По дороге Иван Александрович думал только об одном: как бы там ему так себя повести, чтобы никого не заложить, хоть, по трезвому размышлению, закладывать ему было просто некого — разве приятеля своего университетского — так вот, тем более: думал, как приятеля не заложить, особенно, если вопросы наводящие задавать начнут или даже хуже того: прямо-таки приятелеву фамилию назовут. Впрочем, если назовут — следовательно, Иван Александрович все равно уже приятелю повредить не сможет, потому что, если назвали, значит, знают про того и так, и без Ивана Александровича, но, хоть и нерушимо логичным казалось последнее построение, все же в результате мучительных переживаний и размышлений поднялся Иван Александрович над ним и постановил, что ни за что на свете, ни при каких обстоятельствах приятеля все равно не выдаст, хоть бы даже фамилию назвали — во всяком случае, сознательно не выдаст, то есть, если пытать не начнут, но Иван Александрович, даже при всей своей склонности к фантастике и преувеличениям, не верил всерьез, что они до сих пор пытают, и, стало быть, выходило вполне точно, что уж абсолютно ни при каких обстоятельствах приятеля своего он им не выдаст.
Хоть и помнил Иван Александрович адрес: «Дзержинского, четырнадцать», и понимал прекрасно, что не к тому серо-охристому дому он относится, что, стоя рядом с Детским Миром, как бы символизирует этим своим соседством вечное соседство в бренной нашей жизни смешного и жуткого, радостного и печального и даже, пожалуй, бытия и небытия, а все ж поразился, что зловещим адресом обозначен изящный, голубенький, такой на вид тихий и спокойный, начала прошлого века особнячок, которого раньше почему-то никогда и не замечал, то есть, прямо-таки действительно поразился — не шел особнячку зловещий адрес! Встретили Ивана Александровича радушно, отобрали паспорт для оформления пропуска, проводили в небольшую комнату, где и попросили обождать. Специально для этого, надо думать, и отведенная, кроме стульев содержала она и небольшой голубенький — как сам особняк — стол, на котором лежало несколько старых «Правд» да потрепанный номер «Юного натуралиста». Иван Александрович, чтобы отвлечься, взял журнальчик в руки, начал листать, что-то читать безмысленно, как вдруг наткнулся на фразу: «Голубь — птица жестокая, кровожадная, способная медленно, хладнокровно заклевать более слабого голубя…» С отвращением отбросил Иван Александрович журнал и начал ждать просто, и первые минут пятнадцать выходило это у него недурно, а потом в душу стала прокрадываться тревога: а ну как жуткое ожидание выбьет из-под ног твердую нравственную основу, на которой он по дороге сюда столь незыблемо утвердился? И начал Иван Александрович прямо-таки гипнотизировать себя, заклинать, что ни за что на свете приятелеву фамилию он им не назовет, ни за какие блага, ни под каким страхом, хоть, знаете, кол у него на голове тешите — не назовет и все тут! И до того Иван Александрович дозаклинался, что даже как-то не вдруг понял, что приглашают его пройти в кабинет.
Что ж вы, Ываны Ылыкысаныдырывычы! укоризненно отнесся к нему Игорь Константинович (Иван Александрович сразу понял, что человек за столом Игорь Константинович и есть). Как же это вы так?! и столько сочувствия заключалось в укоризне этой, что Ивану Александровичу ужасно стыдно за себя стало - куда стыднее, чем в баньке — за себя, за ничтожную свою малость, за некрасивые свои мысли и поступки, за Лариску, за Альмиру, за кощунственное желание руки над листом и жуть как захотелось повиниться, покаяться перед молодым, обаятельным, прекрасно одетым человеком, покаяться и даже фамилию сакраментальную назвать. Иван Александрович потупился, и Игорь Константинович понял, что происходит в душе гостя, понял и сказал снова сочувственно, но уже без былой укоризны, а великодушно, тоном милосердия и прощения: вижу-вижу, осознали вы свою вину и больше уж, наверное, ны будыты. Ну и ладненько. Ну и замечательно. Всего вам доброго. Как же? удивился Иван Александрович. А фамилия? Его фамилия: И-ва-нов! Не надо, покачал головою Игорь Константинович. Не надо фамилию. Все фамилии мы знаем и без вас. Всего вам, повторяю, доброго. И таким приятным оказалось нежнейшее это «всего вам доброго», таким ласковым, таким успокоительным и хорошим, что на глазах Ивана Александровича выступили сладкие слезы признательности и даже, пожалуй, высшего некоего просветления, и он, не веря еще до конца ощущению своему, спросил: так я могу идти? Так я могу быть свободным? и, услышав улыбчивый утвердительный игорьконстантиновичев ответ, тихонечко, спиною, отпятился к дверям, толкнул их эдаким изящным движением зада и — показалось Ивану Александровичу — тут же очутился на улице, хоть это-то было точно невероятно, потому что двери кабине та вели, конечно же, в коридор, и часовой там стоял, и тамбур существовал, и паспорт Ивану Александровичу должны же были, в конце концов, вернуть. Ну и что? Такое ли уж у нас страшное заведение? все еще доносился из-за дверей иронически-укоризненно интонированный голос Игоря Константиновича. Пытают у нас? Расстреливают? Лейтенанты Падучихи работают? А, Иван Александрович?..
На улице все шло так, словно ничего не случилось: оранжево светило низкое закатное солнце, спешили по своим делам люди, со Сретенки, пошевеливая усами, полз троллейбус, машины сплошным потоком текли к Садовому, и Иван Александрович, счастливо обалдевший от того, что ничего на улице не случилось, пошел машинному потоку наперерез, но тут же услышал резкий свисток, повернулся на него и увидел милицейского сержанта. И сержант, и сам свисток почему-то ужасно обрадовали Ивана Александровича. Он подумал: как все же это прекрасно: нарушить ясное и понятное, многократно и общедоступно опубликованное и даже по телевидению переданное правило уличного движения, оказаться в нарушении уличенным и, честно заплатив положенный штраф, перед законом и людьми вполне очиститься, искупить вину, — потом достал из кармана трешницу и, далеко вытянув ее перед собою, пошел на постового. Тот, однако, иваналександровичевы деньги отстранил, взял под козырек и произнес: что ж вы, товарищ, по сторонам не глядите? Так ведь недолго и с жизнью расстаться. Вон переход, ступайте! — и то, что сержант Ивана Александровича тоже простил и даже товарищем назвал (хотя и вполне готов был Иван Александрович за свой проступок расплатиться сполна и никакого зла на сержанта держать не стал бы) — это уж показалось Ивану Александровичу некой вершиною, слиянием с человечеством, выявлением мировой гармонии, музыкою сфер и даже, возможно, тем, что еще два с половиной тысячелетия назад назвал Аристотель до самого этого момента не совсем Ивану Александровичу понятным словом катарсис.
Иван Александрович перешел улицу строго в положенном месте и обернулся, чтобы еще раз послать заботливому постовому счастливую и благодарную улыбку, но тут резкий, пронзительный, тревожный диссонанс вмиг разрушил музыку сфер, наполнявшую душу, и, забыв про сержанта, долго стоял Иван Александрович, пытаясь разобраться, откуда диссонанс взялся. И вот осознал, выделил его, наконец, из густого цветного шума противоположной стороны улицы: зеленое платье Лариски!
Иван Александрович совсем было собрался окликнуть жену, как вдруг с ужасом и растерянностью понял, что она… исчезла. Причем, не просто исчезла, бесследно, так сказать, растворясь в воздухе — это было бы еще куда ни шло! — а исчезла в том самом подъезде, из которого Иван Александрович вышел несколькими минутами раньше.
И замер растерянный Иван Александрович, и стал перебирать в голове все вероятные объяснения увиденной мизансцены, и ни одно не казалось достаточно убедительным, и тревога за жену сменялась открытой ненавистью, которая, в свою очередь, оборачивалась недоумением и, в конечном счете, все тою же непреодолимой растерянностью.
И тогда Иван Александрович понял, что необоснованным, глупым, детским было давешнее его благодушие, что, как и в случае с хорошенькой татарочкою, должен и тут скрываться какой-то обман, фальшь какая-то, и, чтобы фальшь эту обнаружить, схватить за хвост, охлопал себя Иван Александрович по карманам, словно в одном из них фальшь и скрывалась, и действительно: наткнулся сквозь ткань пиджака на что-то сравнительно твердое, картонное: паспорт! понял, и предчувствующая пакость рука извлекла на свет Божий небольшую, покрытую царапаным полиэтиленом книжечку вишневого цвета, пролистнула несколько первых рутинных страничек и остановилась большим пальцем прямо под ладненьким, компактным, свежим лиловым штампиком, смысловым центром которого выступало единственное слово, потому, наверное, и выделенное и размером шрифта, и местоположением из прочих меленьких слов и словечек: ВЫПИСАН.
Тут все сразу встало на свои места, и Иван Александрович как-то вдруг успокоился, свернул на Пушечную и пошел по ней дальше, вниз, в направлении собственного дома.