Пролог. ЛЖЕДМИТРИЙ
Имя
…Гулкое каре стен королевского дворца Сигизмунда III на Вавельском холме в Кракове разносило эхо шагов двух спутников, двигавшихся по дворцовой площади в направлении неприметной двери. Молодой человек в гусарском костюме шел рядом с сенатором Речи Посполитой Юрием Мнишком. Только немногие посвященные понимали: происходит что-то необыкновенное. В один из мартовских дней 1604 года тайным ходом в королевские покои проведут слугу и беглого чернеца, чтобы оттуда вышел московский «царевич». Несколько десятков шагов Лжедмитрия по площади перед дворцом короля Сигизмунда III изменили историю и Польши, и России. Первый триумф безвестного самозванца, тайно поддержанного королем и папским нунцием Клавдием Рангони, оказался прелюдией Смутного времени в Московском государстве…
Как можно было поверить в нелепый слух о спасении царевича Дмитрия, сына Ивана Грозного, после того, как весть о несчастье в царствовавшем доме Рюриковичей разошлась по всему Московскому государству? Возможно ли, чтобы царевич Дмитрий не погиб в Угличе в 1591 году, а все-таки остался жив? Спустя 13 лет невероятная история эта увлекла не одни русские умы. Она отозвалась не только в соседней «Литве», но и дальше — в Англии, Италии и Испании. Сколько бы мы ни стремились найти ответ на вопрос: был ли самозванцем «царь Дмитрий Иванович» или нет, сомнения останутся в любом случае. Исторический суд не приходит к окончательным заключениям. И хотя некоторые детали прямо или косвенно разоблачают самозванца, слишком много людей поверили и продолжают верить в злодейство Бориса Годунова, а также в предусмотрительность матери царевича Дмитрия и его родственников Нагих, спрятавших мальчика от гнева властителя в отдаленных землях под присмотром надежного человека. Именно так рассказывал «воскресший» Дмитрий. А дальше — и в этом весь секрет вовлечения в стихию лжи — начинает работать воображение тех, кто поверил в эту историю.
Пытаясь разобраться в событиях, связанных с самозваным царевичем Дмитрием, невозможно отрешиться от позднейших наслоений культурной памяти и художественных образов. Поразительно, но никакому другому сюжету русской истории не уделили столько внимания гении мировой литературы. Ссылки на современные обстоятельства в Московии можно найти даже у Шекспира, возможно, знакомого с сочинениями Джильса Флетчера, который первым из иностранцев увидел опасность гражданской войны в России из-за возможной гибели царевича Дмитрия. Историей царевича Дмитрия интересовались Сервантес и Лопе де Вега. В XIX веке о самозваном царе на русском престоле напишут Фридрих Шиллер и Проспер Мериме1. А у нас? Достаточно сказать, что вся русская историческая драма вышла прежде из «Димитрия Самозванца» (1771) Александра Сумарокова, а затем из пушкинского «Бориса Годунова» (1825–1830). Самозванец — одно из главных действующих лиц этих произведений, хотя, конечно, проникновение в эпоху и прорисовка убедительных художественных образов удались только А. С. Пушкину. Благодаря великолепной музыке М. П. Мусоргского опера «Борис Годунов» (1874), имевшая основу в пушкинской драме и исторических трудах H. M. Карамзина, сделала царя Бориса, Самозванца и Марину Мнишек любимыми героями оперной сцены.
Недаром проницательный канцлер Речи Посполитой Ян Замойский еще в 1605 году заметил сходство истории объявившегося в Литве мнимого сына Грозного с сюжетами античной литературы: «Он говорит, что вместо него задушили кого-то другого, помилуй Бог! Это комедия Плавта или Теренция, что ли?!»2 Томас Смит — английский посланник к царю Борису Годунову, начав описывать историю «внезапного появления как бы воскресшего царевича», тоже не удержался от ремарки: «И в самом деле, все это стоило бы быть представленным на сцене»3. Видели ли этот вымышленный подтекст другие современники, столкнувшиеся с самозванством?
Успех самозванцев кроется в доверчивости людей, в их способности поддаваться обольщению, терять разум и верить тому, кто не достоин никакой веры. В истории Лжедмитрия все очень правдоподобно, но не правдиво. «Великий» замысел слишком хрупок, для его реализации недостаточно усилий одного, даже самого гениального, мистификатора. Такому перевоплотившемуся актеру обязательно нужна публика, делающая его героем. Однако потом происходит неизбежное — низвержение кумира. Актерские маски срываются.
В истории Лжедмитрия было много актерства, рассчитанных действий и монологов. И все же «царевич» оказался выше всех подозрений и достиг трона.
Появление его из небытия смущало (и продолжает смущать) многие умы. Люди все время искали за спиной самозванца чью-то еще более сильную волю и приписывали замысел другому, дьявольски прозорливому воображению. Иными словами, если есть актер, сыгравший пьесу, то должен быть и режиссер, поставивший ее на исторической сцене. Вопрос о том, кто придумал и «наслал» на Московское царство это бедствие — вымышленного царя, так и остается неразрешенным. В Москве ли среди бояр, в Речи ли Посполитой среди ее сенаторов — везде одинаково (пусть и с разными основаниями) ненавидели сильного правителя Бориса Годунова. Ко всему добавляется постоянно присутствовавший интерес папского Рима, мечтавшего о католической экспансии на Восток… И вот уже в самой мысли о «воскрешении» царевича Дмитрия отчетливо проявляются очертания «измены» или «иноземного» влияния.
Подобные поиски «врагов» всегда приводят в тупик. Перед нами одиночка, но очень умный и изощренный, подчинивший все свои таланты реализации одного замысла — утвердиться на русском престоле. Смертному человеку, не связанному с московским царствующим домом узами родства, не приходилось мечтать об этом. Но оказалось, что родство можно было придумать, поверить в него самому и убедить в этом других. И это еще полдела, ведь назваться в ту эпоху чужим именем было несложно, подобные происшествия случались в разных концах Европы. Показательно, что, когда папе Клименту VIII стало известно о московском «господарчике», он сразу вспомнил о португальском авантюристе лже-Себастиане, принявшем на себя имя португальского короля, пропавшего без вести в африканском походе в 1580 году. Первый лжеСебастиан (а их оказалось несколько) тоже был странствующим монахом, и такая аналогия должна была в первую очередь обратить на себя внимание папы Климента VIII. Португальская самозваная идея ограничилась пределами одного города Пенамакора, да еще харчевнями и постоялыми дворами, где самозванцу вместе с его небольшим «двором» давали бесплатный приют. В столице Португалии того, кто принял имя короля Себастиана I, ждали суд и позор вопреки слабым оправданиям, ибо он не виноват в том, что люди принимают его за короля.
В истории спасенного русского «царевича» тоже были те, кто прекрасно понимал его самозванство, но подыграл Лжедмитрию в своих интересах. В исторической перспективе их ответственность за происшедшее даже больше, чем тех, кто наивно поверил в чудесное спасение сына Грозного от козней Бориса Годунова. С них больше спрос за то, что они все видели и молчали, дожидаясь своего часа. Однако, увлеченный самим собой, Лжедмитрий тоже не заметил, что его стали использовать другие люди, при первой же возможности свергнувшие самозваного царя с трона. Вихрь лжи закрутил всех…
Угличское дело
Хронологически история Лжедмитрия начинается в субботний день 15 мая 1591 года, в «шестом часу дни, в ысходе», когда на дворе бывшего дворца угличских удельных князей произошла трагедия — смерть отпрыска царствующего дома Рюриковичей. По всполоху угличского колокола в кремль сбежалась большая толпа угличан, заставших ужасную картину. На руках у «мамки» было бездыханное тело царевича Дмитрия, которое чуть позже перенесли и положили в угличском Спасо-Преображенском соборе. Немедленно возникли подозрения, что мальчика убили. Толпа, направляемая обезумевшей от горя царицей Марией Нагой и ее братьями, начала свою расправу, жертвами которой стали дьяк Михаил Битяговский и несколько детей, игравших в тот злополучный день вместе с царевичем Дмитрием в «тычку» (в ножички).
Историков всегда тянуло на это место чужой драмы. Драмы? Или все-таки преступления? Слишком мало известно о тех событиях4, настолько перекроивших всю историю Московского царства, что даже в атмосфере Углича осталась на века какая-то непонятая тайна, разгадать которую и пытаются до сих пор. Уже в конце XVI века Углич был наказан ссылкой многих горожан в сибирские города. Даже вестовому колоколу по-язычески «усекли» одно ухо и отправили в Тобольск за «болтливость», ибо его удары послужили сигналом к погромам на дворе правительственного дьяка Михаила Битяговского, кормилицы и других угличан, поспешно обвиненных в преступлении5. Несчастливая судьба оказалась у Углича.
А ведь еще в конце XV века древнему городу обещалось совсем другое. Угличским удельным княжеством владел Андрей Большой — брат великого князя Ивана III. Однако брат пошел на брата, и «златой» век Углича оказался в прошлом6. Осколком тех времен остался дворец удельных князей, о них напоминала особая судьба города и угличских земель, попавших в казну московских государей.
Исследователь русской архитектурной старины Юрий Шамурин писал в начале XX века о впечатлении, которое производили палаты угличского княжьего двора, построенные князем Андреем Васильевичем около 1480 года:
«Квадратный дворец состоял из двух палат, верхней и нижней, и двух темных подвалов под ними. Никакого внутреннего убранства теперь не сохранилось, но жуткое впечатление оставляют низкие своды и серые стены палат. Их теснота и темнота говорят о жизни, такой же суровой, как своды созданных ею стен, о душе, такой же робкой и угнетенной, как свет, проскальзывающий в узкие окна. Окна-бойницы, готовые каждую минуту к защите, неприступные кованые двери, мощные стены, вечное опасение и вечная готовность к бою, кажется, вытесняли из этих жилищ все нежное, ласковое и тихое. И люди, что населяли их, „страдающие и бурные“, должны были постигать только карающего Бога, молиться только в угрюмых и „покаянных“ храмах»7.
Потомки Ивана III еще долго сохраняли формальный удельный статус Углича, остававшийся всего лишь реликтом прежнего устройства русских земель. В середине XVI века в стенах угличского дворца, возможно, жил какое-то время князь Юрий — глухонемой брат Ивана Грозного8. Там же после смерти царя Ивана Васильевича оказался его последний сын от последней жены, Марии Федоровны Нагой, — царевич Дмитрий.
Высылка настоящего царевича Дмитрия на «удел» в Углич произошла 24 мая 1584 года, перед венчанием на царство Федора Ивановича, видимо, чтобы не создавать дополнительных церемониальных затруднений9. Кроме того, родственники последней жены царя Ивана Грозного, Нагие, фактически попали в ссылку и лишались возможных иллюзий относительно будущей роли царевича Дмитрия в делах Московского государства. Такова общепринятая версия. Однако существует памятник позднего летописания, так называемый «Угличский летописец», и он подробно рассказывает о том, как царевич Дмитрий и семья Нагих были с большими почестями отправлены «на удел» только год спустя, 21 мая 1585 года. Царевича и царицу провожал сам царь Федор Иванович «за град кремль с чинами святительскими», а в Угличе их встречал весь город во главе с ростовским архиереем10.
Царевичу Дмитрию, конечно, отдавали должное как царскому сыну, но больше никто не думал делать из него самодержца. Царь Иван Грозный по-другому воспитывал своих сыновей — царевичей Ивана и Федора. Он следил за их окружением с самого детства (так в царский дворец в Московском Кремле, будучи еще совсем юными, попали Ирина и Борис Годуновы). Возможно, что так было бы и с Дмитрием, соименным несчастному первому сыну царя Ивана Грозного и царицы Анастасии Романовны, погибшему в младенчестве11. Но после смерти Ивана Грозного Нагие немедленно были лишены прежних привилегий и разосланы на воеводства в дальние города12. Поэтому их отношения с московскими властями и не заладились. Для вчерашних членов особого двора и фаворитов Ивана Грозного произошедшие перемены казались незаслуженными. Теперь из далекого Углича они должны были следить за возвышением Бориса Годунова. Постепенно царица Мария Нагая и ее братья стали связывать свое «мягкое заточение» именно с новым правителем государства, вместе с которым они некогда пировали за царским «столом». В Угличе они не только не чувствовали себя свободными, но постоянно подозревали, что за ними следят или даже угрожают им чем-то. Трудно сказать, насколько такие подозрения были оправданны. Возможно, они имели под собой основание, так как при московском дворе не пускали дел «на самотек», а хотели знать, что происходит с царевичем Дмитрием, из своих собственных источников. Но между тайным сыском и посылкой убийц все-таки нельзя ставить знак равенства, как это делают те, кто обвиняет в смерти царевича Дмитрия Бориса Годунова.
Многие историки согласны в том, что дьяк Михаил Битяговский был прислан в Углич для надзора над Нагими13. Однако изучение карьеры Битяговского показывает, что могло быть и по-другому Первые сведения об его дьяческой службе относятся к Казани, где он служил с конца 1570-х годов. Имя казанского дьяка Михаила Битяговского писалось в разрядах и в перечнях дьяков в боярских списках, что делало его весьма заметным в приказной иерархии. Кстати, некоторые Нагие получили после 1584 года назначения на воеводства в казанские пригороды, а значит, имя казанского дьяка они должны были хорошо знать. В конце 1580-х годов Михаил Битяговский попадает на службу в Москву и участвует в Шведском походе царя Федора Ивановича 1589/90 года. 13 января 1590 года вместе с боярином Федором Ивановичем Мстиславским и казначеем Иваном Васильевичем Траханиотовым он участвовал в проведении верстания и раздаче денежного жалованья во Владимире, первом «городе» в иерархии уездного дворянства14. Его отправку в Углич тоже можно связать с распоряжениями из Разрядной избы в момент подготовки к отражению похода крымского царя Казы-Гирея. Дьяк Михаил Битяговский, видимо, был отправлен в Углич для сбора «посохи»; логичным выглядело бы его назначение и из ведомства Казанского дворца в дворцовое же ведомство Угличского дворца. Во всяком случае, он прежде всего имел опыт в сборе разных доходов и в таком качестве и оказался нужен правителю Борису Годунову в 1591 году.
Как выяснилось в ходе следствия по делу о гибели царевича Дмитрия, Нагие не поверили в официальную причину присутствия дьяка Михаила Битяговского в Угличе. Людям Битяговского Михаил Нагой прямо говорил, что они присланы «не для посохи», а «проведывать вестей, что у них деетца». Иными словами, разрядного дьяка обвиняли в соглядатайстве. Позднее эта версия войдет и в литературные памятники. В частности, автор «Нового летописца» прямо обвинял дьяка Михаила Битяговского в том, что он напросился на иудину службу: обрадованный Борис Годунов якобы велел ему «ведати на Углече все»15.
Следственная комиссия боярина князя Василия Ивановича Шуйского, приехавшая в Углич для розыска о смерти царевича Дмитрия, установила, что приказ расправиться с дьяком Михаилом Битяговским был отдан Марией Нагой и ее братом Михаилом Нагим. Царица же приказала убить кормилицына сына Осипа Волохова, обвинив его в «душегубстве». В день смерти царевича расправлялись со всеми, кто пытался встать на пути царицыной мести. По приказу царицы Марии были убиты кормилицыны люди. Один из них, «Васка», пытался своим телом защитить Осипа Волохова, другой провинился лишь тем, что решил положить свою шапку на простоволосую, загнанную и избитую кормилицу Василису Волохову. Порывались убить даже тех богатых угличан, кто был вхож в дом дьяка Михаила Битяговского, но все они случайно оказались за городом и сумели спастись от расправы черни.
Что же могло так испугать Нагих? Почему они вместе с угличанами стали грабить подворье дьяка Битяговского? Разгадка кроется в предсмертных словах дьяка Михаила Битяговского, в минуту нависшей над ним опасности успевшего выкрикнуть в толпу, что его «Михайло Нагой велит убити для того, что Михайло Нагой добывает ведунов и ведуны на государя и на государыню, а хочет портить»16. Оставшаяся в живых после угличского бунта вдова Михаила Битяговского могла уже подробнее рассказать о тайне Нагих. В своей «сказке» (то есть показании), обращенной к царю Федору Ивановичу, она обвиняла убийц мужа и тоже говорила про какого-то ведуна Андрюшку Мочалова: «И про тебя, государя, и про царицу Михайло Нагой тому ведуну велел ворожити, сколко ты, государь, долговечен и государыня царица. То есми, государь, слыхала у мужа своего»17.
Эти слова многое проясняют. Преступления, страшнее колдовства и наведения порчи на царя и царицу, по представлениям того века, быть не могло. Видимо, царица Мария и ее братья пытались угадать свою судьбу, для этого и надо было знать, сколько еще процарствует царь Федор Иванович. Ранее его земного срока ссылка Нагих в Углич не могла завершиться.
Косвенно подтверждают обвинения дьяка Битяговского почти незамеченные смерти обычных людей, к своему несчастью, ставших свидетелями драмы царевича Дмитрия. Мария Нагая даже два дня спустя после случившегося не могла удержаться от ярости и отдала приказ расправиться с той, кого посчитала виновницей «порчи» царевича (или, может быть, той, которая могла стать источником слухов обо всем, что происходило у нее во дворце?)18: «Да была жоночка уродливая у Михаила у Битяговского и хаживала от Михаила к Ондрею Нагому; и сказали про нее царице Марье, и царица ей велела приходить для потехи, и та жоночка приходила к царице, и как царевичю смерть сталася, и царица и ту жонку после того два дни спустя велела добыть и велела ее убити ж, что будто та жонка царевича портила»19.
Только приезд высокой московской комиссии во главе с боярином князем Василием Ивановичем Шуйским, окольничим Андреем Петровичем Клешниным и дьяком Елизаром Вылузгиным заставил Нагих опомниться и понять, что они сделали. Сначала была «наивная», по словам С. Б. Веселовского, попытка подтасовать факты, подбросить обмазанные «курячей» кровью ножи, палицы и пищали к телам убитых людей. В итоге же царица била челом «словесно» митрополиту Геласию, входившему в состав следственной комиссии (допрашивать ее не могли), и просила передать признание своей «вины» царю Федору Ивановичу20.
Самой важной деталью в свете дальнейшего самозванства с использованием имени царевича Дмитрия становится обращение Нагих с телом царевича. Они сразу же приняли меры к его охране и перенесли тело погибшего в Спасский собор, где оно лежало в ожидании царского указа о погребении. Вокруг Углича были организованы заставы, чтобы не допустить ни побега из города угличан, ни внезапного прихода «скопом» каких-либо людей. Возможно, Нагие еще надеялись, что царевич Дмитрий, как потомок правящих Рюриковичей, будет похоронен в Архангельском соборе, а возможно, ждали приезда из Москвы самого царя Федора Ивановича. Им было важно предъявить тело царевича еще и для подтверждения того, что царевича Дмитрия убили. Однако приехавшие следователи им не поверили. Хотя своей версии об убийстве мальчика Нагие будут держаться всегда, разве что за исключением того выгодного им времени, когда самозваный «царевич Дмитрий» воссядет на московском престоле. В 1606 году, уже после смерти Лжедмитрия I, Нагие примут участие в перенесении мощей царевича Дмитрия из Углича в Москву, и окажется, что царевича похоронили в том же платье, в каком он был в момент гибели, положив в гроб жемчужное «ожерельицо», бывшее у него на шее, и «орешки», которыми он «тешился». В завещании Андрея Нагого 1617 года будет упомянуто об имуществе («животах»), взятом «в опале на государя в Углече, как царевича Дмитрея убили»21.
Большинство свидетелей видели тело царевича уже лежащим в Спасском соборе. Так, например, игумен Алексеевского монастыря Савватий, приехавший в «город» (то есть в Угличский кремль) по призыву Марии Нагой, увидел: «Ажио царевич лежит во Спасе зарезан, и царица сказала: зарезали де царевича Микита Качалов, да Михайлов сын Битяговского Данила, да Осип Волохов»22. Кстати, несчастный мальчик Осип Волохов в тот момент еще был жив и пытался спрятаться «во Спасе за столпом», надеясь на защиту церковных стен, где его не могли убить из опасения осквернения соборного храма. Однако никто не озаботился тем, чтобы сохранить жизнь этому свидетелю. «Прохолкали, что над зайцем» (то есть «проглотили целиком»), — плакалась его мать. Других свидетелей, «шестьдесят семей угличан», разослали в Сибирь, «и поставиша град Палым, и ими насадиша», — сообщает об их судьбе автор «Нового летописца»23. Из сибирского Пелыма они вернутся только в царствование Михаила Федоровича. При этом сами угличане позднее тоже поддерживали версию Нагих об убийстве царевича Дмитрия, обвиняя одного из «добрых» (то есть богатых) угличан Ивана Пашина, что по его «злому совету» с дьяком Михаилом Битяговским царевич Дмитрий был «предан на убийство и на смерть». Это естественным образом оправдывало угличан, свидетельствовало о несправедливости понесенного ими наказания24.
Самым необычным свидетелем событий оказался английский купец и дипломат Джером Горсей, живший тогда на Английском дворе в Ярославле. В своих записках он вспоминал пережитый им страшный случай, связанный с обстоятельствами угличской трагедии. К нему на подворье ночью прискакал дядя царицы Афанасий Нагой, также живший в то время в Ярославле. Пока тот будил обитателей торгового двора Английской компании, англичанин подумал уже о самом худшем. Едва Джером Горсей понял, что в его дом прорывается хорошо известный ему человек, Нагой «огорошил» его известием: «Царевич Дмитрий мертв, сын дьяка, один из его слуг, перерезал ему горло около шести часов: [он] признался на пытке, что его послал Борис». Выяснилось, что Афанасию Нагому срочно потребовалось лечебное снадобье для царицы Марии Нагой. «Царица отравлена и при смерти, — сообщал Нагой, — у нее вылезают волосы, ногти, слезает кожа. Именем Христа заклинаю тебя: помоги мне, дай какое-нибудь средство»25.
Отнестись к этому известию с доверием заставляет тот факт, что указания на время происшествия в показаниях свидетелей в «Угличском следственном деле» и записках Джерома Горсея совпадают. Выясняется также, что первыми, кто стал подозревать в смерти царевича Дмитрия Бориса Годунова, были сами Нагие. Для Афанасия Нагого, лишившегося статуса одного из «временщиков» последних лет царствования Ивана Грозного по воле другого правителя при его сыне царе Федоре Ивановиче, вполне логично было считать Бориса Годунова виновным и в этом преступлении. Может быть, получив первые известия из Углича, он поторопился отомстить Борису Годунову, точно рассчитав, что Джером Горсей запомнит устроенный им ночной переполох26.
Что на самом деле случилось с царицей, неясно, так как других подтверждений ее болезни в следственном деле нет. Хотя это и могло бы объяснить некоторые мотивы ее поступков в день убийства царевича. Мария Нагая могла подумать, что доживает последние часы, и спешила мстить. Точно неизвестно, помогло ли ей английское снадобье, отданное Горсеем. Главное, что и царевич, и его предполагаемые, со слов царицы Марии Нагой, убийцы были уже мертвы.
В действительности, если не искать следов подтасовки фактов в «Угличском следственном деле» и не обелять тех, кто участвовал в расправах, погромах и грабежах вслед за известием о смерти царевича Дмитрия, картина событий выглядит ясной, а вина Нагих — доказанной27. Официальная версия о гибели царевича в припадке падучей болезни подтверждается документами сохранившегося белового экземпляра «Следственного дела», рассматривавшегося на церковном соборе. Более того, царевичу Дмитрию «простили» его фактическое, хотя и невольное самоубийство и разрешили погребение в соборном угличском храме. Однако выводам «Следственного дела» поверили не все исследователи. Многие предпочитают говорить о «тенденциозности» и о том, что в нем отразились не одна, а несколько версий28.
Литературные памятники и другие свидетельства современников, напротив, в один голос говорят об убийстве царевича Дмитрия. Однако все они, как давно уже показал Сергей Федорович Платонов, составлены много позже 1591 года. Это дело снова вспомнили только после смерти самозваного царя, в начале царствования Василия Шуйского, в 1606 году. Мощи царевича Дмитрия были перенесены из Углича в Москву и перезахоронены в Архангельском соборе Кремля. Прославление убиенного царевича Дмитрия православной церковью как святого утверждало версию о вине Годунова в качестве единственно возможной и канонической. Однако обвинения Бориса Годунова основывались на одних подозрениях в том, что ему была выгодна смерть царевича Дмитрия, да на мести царя Василия Шуйского, «забывшего», как сам он когда-то свидетельствовал о случайной гибели царевича29.
«Новый летописец», составленный на рубеже 1620–1630-х годов, приводит целую повесть о том, как Борис Годунов искал исполнителей для убийства царевича Дмитрия, собирая для этого весь родственный круг Годуновых. Его «советницы» (за исключением отказавшегося участвовать в умыслах на жизнь царевича Григория Васильевича Годунова) нашли было исполнителей в лице Владимира Загряжского и Никифора Чепчугова, но те богобоязненно отказались, за что и претепели разные «беды» от Бориса Годунова. Затем уже один из известных клевретов Годунова окольничий Андрей Клешнин (тот самый, который потом входил в следственную комиссию) разыскал такого добровольца, пожелавшего выслужиться перед Борисом Годуновым. Им и оказался дьяк Михаил Битяговский, отпущенный в Углич30. «Пискаревский летописец» XVII века тоже говорит о повелении Бориса Годунова убить «господина своего» царевича Дмитрия, называя его «советников» в этом деле — Данилку Битяговского да Никитку Качалова. Все это выдает малое знакомство автора летописи с обстоятельствами дела. Видимо, летописец уже ничего не знал о возрасте убийц — ровесников царевича. Иначе в «Пискаревском летописце» должно было бы содержаться объяснение того, как известный своей осторожностью Борис Годунов мог доверить тайные замыслы детям. Пропущено в летописи и имя кормилицына сына Осипа Волохова, тоже обвиненного в убийстве царевича. Про дьяка же Михаила Битяговского здесь говорится, что он был «у царевича дияк на Углече», но так казалось тем, кто был убежден, что дьяк прислан специально для убийства царевича31.
Подробнейшим образом описано дело царевича Дмитрия в «Угличском летописце» конца XVIII века. Однако заметно, что автор этой поздней летописи лишь благочестиво следовал житийным канонам и пересказывал другие летописные тексты. Хотя в нем содержатся и колоритные детали, возможно, отразившие местные легенды о царевиче Дмитрии. Летописец попытался «мотивировать» месть Бориса Годунова царевичу Дмитрию, вспоминая не только одно властолюбие правителя. Так, автор «Угличского летописца» рассказал, как царевич Дмитрий играл со сверстниками на Волге и «повеле ледяным видом наделати многия статуи» (то есть попросту снеговиков). Первую из них он назвал Борисом Годуновым и саблей (надо полагать, игрушечной) снес ей снежную голову: «И в первых отсече саблею статую Борисову, по нем же и прочим: овому же руку, овому же ногу отсече, а иным очи избоде, а прочих батоги бити повеле»32. Так сын Грозного собирался расправиться со своими врагами, о чем немедленно донесли Борису Годунову, а тот уже сделал свои выводы…
Разбор летописных и других литературных произведений можно продолжать, но это ничего не изменит в общем выводе о влиянии на них политических обстоятельств эпохи. На самом деле настоящего Дмитрия стали забывать уже в первые годы после его смерти. Даже в монастырских обиходниках при записи кормов о нем сказано как об «Углецком последнем» князе, то есть об удельном владетеле, но не царевиче33. Тем более что спустя некоторое время в правящей царской семье родилась царевна Феодосия — дочь царя Федора Ивановича и царицы Ирины Годуновой.
Рождение царевны Феодосии снимало возможные разговоры о «царском чадородии» (что, согласно «Хронографу» редакции 1617 года, послужило причиной обращения к царю Федору Ивановичу в самом начале его правления митрополита Дионисия и князей Шуйских с тем, чтобы царь развелся с Ириной Годуновой). Права на престол других претендентов из русских родов тоже становились призрачными. Если бы царевна осталась жива, то следующим царем мог стать только ее будущий муж, скорее всего «принц крови» из другого государства. Только ранняя смерть царевны снова заставила думать о нерешенной проблеме преемственности власти в доме Рюриковичей34. Как заметил С. Ф. Платонов, после этих печальных событий 1594 года рядом с правителем государства Борисом Годуновым стал появляться в официальных церемониях его сын Федор. Дальновидный политик, Борис Федорович неспроста начал «являть» сына «Московскому царству и дружественным правительствам»35. При желании это тоже можно трактовать как подтверждение вины Бориса Годунова, освобождавшего себе и сыну дорогу к царству… Но лучше воздержаться от таких прямолинейных упреков36.
Новое потрясение умов случилось семь лет спустя, в начале января 1598 года, когда умер царь Федор Иванович и пресекся существовавший столетиями порядок престолонаследия в московском великокняжеском доме. Фаворитами в борьбе за трон считались князья Шуйские и бояре Романовы, но они проиграли. «Достичь высшей власти», как хорошо известно, удалось Борису Годунову, чья легитимность, как и у других претендентов, тоже основывалась на родстве с угаснувшей династией Рюриковичей. Однако Годунов был «всего лишь» братом царицы Ирины Федоровны — жены умершего царя, а родство по женской линии считалось менее значимым, чем по мужской.
Царю Борису так никогда и не простили того, что он «похитил» престол у других Рюриковичей, а заодно еще у князей Гедиминовичей и у Романовых — тоже родственников по жене, но первой жене самого Ивана Грозного. Мечта о новой династии царского рода Годуновых так никогда и не осуществилась. Даже усыпальница царя Бориса Федоровича остается пусть и на заметном месте, но в Троице-Сергиевой лавре, а не в Московском Кремле, в отличие от гробниц других московских великих князей и царей.
Могильщиком Годуновых стал безвестный Григорий Отрепьев, принявший имя царевича Дмитрия. В течение одиннадцати месяцев он управлял Московским государством. После расправы с Лжедмитрием и его гибели в мае 1606 года самозванство никуда не исчезло. При новом царе Василии Шуйском царским именем воспользовался второй Лжедмитрий, оставшийся в памяти «Тушинским вором». От противостояния царя Василия и «царя Дмитрия» современники настрадались сполна. Одного царя свели с престола, а другой поплатился головой за свое мнимое царственное происхождение, убитый в Калуге в 1610 году. Был еще и третий Лжедмитрий — некий Сидорка, на короткое время признанный казачьей частью земского ополчения в марте 1612 года. Повторение истории справедливо стали считать фарсом, и желающих снова идти старым путем нашлось тогда немного. Эпилог самозванства случился при царе Михаиле Федоровиче, когда в 1614 году в низовьях Волги захватили Марину Мнишек вместе с ее сыном, «царевичем» Иваном Дмитриевичем (сыном второго Лжедмитрия). Только она и была живой связью с не такими уж и далекими временами Лжедмитрия I. Царица Марина Мнишек закончила свои дни в заточении, а ее сын был казнен. Трагедия настоящего царевича Дмитрия в Угличе в 1591 году, сделав круг, завершилась спустя почти четверть века смертью другого несчастного ребенка.
Историки о Самозванце
Поколения историков не проходили мимо такой поучительной и опасной для всего московского самодержавия истории. Ее бы, наверное, предпочли забыть, если бы только смогли «отменить» те далекие события. Какое-то время именно так и происходило: в приказных и монастырских архивах попытались «вымарать» или «подправить» следы присутствия в источниках самого имени «царя Дмитрия Ивановича». Документы, в которых царское имя заменено на оскорбительное «Рострига», открывают до сих пор. Боязнь самого имени свергнутого царя Дмитрия была столь велика, что монастырские власти прятали жалованные грамоты, полученные некогда от самозванца. Автору этих строк случилось найти в архиве такую забытую грамоту на земли, адресованную властям ярославского Спасского монастыря в 1605 году37. Текст ее не был включен в монастырский сборник документов, составленный в правление Екатерины II во время секуляризации монастырских земель. Тем самым одна из жалованных грамот «царя Дмитрия Ивановича» была на несколько веков исключена из истории. Этот пример показывает, что иногда легче было просто никому не рассказывать о «ростригиных» пожалованиях…
Превратности Смутного времени, кажется, были перенесены и на его историографию. Описания царствования Лжедмитрия с самого начала испытывали воздействие общепринятых взглядов. Уже первый историк Смутного времени Герард Фридрих Миллер не избежал подобных затруднений. Его труд о «новейшем периоде» русской истории был опубликован в редком академическом издании на немецком языке, а затем начал публиковаться и по-русски38. Однако сложные взаимоотношения научных оппонентов Г. Ф. Миллера и М. В. Ломоносова привели к появлению записки, в которой Миллер обвинялся в стремлении показать «смутные времена Годуновы и Растригины, самую мрачную часть российской истории». Забота М. В. Ломоносова о том, чтобы «чужестранные народы» не выводили «худые следствия» о «нашей славе», на деле привела к запрету Г. Ф. Миллеру продолжать печатание своих разысканий о периоде Смуты39.
Свободным обращение историков к этой теме нельзя было назвать по причине действия не только «патриотической», но и духовной цензуры. Любой, кто пытался поставить под сомнение самозванство Лжедмитрия I, должен был задуматься о своеобразном «переосвидетельствовании» мощей царевича Дмитрия в Архангельском соборе в Кремле. Допустить подобное церковь, конечно, не могла. Поэтому историки XVIII–XIX веков с осторожностью высказывались о происхождении Дмитрия. Столкнувшись с запретами, Миллер отказался от прямых оценок. На подобную откровенность его вызывала сама Екатерина II. Рассказ о разговоре придворного историографа и императрицы сохранил английский путешественник Уильям Кокс, встречавшийся с Г. Ф. Миллером в 1778 году.
В его передаче разговор этот выглядит следующим образом:
«— Я слышала, — сказала она (императрица. — В. К.), — вы сомневаетесь в том, что Гришка был обманщик; скажите мне смело ваше мнение.
Миллер почтительно уклонился от вопроса, но, уступив настоятельному требованию императрицы, ответил:
— Вашему величеству хорошо известно, что тело истинного Димитрия покоится в Михайловском соборе; ему поклоняются, и мощи творят чудеса. Что станется с мощами, если будет доказано, что Гришка настоящий Димитрий?
— Вы правы, — ответила императрица, улыбаясь, — но я желаю знать, каково было бы ваше мнение, если бы вовсе не существовало мощей.
Однако Миллер благоразумно уклонился от прямого ответа; императрица более не допрашивала его».
В разговоре с иностранным путешественником Г. Ф. Миллер был более откровенен. Оказалось, что историограф Екатерины II был убежден, «что на московском престоле царствовал настоящий Димитрий». «Но я не могу, — сказал он, — высказать печатно мое настоящее мнение в России, так как тут замешана религия. Если вы прочтете внимательно мою статью, то, вероятно, заметите, что приведенные мною доводы в пользу обмана слабы и неубедительны». Затем он добавил, улыбаясь: «Когда вы будете писать об этом, то опровергайте меня смело, но не упоминайте о моей исповеди, пока я жив»40.
Само имя Лжедмитрия в XVIII веке все еще продолжало быть олицетворением всех пороков. В упоминавшейся трагедии Сумарокова «Димитрий Самозванец» Лжедмитрий I рисовался явным злодеем. В конце сумароковской трагедии, перед гибелью, самозванец произносит монолог кровожадного убийцы, сожалеющего только о том, что не успел до конца разорить Московское царство:
Интересно, что Александр Сумароков советовался с Г. Ф. Миллером, но это никак не повлияло на созданный им образ самозванца. Диктат подобных классицистических представлений, конечно, прямо не вторгался в научное изучение истории Смуты, а скорее отражал особенности ее постижения. Примерно в то же время выдающийся археограф и помощник Г. Ф. Миллера по московскому архиву Николай Николаевич Бантыш-Каменский составил полный обзор дел о дипломатических взаимоотношениях между Россией и Польшей. В него вошли и материалы о «переписке Лжедмитрия, Григория Отрепьева», ставшие, по сути, первым исследованием дипломатии его короткого царствования (к сожалению, работа H. H. Бантыш-Каменского была опубликована только много лет спустя)42.
С появлением Пугачева и страшным повторением самозванства в русской истории Екатерина II, да и другие современники уже больше не смогли бы выдерживать учтивый и по-светски занимательный тон в беседе о Лжедмитрии. Князь Михаил Михайлович Щербатов в «Краткой повести о бывших ранее в России самозванцах» (1774) реализовал прямой указ императрицы, потребовавшей исторических обоснований для немедленного осуждения самой мысли о самозванстве в России. Щербатов показал, что ложный Дмитрий был не кем иным, как Гришкой Отрепьевым. Сделать это ему было тем легче, что подобный взгляд вытекал из его научных разысканий. Князь M. M. Щербатов специально обратился к теме Смутного времени и по-настоящему открыл его читающей публике. Седьмой том «Истории Российской от древнейших времен» Щербатова был посвящен «междоцарствию», наступившему после смерти царя Федора Ивановича в 1598 году. Труд князя M. M. Щербатова публиковался на волне большого интереса к отечественной истории, когда снова оказался востребованным «патриотический» заказ на ее освещение. В «Истории Российской» Щербатов определенно писал о «Разстриге», свергнувшем законного царя. Видимо, само имя «Лжедмитрий» утвердилось в исторической литературе после публикации щербатовского труда.
Следующей историографической вехой стала «История государства Российского» Николая Михайловича Карамзина. Он успел описать «царствование Лжедмитрия» в одной из глав последнего, полностью завершенного XI тома своей «Истории». Государственный историограф начала XIX века больше всего недоумевал, как могла случиться сама история самозванца: «Нелепою дерзостию и неслыханным счастием достигнув цели — каким-то обаянием прельстив умы и сердца вопреки здравому смыслу — сделав, чему нет примера в Истории: из беглого Монаха, Казака-разбойника и слуги Пана Литовского в три года став Царем великой Державы, Самозванец казался хладнокровным, спокойным, неудивленным среди блеска и величия, которые окружали его в сие время заблуждения, срама и бесстыдства»43.
Казалось бы, однозначный приговор? Однако со слов историка Михаила Петровича Погодина пошли гулять разговоры о том, что на самом деле H. M. Карамзин собирался совсем по-другому представить историю царевича Дмитрия Ивановича, доверяя версии о его спасении44. Сам H. M. Карамзин не давал основания для таких догадок. Более того, как явствует из переписки историка, опубликованной М. П. Погодиным, к моменту работы над XI томом в 1820-х годах H. M. Карамзин уже не сомневался в тождестве самозванца с Отрепьевым: «Теперь пишу о Самозванце, стараясь отличить ложь от истины. Я уверен в том, что он был действительно Отрепьев-Расстрига. Это не новое и тем лучше»45. После описания убийства Самозванца историограф еще раз возвратился к тому, чтобы изложить доводы «защитников Лжедмитриевой памяти» «если не для совершенного убеждения всех (это слово специально выделено Н. М. Карамзиным. — В. К.) читателей, то по крайней мере для нашего собственного оправдания, чтобы они не укоряли нас слепою верою к принятому в России мнению». И сделано это сразу после того, как Карамзин написал о «зложелателях России», «умах, наклонных к историческому вольнодумству», «для коих важный вопрос о Самозванце остается еще нерешенным»46. По крайней мере H. M. Карамзин пытался спорить и разбирать аргументы тех, чьи взгляды не разделял, подвергая критике общепринятые, а для кого-то единственно возможные, верноподданнические взгляды.
О том, что H. M. Карамзин никогда не увлекался личностью самозванца, достаточно свидетельствует его записка «О древней и новой России в политическом и гражданском отношениях» (1811). Дойдя до царствования Лжедмитрия, H. M. Карамзин замечал, что это был «тайный католик», не знавший настоящей истории своих «мнимых предков», царь, порвавший с обычаями старины. «Россияне перестали уважать его, наконец возненавидели и, согласясь, что истинный сын Иоаннов не мог бы попирать ногами святыню своих предков, возложили руку на самозванца», — писал H. M. Карамзин. Он видел в этом «самовольную управу народа», разрушившую основу власти, то есть «уважение нравственное к сану властителей». В этом обсуждении моральных последствий свержения самозваного царя H. M. Карамзин был безусловным новатором: «Сие происшествие имело ужасные следствия для России… Москвитяне истерзали того, кому недавно присягали в верности: горе его преемнику и народу!»47
Дальнейший интерес к фигуре Лжедмитрия был связан с появлением «Димитрия Самозванца» (1830) Фаддея Булгарина и «Бориса Годунова» А. С. Пушкина. Торопливая булгаринская попытка опередить и захватить сюжет пушкинского «Бориса», которого он читал в рукописи как цензор, канула в Лету. Но она изрядно испортила настроение Пушкину, считавшему, что «главные сцены» его драмы «искажены в чужих подражаниях»48. Пушкин ожидал, что публика лучше разберется в его Самозванце, а вместо этого столкнулся с незаслуженными упреками в эпигонстве, в заимствовании сюжета у Карамзина и, не дай бог, у своего антагониста Булгарина. Не приняли современники и знаменитые метания Самозванца в сцене у фонтана, когда он сначала открывается Марине Мнишек:
А потом, после минутной слабости, снова возвращается к своей игре в царевича Дмитрия:
Конечно, от А. С. Пушкина, как и от всех, кто обращается к этой теме, хотели большей определенности в обличении «злодея», прямолинейно воспринимая образ самозванца. Первые читатели пушкинского «Бориса Годунова» еще не знали того, какое значение суждено было сыграть этой драме в историческом самосознании, как повлияет она на всех, даже будущих историков, в постижении Смуты. Ведь в хрестоматийной ремарке «народ безмолвствует» в конце «Бориса Годунова» содержится целая концепция Смуты. Современники тоже считали, что это время послано им за грех «безумного молчания всего мира»49.
Польское восстание 1830 года по-своему сделало актуальным обращение к эпохе самозванцев начала XVII века. Тогда началось археографическое открытие темы Смуты. До этого времени все пользовались только «Собранием государственных грамот и договоров», во втором томе которого в 1819 году были опубликованы «грамоты в правление Лжедмитрия Гришки Отрепьева». Среди них договоры Лжедмитрия и его переписка с римскими папами, нунцием Рангони, воеводой Юрием Мнишком, «Чин венчания» Марины Мнишек. Немало новых документов к истории Лжедмитрия и Марины Мнишек нашел в Польше участник военной кампании «гвардии полковник Павел Муханов». В его работе «Подлинные свидетельства о взаимных отношениях России и Польши, преимущественно во время самозванцев» (1834) были собраны материалы о приезде Марины Мнишек и обстоятельствах восстания москвичей против поляков 17 мая 1606 года. Историк Николай Герасимович Устрялов издал целую серию книг «Сказания современников о Димитрии Самозванце» (тома 1–5, 1831–1834). Он собрал в ней записки современников: пастора Мартина Бера, капитана Жака Маржерета, «Дневник Марины Мнишек», «Записки» Самуила Маскевича и сочинения других авторов. Переводы, подготовленные к печати Н. Г. Устряловым, имели большой успех и впоследствии неоднократно переиздавались. Фундаментальные публикации «Актов» времени Смуты осуществила Археографическая комиссия Академии наук (1836, 1841). В результате начиная с 1830-х годов была подготовлена почва для глубокого изучения эпохи самозванцев, основанная на публикации значительного круга источников.
Первую «Историю смутного времени в России» (1839) написал отставной генерал и сенатор Дмитрий Петрович Бутурлин, известный своими трудами по военной истории. Д. П. Бутурлин заново пересмотрел многие русские и иностранные источники, собрал важные материалы для изучения истории Лжедмитрия и поместил их в приложении к своему труду (в том числе впервые «Дневник» ротмистра Станислава Борши, участника похода самозванца на Москву)50. Заслуживает внимания и его полемика с некоторыми взглядами H. M. Карамзина, в частности, по вопросу о превращении Боярской думы в Сенат во время правления царя Дмитрия. В целом же Д. П. Бутурлин по-прежнему следовал традиции нравоучительного осуждения деятельности самозванца. А заодно и тех, кто дерзал сомневаться в том, что Лжедмитрий — это и есть Отрепьев. Взгляды оппонентов он с цензорской прямотой объяснял увлечением «суетным мудрованием», желанием «мыслить иначе, чем мыслили их предшественники».
Лучшим трудом о Смутном времени тогда стал «Опыт повествования о России» (1843) Николая Сергеевича Арцыбашева, заложившего академическую традицию изучения истории событий начала XVII века. Третий том работы Н. С. Арцыбашева, где рассказано о царствовании Лжедмитрия-Отрепьева, оказался забытым по недоразумению. Робкая критика, высказанная Н. С. Арцыбашевым в адрес H. M. Карамзина, была воспринята почитателями «великого историографа» с незаслуженной обидой. Между тем Н. С. Арцыбашев возражал против некоторых неточностей в хронологии автора «Истории государства Российского». Он также считал, что историк не должен наполнять свои труды нравоучениями, и упрекал H. M. Карамзина, что тот «ругается от себя» в адрес исторических героев. Чтобы лучше прояснить свою позицию, Арцыбашеву пришлось написать несколько томов «Опыта». История Лжедмитрия исследована им подробно, начиная с появления в Литве и кончая московским эпилогом. Каждый приведенный Н. С. Арцыбашевым факт впервые содержал отсылку в сносках на источники. Его работа хорошо показала различия в подходах историков, обязанностью которых являются доказательства, и литераторов, возмещающих отсутствие таких доказательств красотами стиля и догадками.
Новая веха в осмыслении истории самозванца связана с трудами Сергея Михайловича Соловьева. Восьмой том его «Истории России с древнейших времен», посвященный Смуте, подоспел с изданием в самую горячую пору общественных дискуссий в 1858 году. Во времена первой гласности снимались прежние цензурные ограничения, исчезали прежние барьеры в обсуждении истории России. Поэтому обобщающий труд С. М. Соловьева, рассказывавший о царствовании Лжедмитрия I, был воспринят не как обычное исследование историка. С. М. Соловьев начинал разбор «слухов и мнений о самозванце» с обсуждения того, что «человек, объявивший себя царевичем Димитрием, был истинный царевич». Но следом приводил аргументы и свидетельства источников, показывающие несостоятельность таких взглядов. Историка особенно убеждало сообщение наемного офицера и сторонника Лжедмитрия Конрада Буссова, восходившее к Петру Басманову, ближайшему боярину самозваного царя. Если уж сторонники Лжедмитрия говорили о самозванстве, то в этом — приговор версии о спасении царевича. Далее С. М. Соловьев задавался вопросом: «В собственной ли голове родилась мысль о самозванстве или она внушена была ему другими?» И здесь, пожалуй, впервые он обратил внимание на то, мимо чего прошли все, кто интересовался Лжедмитрием. С. М. Соловьев не исключал, что самозванство могло быть внушено Григорию Отрепьеву другими людьми. При этом беглый монах вполне искренне мог считать себя царским сыном. «В поведении его нельзя не заметить убеждения в законности прав своих», — писал С. М. Соловьев, отказываясь признавать Лжедмитрия «сознательным обманщиком». Историк даже намекал на «сходство» Лжедмитрия и Петра Великого, говоря, что самозванец слишком рано, «лет на сто», явился в русской истории. С. М. Соловьев решительно порывает с традицией, идущей от «Краткой церковной истории» (1805) митрополита Платона Левшина, считавшего самозванца воспитанником иезуитов (А. С. Пушкин отозвался об этих взглядах как «детских и романических»)51. С точки зрения С. М. Соловьева, Лжедмитрий был подготовлен боярами — врагами Бориса Годунова. «Это мнение о подстановке самозванца внутренними врагами Бориса, — писал историк, — кроме того, что правдоподобнее всех других само по себе, кроме того, что высказано современниками, близкими к делу, имеет за себя еще и то, что вполне согласно с русскими свидетельствами о похождении Григория Отрепьева, свидетельствами, которые, как мы видели, отвергнуть нет возможности»52. Автор «Истории России с древнейших времен» хорошо осознавал и другое — невозможность окончательно раскрыть тайну происхождения первого Лжедмитрия, ее способность «сильно тревожить людей, у которых фантазия преобладает». С. М. Соловьев тоже столкнулся с противоречием интересов «романиста», доверяющего больше своему воображению, и историка, который не должен создавать «небывалое лицо с небывалыми отношениями и приключениями»53. Однако сама «История России…» кроме большого успеха русской историографии стала еще и литературным событием, вызвав споры о личности самозванца.
Следующее десятилетие в освещении темы Лжедмитрия I прошло под знаком громкого спора о происхождении самозванца, начатого Николаем Ивановичем Костомаровым в работе «Кто был первый Лжедмитрий?» (1864). Подвергнув тщательному анализу аргументацию правительственных грамот Бориса Годунова, обличавших «Ростригу», Н. И. Костомаров выявил в них немало противоречий. В итоге он сделал вывод о том, что «в то время не было доказательств, что царь был Гришка Отрепьев, расстрига, беглец Чудова монастыря»54. Проанализировав дальше «Извет Варлаама» (показания Варлаама Яцкого — одного из спутников Лжедмитрия, ушедшего с ним в Литву), сочинения иностранцев, Н. И. Костомаров, по сути, приходит к тому же выводу, что и С. М. Соловьев. Костомаров признает самозванца «творением боярской партии, враждебной Борису», и вслед за Соловьевым задается вопросом о «сознательном или бессознательном» самозванстве55. В этом наблюдения Н. И. Костомарова почти не отличаются от его предшественника. Разве что в костомаровском исследовании справедливо поправлено неосторожное высказывание С. М. Соловьева о том, что обманщик Лжедмитрий обязательно должен быть злодеем. Н. И. Костомаров при этом напомнил о самозванце другого рода — Иване Александровиче Хлестакове… Но общие выводы двух историков совпадали: «Царствовавший у нас в Москве под именем Димитрия был не настоящий Димитрий, но лицо, обольщенное и подготовленное боярами, партиею враждебною Борису». Лжедмитрий не был «истинным царевичем», он всего лишь верил в свое «царственное происхождение»56.
В дальнейшем, несмотря на возражения критиков, обратившихся к привычной версии о сознательном самозванстве Гришки Отрепьева57, Н. И. Костомаров стремился подвести читателя к мысли о том, что нет никаких оснований доверять официальной пропаганде царя Бориса Годунова. История Лжедмитрия была подробно изучена им с привлечением многих новых польских и русских источников в книге «Смутное время» (1868) и в специальном биографическом очерке «Названый Димитрий» (1874)58. Завершая этот очерк, Н. И. Костомаров высказывал прямые возражения против отождествления царя Дмитрия и беглого монаха. Мнение о «внутренней убежденности» Дмитрия в том, что он настоящий сын Ивана Грозного, историк считал вполне заслуживающим внимания. «Подготовлен» «названый Димитрий» был не московскими боярами, как считал С. М. Соловьев, а где-то в «польских владениях». Н. И. Костомаров удержался от окончательного ответа на вопрос о характере самозванства Лжедмитрия и прозорливо заметил: «Мы, однако, не должны слишком увлекаться блеском тех светлых черт, которые проглядывают не столько в его поступках, сколько в словах»59.
Со времени публикации работ С. М. Соловьева и Н. И. Костомарова начинается своеобразная историографическая «развилка» в изучении биографии Лжедмитрия. Все основные вопросы и заслуживающие внимания версии этими историками были сформулированы и обсуждены, а самозванец стал восприниматься как более сложный, вовсе не однозначно отрицательный герой русской истории. Это чутко уловил Алексей Константинович Толстой, представивший еще одного Григория Отрепьева на русской сцене в завершающей части своей драматической трилогии «Царь Борис» (1870). В его пьесе все участники угличского дела, окольничий Андрей Клешнин, старица Марфа — бывшая царица Мария Нагая, знают, что Дмитрий убит, уверены в преступлении Бориса Годунова, но согласны принять того, кто назвался именем царевича Дмитрия, чтобы он отомстил Годуновым. Петр Басманов, принимая награды от царя Бориса, отдает должное храбрости Вора и даже готов сравнить его со «сражающимся львом». Однако в финальном монологе Борис Годунов обращался к боярам с обличением любой лжи, даже во имя интересов царства:
В этом итог жизни царя Бориса в пьесе А. К. Толстого, а также — другой финал известной исторической драмы Лжедмитрия. Пришло время и для оперы М. П. Мусоргского, снова и снова знакомившей ее слушателей с почти запретным ранее историческим сюжетом. Музыкальные образы мятущегося Бориса Годунова, упоенного своей тайной Самозванца и надменной Марины Мнишек стали господствовать над самой подлинной историей.
Тайна самозваного царя Дмитрия привлекала многих желающих в ней разобраться. Следствием стало появление все новых и новых материалов, без знакомства с которыми уже трудно представить историческое исследование о Лжедмитрии. Интересной находкой, немного приблизившей к разгадке тайны Лжедмитрия, стала запись на книге, обнаруженная профессором Волынской семинарии Амвросием Добротворским. Оказалось, что в 1602 году в Литве действительно путешествовали три монаха — Григорий (будущий московский «царевич»), Варлаам и Мисаил. Они получили в подарок от киевского воеводы князя Константина Острожского книгу святого Василия Великого «О постничестве» и сами сделали запись об этом60. Таким образом, историки получили надежное подтверждение подлинности «Извета Варлаама», из которого известно об обстоятельствах ухода этой троицы в Литву. Были обнаружены знаменитые парные портреты Дмитрия и Марины Мнишек, происходившие из Вишневецкого замка; журнал «Русская старина» в 1876 году впервые опубликовал большим тиражом гравюру с портретом самозванца работы Л. Килиана.
Увидев Лжедмитрия таким, каким его видели польские современники, историки все равно продолжали спорить. Традиционный взгляд на самозванца по-прежнему находил своих сторонников. В частности, П. С. Казанский собрал доказательства о гибели настоящего царевича Дмитрия в специальном очерке, опубликованном в «Русском вестнике» в 1877 году. В новой версии событий Смуты Дмитрия Ивановича Иловайского — автора еще одного общего труда об этой эпохе (1894) — получалось, что Лжедмитрий был авантюристом и игрушкой в руках поляков, использовавших его, чтобы сеять смуту на Руси. По мнению Д. И. Иловайского, с появления самозванца собственно Смута и начиналась (как и изложение событий в его книге об этом времени): «Адский замысел против Московского государства — замысел, плодом которого явилось самозванство — возник и осуществился в среде враждебной нам польской и ополяченной западно-русской аристократии». Такой крайне консервативный взгляд заставлял быть последовательным. Для полноты своей концепции Д. И. Иловайский вынужден был отказаться даже от официальной версии тождества Лжедмитрия и Григория Отрепьева, заменив ее предположением, что Лжедмитрий был «уроженец Западной Руси и притом шляхетского происхождения»61. Привыкнув к стилистике гимназических учебников, одобренных Министерством просвещения, Иловайский доказательствами себя не утруждал… Однако странно было читать такую историю Смуты после появления исследований Н. Левитского и В. С. Иконникова, опровергнувших представление о Лжедмитрии как о проповеднике католичества. Скорее, как не особенно изящно, но определенно выразился Н. Левитский, в самозванце можно было видеть «либерального царя, зараженного иноземщиной». Если замысел пропаганды католичества и существовал, то Лжедмитрии был первым, кто сумел его разрушить62.
Окончательно все легенды и версии о сознательной подготовке самозванца отцами-иезуитами были развенчаны… одним из них, о. Павлом Пирлингом, написавшим фундаментальный труд о взаимоотношениях России и папского престола, основанный на архивах Ватикана. История царевича Лжедмитрия стала одной из любимых тем о. Павла Пирлинга, впервые обратившегося к ней еще в 1870-е годы в книге на французском языке «Рим и Дмитрий»63. Он досконально изучил реакцию Ватикана на появление московского «господарчика» в Речи Посполитой и опубликовал переписку с римским престолом самого «Дмитрия», нунция Клавдия Рангони, сандомирского воеводы Юрия Мнишка и его дочери Марины Мнишек. В отличие от многих русских авторов, слабо или вовсе незнакомых с внутриконфессиональными порядками католической церкви (не говоря уж об ее архивах и написанных на латыни и итальянском языке документах), о. Павлу Пирлингу удалось раскрыть мотивы двойственного поведения Лжедмитрия. Тайное принятие им католичества было вынужденным политическим шагом. И в Ватикане не питали иллюзий в отношении своего подопечного, не выполнившего никаких обещаний после того, как он стал московским царем.
Из всех находок о. Павла Пирлинга, пожалуй, самой важной оказалось собственноручное письмо Лжедмитрия папе Клименту VIII, написанное в апреле 1604 года. Факсимильная публикация текста памятника в 1898 году была всесторонне проанализирована известными лингвистами и историками И. А. Бодуэном де Куртене64, В. А. Бильбасовым65 и С. Л. Пташицким66. Исследователи пришли к однозначному выводу, что автором документа был человек, не совсем уверенно знавший польский язык. Все догадки и предположения в теме о происхождении самозванца должны были уступить место доказательствам, и специалисты приняли версию о том, что Лжедмитрий — выходец из русских земель. Еще один важный документ, впервые опубликованный на русском языке в приложении к труду о. Павла Пирлинга «Россия и папский престол», — подробная депеша об обстоятельствах появления Дмитрия, отосланная нунцием Клавдием Рангони новому папе Павлу V в Рим 2 июля 1605 года67.
Подробное исследование источников, связанных с историей самозванца, провел Евгений Николаевич Щепкин в работе «Кто был Лжедмитрий I» (его труд был опубликован на немецком языке в редком славистическом издании в 1898–1900 годах)68. «Спрятать» так глубоко свои взгляды он имел все основания, так как выдвигал гипотезу о том, что Лжедмитрий мог быть незаконнорожденным сыном царя Ивана Грозного или его сына Ивана, — вряд ли бы обычная цензура пропустила такое в печать. В работе Е. Н. Щепкина Григорий Отрепьев и Лжедмитрий предстают двумя разными людьми. И самих Отрепьевых, по мнению исследователя, было двое, «№ 1» и «№ 2», причем происходили они соответственно из Галича и Углича. Александр Гиршберг, польский автор биографий Дмитрия Самозванца и Марины Мнишек, подчеркивал, что основой для появления человека, взявшего на себя роль убитого Дмитрия, могла быть взаимная заинтересованность служилых людей Смоленской и Северской земель в сближении со шляхтой Речи Посполитой, в первую очередь с князьями Вишневецкими69.
О самозванце немало размышлял один из основателей петербургской школы историков Константин Николаевич Бестужев-Рюмин70. Тексты его писем о Смутном времени были опубликованы посмертно в 1898 году. Эта необычная книга представляет собой редкий жанр эпистолярной беседы и состоит из писем графу Сергею Дмитриевичу Шереметеву, работавшему, правда по-любительски, над изучением времени царя Федора Ивановича и истории Лжедмитрия71. К. Н. Бестужев-Рюмин доброжелательно направлял С. Д. Шереметева, которому казалось, что самозванец был настоящим царевичем. Свои основные тезисы о Лжедмитрий С. Д. Шереметев сформулировал следующим образом: «1) Он не Отрепьев, 2) он не сознательный обманщик, 3) Годунов не виновен в Углицком деле. К этому прибавляется: 4) он — создание Поссевина и иезуитов»72. К. Н. Бестужев-Рюмин поощрял работу С. Д. Шереметева в этом направлении и размышлял: «Прежде всего, остается необъяснимым спасение царевича, а это вопрос существенный. Затем остается неясным Расстрига, откуда у него царственный вид и царственные приемы, он часто напоминает Петра. А почему? Потому что чувствует себя прирожденным царем. Ни Отрепьев, ни шляхтич не могли бы так поступать с Шуйским, так говорить с боярами»73. Все это оказало влияние и на других энтузиастов, которым было тесно в рамках официальной версии. Одним из них был драматург, журналист и издатель А. С. Суворин. Он тоже был практически уверен в том, что «Григорий Отрепьев и был царевич Димитрий». Порукой этому, по его предположению, была слишком яркая и необычная судьба самозванца74.
Журналистские этюды А. С. Суворина в «Новом времени», распространявшиеся в 1890-х годах тысячными тиражами, мало воздействовали на историков. Среди них, напротив, возобладал здравый скептицизм по поводу дальнейших разысканий о происхождении Лжедмитрия, которые не содержали в себе ничего нового, а все больше становились поводом для высказывания сенсационных предположений. Разговор мог быть продолжен только после появления новых источников или изучения основательно подзабытых текстов. Так поступил Сергей Федорович Платонов, обратившийся в магистерской диссертации к источниковедческому изучению русских повестей XVII века о Смутном времени. Будущему автору «Очерков по истории Смутного времени в Московском государстве» удалось впервые исследовать и опубликовать все наиболее значимые литературные памятники («Иное сказание», «Временник» дьяка Ивана Тимофеева, «Сказание Авраамия Палицына», сочинения князя Ивана Дмитриевича Хворостинина, князя Ивана Михайловича Катырева-Ростовского, князя Семена Ивановича Шаховского и другие тексты), в которых рассказывалось об обстоятельствах воцарения Лжедмитрия и его правлении75. Но в своей известной книге о Смуте, вышедшей первым изданием в 1899 году, С. Ф. Платонов отказался от подробного рассмотрения литературы о самозванце, считая более важным изучить обстоятельства его восхождения на трон, кем бы ни был при этом Лжедмитрий. Понимая, что от него все равно ждут определенного ответа, С. Ф. Платонов писал: «Чтобы не оставаться перед читателем с закрытым забралом, мы не скроем нашего убеждения в том, что Самозванец был действительно самозванец, и притом московского происхождения»76. С этим наблюдением перекликается известный афоризм Василия Осиповича Ключевского: «Винили поляков, что они его подстроили, но он был только испечен в польской печке, а заквашен в Москве»77.
К началу XX века накопилась большая традиция изучения истории Лжедмитрия, но его биография по-прежнему трудно поддавалась изучению и в ней оставалось еще много неизвестного. Это наглядно продемонстрировал о. Павел Пирлинг, опубликовавший сборник статей «Из Смутного времени» (1902), в котором разобрал источники, связанные с обстоятельствами появления самозваного московского царевича в Литве. Особенно важна была записка князя Адама Вишневецкого 1603 года, передававшего королю Сигизмунду III историю своего слуги, оказавшегося якобы сыном Ивана Грозного. В своих статьях о. Павел Пирлинг, образно говоря, «шел по следу» Лжедмитрия, пытался «выслушать» свидетелей. П. Пирлинг подробно выяснял, что в разное время говорили о самозванце король Сигизмунд III, канцлер Лев Сапега, воевода Юрий Мнишек и монахи-иезуиты. Как ни парадоксально, но обзор материалов «с другой стороны» приводил его к тому же выводу, которого держались русские источники: «тождество Димитрия с Гришкой Отрепьевым выдерживает хоть некоторую проверку»78. Итогом многолетних разысканий о. Павла Пирлинга стала его книга «Димитрий Самозванец» (1912). Оглядываясь на свой путь от исследования о взаимоотношениях России и папского престола, он признавался, что начинал работу не без увлечения проявлявшимся издали «привлекательным образом» самозваного царевича. Действительно, трудно допустить, чтобы папы Климент VIII и Павел V вступали в переписку с каким-то безвестным авантюристом, а папский нунций в Кракове Клавдий Рангони уделял ему столько места в своих донесениях. Но дальше о. Павел Пирлинг познакомился со «святая святых» ватиканского архива — документами инквизиционного трибунала, рассматривавшего конфессиональные затруднения тайного католика Дмитрия, просившего разрешения на причастие из рук православного патриарха для себя и своей невесты Марины Мнишек. Выяснилось, что все надежды на архивы Ватикана не имели под собой никакого основания, в них не было ничего, чтобы Лжедмитрий доверил только своим новым духовным отцам. В итоге о. Павел Пирлинг возвращает «долг» тем, кто всегда считал самозванца орудием католической экспансии. Он тоже видел, что «дело самозванца явилось следствием обширного и искусно выполненного заговора», но убежден, что это был «русский» заговор. И за этим стоит целая система доказательств, основанная на полном анализе источников, впервые разысканных самим о. Павлом Пирлингом. Научное исследование привело его к выводу об обмане самозванцем папской курии: «Димитрий только в начале своей карьеры обнаруживал благочестивое рвение; впоследствии главными мотивами его политики стали личные интересы и нужды русского государства»79.
Исследовательский путь, намеченный о. Павлом Пирлингом, был весьма плодотворным. Об этом свидетельствовали все новые и новые публикации документов из иностранных архивов. Целый комплекс материалов по Смуте опубликовал В. Н. Александренко. Сюда вошли итальянские, польские и латинские акты, письма Лжедмитрия шведскому королю Карлу IX и польскому королю Сигизмунду III, папе Павлу V, сандомирскому воеводе Юрию Мнишку и другим лицам80. В 1912 году впервые в полном виде была издана русская посольская документация о взаимоотношениях с Речью Посполитой во времена Бориса Годунова, Лжедмитрия и Василия Шуйского81. Важным вкладом в историографию стало фототипическое издание следственного дела о смерти царевича Дмитрия, осуществленное в 1913 году82. Выход в свет в начале 1918 года подборки документов о Лжедмитрии I из архива Посольского приказа завершил долгую историю «Чтений в Обществе истории и древностей российских при Московском университете»83.
Заслуживают внимания еще два популярных биографических очерка о Лжедмитрии — М. А. Полиевктова в сборнике «Люди смутного времени» (1905)84 и П. Г. Васенко в «Русском биографическом словаре» (1914)85. Они тоже подвели историографические итоги. Научная добросовестность не позволяла авторам этих очерков выходить за пределы темы, обозначенные состоянием источников. Но весьма показательно, что им казались уже установленными к этому времени некоторые факты из биографии самозванца: деятельность в интересах боярской партии86, первоначальный казачий характер движения Лжедмитрия I, приобретение «польско-католической окраски» планов самозванца только после его появления в Кракове. В этих статьях Лжедмитрия называли «незаурядным» или «умным и даровитым» человеком, но оба автора подчеркивали, что Лжедмитрии «не ставил себе широких государственных задач» и действовал как авантюрист.
Начало и итог полутора веков русской историографии в изучении истории Лжедмитрия оказались в основном связаны с трудами иностранцев и тех русских авторов, кто обращался к иностранным архивам. От робкого опыта Г. Ф. Миллера, рассказавшего по-немецки о своих разысканиях в 1750-х годах, — до выхода в свет переводов с французского языка книг о. Павла Пирлинга «Димитрий Самозванец» (1912) и Казимира Валишевского «Смутное время» (1911). Научный путь получился симптоматичным, он подтверждал сложности постижения биографии самозваного царя.
Первые советские годы в историографии Смуты можно было бы пропустить. Публикации в изданиях «императорских» исторических обществ стало опасно цитировать, не говоря уже о том, чтобы подробно их изучать. Во всяком случае, не стоит рассматривать всерьез идущие от M. H. Покровского рассуждения о «крестьянской революции» и о том, что Лжедмитрий I был «казацким» царем. Все это напоминает «кавалерийские» атаки на историю в логике борьбы с прошлым. Советских историков больше всего привлекал элемент социального протеста, на волне которого пришел в Кремль царевич Дмитрий. M. H. Покровский не смог отмахнуться от очевидного сравнения двух «Смут» — начала XVII и начала XX века, но дал этому свое «объяснение». Оно состояло из сплошных обвинений в адрес буржуазных историков, которые стремились ни больше ни меньше как опорочить «названого Дмитрия», а потом и народ, восставший в 1917 году87. По сути, M. H. Покровский сравнил Ленина с Лжедмитрием из-за того, что одного обвиняли в связях с поляками, а другого — с немцами… В итоге, однако, в советской историографии для олицетворения эпохи Смуты был выбран другой герой — Иван Болотников; с ним и стали ассоциировать «крестьянскую войну».
Определения M. H. Покровского ненадолго пережили своего создателя. Уже со второй половины 1930-х годов общий подход к Смуте и, в частности, к Лжедмитрию снова изменился. Связано это с так называемой «критикой школы Покровского», вышедшей далеко за пределы научных дискуссий. Самозванца стали воспринимать как прямого ставленника Польши. Программные статьи А. А. Савича и В. И. Пичеты утвердили в научном обиходе до сих пор использующийся оборот «польская интервенция». О Лжедмитрии говорилось, в частности, что его успех был обеспечен польской шляхтой и поддержкой «польско-литовского правительства» (точное указание академиком В. И. Пичетой на форму политического устройства Польши и Литвы, превратившееся от многократного употребления в обвинительном контексте в расхожий историографический штамп). В предвоенной обстановке, когда в 1934 году между Польшей и фашистской Германией был заключен пакт о ненападении, такое исправление истории казалось особенно актуальным. В 1939 году многотысячным тиражом издали популярную книгу «Разгром польской интервенции в начале XVII века», написанную А. И. Козаченко. Одновременно изменившиеся представления об эпохе Смуты в их «патриотической» трактовке вошли в новые учебники по истории СССР, а также нашли свое отражение в литературе и советском кинематографе (фильм лауреатов Сталинской премии Михаила Доллера и Всеволода Пудовкина «Минин и Пожарский»)88.
Академическое изучение истории Смутного времени тем не менее продолжилось, несмотря на очевидную вульгаризацию исторического прошлого «историками-марксистами». В начале 1920-х годов С. Ф. Платонов во многом пересмотрел свои прежние взгляды на Бориса Годунова. Проанализировав угличское следственное дело 1591 года, он убедился в том, что его состав, «безупречный с точки зрения палеографической, был правилен и юридически», а Борис Годунов стал жертвой злословия и клеветы. «В наше время, — писал историк в 1921 году, — можно решиться на то, чтобы в деле перенесения мощей царевича Димитрия в Москву в мае 1606 года видеть две стороны: не только мирное церковное торжество, но и решительный политический маневр». Более отчетливо С. Ф. Платонов стал говорить и о силах, заинтересованных в самозванце, видя их в разгромленном Годуновым клане Романовых и близких им родов, а также в княжеской аристократии — князьях Шуйских и Голицыных. Снова и снова отвечая на «проклятый» вопрос историков Смуты о происхождении самозванца, С. Ф. Платонов говорил, что «это был московский человек, подготовленный к его роли в среде враждебных Годунову московских бояр и ими пущенный в Польшу»89.
Все последующее время, в 1930–1950-х годах, историки вынуждены были работать в рамках одной заданной концепции «крестьянской войны и иностранной интервенции». Прежний интерес к историческим тайнам, психологическим объяснениям поступков исторических героев был, выражаясь советским языком, «ликвидирован как класс». Лжедмитрию I была предоставлена единственная возможность являться в истории в контексте его политики «по крестьянскому вопросу». Сегодня даже трудно представить, почему так было, но так было. Откроем итоговые «Очерки истории СССР. Период феодализма. Конец XV в. — начало XVII в.», изданные Академией наук СССР в 1955 году, и процитируем их фрагмент: «В 1605–1606 гг. польско-литовское магнатство и отдельные группировки польской шляхты попытались подчинить себе Русское государство, используя для этой цели авантюру своего ставленника самозванца Лжедмитрия I. В обстановке обострившихся в связи с политикой Бориса Годунова классовых противоречий Самозванцу, опиравшемуся на вооруженную поддержку интервентов, действительно удалось на время захватить Москву. Однако хозяйничанье иноземных захватчиков вызвало всенародное движение, которым воспользовалось московское боярство для того, чтобы покончить с Лжедмитрием и посадить на русский престол боярского царя — Василия Шуйского»90. Трудно спорить с этими безапелляционными формулировками. За ними стоят уже преодоленные «ошибки» M. H. Покровского и твердая уверенность в исключительном значении своих взглядов, в превосходстве классового анализа исторических событий над существовавшей до этого научной традицией и всеми остальными «дворянскими» и «буржуазными» методами познания.
Между тем поколение историков, вступившее в науку в годы «оттепели», сразу было вовлечено в дискуссию о «характере крестьянской войны», проведенную на страницах журнала «Вопросы истории» (1958–1961)91. Несмотря на то что советская «постройка» этой темы уцелела, отдельные идеи и подходы к событиям начала XVII века как к «гражданской войне» уже стали обсуждаться. Но главное, что снова можно было изучать источники и эпоху Лжедмитрия I92. В это время появилась в свет новаторская книга Кирилла Васильевича Чистова, рассмотревшего феномен самозванства в русской истории. Его этнографические штудии повлияли и на российских, и на зарубежных историков Смуты, показав новые возможности темы, выходящие за пределы традиционного изучения событийной истории93. После долгого перерыва за рубежом вышла в свет новая биография Лжедмитрия, написанная Филиппом Барбуром, заложившим традицию высокой оценки государственных способностей самозванца в американской историографии94. Возможно, что в концепции Филиппа Барбура нашли отражение взгляды его научного консультанта, одного из основателей американской русистики Георгия Владимировича Вернадского, считавшего, что Лжедмитрию удалось произвести «благоприятное впечатление» на подданных95. Хотя в целом книга Филиппа Барбура — непрофессионального исследователя этой темы — осталась одиноким опытом в зарубежной историографии.
Интерес к истории самозванца, естественно, оставался и в Польше, где вся история Смуты трансформировалась в «Димитриаду». Польская историография по разным причинам в развитии этой темы остановилась на достижениях, связанных с именами профессоров Александра Гиршберга и Вацлава Собеского, чьи основные труды о «Дмитрии» были созданы более ста лет назад. В 1920—1930-е годы, во времена независимого существования Польской республики, их работы продолжали восприниматься как «последнее слово» исторической науки, а в послевоенное время обращение ко временам «польской интервенции» в Россию могло рассматриваться только как неуместная фронда. Поэтому первая полная биография «Димитрия Самозванца», автором которой была историк Данута Черска, появилась лишь в 1995 году. В Польше в это время стали особо подчеркивать победы над «москвой», вспоминая 1612 год и другие события Смуты начала XVII века. Впрочем, труд Дануты Черской, вышедший в старейшем польском научном издательстве «Ossolineum», выгодно отличается хорошим знанием предмета и представляет одну из немногих полных биографий самозванца на польском языке96.
Возвращение к научному постижению истории Лжедмитрия I в российской историографии тоже произошло только в 1980—1990-е годы. Оно связано с именами Руслана Григорьевича Скрынникова и его ученика Василия Иринарховича Ульяновского (ныне представляющего украинскую историографию). В их трудах заново были пересмотрены все известные польские и русские источники по этой теме. Р. Г. Скрынников попытался «вписать» биографию самозванца в более широкий контекст социально-политической борьбы, не упуская из виду традиционные для советской историографии сюжеты о крестьянах, холопах и казаках. Все это привело Р. Г. Скрынникова к выводам об использовании Лжедмитрием утопической идеи «о добром царе». Концептуально движение самозванца вписывалось в парадигму социального протеста в Смуту: «Лжедмитрий захватил власть на гребне массовых народных восстаний»97, «то был единственный в русской истории случай, когда восставшие массы посадили на трон человека, возглавившего повстанческое движение и выступившего в роли „доброго царя“»98. Историк делал еще и следующий шаг, говоря о «гражданской войне, развернувшейся в 1604–1605 годах». Впрочем, все это не вытекало из его попыток показать «народную поддержку» самозванца, он лишь подправлял, но не менял общепринятую концепцию. Объяснил же необычный характер гражданской войны в России начала XVII века другой историк — Александр Лазаревич Станиславский, показавший роль «вольного казачества» в «битвах за царя Дмитрия», что не имело ничего общего с крестьянской войной99.
О личности Лжедмитрия у Р. Г. Скрынникова сложилось вполне определенное представление, он не сомневался, что это был Григорий Отрепьев. Правда, читателя его работ может несколько озадачить то, что историк называет самозванца Юрием, а не Григорием Богдановичем Отрепьевым, но это только напоминание о подзабытом мирском имени Юшка, под которым знали Лжедмитрия в Москве. В своих научных исследованиях движения самозванца Р. Г. Скрынников останавливался на вступлении Лжедмитрия I в Москву100. Дальнейшую подробную работу по изучению внутренней политики самозваного царя Дмитрия Ивановича провел В. И. Ульяновский. В своих разысканиях он решил использовать нестандартный ход, отказавшись от традиционного пути объяснения происхождения Лжедмитрия. Самозванца (именно так, с большой буквы) В. И. Ульяновский предпочитает называть безлично, не примыкая к версии об его тождестве с Отрепьевым, но и не опровергая ее. Повторяя идеи своего учителя Р. Г. Скрынникова, Ульяновский считает, что основную поддержку Лжедмитрию I оказывали крестьяне и холопы, ибо его образ отвечал «народной идее»101. Спорность такой концепции, восходящей еще к советской исторической парадигме, очевидна, хотя собранный В. И. Ульяновским материал ценен сам по себе102. Анализ царствования Лжедмитрия, проведенный В. И. Ульяновским, привел историка к обоснованному выводу, что «на российском престоле Самозванец занял традиционную позицию в коренных вопросах управления страной»103. Впрочем, некоторые наблюдения В. И. Ульяновского о том, что Лжедмитрий 1 выпустил бразды правления из своих рук и полностью доверился Боярской думе, не подтверждаются источниками. Многие современники, а вслед за ними историки, напротив, отдавали должное государственным талантам царя Дмитрия Ивановича, иначе бы потом царю Василию Шуйскому не пришлось говорить, что самозваный царь узурпировал власть.
Ярко о свойствах политика Лжедмитрия напомнил Владимир Борисович Кобрин в популярном очерке о Смутном времени. Вспоминая прежние историографические стереотипы, когда о самозванце писали как о польском ставленнике или игрушке в руках бояр, В. Б. Кобрин, наоборот, предлагал подумать над тем, что непродолжительное правление Лжедмитрия стало одной из «упущенных возможностей истории». Но историк видел и черты авантюризма в деле самозванца, остроумно замечая: «…просто того авантюриста, который добился успеха, мы обычно называем выдающимся политиком»104.
Лжедмитрий I остается желанным персонажем исторических разысканий в российской, украинской, польской, английской и американской историографиях105. Исследовательские конструкции сегодня усложнились, мало кто удовлетворяется обычным описанием в духе того, как все было «на самом деле». Достаточно успешно попробовал применить семиотическую методику к изучению феномена самозванства Борис Андреевич Успенский. Ему удалось объяснить дуализм восприятия бракосочетания Лжедмитрия, послужившего предлогом для расправы с самозванцем106. Александр Владимирович Лаврентьев впервые рассмотрел «вещественные» памятники, связанные с самозванцем, и предложил убедительные трактовки символики государственных печатей, наградных «золотых» и медалей Лжедмитрия I107. Внимание к семиотике текстов и церемоний времени Лжедмитрия I характерно также для новейших работ В. И. Ульяновского108. Однако и старая тема изучения роли самозванца в истории тоже не исчерпала себя. Например, недавно на страницах журнала «Вопросы истории» американский профессор Честер Даннинг предложил русскому читателю «пересмотреть традиционный образ Дмитрия», солидаризируясь с теми, кто видел в «царе Дмитрии» просвещенного правителя и едва ли не предтечу Петра Великого109. Идея не новая. Эдвард Радзинский, написавший про «Тайну Иоаннова сына», внес одно необходимое уточнение к сравнению Лжедмитрия с Петром I: «В нем не было жестокости, необходимой на Руси Преобразователю»110.
Итак, историографический обзор подвел нас к тому неутешительному выводу, что как современники, так и последующие историки далеко разошлись в оценках Лжедмитрия. Поначалу историки повторили обличения самозванца в самых страшных грехах, идущие от тех, кто пережил времена Смуты. Даже H. M. Карамзин, готовый судить «без гнева и пристрастия», останавливался, потому что не находил каких-либо аргументов для оправдания Григория Отрепьева. Мятущийся, способный на человеческие чувства пушкинский Самозванец из «Бориса Годунова» оставался одиноким и непонятым.
Дискуссия о происхождении самозванца, о тех силах, которым было выгодно поддержать ложного царевича Дмитрия, открытая С. М. Соловьевым и Н. И. Костомаровым в конце 1850-х — начале 1860-х годов, скорее всего обречена остаться бесконечной… Какими еще неизвестно где хранящимися источниками можно подтвердить, что самозванца готовили московские бояре или что он неспроста появился в Речи Посполитой?! Усилиями о. Павла Пирлинга и многих других ученых по крайней мере разрешен вопрос о национальности Лжедмитрия, его отношениях с Ватиканом. При этом даже такие выдающиеся историки Смутного времени, как С. Ф. Платонов, не дерзали идти дальше самых общих высказываний о самозванстве Григория Отрепьева.
С начала XX века, когда о Лжедмитрии стало можно говорить без всякой цензуры, все отчетливее высказываются идеи о том, что это был настоящий царь, убежденный в своем высоком происхождении. Однако, увы, справедливость оценок историков нечем проверить. Даже если мы будем готовы согласиться с тем, что некоторые реформы Лжедмитрия опережали свое время, то и в этом случае неизбежен вопрос — почему их не мог провести самозванец? Попытка Р. Г. Скрынникова связать авантюру Григория Отрепьева с народными движениями тоже не может быть принята. Внутренняя политика самозванца оказывается достаточно традиционной, а его великие замыслы так и пропали вместе с ним. Все было высказано в адрес Лжедмитрия: ужасные оскорбления и обвинения в колдовстве, а рядом — панегирики действительным или мнимым талантам. Наверное, точно так же люди разделялись при первых известиях о его появлении. Одни благословляли наступавшее время перемен и освобождение от тирании Бориса Годунова, другие ясно понимали опасности, идущие от самозванца на троне. Именно с Лжедмитрия Смутное время и началось в 1604 году. Для того чтобы его завершить, потребовалось еще пятнадцать лет. Но ничто из опыта воцарения самозваного царя, а потом и его убийства не было забыто «миром». Никому из тех, кто пережил время царя Дмитрия Ивановича, уже никогда не удалось избавиться от пришедшей Смуты.