Глава ХХХIII
— Думал, жидка у тебя кость, Виктор Петрович. Решил, что на поверке не выдержишь, слюни распустишь. Теперь вижу, напрасно грешил, зря на тебя не надеялся. Молодец, парень, хоть и хлипковат с виду, а натура у тебя крепкая — русская.
Сокол растерянно смотрел на Булатова.
— Не пойму я тебя, Игнат… Кто ты? Почему ты в Раздолье?
— А ты понимай, парень, борода вон растет, не мальчишка. От колхоза я здесь, Петрович. Надо нам так, — сознался Булатов.
— Прости, а я тебя за врага посчитал. Верно, что зелен еще…
— Ну, иди, иди, Петрович, — мягко подтолкнул летчика в плечо Булатов, — сейчас нам с тобой миловаться некогда: мне надо след заметать, а тебе уходить побыстрее. Теперь скоро встретимся, наговоримся досыта. А сейчас медлить нельзя. Шагай, — Игнат указал на стоявшую в тени кустов женщину.
— Вон тебе провожатый. Она тебя к своим приведет.
Сокол торопливо пожал руку Игната и пошел за женщиной. Неужели свобода? Неужели следом за ним не крадется враг, не выстрелит в спину? Кто там стоит впереди? Поджидают его? Снова охотятся? Один согнулся, готовый к прыжку, второй стоит неподвижно. Сокол нащупал спуск автомата: Чужой окрик, только шаг однако из двух — и он нажмет на курок. Пусть окружают его, стреляют, ползут, но второй ошибки он не допустит — живым все равно не дастся. Темные силуэты ясней, четче. «Дурак — так ведь это же пни, обгорелые сваи чьих-то ворот. Пуганая ворона». Вздох облегчения и радость… Неудержимая радость за себя, за Булатова. «Вот ведь каким человек на поверке вышел. Скалой». С трудом поспевая ослабевшими ногами за провожатой, Сокол попытался спросить, куда ведет тропинка. Но женщина оказалась неразговорчивой.
— Тише! Молчите! — не оборачиваясь, строго приказала она.
Поняв, что вокруг подстерегает опасность, Сокол притих, крепче стиснул оружие.
Тропинка вывела за огороды, в поле, затем завиляла в лесу. Огромные, в два обхвата, дубы чуть не вплотную прижались друг к другу, густые кроны скрыли звездное небо. И тишина, словно там, в подвале: глухая и стойкая. Тропинка петляла по лесу, местами терялась, путалась меж дубов, спускалась в низины, и тогда Сокол чувствовал под ногами мягкую постель мха. Чем дальше в глушь заходил он, тем яснее понимал, что спасен, тем настойчивее рвалась наружу переполнявшая его радость.
…Как хорошо жить! Как сладко дышать на воле, как быстро возвращаются силы!
Лес. Он застыл в предутреннем сне, прогнал все тревоги Сокола. Он чувствовал себя вставшим из могилы, рожденным заново. Ему хотелось заложить пальцы в рот, по-разбойничьи свистнуть, убедиться в своей безопасности.
Но строгость провожатой сдерживала его. Путь становился все тяжелее. То там, то здесь приходилось подлезать под баррикады бурелома, шагать по гибким, нависшим над болотной трясиной жердям, прыгать с кочки на кочку.
— Осторожнее! Яма! — предупреждал голос провожатой.
— Возьмите палку! — швыряя под ноги Сокола легкий шест, снова командовала она. — Не поскользнитесь, правее окно.
Сокол послушно выполнял все приказы своей спутницы. Они шли лесом уже несколько часов. Гимнастерка Сокола промокла от пота, в сапогах хлюпала холодная жижа, ногу кололо в простреле. А женщина шагала легко и быстро, привычно прыгая по мягким кочкам, балансируя руками, скользила по шатким гатям, не снимая ботинок, брела по колено в холодной воде, прощупывая палкой дорогу.
Тусклый рассвет обрисовывал ее невысокую, одетую в вязаную кофту и простенькую фланелевую юбку фигурку. Казалось Соколу, что он где-то уже встречал эту женщину, где-то видел эту темную косыночку, тугим узелком завязанную на затылке, видел эти крепкие ноги, светлые, выбивающиеся на шею завитки мягких волос. Ничем не приметна эта идущая впереди женщина: прост ее наряд, как у тысячи других, обычен стан, округлые бедра, упругие загорелые ноги. На полустанках, в деревнях, городских окраинах, на аэродромах, в полях Сокол, конечно, встречал тысячи похожих на свою спутницу женщин. Мог ли он запомнить хотя бы одну из них? Вероятно, да. Густой дубняк давно уже сменился редким кустарником, ивняком, зарослями болотной куги, камыша, осоки. Розовые блики утра зарумянили зыбкую замшелую землю, похожие на взъерошенных ежиков кочки, позолотили глазницы болотных окошек, перекрасив все окружающее в радужный, веселый тон. Уходили часы, сверкало над лесом солнце. Женщина по-прежнему шла не оглядываясь, а Сокола жгло любопытство, хотелось увидеть ее лицо.
— Слушайте, милая, устал я, как дьявол. Неужели же отдохнуть невозможно?
— Идемте, идемте… Некогда, — проговорила провожатая, и в голосе ее послышался нескрываемый смех. Как спящему плеснули в лицо холодной водой, и он мгновенно проснулся, так и Сокола как бы разбудил смех женщины. Так ведь это же ее талия, волосы, маленькие огрубелые руки! Как он не узнал их сразу…
— Феня! Фенечка, ты?
Спутница вмиг оглянулась. Казалось, само солнце осветило измученного летчика, яркий румянец здоровья и счастья пылал на улыбающемся лице молодой женщины. Высокая грудь Фени, как после быстрого бега, порывисто подымалась, билась в плену грубой кофты.
— Фенечка! Солнышко! Встретились, — Сокол рванулся вперед, упал подле Фени и прижался потным, обросшим бородою лицом к ее испачканным болотной грязью ногам.
— Виктор Петрович, Витя, не надо, встаньте, Виктор Петрович, встаньте же, прошу вас, упаду я так…
— Фенечка, встретились, — не выпуская Фениных ног, радостно повторял летчик. — А ведь я вспоминал тебя, думал. Однажды даже в бреду… Вот уж никак не гадал, что встречу. Рад я, как рад… Чужое, страшное место — и вдруг родные. Даже не верится. Теперь я знаю, кто вытащил меня из могилы. Ты, правда ведь ты, Феня?
Феня осторожно высвободилась из рук Сокола, опустилась на покрытую мхом землю.
— Нет, Виктор Петрович, я даже не знала о том, что вы рядом. Папаня сказал мне об этом только вчера, когда шел к вам на выручку.
— Отец у тебя герой, Феня. А я дурак, безмозглый осел — вот кто я. Мне на Игната молиться надо. А я его врагом посчитал, в бороду плюнуть хотел.
— Папаня умен, нам у него многому поучиться надо, — поддержала Феня. — Вы бы посмотрели, как он немцев обводит! Партизаны на него не нарадуются, за него в огонь и в воду пойдут. Он отряд раза три от гибели спасал. Федор Сергеевич, наш командир, говорит — после войны именем Булатова колхоз назовет. Вот вам и отсталый мужик — горлохват, как вы его окрестили.
— Глупец! А ведь меня в институте учили, на петлицы кубики прицепили…
— Полно вам на себя наговаривать, Виктор Петрович, вы человек хороший. Святых на земле нет. Все ошибаются. Отец побольше вас ошибался.
Феня не сводила с Сокола глаз. Материнская нежность влекла ее к этому обросшему, худому и грязному парню. Хотелось ей прижать к своей груди его голову, расчесать преждевременно поседевшие волосы, погладить тонкие нежные руки. Пусть бы упала эта усталая голова к ней на колени, пусть сомкнулись бы покрасневшие от бессонницы веки, отдохнуло бы ослабевшее тело. Пусть спал бы этот дорогой для нее человек, а она не сомкнула бы глаз и все гладила его жесткие волосы.
Сокол и в самом деле засыпал, прижавшись головой к ее ногам. Он пытался побороть усталость, с трудом открывал веки, но, встретившись затуманенным взглядом с ласковой синевой Фениных глаз, успокаивался.
— Не ругай меня, Феня, Ослаб я… Три ночи без сна… и какие ночи…
— Спите, Виктор Петрович, спите. Теперь вас никто не тронет.
Сокол виновато улыбнулся, попробовал что-то сказать, но всесильный сон уже победил его. Спокойно лицо спящего, даже счастливо, пожалуй! Что видел сейчас он во сне? Свой распустившийся над Кугачом сад? Самолет? Друзей? Черные косы?
О, эти проклятые косы! Опять болью сжималось сердце, опять обида давила горло Фени. Косы, опять эти косы… Неужели и сейчас они душат его по ночам, неужто так и не забыл про них Сокол? Три бурных года пролетели с тех пор, как открыла Феня горькую для себя правду. Дни войны, постоянная тревога, забота почти заживили старую рану. И вот судьба, словно сжалившись над нею, или, напротив чтобы сильнее растравить боль, снова столкнула с Соколом. Зачем? А может, и нет теперь тех змей-кос, забыл о них Витя. Три года! Срок такой, что и растеряются они по волоску и серебром покроется смоль… Надо спросить о них Витю. Он честный, он не станет лукавить, да если и захочет, не выйдет, глаза все равно его выдадут. Конечно же, надо узнать, надо выведать, поговорить с ним начистоту. Тогда будет спокойно на душе, тогда и солнце станет светить ласковее.
Но тут же поймала себя Феня на горестной мысли. Ну, а если он все еще любит свою Айну, если честно сознается в этом? Что же тогда? Плачь, кричи, жалуйся. Кому и зачем? Без пользы. Нет, уж лучше ни о чем не спрашивать, не убивать сразу своей мечты. Лучше, пожалуй, открыться Соколу, отдать себя в его власть. Пусть будет миг, да ее, Фени. Нет, этого она не желает. Она хочет большого, полного счастья, она его заслужила.
Яркий диск солнца скатился к горизонту. От болота повеяло сыростью, запахло гнилью трясины.
Феня осторожно потрогала руку спящего.
— Виктор Петрович, проснитесь.
Сокол вскочил на ноги, испуганно осмотрелся.
— Приснилось что-нибудь страшное? — участливо спросила Феня.
— Не говори, Феня, все фрицы за горло хватают.
— Идти нам пора — до лагеря еще часа три ходу. Отдохнули немного?
— Еще как, Фенечка! Я теперь хоть три ночи не спать могу!
Феня достала из кармана небольшой сверток и протянула его Соколу.
— Подкрепитесь немножко. А я вам воды принесу. Только во что зачерпнуть, не знаю.
— Не надо, попьем и пригоршнями.
Сокол развернул сверток. В нем был кусок черного хлеба и две неочищенные печеные картофелины. Виктор разломил хлеб и, оставив себе меньшую долю и одну картофелину, передал остальное Фене.
Феня взяла из рук Сокола меньший кусок хлеба.
— Так будет правильно… Ешьте…
Оба с большим аппетитом набросились на хлеб. Не очищая картофелину, Сокол ел ее вместе с хрустящей, зажаренной кожурою.
— Прелесть! — восхищался он. — Лет десять печеной картошки не пробовал.
— После такого марша, каким я вас ночью прогнала, смотрите пальцы не откусите.
— А ты почему сразу-то не открылась, Феня? Боялась — болтать начну, да?
Щеки Фени полыхнули румянцем. Она опустила глаза и прикрыла лицо руками. Преодолевая смущение, с трудом вымолвила:
— Испытать вас хотела. Думаю, вспомнит или не вспомнит? Даже папаню об этом просила.
— Хорошо, что я выдержал твое испытание, — засмеялся Сокол. — Коварная ты, оказывается, Феня… Не в отца. Тот как будто прямее.
— Нараспашку ходить вредно: простудиться легко, да и умереть можно, — задумчиво произнесла Феня.
Теперь уже рядом, поддерживая друг друга на опасных гатях, они шагали все дальше и дальше, оживленно беседуя. Сокол рассказывал, как после войны он вернется на Сую, каким ласковым шелестом встретит его посаженный на Кугаче сад, в какую сказку он превратит глухой берег нелюдимой реки.
— Ты знаешь, Феня, до войны я видел проект: на Кугаче будет самая крупная в Карелии электростанция. Представляешь? Дворец! А от него паутина проводов по всей тайге! Миллионы огней! И Суя в золоте, блестит даже ночью. А по берегу гранитные лестницы, дома, пристани и сады, сады, сады — море цветов! Хорошо, правда? Вернемся в Карелию, Феня. Лучших мест ведь не сыщешь, верно?
— Нет, мне они не по сердцу. Я, как и отец, пашню люблю. Перед войной на комбайне работала. Нравится. Победим немцев, вы лучше к нам в Раздолье проситесь. В нашем колхозе агроном тоже как воздух нужен.
Феня искоса посмотрела на своего спутника и подумала о том, как украсилась бы ее жизнь, если бы Сокол действительно поселился в Раздолье. Тогда она каждый день могла бы видеть его, слушать задушевный спокойный голос.
Только он не поедет в Раздолье. Нет, он любит свою Карелию, дикую, неисхоженную, скрытную и загадочную. А что в ней хорошего? Камни да земля, белесая и бесплодная, будто в пустыне. Нет, не сменяет она своего Раздолья на тот край, где похоронила дочь, где холодные ветры преждевременно унесли от нее молодые мечты о счастье.
Сокол не любит ее, нет. Это теперь видно. Любил бы, так приласкал, приголубил, не стал бы заводить речь о Суе, о своих яблоньках, а говорил бы о том, как тосковало по ней его сердце, сколько ночек провел он без сна, вспоминая свою любовь, сколько теплых слов сберег для нее. Не любит, не любит! Зачем зря надрывать сердце, вымаливать то, что никогда не утешит?
Из болотной низинки белыми сумерками за путниками крался туман. Будто переполненное молочное озеро, он растекался вокруг, тонкими ленивыми струйками сползал в лощинки, добирался до идущих по чуть заметной тропинке людей, лизал им нога.
— Надо прибавить шаг,— поторопила Феня. — Туманы у нас хуже осенней ночи, если догонят, сразу куриною слепотой заболеем.
Едва нахоженная, местами скрытая в граве тропинка вывела снова к лесу. Лес оказался хотя и мельче того дубняка, который прошел Сокол ночью, но еще гуще, непроходимее.
— Теперь скоро придем. Наберитесь терпения, — подбадривала Феня, — еще каких-нибудь полчаса — и дома… У нас хорошо, уютно, словно на даче.
— Ты что же, тоже у партизан живешь, Феня?
— Нет, я только связная. Вроде как телефонный провод от Раздолья к острову, где наши партизаны живут. Ночь дома, а днем вот в ходьбе. Без грибов да ягод из леса не выхожу. Обидно только бывает: партизаны ежевику да подберезовики для меня собирают, а отец ими немцев потчует. Надо, говорит, так: хорошо утробу набить — все одно, что голову хмелем одурманить.
— Что же ты без лукошка, заподозрят ведь, пожалуй?
— У своих, в лагере, возьму…
— Далеко тебе, Феня, ходить приходится.
— Ничего, я привыкла. Иной раз по двенадцать часов в ходьбе. Обратно до того места, где с вами сидели, на Буяне еду, ну а через болото на лошади не проедешь. Коней да коров в лагерь еще до немцев по реке на плотах сплавили, обходным путем приводили.
— Братья-то где твои, Феня? Васек, помнишь, со мной боролся?
— Все в армии, а невестки с родней в Казахстан уехали. Вдвоем мы с папаней остались.
Они замолчали. Разговор на время иссяк.
Безмолвен вечерний лес, не встрепенется листом, стоит смиренный и сонный, и каждая хрустнувшая под ногами веточка далеко разносит легкое эхо. Мертво в лесу: не выскочит на полянку ушастый заяц, не защебечет птица, не заведет свой жуткий вой старая хозяйка чащобы — волчица. Сонный лес звал усталое тело к покою. С нетерпением ожидал конца пути Сокол, и далеко от Колтинских дебрей витали его мысли.
Безмолвно вокруг, спокойно шагали путники. Неожиданный крик выстрелом порвал тишину.
— Ни с места! Клади оружие!
Сокол рванулся в кусты, но руки Фени удержали его.
— Это же Буйвал! Дайте сюда автомат.
Летчик упрямо попятился в сторону. Над лесом перекатисто прогремело эхо выстрела, Феня с силой вырвала оружие из рук Сокола и бросила на тропу.
Навстречу к Фене и оторопевшему, не знающему, что предпринять, Соколу вышли два человека. Один бородат, приземист, другой без усов, по-девичьи тонок. Оба вооружены снайперскими винтовками, у поясов густо, как на рясной ветке груши, висели гранаты-лимонки.
— Кто такой? — строго спросил бородач, не сводя с Сокола дула винтовки.
— Летчик с Раздолья, отец к вам направил, — ответила за Сокола Феня.
Бородач опустил ружье, подойдя вплотную, взглянул в лицо С скола.
— Документы есть?
Сокол механически сунул было в карман руку.
— С собой ничего не осталось.
— Оружие? — так же сердито спросил бородач.
— Вот только это, — кивнул Сокол на автомат.
— Да наш он, товарищ Буйвал, чего зря канитель развели, — с жаром сказала Феня.
— Помолчи, Феня. Порядка не знаешь? — с нарочитой строгостью пробасил Никита. — Ефим, обыскать его.
Фима проворно обшарил карманы летчика.
— Нет ничего, — сказал он, сердито косясь на товарища. — И так видно, что наш… Феня-то врать не станет…
— Без тебя не знаю! — грубо оборвал юношу Буйвал. — Иди, указывай дорогу. Шагай, летчик, за ним, а мы, как положено, с тылу прикроем.
Так под конвоем партизан — людей, для которых десятки раз рисковал жизнью Сокол, — пришлось ему, сдерживая обиду, прошагать по путаным тропам еще с полчаса. Иной рисовал он себе встречу с людьми Малой земли: думал, обнимутся друзьями. А вышло так грубо и сухо, будто снова оказался в плену.
— Озеро Колтинское, — объяснила Соколу Феня.
Совсем рядом из темноты вынырнула лодка. Сухонький старичок неторопливо подогнал ее к берегу. Буйвал кивком ответил на приветствие старика и обратился к молодому партизану с прежней сухостью:
— Доставь их, Ефим, к Сергеичу, а я посижу на заставе. Да не задерживайся, мне ведь и заснуть пару часов надо еще…
Старик бесшумно опустил в воду весла, толкнул лодку. Хитровато покосившись на Сокола, осторожно спросил:
— Издалека, сынок, в наши края залетел?
— Считайте, что из самой Москвы, папаша.
— Неужто! — в удивлении подбросил не в такт весло перевозчик. — И надолго к нам в Колту, милый?
— Не знаю. Наверно. Скоро от вас ведь не выберешься.
— И давно из столицы?
— Четвертые сутки пошли.
— Вон оно как, слыхали? — подмигнул Фене старик. — Небось новостей у тебя на месяц рассказывать хватит. Ты уж не обессудь, завтра первым за ними пожалую.
Дно лодки скрипнуло о песок. Старик встал, выдернул весло из уключины и оттолкнулся им, как багром. От толчка все покачнулись, лишь один перевозчик остался недвижим.
— Вот и наша скрадка, сынок. Отсюда-то мы и зверей скрадываем, — пропуская Сокола вперед, представил лодочник. — Третью скрадку меняем. Хитер зверь… Враз не обманешь… Так не забудь, сынок, завтра нагряну, с пасечником Остапом придем. Ты небось гостинцев-то из Москвы позабыл прихватить?
— Сам на волоске удержался, — усмехнулся Сокол.
— Да что ты? Тогда о гостинцах и речи нет… У Остапа медовухи бутыль припрятана. Прихватим в таких-то случаях. Счастливо отдохнуть, милый.
— До свиданья, папаша!
Не успел Сокол взобраться по откосу на берег, как впереди вырос силуэт человека.
— Стой, кто идет? — по-военному четко выкрикнул он
— Это я, дядя Никанор, Ефим.
— А с тобой?
— Связная с Раздолья да летчик один из Москвы прилетел.
Полный, с вислыми, как у запорожцев, усами партизан подошел ближе, ослепил Сокола ручным фонарем.
— Какие ветры занесли в нашу сторонушку?
— Попутные, дядя Никанор, попутные, — ответила за Сокола Феня.
Старик лодочник догнал Виктора и засеменил с ним рядом.
— Лодку на внука доверил, — пояснил он, — терпежу нет, о Москве хотя бы словечко услышать хочется.
Партизанский лагерь ничем не выдавал своего присутствия. Ни единого огонька не увидел здесь Сокол до тех пор, пока не вошел в землянку командира отряда. Внутренность землянки мало отличалась от тех, какие видел он прежде на фронте. Стены ее густо обвиты ивняком, обмазаны глиной и выбелены. Посредине на вбитых в землю подставках — невысокий столик, в дальнем углу приютилась такого же типа покрытая темным байковым одеялом кровать. На стене под самой крышей чернела дыра, у краев густо закопченная дымом. Партизаны, боясь быть обнаруженными немецкими летчиками, разжигали огни только в землянках. В помещении командира отряда пахло дымом, копотью керосиновой лампы. Полумрак и приятный холодок располагали ко сну.
Навстречу Соколу поднялся высокий сутуловатый человек в очках. Он окинул летчика изучающим взглядом и протянул жилистую худую руку.
— С девятьсот двадцать шестого?
— Да, с него,— понимая, с кем имеет дело, вытянулся летчик.
— Рад за вас. Между прочим, я знал, что один человек в самолете остался жив.
— Интересно, откуда бы? — загорелся любопытством Сокол.
— Догадаться нетрудно. Недалеко от сгоревшего самолета мы нашли пилотку немецкого солдата. Трава там была в крови. Посмотрели и поняли: наш немца кокнул. Хлопцы мои вас долго искали.
— У меня, товарищ Корж, в том месте партийный билет спрятан.
— Если хорошо спрятан, цел будет, завтра разыщем. Чего ж вы стоите, садитесь сюда, — указал Федор Сергеевич на врытый в землю пенек.
Корж снял очки и бережно уложил их в футляр. Пройдясь по землянке, он сочувственно взглянул на летчика.
— Измучился, знаю. Мне твоя провожатая все рассказала. Ну-ну, голову вешать раненько. Потерпи немного. Сейчас принесут нам ужин. Покушаешь, выпьешь, выспишься. Позавчера ребята танкетку подшибли. В ней бидон с немецкой водкой нашли. Наши противники с комфортом воюют, перины в танках таскают, керосинки, альбомы. Говорят, даже любовниц прихватывают… Зато мы живем, как косарь на лугу. Все хозяйство на горб — и подался. Голодовали мы тут как-то, в кольцо нас зажали, спасибо ваш парень выручил. В самую тяжелую минуту посадку к нам сделал. Немцы кругом, истребители караулят, да и ночь лунная, а он рискнул, проскочил. Я его до сих пор, как родного, вспоминаю. Смелый такой, на вид богатырь, а нас увидел, заплакал, как девочка.
— Фамилию не помните?
— Павел Чичков, слышал о нем?
— Павлик? Еще бы! Инструктор мой, командир, так мы же вместе с ним прилетали.
— Вот как! Извини, не узнал. Выходит, тоже родные.
В землянку вошла Феня. Ее, по-видимому, нисколько не утомила дорога. Будто после спокойного сна и холодного душа, она выглядела свежей и бодрой. Волосы ее аккуратно расчесаны, собраны на затылке гребенкой, на плечах нарядная, легкая, как дым, косынка.
Она поставила на стол большую, клубящуюся паром миску полевой каши, нарезала хлеб, вытерла полотенцем кружки.
— Кажется все, Федор Сергеевич, — взглянула она на Коржа, — мои обязанности выполнены.
— Посиди с нами, Феня, вместе поужинаем, — предложил Федор Сергеевич, заметив, с какой неохотой направилась она к выходу.
— Ужинать не хочу, а посидеть — с удовольствием, — живо откликнулась Феня и, отогнув край постели, присела на угол кровати, в тень.
Федор Сергеевич открыл дверь землянки и крикнул в темноту:
— Сысоич! В чем там задержка?
Ответных слов Сокол не разобрал.
Через минуту в землянку ввалились три партизана. Сысоичем оказался тот сухопарый старичок перевозчик, с которым только что познакомился Сокол. Разгладив реденькую, будто выщипанную, белую бородку-клинышек, Сысоич протянул Соколу небольшую вялую руку.
— Теперь познакомимся по правилам. Сысоич… Заведующий хозяйством отряда.
Второй вошедший с Сысоичем партизан, большелобый и крепкий мужчина, пожелав всем доброго вечера, сразу подошел к хозяину и, время от времени бросая осторожный взгляд на присутствующих, стал что-то докладывать ему вполголоса. Выгоревший китель с черной окантовкой, сохранивший темные следы петлиц, выдавал в нем бывшего военного. Позднее Сокол узнал, что это был начальник штаба отряда Сомов.
Третьей оказалась седая женщина с орденом Ленина на впалой груди.
— Любовь Митрофановна Бахтина,— окидывая подслеповатыми глазами Сокола, проговорила она, здороваясь.
— Секретарь партийной организации,— добавила за нее Феня. — Федор Сергеевич командир, а ее вроде бы комиссаром в отряде избрали.
— И ты здесь, Фенечка, — ласково улыбнулась женщина. — Глаза мои в этом подземном мире совсем уж сносились. У лампы еще кое-что различаю, ну, а дальше поводыря надо — туман.
Любовь Митрофановна, сощурившись, огляделась.
— С остальными, кажется, виделась. Ты чего же, Федор, за стол не сажаешь? Зазвал гостей да и забыл про них… А где же стулья, Сысоич, садиться куда прикажешь?
Сысоич суетливо просеменил к столу и, поставив на него новенький немецкий термос, поспешил на улицу. Один за другим он вкатил в землянку корявые чурки.
— Вот вам, гостюшки, мебель, усаживайтесь, кому как по нраву придется.
От первого же стакана шнапса Сокол захмелел. Партизаны наперебой стали расспрашивать его о Москве, о продвижении фронта, о том, каким чудом уцелел он в горящей машине.
Сокол начал об одном, не закончив, перешел на другое, спутался, стал задавать вопросы сам и, окончательно потеряв нить беседы, растерянно посмотрел на Феню. Прилив бодрости быстро перешел в состояние сонливости, слабости.
— Что же ты за летун, когда пьешь, как курица,— укорил Сокола Сысоич, настойчиво предлагая ему еще стакан шнапса.
Виктор заморгал отяжелевшими веками и, хватаясь за край стола, стал сбивчиво оправдываться:
— Какой я летун, штурман, говорю тебе. Считают — глаза самолета, а по-моему, Сысоич, пассажир, да и только. Есть у нас летчик, командир ваш его вспоминал, Павел Чичков, один земной шар облетит, без экипажа. А-а-а, ты про водку? Нельзя, понимаешь… Комиссар сказал: алкоголь для летчика — все равно, что чахотка, несовместим. Пил я, ну как же, конечно. Помнишь, за орден, Феня, в полку?
Феня отрицательно покачала головой. «Путает меня с какой-то другой», — невольно обиделась она.
Сокол не унимался.
— Я, Сысоич, должно быть, в рубашке родился. Как уцелел, сам удивляюсь! Ребята какие со мной были! Эх, я бы сгорел — не беда. А у них отцы, матери, дети, у командира жена. Их ждут, Сысоич, сколько слез будет, горя, У меня вот матери нет, плакать не научила, плохо это, а может, и душа деревянная. Ребята сгорели, друзья… Машина видал, как пылала? Не видал? Жалко. Всех жалко: и друзей, и машину, осиротел я, Сысоич. Давай-ка еще по стакану. Эх, черт, опьянел рано. В голове будто пропеллер ревет. Дудки, неправда, не сдамся, свое все равно выпью.
— Голоден он, Федор Сергеевич, — пояснила Феня. — Три ночи не спал… Друзья в самолете сгорели, сам еле от смерти ушел. Его бы спать уложить… Измучился, бедный. Куда мы его положим, товарищи?
— Вижу, вижу, Фенечка. Все вижу, и еще кое-что замечаю, взгляд Коржа потеплел, — нарочно останавливать парня не стал. Пусть, думаю, лишнее выпьет. Отоспится, забудется. Вся горечь с хмелем из головы у него выветрится. Давай-ка, Сысоич, его на мою постель. Я себе место найду.
Виктор уснул мертвецки крепким сном и не слышал, как расходились по своим землянкам гости Коржа, как заботливо уложила на подушки его голову Феня.
* * *
Первые дни в партизанском отряде Сокол, находясь на положении желанного гостя, бродил из землянки в землянку и рассказывал людям о Большой земле. Его охотно принимали в свой круг партизаны, делились с ним лучшим куском.
Между тем без поддержки Большой земли положение в отряде становилось тяжелым. Продукты выдавались строго по норме, и наедаться досыта партизанам приходилось все реже и реже. «Продовольственные экспедиции» отряда много раз возвращались с пустыми руками, а иногда и не возвращались совсем. Связь с Большой землей у партизан оборвалась — вышла из строя рация.
Сокол неплохо разбирался в радиотехнике и с утра до вечера возился с передатчиком в крохотной, похожей на колодец радиостанции. В дни отступления отряда от карателей в маленькую заплечную рацию угодила пуля автоматчика. Рация послужила щитом для радиста — не будь ее, пуля бы сразила его насмерть.
— Меня вот выручила, а сама умерла, — жаловался радист Соколу. — И что обидней всего — в схеме передатчика, как баран в библии, разбираюсь. Рацию починить не могу. А без рации нашему отряду приходится хуже, чем Робинзону на острове. От всего мира оторваны.
— Духом не падай, Леша, наладим, — утешал Сокол, хотя сам уже терял надежду исправить рацию.
Он терпеливо откручивал винтики, чертил в тетрадке линии проводок, кружки ламп, черточки конденсаторов. Часами просиживал над своим «художеством», стараясь восстановить в памяти функции той или иной лампы, работу реле, цепи высокой частоты.
— Были бы мы поумней с тобой, Леша, давно уже новый передатчик построили бы.
Чувствуя свою никчемность в отряде, он тосковал, злился на себя за безделие. Жил он в маленьком шалаше вместе с хромым собратом по профессии, бывшим командиром корабля Дербинским. Николай Дербинский попал в Колту примерно при тех же обстоятельствах, что и Сокол, с той лишь разницей, что Виктор пришел сюда сам, а Дербинского со сломанными ногами привезли партизаны.
Ноги Дербинскому, хотя и не совсем правильно, срастила старуха Носориха, которую в отряде почему-то все звали тещей. С утра бывший летчик, прихрамывая, плелся с удочкой на озеро либо брел в землянку Коржа, пытаясь (большею частью неумно) давать советы командиру отряда.
Первое время партизаны относились к Дербинскому с уважением, потом снисходительно, но в конце концов поняли, что этот человек лишний, балласт отряда, и просто перестали его замечать.
Как-то проходя, мимо одного из шалашей, Сокол услышал разговор:
— Что они, не понимают, _ что каждый кусок хлеба здесь кровью наших ребят пахнет, — сердито говорил один; по голосу Сокол узнал Буйвала.
— Объели тебя, что ли? — сонно хрипел другой, незнакомый Соколу голос.
— Чего защищаешь бездельников? — наседал Буйвал. — Такие лбы, воду возить можно, а они ходят по острову, не знают, куда себя от лени девать. Не я командир, сунул бы каждому автомат в зубы да приказал: а ну, голубчики, давай-ка пошли «рябчиков» по дорогам щелкать.
— Зря людей мучить,— отстаивал свои убеждения хрипловатый. — Каждый в своем деле силен: тебя бы на самолет, Буйвал.
Первым желанием Сокола было войти в шалаш, обругать Буйвала, но, поразмыслив, он решил, что в словах партизана немало горькой правды, и отправился к озеру.
В тенистом уютном месте вблизи воды на вывороченной бурей коряге сидел Дербинский. Узкое угреватое лицо его сосредоточенно, взгляд не отрывался от поплавка. На тоненьком прутике в вырытой в песке, заполненной мутной водицей ямке плескались два маленьких, напоминающих блесну карасика.
Сокол знал, что самый большой улов Дербинского за день не превышал пяти-шести таких жалких рыбешек, знал и то, что своей добычей хромой летчик ни с кем никогда не делился, подкреплялся сам. «А ведь партизан без товарища никогда сухаря не съест»,— впервые осудил жадность своего коллеги Сокол.
— Нас с тобой, Кузьмич, осуждают, — подсаживаясь к Дербинскому, завел разговор Виктор.
— Кто? — поплевывая на червя и закидывая леску подальше от берега, спокойно спросил Дербинский.
— Партизаны бездельниками называют, говорят, что хлеб их напрасно едим, не помогаем отряду.
— Кто говорит? — резко отодвинул со лба козырек фуражки Дербинский.
— Говорю тебе, партизаны.
— Да ты мне скажи конкретно, кто, назови мне эту сволочь, пожалуйста.
Никиту Буйвала, несмотря на его грубую прямоту, в отряде любили за смелость, за лихие набеги на немцев, за самобытный находчивый ум. Давно проникся к нему уважением, узнав Буйвала ближе, и Сокол. Слова Дербинского задели Виктора.
— Сволочиться, Кузьмич, не следует. А вот подумать о себе, о том, как помочь отряду, давно нам пора.
— И что же ты предлагаешь?
— Завтра же на задание с ребятами — вот что.
— Ха! На задание… Ну нет, дудки… дураком меня не считай, Сокол. Пусть-ка сначала за мои труды рассчитаются. Мало я в тыл добра перевез? Фуфайки на них, сапоги, автоматы, лимонки — откуда? Кто их одел, я спрашиваю? Кто их кормил месяцами? Продовольственные экспедиции ихние? Как бы не так. Не я да не ты, так подохли давно бы с голода, понял? Да еще попрекать цвелым хлебом задумали… Справедливо это?
— Да, справедливо. Я вижу, Дербинский, ты боевого счета отряда не знаешь. Попроси-ка Федора Сергеевича, он тебя с ним ознакомит.
— Иди-ка ты к дьяволу со своими советами. Не мешай, видишь, рыба клевать перестала,
Сокол постоял на берегу, посмотрел на усеянную желтыми лилиями поверхность озера и решительно зашагал в штабную землянку.
Прав ли Дербинский? Конечно, без поддержки Большой земли, без них, летчиков, партизанский отряд мог бы, пожалуй, и задохнуться. А впрочем, как знать? Пользуется ли поддержкой летчиков Булатов? Нет, не пользуется. А ведь борется с врагом, да еще как борется, Федор Сергеевич рассказывал, как однажды в Троицком Игнат запалил казарму и на его личный счет сразу записали шестьдесят одного немца.
Да и потом, как можно сидеть в такое время с удочкой и ждать, когда кто-то другой поднесет тебе победу на блюдечке? Впрочем, какой же он летчик? Лодырь. Авиацию только позорит.
Так, рассуждая с самим собою, Сокол шагал в штаб.
— Я, Федор Сергеевич, хочу вас просить, чтобы меня, как и прочих других, на задания посылали.
— Тебя? — слегка удивился Корж. — А есть ли в том смысл, Сокол? Ты автомат-то в руках держать умеешь?
— Я с пистолетом пойду.
— Надобности посылать вас с Дербинским пока что не вижу. Скоро на массовую вылазку выйдем с соседом нашим Смолягой, тогда придется помочь и вам. А пока отдыхай. Кстати, ты же за рацию взялся. Надежда хоть есть?
— Думаю исправить.
— Ну вот видишь. Это для нас все равно, что глухому слух возвратить.
— Рация-то сама по себе. А вот в другом неудобно, Федор Сергеевич, выходит. Я коммунист, впереди обязан идти, а получается, что за вашими спинами прячусь. Рация рацией. Я, конечно, постараюсь наладить, а от ребят меня отрывать не надо. Их посылаете — и меня с ними.
— Я тебя понимаю, Сокол… Подумаю… Обещать зря не хочу. Есть тут у меня кое-какие планы… Но их еще обмозговать надо, посоветоваться.
Два дня после этого разговора Сокол не выходил из землянки, перебирал проводку, регулировал конденсаторы, проверял лампы. Наконец, передатчик собран.
— Давай, Леша, динамку крути.
Радист уселся на пенек, засучив рукава, взялся за рукоятку. Шмелиный гул наполнил землянку. В передатчике вспыхнули лампочки. Минута, другая. Шевельнулась стрелка амперметра, беспокойно запрыгала и поползла вправо. Сокол, затаив дыхание, следил за ней.
— Позывные, Леша! Какие позывные вашего штаба, спрашиваю?
— Лох-5, — не задумываясь, ответил радист.
— А наш?
— Соль-2.
Сокол настроил передатчик, торопливо и сбивчиво забарабанил пальцами по ключу. Радист уже вытирал с лица пот, а Виктор все отстукивал и отстукивал позывные — звал далекую Большую землю, подавал свой голос, голос воскресшего человека.
— Стоп! Хватит. Послушаем.
Радист вскочил, нацепил наушники.
Почти незаметно вращал Сокол ручку приемника, но сколько тысяч километров было подвластно теперь его слуху!, Птичьими языками перекликались в эфире рации. Но из тысячи этих певучих сигналов с тонкими, грубыми, хриплыми и звонкими голосами Соколу нужен только один — позывной партизанского штаба. Большая земля потеряла отряд Коржа и, может быть, так же, как и его, Сокола, записала в списки погибших. Только это ошибка. Партизаны живут, они действуют. Затерянный в Колтинских лесах голос отряда зовет своих…
Чу! Тише… В эфире летящей пчелкой звенит позывной штаба… Чу… Он зовет отряд… По дробным сигналам слышно, как дрожит от волнения рука оператора. Оператор Большой земли услыхал Сокола. Он зовет его, просит сообщить, где находится Корж.
— Что ему передать, Леша? — растерялся Сокол. — Где шифр, где радиограмма? К Федору Сергеевичу. Да быстрее, возишься, будто кулема. Стой… Обожди… Крутани-ка еще динамку. Надо же передать им, что мы их услышали. Пусть знают об этом…
Сокол наскоро отстукал позывные и, не дожидаясь радиограммы, передал открытым незашифрованным текстом:
— Все благополучно. Ждем вашего вызова через 10 минут… Рады, рады, рады. Пока… Ждем 10 минут… Передал Виктор Сокол.
Спустя двадцать-тридцать минут связь с Большой землей была твердо налажена.
— Услужил, Сокол, — хлопнул его по плечу Корж. —Молодец, умница. Кабы не твоя голова, Лешка бы наш в петлю с горя полез. Теперь, братцы, наши дела поправятся… Сейчас надо ребят на разведку послать. Узнать, в каком состоянии площадка. Если в порядке, завтра же можно самолеты встречать.
Федор Сергеевич вышел из землянки и позвал Сысоича.
— Давай-ка, Сысоич, Буйвала ко мне, Суховея, Тальника, Кравченко. Да чтоб вмиг… В боевой готовности, понял?
Налаживая рацию, Сокол провел без сна две ночи. Утомленный, но счастливый, щурясь яркому солнцу, он вышел из землянки радиста и направился в свой шалашик. В густой тени верб летчик увидел группу людей. Корж отдавал партизанам последние приказания. Партизаны, в высоких болотных сапогах, с автоматами на плечах, стояли перед командиром навытяжку. В одном из них Сокол узнал Буйвала. Суровый мужик на этот раз приветливо кивнул Виктору и тепло улыбнулся. Сокол, подняв руку, дружески помахал в ответ. Остальные-партизаны были не знакомы Соколу. Двое из них, безусые, в лихо заломленных набекрень кубанках, напоминали родных братьев, третий — высокий, со светлой бородкой и рваным ухом — показался немного знакомым. Тонкие, резкие черты его лица и крепкую стройную фигуру Виктор, кажется, где-то видел прежде.
«Где я, встречал этого бородатого? Здесь в лесу, на базе, в Марьянино?.. Фу ты черт, не припомнить. А может, и не встречал? Конечно же, нет… На нем гимнастерка пехотного командира, маузер, автомат, нож… Он наверняка из военных. Но на кого же тогда он похож? Похож ведь, и здорово, а на кого, не припомню… Память куриная стала…»
Корж пожал каждому партизану руку, поправил на Буйвале отвисший ремешок.
— Все как будто… давай, тронулись, хлопцы! Ты, Буйвал, за старшего.
— Есть за старшего, — козырнул Никита, — пошли, товарищи!
Сокол проводил партизан усталым завистливым взглядом. «Мне бы с ними, кто-кто, а я бы площадку для самолетов по всем правилам подготовил».
Сокол хотел уже остановить Федора Сергеевича и попроситься с разведчиками, потом вспомнил про две бессонные ночи, тихо побрел к шалашу. «Сейчас из меня не помощник, а только обуза для ребят будет».
Сокол проспал весь остаток дня, ночь и спал бы еще, если бы его не разбудил чей-то взволнованный крик. Чьи-то ласковые руки шевелили его волосы, и знакомый, хорошо знакомый даже во сне голос твердил:
— Виктор Петрович! Виктор Петрович! Да проснитесь же, Витя! Проснитесь!
— Сокол с трудом приподнял тяжелые веки.
— Фенечка, что случилось? Почему ты плачешь?
— Беда, Виктор Петрович, горе… Ой, горе какое! Отец… Отца кто-то выдал… Пытают его, сердечного… Бьют… Ой, горе… горе… Папаня мой родненький… жизнь моя. Убьют они его, искалечат.
Сокол вскочил на ноги, сжал кулаки.
Кто выдал Булатова? Какой подлец мог это сделать? А может, Игнат попался сам по неосторожности? Может, он не сумел замести следы, и виною его несчастья стал он, Сокол? Нет, Игнат не тот, кто позволил бы одурачить себя, Игнат ловок. Умен. Сокол вспомнил, как осторожно, спокойно, талантливо играл Булатов роль старосты, как прекрасно владел собой. «Нет! Игната, конечно, предали, сам он попасться не мог».
— Федор Сергеевич знает? — спросил Сокол Феню.
— А как же… Собирает отряд на выручку… Боюсь, что теперь уже поздно. Ой, папаня, папаня! На кого ж ты меня покинул, родимый мой! — снова по-бабьи запричитала Феня.
— Успокойся, Феня. Пойдем! Надо идти вместе с отрядом. Я перед отцом твоим в неоплатном долгу. Вставай, Феня, пошли.
Отряд под предводительством самого Коржа спешно вышел в поход.
В разведку попросились идти Сокол и Феня.
— Птичий язык знаешь? — спросил Сокола Корж.
— Какой это?
— Ну соловьем, скажем, перепелкой можешь свистать?
Сокол сконфуженно пожал плечами.
— Нет, не учился, Федор Сергеевич.
— Какой же из тебя разведчик, мил человек? Небось из пистолета палить начнешь?
— Скорее надо, скорее. Папаня, наверно…
— Ну хорошо, хорошо, Фенечка, шагайте. Только помните, ребята, осторожность — главное условие.
Феня схватила за руку Сокола и, увлекая его за собой, почти побежала к тропинке. Сердце ее давила тревога… «Только бы захватить папаню».
Оставив позади редколесье, разведчики вошли в глубокий овраг. Будто мраморные, слоистые с жилками стенки его обрывисты, на дне в тени ивняка спрятался ручей, на берегах, словно лес, — бурьян и полынь.
— Ручей нам проводник, — сказала Феня, —на усадьбу дяди Никиты выведет.
Овраг все расширялся и, наконец, слился с прибрежной зеленой долиной, ручеек потерялся в густых травах. По высокой, чуть ли не в пояс траве Сокол и Феня поползли к видневшейся невдалеке избенке. Она стояла на краю села, понурая, сиротливая, с похожею на седло прогнувшейся крышей. Земля на лугу прохладная, словно болотный мох, зыбкая, пропитанная влагой.
Перемахнув через плетень, Сокол пробежал занавоженный двор, рывком открыл дверь избенки. Пистолет зажал в руке, палец каждую секунду готов нажать на курок.
Маленькая, в цветистой ситцевой кофточке, женщина вскочила с табуретки и попятилась в угол, к иконам. Глаза женщины широко раскрылись, ресницы запрыгали, выставленные вперед руки словно пытались кого-то оттолкнуть от себя.
— Глаша, не бойся, свои! — крикнула с порога Феня.
Хозяйка виновато улыбнулась, поспешно сгребла со стола картофельную кожуру, подставила гостям скамейку.
— О папане не слышала? — дрогнул голос Фени.
Женщина устало опустилась на табуретку, всхлипнула.
— Сиротинка ты моя, Фенечка! Провели сердечного в обед еще… Теперь, должно, уж зарыли…
Феня схватилась за лицо руками. Сокол погладил ее по плечу, спросил у хозяйки:
— Куда повели, не знаете?
— На погост, за Острожку.
— Бежим, Феня, скорее!
— Опоздали, родимые. На часок бы пораньше!
— Бежим!