возразил мужчина, и я поняла, что его голос мне тоже знаком, — но тоталитарные режимы, в сущности, и есть апофеоз безумия.

— Несомненно, — согласилась Судья, — идейная платформа, на которой они наспех строятся, вполне ненормальна, поэтому всегда на первое место выдвигается понятие некой новой нормы.

— Новой нормы? — переспросил мужчина.

— Да, — сказала Судья, — и проблема в том, что эту норму встраивают во все сферы жизни, даже в такие, где нормы быть не может в принципе. Например, в сексуальные фантазии.

— Почему же в сексуальных фантазиях нет нормы? — вступила в дискуссию еще одна женщина, я с ужасом узнала Голос добра и человечности. — Если человек мечтает о насилии над собой или другим, об убийстве — это ненормально.

— Вы знаете человека, который страстно фантазирует о том, чтобы после официального заключения брака совершить со своей второй половиной половой акт в миссионерской позиции, как предписывается традиционным обществом? — спросил мужчина.

— Я — нет, — ответила Судья.

— Намекаете, что все вокруг — извращенцы? — спросила женщина.

— Я просто иллюстрирую, что человек не может контролировать то, что его возбуждает, и не может оценивать это состояние с моральной точки зрения, — пояснила Судья, — или вы хотите подискутировать на тему: плох или хорош, например, анальный секс?

Мужчина расхохотался.

— Конечно, анальный секс плох, он ведь противоестественен! — выкрикнула женщина.

— Ну, разумеется, — снисходительно хихикнула Судья, — еще можно начать раскладывать его по степеням противоестественности. Если мужчина занимается анальным сексом с женщиной, это просто причуда и эксперимент, а если с мужчиной — преступление против нравственности. Понимаете, в этом вся суть. Общество тратит огромный ресурс, чтобы разобраться, кто кого трахает в жопу.

— Простите… — я тронула водителя за плечо, — а… что это за радио?..

— «Эхо», — коротко ответил он.

Из-за нашей двери раздавалось бойкое тявканье. Когда мама открыла, ко мне бросился рыжий щенок сеттера. Мама была в трусах и в грязной Толиковой майке с пятнами гидроперита от краски для волос. Я обратила внимание, что ее ноги не в лучшем состоянии: на них снова вспухли веревки вен, норовившие закрутиться в черные узлы.

— Вы собаку завели? — спросила я.

— Чтобы Толя гулял, — тихо сказала мама, — он совсем не выходил на улицу.

— И как, помогло? — мне захотелось добить ее. — Он вышел?

— Он ушел.

— Насовсем? — уточнила я.

Мама пожала плечами.

— Юля, ты очень похудела, — сказала она, наконец.

— Похудела? — переспросила я.

— Да, — мама как будто боялась встречаться со мной взглядом и смотрела на собаку, обнюхивавшую мои кроссовки, — вернулась в форму. Не надо худеть больше, ты как скелет станешь. Сейчас — очень хорошо тебе.

Собака схватила один кроссовок и убежала с ним по коридору. Ни я, ни мама не стали ее останавливать.

— Ты можешь поговорить со мной? — попросила мама. — Пойдем на кухню… Я тебя прошу.

На кухне на подоконнике стояла забитая пепельница, рядом валялась пачка сигарет. В грязной одежде я села на подоконник и закурила. Мама достала из холодильника бутылку вина и налила в стакан.

— Ты будешь?

— Да, — сказала я.

Она отдала мне стакан. Я понюхала вино, и меня передернуло от кислого, резкого запаха. Но деваться было некуда, я выпила вино залпом. Мама сидела на стуле и пила мелкими глотками. Одной рукой она сжимала стакан, другая как-то рассеянно и неловко бродила по голым коленкам, как будто мама не могла до конца поверить, что вот это и есть ее тело.

— Я не понимаю, почему так произошло, — сказала мама, — мы были с ним счастливы.

Я молчала.

— Ты ничего мне не скажешь? — мама всхлипнула. — Я ведь ничего плохого не сделала! У нас годовщина должна была быть… Я платье новое купила, думала, ему понравится… И тени. Тебе, кстати, они не нужны? Я отдам тебе тени! Они мне не подходят…

— Стоит только на секунду отключить процесс собственного бурного воображения, и ты обнаруживаешь себя резиновой куклой, которую вертит, как хочет, откровенный клоун, — сказала я. — Весь мир на этом держится, мама, на том, что ты, я и все прочие женщины думают про страстную любовь.

— Я… — мама запнулась, — я говорю о человеческих отношениях!..

Я поморщилась.

— Ну, только не надо про человеческие отношения. У меня глаза на лоб от этой ахинеи лезут.

Мама молчала.

— Как только я слышу про человеческие отношения, долг, семью, бескорыстие, я сразу понимаю, что человек и секунды в себе не копался, и ему так страшно, что он все что угодно сделает, лишь бы перенести внимание с себя на тебя. Как будто это ты лично ответственна за галиматью, заваренную у него в башке обществом. Людям стыдно, — сказала я, — стыдно признаться, что им всего мало. Денег, радости, любви, хорошего секса…

— А тебе? — вдруг спросила мама. — Тебе не стыдно?

— Нет, — ответила я. — В отличие от всех остальных я понимаю, что дело не во мне, а просто так устроен мир. Именно мир, мама, я не иллюзии, за которые ты хватаешься. Я и есть реальность, и я никому не нужна. Потому что непонятно, как меня можно вынести, не свихнувшись и не впав в отчаяние.

Я вышла из кухни, в коридоре щенок грыз задник моего кроссовка. Анютик неподвижно стояла около окна в нашей комнате.

— Ты вернулась? — спросила она, не оборачиваясь.

— В каком-то смысле, — ответила я.

— Представляешь, — сказала она, улыбнувшись, — а я беременна.

Эта информация превосходила меру того, что я могла вытерпеть от жизни.

— Ты… ты не можешь так поступить, — прошептала я, у меня почему-то пропал голос.

— А что мне остается? — плаксиво возразила Анютик. — Ты бросила меня! Ты живешь своей жизнью! А я не хочу быть одна, я хочу иметь кого-то, кто будет меня любить…

— Ты не имеешь права обрекать другого человека на все это, — мне хотелось схватить ее и трясти так, чтобы оторвалась ее дурацкая голова, чтобы у нее вылетели глаза и зубы, чтобы эта гниль, эта проклятая болезнь вытекла у нее через уши.

— А может быть, ничего и не будет, — сказала она, — может, все будет хорошо.

У меня больше не было сил. Не было ресурса. Я сама едва стояла на ногах.

— Он просил тебя сделать аборт? — спросила я.

— Да, — кивнула Анютик. — А когда я отказалась, ушел. Но это не удивительно. Все они такие, все они уходят. Марек вон вообще ушел в такое место, где ты его никогда не достанешь.