Лжедмитрий I

Козляков Вячеслав Николаевич

Часть первая

ГРИГОРИЙ ОТРЕПЬЕВ

 

 

Глава первая

«СНАЧАЛА ОН ИГРАЛ В КОСТИ…»

 

Многие хотели бы узнать, на самом ли деле самозванец был Григорием Отрепьевым… Однако похоже, что тайна происхождения царя Дмитрия Ивановича навсегда останется неразгаданной. Самозваному царевичу поверили на слово и приняли все детали его рассказа о чудесном спасении как достоверные.

Тот, кого называли Григорием Отрепьевым, скорее всего, им и был. Возможно, когда-то давно он воспринял историю московского царевича, сына Ивана Грозного, как свою собственную. Вера это оказалась настолько искренней, что заставила обмануться сначала самого жалкого юношу в одежде чернеца, а потом, вместе с ним, многих других людей в Речи Посполитой и Московском царстве. Правда, не стоит исключать и привычную версию о явном самозванстве Лжедмитрия.

Быстрота случившегося переворота поразила современников. Приготовившись к долгому правлению династии Годуновых, присягнув на кресте царю Борису и его потомкам, люди в несколько лет стали свидетелями полного крушения этого рода. Видя столь наглядное превращение «высшей власти» в прах, бывшие подданные царя Бориса Годунова легко поверили во все действительные и мнимые грехи своего правителя. Самозванец казался восставшим из гроба судьей этих грехов, спасенным ради торжества справедливости. Так благие намерения привели всех туда, куда они и должны были привести, «одарив» русскую историю сюжетом непридуманной трагедии. «Попрася правда, отъиде истинна, разлился беззаконие и душа многих християн изменися: слово их, аки роса утренняя, глаголы их, аки ветер», — сокрушался, приступая к истории «розстриги Гришки Отрепьева», старый летописец1…

Но «сначала он играл в кости…», как сказал про самозванца канцлер Великого княжества Литовского Лев Сапега2. В «Литве», как тогда обобщенно называли соседнее государство поляков и литовцев — Речь Посполитую, любили употреблять этот образ. Другой канцлер — всей Речи Посполитой, — Ян Замойский, тоже говорил сенатору Юрию Мнишку, убеждавшему его поддержать поход московского «господарчика»: «Кость падает иногда недурно», но не следует играть ею в политике, тем более когда речь идет об интересах страны3.

Авантюрный характер истории самозванца был очевиден проницательным современникам. Другое дело, что не все готовы были следовать правилу Замойского, скорее даже наоборот. В этом, напомню еще раз, секрет успеха самозванца. Признав, искренне или нет, изначально вымышленные обстоятельства, в дальнейшем участники событий попадали в историческое «Зазеркалье», где многократное повторение лжи убеждало сильнее любой правды.

Представление о хорошо спланированном заговоре, в котором самозванца Григория Отрепьева использовали для борьбы с царем Борисом Годуновым определенные силы внутри Московского государства или вне его, оказалось весьма живучим. Достаточно еще раз вспомнить классическую фразу Василия Осиповича Ключевского о том, что Лжедмитрий был «только испечен в польской печке, а заквашен в Москве». Политические и религиозные расчеты Речи Посполитой и Ватикана, конечно, имели значение на разных этапах истории самозванца, но не было какого-то одного большого заговора, в котором за спиной самозванца оставался некий могущественный, никем не узнанный автор интриги. Да и предположение о боярах — руководителях самозванца тоже никем не доказано. Все они должны были поклониться тому, кто воссел на троне, и, как увидим дальше, выслушивать его поучения. Слишком много обстоятельств говорит о том, что режиссером истории о самозванце оказался сам Григорий Отрепьев, хотя, когда ему было надо, он не гнушался и ролями в массовке.

 

Чернец Гришка

Откуда появился самозванец? Его биография оказалась намеренно запутанной и скрытой. Впрочем, иногда она, наоборот, была публичной, рассчитанной на то, что слова и действия молодого чернеца запомнятся, — наивное на первый взгляд желание, хотя самозванец был отнюдь не простодушным человеком. Существуют и вполне определенные заключения следователей Бориса Годунова, выяснивших имя беглеца, назвавшегося в Литве московским царевичем. Имя это — Григорий Отрепьев.

Скорее всего, обе версии — самозванца и правительства царя Бориса — представляли искусное сочетание реальных жизненных обстоятельств и того, что выгодно было рассказывать каждой стороне о внезапно объявившемся претенденте на московский трон. Выяснять, кто и в каких пропорциях смешивал правду и ложь, — дело неблагодарное, коль скоро известно присутствие вымысла. Но саму ложь в истории царевича Дмитрия мы можем чаще всего только почувствовать, а не доказать. Поэтому-то и существуют разные версии повествования о Лжедмитрии.

Прежде всего посмотрим на то, что самозванец предъявлял в качестве своей «биографии». Сделать это ему пришлось тогда, когда он успешно объявил о своем «царственном» происхождении в Речи Посполитой, устроив так, чтобы выгодный ему рассказ дошел сначала до князя Адама Вишневецкого. Весельчак и любитель Бахуса князь Адам Вишневецкий с энтузиазмом воспринял появление «царевича» среди своих слуг, немедленно посадил его в свою карету и поехал представлять соседям (простаки всегда больше предсказуемы). Так слух о московском «господарчике» пошел дальше и в конце октября 1603 года достиг короля Сигизмунда III, потребовавшего отчета от князя Адама Вишневецкого. Но тому нечего было рассказать, кроме того, что рассказал ему сам мнимый Дмитрий.

Пока историей самозванца не заинтересовался Сигизмунд III, все оставалось малоизвестным курьезом. Но внимание короля привнесло в дело Лжедмитрия интересы политики. 1 ноября 1603 года король Сигизмунд III встретился в Кракове с нунцием (дипломатическим представителем римского папы) Клавдием Рангони и известил его о московском человеке, назвавшемся сыном Ивана IV, а неделю спустя, как установил о. Павел Пирлинг, краковский нунций отослал свой первый отчет о московском «господарчике» в Ватикан4. Так эстафету от простаков приняли расчетливые мудрецы, ставшие советоваться о том, как поступить дальше, и своей поддержкой «сделавшие» биографию самозванцу.

Приведем эту каноническую для самозванца версию, известную с собственных его слов в передаче нунция Клавдия Рангони в Рим в 1605 году:

«Иван, сын великого князя московского Василия, после того, как короновался царем, взял в жены Анастасию из дома Романа Захарьина, от которой имел первого сына Димитрия; этот мальчик случайно утонул еще в пеленках вместе с мамкой в Белоозере5, в то время как его отец торжествовал над казанцами. Родивши еще двух сыновей, Ивана и Федора, Анастасия умерла, а царь женился на Марии Черкасской, с которой развелся, как и с некоторыми другими, и все эти жены были заключены Иваном в монастырь. Наконец великий князь женился на Марии, дочери Федора Нагого, из боярского рода, от которой не имел несколько лет детей.

Не надеясь на милосердие Божие и удрученный войной с королем Стефаном Баторием, царь Иван сделался тираном и убил своего старшего сына Ивана; после этого преступления у него родился от Марии Нагой вышеупомянутый Димитрий, который вполне естественно считает себя наследником великого князя московского Ивана.

Вскоре после рождения Димитрия Иван серьезно занемог и, предвидя близкую кончину, назначил опекунов обоим сыновьям Федору и Димитрию. Слабоумный Федор был уже в это время женат, назначенные к нему опекуны должны были своими советами и опытом помогать ему в правлении государством. Опекунам Димитрия поручено было вместе с его матерью заботиться об его воспитании до совершеннолетия. Великий князь Иван назначил во владение Димитрию три города: Углич, Дмитров и Городец, предоставив их также попечению опекунов.

После смерти Ивана сын его Федор, как старший, вступил на престол. Уступая просьбам жены, он записал в ближние бояре Бориса, ее брата, настоящего великого князя. Заседая в боярской думе и пользуясь благоволением Федора, проницательному и коварному Борису пришло на ум самому сделаться великим князем, и с той поры он начал обдумывать способ умертвить Димитрия и отделаться от Федора, жену которого боярская дума решила заточить в монастырь вследствие бесплодия.

Не трудно было Борису убедить Федора, склонного по природе к набожности, оставить заботы с княжестве и удалиться в монастырь Св. Кирилла. Это было сделано без ведома опекунов Федора, которых Борис умертвил, чтобы они не мешали его предприятиям.

После того как Ирина, жена Федора, сестра Бориса Годунова, достигла полной власти в правлении для своего брата, последний начал думать о том, как бы избавиться от Димитрия, который со временем мог помешать его замыслам.

Борис тайно отравил опекунов Димитрия, заместив их от имени великого князя другими, с помощью которых надеялся отравить ребенка. Это злодеяние без сомнения ему бы удалось, но воспитатель Димитрия заметил козни Бориса и многократно предупреждал мальчика об угрожающей ему опасности и неминуемой смерти, если он не будет остерегаться, на что умный и развитый мальчик обратил внимание.

Так как первая попытка убийства не удалась Борису, то он подкупил нескольких злодеев, которым приказал ворваться ночью в комнату мальчика и убить его в постели. Это злодеяние без сомнения удалось бы, но вышеупомянутый воспитатель, предчувствуя опасность, грозящую его питомцу, положил в постель Димитрия другого мальчика, его родственника, тех же лет, который и был убит злодеями вместо Димитрия, а последний спасся. Шум разбудил домашних, которые, думая, что Димитрий убит, начали искать убийц и, найдя их, растерзали. Говорят, что в этой смуте погибло тридцать детей, и впоследствии предположили, что среди них был тот ребенок, которого в действительности убили вместо Димитрия.

Слух об этом злодеянии быстро распространился. Мать Димитрия, уверенная, что погиб ее сын, так как убитый ребенок был неузнаваем вследствие нанесенных ему ран, послала гонца к великому князю с известием об убийстве. Но Борис, желая отвратить от себя все подозрения, отнял у гонца письмо и передал великому князю все дело в другом свете, именно, что Димитрий в припадке падучей болезни убился сам и таким образом был найден окровавленным в постели. Великий князь был очень опечален этим происшествием и приказал, чтобы тело брата было похоронено в склепе его предков, но патриарх, согласно указаниям Бориса, сказал, что не следует хоронить самоубийцу в склепе, где покоятся помазанники Божии. Федор хотел отдать брату последний долг, но Борис удержал его от поездки в Углич на похороны Димитрия, так как всеми силами старался, чтобы великий князь ничего не узнал об этом ужасном злодеянии. Поэтому он послал Геласия, митрополита Крутицкого, и Андрея Клешнина в Углич на погребение Димитрия. После похорон они заточили мать Димитрия в монастырь, некоторых из ее слуг умертвили, а других выслали из пределов государства. Кроме того, они приказали обезглавить двести человек из жителей Углича за то, что они без ведома великого князя расправились с слугами Димитрия.

Между тем вышеупомянутый воспитатель, который так заботливо спас Димитрия от смерти, не переставал пещись о своем питомце и бережно скрывал его от всех. Заболев и чувствуя приближение смерти, он призвал к себе верного человека, боярского сына, которому рассказал всю историю Димитрия, и поручил ему мальчика. Будучи верным другом, этот человек охотно принял на себя подобную обязанность и тайно содержал у себя мальчика до своей смерти. Перед своей кончиной он убедил Димитрия, который был уже юношей, для избежания опасности, поступить в монастырь. Последний охотно принял этот дружеский совет и, надев монашескую рясу, пробыл в ней довольно долго, скитаясь по разным монастырям Московии. Но его благородный нрав и осанка выдали его, и он однажды был узнан одним монахом. В виду близкой опасности, Димитрий решил немедленно удалиться в Польшу, где сначала скрывался у Гавриила Гойского, а за сим перешел к Адаму Вишневецкому, и там открыто объявил себя великим князем московским»6.

Начало «биографии» Лжедмитрия совпадает с тем, что нам известно о настоящем царевиче Дмитрии. Оставшись ребенком после смерти Ивана Грозного, он был отослан своим братом царем Федором Ивановичем в Углич. Называя по имени только двух жен Ивана Грозного, Лжедмитрий умалчивал о других браках царя, делавших сомнительными права царевича Дмитрия как наследника от шестой или седьмой жены. Не соответствует действительности и деталь о том, что несколько лет у его «родителей» не было детей. Верно рассказывал самозванец лишь о том, что царь Федор мало управлял государством, предпочитая походы на богомолье и беседы с монахами. Но это было известно многим и повсюду. В одном случае он называет брата «слабоумным», в другом показывает, что самому Борису пришлось немало потрудиться, чтобы удержать царя Федора Ивановича, искренне переживавшего смерть сводного брата, от поездки в Углич.

Место, где прошло его «детство», самозванец представлял плохо. Единственная приводимая московским «господарчиком» деталь, прямо связанная с угличским периодом жизни царевича Дмитрия, — присутствие при нем некого воспитателя. Такую подробность из придворной жизни сложно было подтвердить или опровергнуть уже современникам. Чем и воспользовался самозванец, приписав своему наставнику предусмотрительные шаги, благодаря которым якобы спасся настоящий царевич Дмитрий.

Схожая версия, где главным спасителем царевича Дмитрия назван некий итальянский доктор («влах»), присутствует в так называемом «Дневнике Марины Мнишек». Самозванец рассказывал Мнишкам (а они — своему окружению) о том, что его воспитатель нашел мальчика, похожего на него, и сделал так, чтобы они подружились и всегда находились рядом. Когда дети, наигравшись, засыпали, то чужого ребенка оставляли в покоях царевича, а Дмитрия укладывали спать где-то в другом месте. Поэтому когда заговорщики ворвались во дворец, то они задушили несчастного свидетеля детских игр царевича Дмитрия, а не его самого. Мать в отчаянии не увидела, что убит не Дмитрий, а другой ребенок.

«Тем временем, — продолжал свой рассказ автор «Дневника Марины Мнишек», — тот влах, видя, как нерадив был в своих делах Федор, старший брат, и то, что всею землею владел… конюший Борис, решил, что хоть не теперь, однако когда-нибудь это дитя ожидает смерть от руки предателя. Взял он его тайно и уехал с ним к самому Ледовитому морю и там его скрывал, выдавая за обыкновенного ребенка, не объявляя ему ничего до своей смерти. Потом перед смертью советовал ребенку, чтобы тот не открывался никому, пока не достигнет совершеннолетия, и чтобы стал чернецом. Что по совету его царевич исполнил и жил в монастырях… Когда царевич Дмитрий, остававшийся в монастыре чернецом, достиг зрелости, он вышел оттуда и пошел в другой монастырь, уже ближе к столичному городу, потом и в третий, и в другие, все приближаясь непосредственно к столице, а там и у самого Бориса в комнатах бывал и на Патриаршем дворе, никем не узнанный. Но трудно было, не подвергая угрозе свою жизнь, открыться кому-нибудь, и Дмитрий отправился в Польшу»7.

Что и говорить, версия продумана гениально. В ней содержится расчет на игру воображения того, кому рассказывается вся эта история. Можно, наверное, даже поверить в обратное: убили все-таки царевича, а самозванец, носивший имя Григория Отрепьева, и был тем самым мальчиком, который с детских лет оказался сопричастен к дворцовой тайне, а потом использовал ее в своих целях.

Однако существует Следственное дело о смерти царевича Дмитрия в Угличе 15 мая 1591 года, и в нем выяснено, что царевич погиб во время игры на дворе угличского дворца. Все случилось днем, а не ночью, и действительный участник событий знал бы об этом. Даже если считать, что следственное дело сфальсифицировано (а доказать это до сих пор не удалось никому), все равно остаются воспоминания угличан. Многие из них приняли участие в мятеже, последовавшем за известием о трагическом происшествии с царевичем. Какие еще тридцать детей, которых якобы истребили в день гибели царевича, как рассказывал самозванец? Все убитые в тот день мальчики — свидетели последней игры царевича в «тычку» — известны по именам, их было трое — Качалов, Битяговский и Волохов. Угличане видели настоящего царевича Дмитрия погибшим и первоначально похоронили тело несостоявшегося наследника русского престола в угличском Спасо-Преображенском соборе8. Лжедмитрий же рассказывал о массовом истреблении жителей Углича, сопоставимом с опричной расправой с Новгородом. Двести «обезглавленных» человек — это большая часть населения города! И осуществлена расправа по приказу митрополита Геласия?! Такие небылицы можно было посчитать «правдоподобными» только под влиянием рассказов о страшных казнях «тирана» Ивана Грозного.

В дальнейшей версии биографии Лжедмитрия объясняются уже обстоятельства жизни воскресшего претендента на русский престол. Рассказ о том, что Дмитрий вместе с воспитателем скрывался где-то у самого Ледовитого моря (то есть на Русском Севере), конечно, фантастичен и рассчитан на людей, не очень хорошо знакомых с русскими порядками. Особенно если учесть, что в разных версиях рассказа появляется доктор-иноземец при спасенном царевиче. Представить, что учителю или «дядьке» погибшего царевича удалось легко, по собственному желанию, уйти с царской службы и пуститься в путешествие со спасенным мальчиком, — просто невероятно. Не случайно в рассказе, известном нунцию Клавдию Рангони, после воспитателя возникает еще один верный «царевичу» сын боярский, которому и было перепоручено наблюдение за мальчиком.

Случаи исчезновения детей опальных вельмож, пережидавших царский гнев под присмотром надежных людей, известны. Знали и в Московском государстве историю о том, как скрывался до совершеннолетия от гнева Ивана Грозного отец боярина и будущего царя Василия Шуйского9. Но ведь в истории Лжедмитрия все было связано с чувствительной проблемой престолонаследия. Нагие, даже находясь в ссылке после 1591 года, не должны были бы упускать из виду своего якобы спасшегося царственного родственника. Или они доверились Богдану Отрепьеву, воспитавшему своего сына в уверенности, что тот и есть царевич Дмитрий?

Следующий поворот биографии самозванца — достижение им совершеннолетия, когда он должен был выбрать свои дальнейшие занятия. Последние полностью зависели в Русском государстве от происхождения человека. Новый добрый гений-наставник перед смертью посоветовал опекаемому им ребенку, остающемуся один на один со своей тайной, стать «чернецом», что тот вроде бы и исполнил. Однако вопрос о принятии самозванцем монашеского пострига не так прост. Пропаганде Бориса Годунова и особенно Василия Шуйского выгодно было представить ниоткуда появившегося претендента на престол как «расстригу», отрекшегося от своего духовного чина. Такой отказ от священства давал повод для обвинения Григория Отрепьева в сопричастности «темным силам». Но у самозванца могли быть совсем другие мотивы для прихода в монастырь. Допустим, что с детских лет он жил с внушенной ему верой в то, что он и есть настоящий московский царевич. В таком случае одежда чернеца нужна была ему лишь для того, чтобы скрыть до поры замыслы честолюбца. Становиться монахом и заживо хоронить себя в отдаленных монастырях отнюдь не входило в его планы. Москва и Кремль манили его. Это легко прочитывается в биографии, рассказанной покровителям московского «господарчика» в Речи Посполитой. В итоге после нескольких переходов из монастыря в монастырь Лжедмитрий оказывается в Чудовом монастыре и, служа у самого патриарха, бывает даже во дворце. Косвенным образом это свидетельствовало об определенных талантах самозванца и должно было производить впечатление на слушателей. Он охотно рассказывал о своих успехах московским спутникам, а князю Адаму Вишневецкому, наоборот, ничего об этом не известно. Все, что он знает, — отзыв какого-то не названного по имени монаха, угадавшего в самозванце «царские черты».

Испугавшись, что об этом донесут Борису Годунову, Григорий Отрепьев решает скрыться «в Литве». И это единственное объяснение причины его ухода из Москвы!

Из переписки короля Сигизмунда III со своими канцлерами и сенаторами, из писем князя Адама Вишневецкого и воеводы Юрия Мнишка становятся видны мельчайшие детали начальной истории так называемого московского «князика» уже в самой «Литве». Здесь важны даже оттенки смысла, например то, что Дмитрия никогда не называли русским «царевичем». В Речи Посполитой не признавали царский титул московских великих князей и, естественно, его не переносили на того, кто назвал себя сыном Ивана Грозного. Строки письма Сигизмунда III канцлеру Яну Замойскому 15 февраля 1604 года хорошо показывают, что достоверной информации о происхождении «человека народа Московского», назвавшегося Дмитрием, не было. Королевские секретари слышали о потомке Ивана IV все тот же рассказ Лжедмитрия в передаче князя Адама Вишневецкого:

«Тот, который в настоящее время выдает себя за сына Иванова, передает следующее: его preceptor (учитель), человек благоразумный, заметивши, что умышляют на жизнь того, который поручен был его опеке, взял — при появлении тех, которые должны были убить Димитрия, — другого младенца, отданного ему на воспитание, который ничего не знал об этом обстоятельстве, и положил его в постель Димитрия; таким образом, этот младенец, неузнанный, ночью в постели был убит, — а того учитель укрыл, потом отдал в надежное место для воспитания; подросши, уже по смерти учителя, он — для прикрытия себя — поступил в монахи и затем отправился в наши пределы; отсюда признавшись и объявивши, что он сын великого князя, отправился к князю Адаму Вишневецкому, который дал нам знать о нем, а мы приказали, чтобы он прислал его к нам»10.

По сравнению с тем, что запомнил и сообщил ранее королю Сигизмунду III князь Адам Вишневецкий о Дмитрии, в королевском письме есть некоторые отличия. Из письма канцлеру Яну Замойскому неясно, когда появился в Речи Посполитой человек, выдающий себя за сына правителя соседнего государства. Получалось, что он сначала широко объявил о своем происхождении, а потом с этим отправился именно к князю Адаму Вишневецкому. Самостоятельность самозванца явно была преувеличена. Князь Адам Вишневецкий, даже получив приказ короля, почему-то, как писал король, все не мог доставить в Краков выходца из Московского государства. Более того, до короля доходил слух, что «Димитрий отправился к низовым казакам с тем, чтобы при помощи их занять московский престол».

Канцлера Яна Замойского и других сенаторов Речи Посполитой, получивших аналогичные послания короля Сигизмунда III, явно пытались убедить в достоверности рассказа названного Дмитрия. Для этого сообщали об отзывах знатного перебежчика из Смоленска и других лазутчиков, говоривших о «тревоге великой», вызванной в Москве известием о появлении Дмитрия. Отыскался якобы и некий «инфлянтец» (выходец из Ливонии), который служил царевичу Дмитрию в Угличе и даже был там в момент нападения на него. Нунций Клавдий Рангони доносил об этом в Рим: «Король, узнав, что у литовского канцлера Сапеги находится ливонец, который, взятый в плен во время войны короля Стефана в Ливонии, был назначен с другими служить Димитрию, которому было тогда 10 или 12 лет, и что этот ливонец хвастается тем, что узнает Димитрия при свидании, приказал послать его к Вишневецкому. Когда он был допущен к Димитрию, последний признал его своим прежним слугой, а ливонец также узнал Димитрия благодаря бородавке, которая у него на носу, и одной руке, которая короче другой; кроме того, они узнали друг друга по разным признакам на теле того и другого»11.

В Посольском приказе впоследствии выяснили имя беглого ливонца и узнали, что это был некий Петруша, холоп Истомы Михнева, ставший в Литве Юрием Петровским. Московские дипломаты говорили, что «служил он на Москве у сына боярского у Истомы Михнова, а звали его Петрушею, а не Юрьем Петровским, а был он в Лифлянской земле году или дву, и рос у Истомы Михнова в ыменье на Туле; а на Углече он николи не бывал, и царевича Дмитрея не видал, и у нас таких страдников ко государским детем не припускают»12.

Опять непонятно, почему вместо того, чтобы подробнее расспросить этого человека о том, что он мог помнить, его тайно послали к князю Вишневецкому. По каким-то известным только инфлянтцу «знакам на теле Дмитрия» и «по многим обстоятельствам, упомянутым в это время в разговоре Димитрием», слуга нашел его «истинным сыном Ивана». Кстати, что это за деталь с разной длиной рук Дмитрия, напоминающая о сухоруком горце, захватившем власть в Кремле в середине XX века? Не объяснялся ли заметный у Лжедмитрия психологический комплекс властолюбия постоянной необходимостью скрывать свой физический недостаток? Пусть это и предположение, но нам ведь так мало известно о характере самозванца, что аналогия с другими эпохами может оказаться уместной.

Видимо, «московский царевич» понял, что его проверяют, и оказался готов к этому. Хотя из всей истории заметно, что слуга Юрий Петровский, напросившийся на службу для проверки подлинности «князика», был весьма заинтересован в успехе опознания — в ином случае лжецом могли объявить и его самого. А сколько таких «признаний» у самозванца еще впереди!

В своем письме король Сигизмунд III дополнительно приводил мнение «некоторых сенаторов» (это, без сомнения, все те же князья Вишневецкие и Мнишки), считавших, что от всей этой истории может быть «добро Речи Посполитой». Однако канцлеру Яну Замойскому при его авторитете в делах Речи Посполитой уже давно и из первых рук все было известно о «наследнике» московского престола. Князь Адам Вишневецкий сразу же обратился к нему с письмом, где рассказал о находящемся у него «москвитянине, который называет себя сыном московского князя Ивана Васильевича». По сути, это самое первое известие об объявлении Лжедмитрия. Князь Адам спрашивал совета, что ему делать со случайно попавшим в его дом человеком, который признался ему, что он сын Ивана «Тирана Великого княжества Московского». Лжедмитрий говорил ему, что нуждается в помощи короля Речи Посполитой, чтобы получить престол своих предков13. Существует черновик ответного письма канцлера Яна Замойского (к сожалению, недатированного и неизвестно, отправленного ли вообще). Из него выясняется, что Замойский советовал князю Вишневецкому отнестись ко всему с осторожностью: «Весьма часто подобные вещи бывают правдивы, но часто также и вымышлены»14. В любом случае он советовал обо всем известить короля и, самое интересное, предлагал прислать Лжедмитрия, чтобы «присмотреться» к нему и «разузнать» бы его. Дошло или нет это предложение до князя Адама Вишневецкого, неизвестно, историческая встреча Замойского с Лжедмитрием не состоялась. Воевода Юрий Мнишек и сам Лжедмитрий обратятся к нему с письмами и просьбами о поддержке, когда будет получено главное благословение на поход в Москву — короля Сигизмунда III. Сандомирский воевода, в отличие от князя Адама Вишневецкого, до поры не очень посвящал в детали канцлера Яна Замойского.

Король обратился за советом, что делать с московским «князиком», и к другим сенаторам Речи Посполитой. (Окружное письмо было отправлено им в один день с письмом канцлеру Яну Замойскому 15 февраля 1604 года и сообщало те же биографические детали истории «Дмитрия» из донесения князя Адама Вишневецкого.) Ответы, полученные королем, должны были бы отвратить его от поддержки самозванца. Литовский канцлер Лев Сапега, считавшийся главным экспертом во взаимоотношениях с Московским государством, посчитал историю Дмитрия составленной «хитро, но грубо». И это говорил патрон того самого слуги Юрия Петровского, «опознавшего» Дмитрия! «Так себя называющий князек московский» не внушал доверия киевскому воеводе и покровителю православных монастырей князю Константину Острожскому. С большим подозрением писал о нем плоцкий епископ Альберт Барановский 6 марта 1604 года: «Этот московский князек для меня очень подозрительная личность. В его истории есть весьма неправдоподобные факты. Во-первых, как мать не узнала умерщвленного сына? Во-вторых, к чему было убивать еще тридцать детей? В-третьих, как мог монах узнать царевича Димитрия, которого никогда не видел? Самозванство вещь не новая. Бывают самозванцы в Польше, между шляхтою, при разделе наследства; бывают в Валахии, когда престол остается незанятым; были самозванцы и в Португалии: всем известны приключения так называемого Себастиана. Потому без веских доказательств полагаться на Димитрия не следует. Само Священное Писание порицает легковерных, а донесения шпионов и свидетельство одного ливонца не имеют никакого значения»15.

Но король Сигизмунд III был упрям, он не хотел уступать и следовать предостережениям, прозвучавшим в сенаторских отзывах.

На истории Григория Отрепьева, расследованной в Москве, тоже следует остановиться подробнее. Ее восстановили тогда, когда стало известно, что в Литве объявился претендент на русский престол, выдававший себя за царевича Дмитрия. Царь Борис Годунов, узнав об этом, находился в страшном гневе, что отметил автор «Нового летописца»: «Царь же Борис ужастен бысть»16. Однако вскоре, когда лазутчики выяснили, кто бежал из Московского государства, и назвали его имя — Юшка Богданов сын Отрепьев, царь немного успокоился.

Кстати, нужно объяснить некоторую путаницу, возникающую с именем самозванца. Юшка никак не может быть уменьшительным от Григорий, скорее его назвали бы Гришка. Юшка — это мирское имя Отрепьева — Георгий, Юрий. В Москве говорили, что Юшку постригал в дьяконы сам патриарх Иов, и называли его «чернецом Григорием». Если даже патриарх еще помнил мирское имя Отрепьева, то справедливо ли говорить, что до попадания в Чудов монастырь самозванец уже был пострижен в монахи? Не произошла ли смена имени при получении им сана дьякона в Чудовом монастыре? Предлогом для поимки «расстриги» в Речи Посполитой как раз и было обвинение в поругании «иноческого образа», что подлежало церковному суду московского патриарха. Однако людской суд и ненависть к Отрепьеву шли впереди, поэтому его и стали оскорбительно звать Юшкой, подчеркивая, что он лишился права не только на духовное звание, но и на само монашеское имя.

Патриарх Иов стал первым помощником Бориса Годунова в обличении расстриги Гришки Отрепьева. Пока все ограничивалось слухами о самозванце, присвоившем имя «царевича», с ним надеялись справиться с помощью хозяина киевских земель, православного магната князя Василия-Константина Острожского. Незадолго до этого он сам просил помощи у царя Бориса Годунова и патриарха Иова в борьбе с Брестской унией17. И вот пришло время подтвердить обоюдные интересы помощью в деле, важном для русского царя. В Москве знали, что Отрепьев ушел в Киев, и надеялись, что киевский воевода поможет его разыскать, арестовать и прислать обратно в Московское государство. С этим предложением от патриарха Иова к воеводе Острожскому был отправлен в посланниках болховский дворянин Афанасий Пальчиков. Он должен был объяснить, какой опасный человек Гришка Отрепьев, но вместо этого сам оказался задержан и пробыл в Литве около полутора лет18.

Патриарх Иов, отправляя своего гонца к киевскому воеводе, называл Юшку Отрепьева «еретиком» и «богоотступником» и просил поймать самозванца, чтобы судить его церковным судом19. Однако требования патриарха опоздали, самозванец был уже далеко и в прямом, и в переносном смысле. Константин Острожский не мог самостоятельно решить его судьбу, как это могло быть раньше, когда Григорий Отрепьев только-только появился в Киеве.

Гораздо большие надежды возлагались на другого гонца, отправленного в Литву. Им стал не кто иной, как дядя Григория Отрепьева — Смирной Отрепьев. Автор «Нового летописца» писал, что Смирного послали с посольством в Литву «обличати» племянника, но это не помогло и царь Борис вынужден был двинуть «к Литовскому рубежу воевод своих со многою ратью»20.

Казалось бы, уж кому, как не родному дяде, можно было усовестить племянника и заставить его отказаться от опасного дела, уберечь родственника от еще большего гнева раскручинившегося государя. Московские дипломаты так и говорили об этом в наказе послам князю Григорию Константиновичу Волконскому и дьяку Андрею Иванову в 1606 году: «…и бояре послали к паном-раде к польским и литовским в посланцех Смирного Отрепьева, а тот Смирной тому богоотступнику еретику родной дядя, отцу его Богдану родной брат; и к паном-раде бояре о том приказывали, чтоб они тому вору не верили, и велели б дядю его поставити с тем его племянником, которой называется царевичем Дмитреем с очей на очи, и он его воровство объявит».

Хороший план, однако по многим причинам неудавшийся. Смирной Отрепьев вернулся с отказом от панов-рады, сославшихся на то, что «они тому вору ничем не вспомогают и за него не стоят»21. Но ко времени царствования Василия Шуйского в Московском государстве уже многое изменилось: самозванец был убит, царя Бориса Годунова официально обвиняли в убийстве настоящего царевича Дмитрия, а в Москве прославляли мощи нового святого. Поэтому из дипломатического документа можно вынести представление, что бояре Московского государства ранее как будто напрямую обращались к панам-раде Речи Посполитой. По справке же польско-литовских дипломатов оказалось, что Смирной Отрепьев, которому поручалось такое важное дело, был направлен, по сути, с тайным поручением! Красивой истории о том, как дядя должен был найти и усовестить племянника, не получалось. Как говорили посланники Станислав Витовский и князь Ян Соколинский в 1608 году, Смирной Отрепьев привез письма к виленскому воеводе (тогда им только-только стал Николай Радзивилл «Сиротка») и канцлеру Великого княжества Литовского Льву Сапеге. Письма извещали «о невыеханье судей» с литовской стороны для установления новой границы и попутно касались дел о грабежах и обычных пограничных раздорах. Еще одна грамота, посланная со Смирным Отрепьевым, должна была защитить московских купцов, с которых стали взимать дополнительные «пошлины». И все! «А над то в тых кграмотах о том деле, о котором вы теперь пишете, не токъмо и одного слова не было, але о самом Смирном, што его в гонцох посылали по обычаю не написано», — говорили польско-литовские дипломаты. Если это правда, то получалось, что в Москве лишь объявили, будто отправляют в Литву обличать Гришку Отрепьева его родного дядю. Однако Посольский приказ не сделал ничего, чтобы Смирной Отрепьев смог исполнить такое поручение. Эти обстоятельства были использованы для обличения самих московских бояр в измене Борису Годунову: «А што в том стороны Борисовы ни делали, то вместо оправданья больший его обличали, и якого ему конца жедали, на такий его сами и привели»22.

Осенью 1604 года царь Борис Годунов перешел уже в настоящее дипломатическое наступление. Дело Григория Отрепьева, назвавшегося царевичем Дмитрием, оказалось более сложным, чем он полагал вначале. С ним не удалось справиться посылкой гонцов и тайными увещеваниями. Стало известно, что слухи о Дмитрии затронули не только Северскую украйну, но проникли на Дон. Знали об этом и в Крыму. Крымский хан Казы-Гирей прислал к Борису Годунову в гонцах «Онтона черкашенина» (запорожского казака), рассказавшего по воле хана («и словом приказывал»), что тот знал о появлении в Литве «царыка» Дмитрия Угличского. Обсуждать этот казус публично Бориса Годунова заставили попытки короля Сигизмунда III подтолкнуть крымцев к походу в Московское государство для поддержки самозванца. С крымской угрозой никогда не шутили, поэтому гневный окрик царя Бориса Годунова — «бесермян на крестьян накупает» — прямо прорывается сквозь сглаженные фразы посольских наказов.

В сентябре 1604 года, как раз в то время, когда отряды московского «царевича» готовились пересечь границу с Московским государством, для обличения Лжедмитрия и поддержавшего его короля Сигизмунда III в Литву был отправлен посланник Постник Огарев. Целью его посольства было извещение сейма Речи Посполитой о позиции Московского государства. В официальной грамоте из Посольского приказа, адресованной Сигизмунду III и сохранившейся в переводе на старобелорусский язык, использовавшийся в книгах Литовской метрики, говорилось:

«Ведомо нам учынилосе, што в вашом господарстве объявилсе вор, розтрыга, чернец, а наперод того был он в нашом господарстве в Чудове монастыре в дьяконех и в Чудовского архимандрыта в келейниках, чернец Грышко; а и Щудова монастыра для писма был у богомольца нашого Иева патрыарха Московского во дворе. А до чернечества в мире звали его Юшком Богданов сын Отрепеева. А як был в миру, и он по своему злодейству отца своего не слухал, впал в ересь, и воровал, крал, играл в зернью, и бражничал, и бегал от отца многажда; и заворовався, постригся у черницы и не оставил прежнего своего воровства, як был в миру до чернечества, отступил от Бога, впал в ересь и в чорнокнижье и прызыване духов нечыстых, и отреченья от Бога у него вынели. И богомолец наш Иев патрыарх, уведав про его воровство, и прызванье нечыстых духов и чернокнижья, со всим вселенским собором, по правилом светых отец и по соборному уложенью, прыговорыли сослати с товарышы его, которые с ним были в совете, на Белое озеро в заточенье на смерть»23.

Возможно, что именно отсюда почерпнул канцлер Великого княжества Литовского Лев Сапега сведения о самозванце, игравшем в кости («зернью»). Однако, осуждая плебейскую игру, правители и сановники с увлечением сами продолжали политическую игру вокруг имени погибшего царевича Дмитрия.

Московские дипломаты, пожалуй, были слишком усердны в собирании компрометирующих Юшку Отрепьева сведений. Трудно представить, что человек, известный столь порочными наклонностями — воровством, пьянством и пр., — легко мог поступить по сути в придворный Чудов монастырь. Из других источников известно, что там монашествовал дед Юшки Отрепьева Замятия, который и мог походатайствовать за внука, получившего сан дьякона. Конечно, ему не хотелось, чтобы внук повторил судьбу сына — стрелецкого сотника Богдана Отрепьева, зарезанного, как говорили, в пьяной драке в Москве.

Об отце Григория Отрепьева, кроме этого, обычно ничего и не вспоминают. Более того, грамота Постнику Огареву неожиданно говорит о непослушании Отрепьева своему отцу — видимо, в целях подчеркнуть еще один грех «расстриги». Несомненно, что отношения с отцом повлияли на сына, но каким образом? Например, распространенное имя Богдан («Богом дан»), которым могли назвать подкидыша или незаконнорожденного, — почему его носил отец Григория Отрепьева? К сожалению, история рода Отрепьевых так глубоко не прослеживается, и мотивы выбора Замятнею Отрепьевым имени Богдан для своего сына остаются для нас скрытыми. Идею «царственного» происхождения, в случае подтверждения версии о появлении у Отрепьевых незаконнорожденного ребенка, мог внушить Юшке отец Богдан Отрепьев. Он же мог объяснить сыну происхождение некоторых царских признаков, якобы имевшихся на теле самозванца, и даже передать ему какие-то реликвии — в том числе золотой крест, использованный, по некоторым известиям, самозванцем для утверждения своей версии. Уверенно же можно сказать об одном: живя со своей тайной, Юрий Отрепьев явно стремился поступать иначе, чем полагалось сыну обычного служилого человека…

В «Новом летописце», автор которого первым собрал многие рассказы о Смуте, тоже сохранилась одна из версий происхождения Лжедмитрия. Со временем эта летописная книга стала особенно популярной, на ее основе составлялись новые компиляции и своды, сам памятник сохранился во множестве списков XVII–XVIII веков. Многие исследователи видят в «Новом летописце» едва ли не официальную версию событий24. Тем интереснее содержащаяся здесь развернутая повесть о Лжедмитрии с красноречивым названием «О настоящей беде Московскому государству, о Гришке Отрепьеве».

Появление «окаянного чернца» Гришки представлено как наказание от Бога за грехи всей Русской земли. Рассказ о семье галичских дворян Отрепьевых начинается издалека, все старшие члены рода перечислены по именам, начиная с деда Замятии, его двух сыновей, Богдана и Смирного, и кончая сыном Богдана Юшкой, будущим Лжедмитрием. Автор летописи, безусловно, хорошо знаком с канонами житийного повествования и неожиданно использует его в рассказе о жизни Юшки Отрепьева, только резко сменив полюса. В житии святых обычно говорилось о ранних проявлениях святости, часто о книжном прилежании будущего святого. Эта черта, присущая праведникам, упомянута и в рассказе о начале обучения Юшки Отрепьева грамоте в Москве, но с оговоркой: «Грамота ж ему дася не от Бога, но дияволу сосуд учинися и бысть зело грамоте горазд»25.

Автор «Нового летописца», видимо, пытался установить, где будущий московский царь-расстрига принял монашеский постриг, но не преуспел в этом. Все, что он мог сообщить о Григории Отрепьеве, — это то, что он «во младости пострижеся на Москве, не вем где». По какой-то причине он отверг версию «Иного сказания», прямо указывавшего на то, что Отрепьев принял постриг в Москве под влиянием беседы с игуменом вятского Успенского монастыря Трифоном (в конце XVII века тот станет местночтимым святым). Во время знакомства с будущим чудотворцем Трифоном Григорию Отрепьеву было 14 лет. Другие известия «Нового летописца» и «Иного сказания» о пребывании юного чернеца в суздальском Спасо-Евфимиевом монастыре, напротив, совпадают. Архимандрит Левкий, по словам летописи, «даде его под начало духовному старцу». Годичное послушание у старца тоже является свидетельством «правильной» монашеской биографии будущего самозванца. Однако дальше по неизвестной причине монах Григорий оставил Суздаль: «…из тово ж монастыря уйде и прииде в монастырь в Спаской на Куксу и жил ту дванадесять недель». Несмотря на эпический стиль повествования «Нового летописца», рассказано здесь о совершенно рядовом событии. Спасо-Кукоцкий монастырь находился около Гаврилова Посада, на расстоянии одного дневного перехода от Суздаля (дорога на Гаврилов Посад начинается сразу от стен Спасо-Евфимиева монастыря)26. Двенадцать недель — это почти три месяца. Проведя их в Спасо-Кукоцком монастыре, Отрепьев «вспомнил» о своем деде Замятие — постриженнике кремлевского Чудова монастыря. При этом в летописи сказано так, будто Лжедмитрий только тогда услышал про деда и познакомился с ним: «И слышаше о деде своем о Замятие, что пострижен в Чюдове монастыре, и прииде в Чюдов монастырь, и в Чюдове монастыре живущу ему, и поставлен бысть во диаконы».

Словом, из начальной биографии Григория Отрепьева автору «Нового летописца» было известно примерно о полутора годах, проведенных тем в суздальских монастырях. Поступление в Чудов монастырь при поддержке деда Замятии оказалось для будущего самозванца более чем успешным. Известия о его талантах быстро дошли до патриарха Иова, который «слышав про нево, что изучен бысть грамоте, и взят его к себе х книжному писму. Он же живяше у патриярха и начат сотворяти каноны святым». Здесь автор «Нового летописца» повторяет сведения, собранные Посольским приказом еще во времена Бориса Годунова в 1604 году, с одним важным отличием: в летописи полностью пропущено упоминание о службе Григория Отрепьева в келейниках у чудовского архимандрита Пафнутия, впоследствии митрополита Сарского и Подонского27. Умолчание более чем красноречивое, тем более что в «Новом летописце» приведены уникальные известия о том, как в Чудовом монастыре раньше всех столкнулись с «опасностями», идущими от Григория Отрепьева. Именно чудовскому архимандриту, должно быть, пришлось разбираться с разговорами, вызванными шутками Григория Отрепьева, опасно затрагивавшими царское имя. «Ото многих же чюдовских старцов слыхав, — записал летописец, скорее всего, со слов одного из монахов, если не самого настоятеля, — яко в смехотворие глаголаше старцом „яко царь буду на Москве“. Они же ему плеваху и на смех претворяху».

В «Новом летописце» содержится и рассказ о том, как началось преследование Григория Отрепьева, в результате чего он едва не оказался в ссылке. Причиной перемен в жизни патриаршего книжника и чудовского дьякона автор летописца называет донос ростовского митрополита Ионы. Вроде бы он первый заметил и сказал патриарху Иову, «яко сий чернец самому сатане сосуд есть». Патриарх, по версии «Нового летописца», не обратил внимания на слова ростовского митрополита, тогда тот донес на Григория Отрепьева уже «самому царю Борису». Царь Борис быстро распорядился отправить чудовского инока «на Соловки под крепкое начало». Исполнить этот приказ было поручено первому дьяку Приказа Большого дворца Смирному Васильеву, перепоручившему все дело другому дворцовому дьяку, Семейке (Семену) Ефимьеву28, оказавшемуся родственником Отрепьевых («той же Семейка тому Гришке свой»). Это и позволило Григорию Отрепьеву выиграть время и бежать из Москвы. Казалось бы, этим объяснением «Нового летописца» можно было бы удовлетвориться. Если бы не одно обстоятельство: митрополит Иона занял ростовскую и ярославскую кафедру только после 25 марта 1603 года, то есть уже тогда, когда Григорий Отрепьев находился в Литве!

В тексте «Нового летописца» маршрут бегства инока Григория обозначен слишком замысловато: сначала он бежал в родные галичские места, в Железноборский монастырь, где «поживе немного», оттуда переходит в муромский Борисоглебский монастырь. Дальше строитель Борисоглебского монастыря выдал ему монастырскую лошадь и отпустил в дорогу на Северу. (Вообще-то «строителями» называли основателей монашеских обителей, а в этом монастыре архимандриты были известны уже с середины XVI века, да и Северская дорога шла не через муромо-рязанские земли, а тульские и калужские города!) Летописец знал о том, что вместе с будущим Лжедмитрием находился «Мисайло Повадин с товарыщем», но ничего не написал о Варлааме Яцком, «Извет» которого совершенно по-другому рассказывал об обстоятельствах знакомства и ухода из Москвы трех чернецов. Единственное, в чем совпадали «Новый летописец» и «Извет» Варлаама, это в том, что «Гришка» в итоге оказался в новгород-северском Спасском монастыре, откуда и ушел в Литву в сопровождении своих спутников.

Вообще, сравнивая свидетельство поздней летописи с другими документами «розыска» о Лжедмитрии, можно заметить очень мало совпадающих деталей. Подчеркну лишь, что авторы посольской грамоты, отправленной польскому королю Сигизмунду III с Постником Огаревым в 1604 году, признавали незаурядные таланты дьякона Чудова монастыря Григория, за которые тот и попал в келейники к чудовскому архимандриту и был взят для письма на Патриарший двор. Более того, считается, что Григорий Отрепьев сочинил в Чудовом монастыре службу митрополиту Петру. И хотя сам текст этой службы не разыскан, факт литературного творчества Григория Отрепьева не подвергается сомнению29. Еще более интересно было бы узнать, почему будущий самозванец составлял службу именно этому московскому чудотворцу. Возможно, что здесь присутствовал некий «заказ» патриарха Иова, если не самого царя Бориса Годунова. Когда в 1598 году была составлена «Утвержденная грамота» об избрании Бориса Годунова на царство, то один ее экземпляр был положен в раку митрополита Петра! Крестом митрополита Петра благословили на царство в 1605 году царевича Федора Борисовича Годунова30. Позднее Борису Годунову припомнят потревоженные из-за светских дел мощи чудотворца и обвинят его в кощунстве. Но когда он сидел на престоле, новая служба святому митрополиту Московскому Петру должна была подчеркнуть силу небесного покровительства русским самодержцам. И записал слова этой службы, по всей видимости, чудовский чернец Григорий Отрепьев!

Грамота, выданная Постнику Огареву, показывала большую осведомленность Посольского приказа в том, что происходило в Литве с «царевичем» Дмитрием. В ней прямо обвинялись князья Вишневецкие в поддержке самозванца, и связывалось это с пограничными конфликтами. Известно было в Москве о ходивших в Северской украйне «воровских грамотах» и о том, что к самозванцу потянулись казаки с Дона. Возмущение вызывало то, что самозванец послал к ним свое знамя, «подкупаючы их на наши украинные места»31. Но главным и прямым обвинением королю Сигизмунду III были попытки «накупить» на Московское государство крымских людей. Царь Борис Годунов выражал сильное недоумение и обвинял короля: «…крестьянского кроворозлитья жедаешь, и ведомого вора богоотступника и геретыка розтрыгу называешь господарским сыном… И крестьянскым господарем так делати не годитца»32.

Конечно, в Москве были готовы и к более серьезным угрозам со стороны Османской империи и не пугались их («хотя ты и Турского на нас учнешь накупати, не только Крымского»), но о нарушении «мирного постановленья» и начале «кроворозлития» обещали немедленно известить еще и императора «Священной Римской империи» (ему подчинялись земли Австрии, Германии, Италии, Чехии и ряд других королевств), а через него папу римского и другие государства. И это обещание было выполнено.

В ноябре 1604 года, когда в Северской земле уже началась война с самозванцем, из Москвы в Прагу был отправлен гонец к римскому императору Рудольфу II. Он вез грамоту, в которой снова рассказывалось о расстриге. Однако чем сильнее хотели избавиться от Отрепьева, тем более увязали в этой истории. Беглого монаха Григория и его «фантазии» должны были обсуждать при всех европейских дворах. В зависимость от его дальнейшей судьбы, от того, кто его поддерживает, ставилось заключение общего союза христианских стран против османской угрозы. Такая связь судьбы названного Дмитрия с одним из самых важных вопросов европейской дипломатии того времени поневоле должна была казаться неслучайной.

В Праге еще до получения грамоты царя Бориса Годунова уже знали о появлении «Дмитрия» в Речи Посполитой и о той поддержке, которую он получил. В донесении Гейнриха фон Логау императору Рудольфу II в мае 1604 года рассказывалось, что король Сигизмунд III якобы успел даже заказать для сына московского царя «несколько сотен блюд» и комплект другой «серебряной утвари с вырезанным на всех предметах гербом». При этом король Сигизмунд будто бы каждый день встречался с «молодым князем» у королевича Владислава!33 Несмотря на эти преувеличения, истинная цель поддержки самозванца была хорошо понятна дипломатам Священной Римской империи, видевшим, как с помощью этого претендента в Речи Посполитой хотели свергнуть московского царя.

В конце 1604-го — начале 1605 года в Праге получили просьбу вмешаться в спор Московского государства и Речи Посполитой и известить обо всем папу Климента VIII. Просьба исходила непосредственно от царя Бориса Годунова, по сути предупреждавшего о начале войны между двумя государствами из-за одного «негодного плута Григория». В этой грамоте, как и в документе, выданном ранее Постнику Огареву, содержалась официальная версия московского правительства о Григории Отрепьеве. Рассказ о самозванце в ней совпадал в основных чертах с тем, о чем московские дипломаты писали ранее в Речь Посполитую, хотя получалась какая-то непонятная путаница с именами. В одной грамоте говорилось, что «в монашеском чине» Лжедмитрий был назван Григорием, а в другой — Георгием. К тому времени выяснилось, что расстрига Григорий служил ранее во дворе у Михаила Никитича Романова (погибшего в ссылке и опале, постигшей весь род Романовых). Точная отсылка к службе у Романовых имела для Годунова большое значение. Известно, что царь Борис, узнав о появлении самозванца, сразу же стал обвинять бояр в том, что это они направляли его «плутовские» действия. Поэтому свидетельство о службе Григория Отрепьева в холопах у одного из Романовых и было включено в текст грамоты. Борис Годунов продолжал утверждать свою власть и хотел иметь на будущее еще один предлог для обвинений опальному роду.

В грамоте императору Рудольфу рассказывалось, как Григорий Отрепьев отказался не только от монашеского одеяния, но и «изменил наружность» (значит, в Чудовом монастыре у него могли быть длинные волосы и борода?). Но были и более существенные детали. В тексте грамоты помимо косвенных упреков Романовым содержалось прямое обвинение короля Сигизмунда III, который «по совету чинов» воспользовался беглым монахом и «подучил» его назваться именем царевича Дмитрия, погибшего в Угличе в 1591 году. В адрес самозванца прозвучали развернутые обвинения в «чернокнижничестве», в «вызывании злых духов», составлении каких-то «писаний». Правда, становилось непонятно: как человек, пользовавшийся столь дурной славой в миру, был «рукоположен в священники» в Чудовом монастыре и взят патриархом Иовом «для писания книг»?

Желание расправиться с неуязвимым и неуловимым противником было столь сильно, что зачем-то в грамоте стали рассуждать об отсутствии прав на престол у настоящего царевича Дмитрия. Напоминали, что он «родился от седьмой жены, взятой по склонности, но вопреки всем законным правилам церкви», после чего был отправлен на удел в Углич вместе с матерью. Совсем неудачен был в ряду упреков королю Сигизмунду III речевой оборот с предположением о возможном спасении угличского удельного князя: «…и даже допустив, что у них пребывает оказавшийся в живых истинный князь Димитрий Углицкий, а не злостный мошенник Григорий, именующий себя князем Димитрием, все же ради него не подобало бы им нарушать заключенного на известное число лет мира и начинать кровопролитную войну, а следовало бы по поводу всего этого предварительно снестись с нами»34. «Некий беглый отступник Григорий Отрепьев» лишь однажды был упомянут в ответном письме Рудольфа II, которого больше интересовало единство христианских государств перед «все большим распространением турецкого могущества и тирании». Император соглашался выступить арбитром в ссоре Бориса Годунова и написать увещевательное письмо Сигизмунду III, чтобы тот перестал поддерживать самозванца, «придававшего себе титул князя Димитрия Углицкого». Впрочем, официальный ответ из Праги сильно запоздал. Он датирован 16 июня 1605 года, то есть тем временем, когда ни Бориса Годунова, ни Лжедмитрия уже не было в живых35.

Совпадало ли то, что сообщали о Гришке Отрепьеве в дипломатической переписке, с грамотами, рассылавшимися внутри страны? В разгар войны с самозванцем к обличению Григория Отрепьева снова подключился патриарх Иов, обратившийся к пастве с окружным посланием, подтвержденным авторитетом освященного собора36. 14 января 1605 года была отправлена патриаршая грамота в сольвычегодский Введенский монастырь, в которой содержались те же обвинения королю Сигизмунду III, что и в текстах дипломатических грамот: «…преступил крестное целованье и мирное постановление порушил… умысля с паны радными, назвал страдника, вора, беглеца государьства нашего, черньца ростригу Гришку Отрепьева, будтось он князь Дмитрей Углецкий». Впрочем, эти обвинения еще не были такими прямолинейными, как станут позднее. Патриарх Иов признавал, что король «мимо себя» послал воевод вместе с литовскими людьми и запорожскими казаками, чтобы помочь самозванцу. То есть, по сути, в Московском государстве было известно об отсутствии официальной поддержки у военного предприятия расстриги Григория Отрепьева. Хотя на такие частности мало кто должен был обратить внимание, слишком серьезным оставалось главное обвинение — в нарушении мира и начале войны в Северской земле.

Что же сообщали в стране о Лжедмитрии? Главное, что это был «страдник, росстрига и ведомой вор, в мире звали его Юшком Богданов сын Отрепьев». В подтверждение рассказывали некоторые подробности его биографии. Во-первых, что он жил «у Романовых во дворе» (напомним, что императору Рудольфу II написали более точно, назвав имя Михаила Никитича Романова). Романовы были в опале, поэтому в дополнительное свидетельство их вины могли легко поверить. Следующая, «монашеская» часть жизни Григория Отрепьева освещена в самом общем виде и с явными противоречиями. Якобы Григорий Отрепьев, «заворовався от смертныя казни, постригся в чернецы». Королю Сигизмунду III и императору Рудольфу, наоборот, писали о том, что самозванца осудили на «пожизненное заточение» в Белоозеро или «на смерть», что и стало причиной его побега из Москвы. Это, конечно, более похоже на правду, учитывая карьеру, сделанную Григорием Отрепьевым. По словам патриаршей грамоты, Лжедмитрий побывал «по многим монастырем и в Чюдовом монастыре во дьяконех». Не смог скрыть патриарх службу Отрепьева на патриаршем дворе: «Да и у меня Иева патриарха во дворе для книжного писма побыл во дьяконех же».

Из этих грамот стали также известны имена еще двух людей, ушедших в Литву вместе с Григорием Отрепьевым, — Варлаама Яцкого и Мисаила Повадина37.

 

Знакомство на Варварском крестце

Встреча самозванца со своим спутником Варлаамом Яцким произошла где-то на Варварке, в нескольких сотнях метров от Фроловских ворот Кремля. Из них, скорее всего, и должен был выйти чудовский чернец Григорий Отрепьев, чтобы двинуться в сторону хорошо ему известного двора опальных Романовых на Варварском крестце (так, по свидетельству знатока старинной Москвы Ивана Егоровича Забелина, называли всю улицу со множеством перекрестков)38. Мысленно повторяя этот маршрут, надо помнить и о базарной толпе, оккупировавшей пространство нынешней Красной площади, и о безмолвном величии храма Покрова, «что на рву», и о том, что манило обычного монашка, отвлекая его от размеренного обихода монастырских служб. Двигаясь в толпе людей, занятых своими обычными делами, Григорий Отрепьев уже вступил на ту дорогу, которая гнала его прочь из столицы. Но никто еще не знал о его замыслах.

В те дни на Варварке, рядом с двором Романовых, жило посольство канцлера Великого княжества Литовского Льва Сапеги с его многочисленной свитой. Не с поляками ли и литовцами искал встречи будущий Лжедмитрий? Договор между Московским государством и Речью Посполитой, устанавливающий перемирие на двадцать лет, был почти заключен, однако сразу устоявшиеся посольские обычаи измениться не могли. А это значит, что без ведома приставов никто из посольской свиты не смог бы свободно разгуливать по Москве. Да и известно было, что приставы могли донести на тех любопытных, кто знакомился с иноземцами. Встречи Григория Отрепьева с поляками и литовцами были еще впереди, в самой «Литве». А пока никто бы и не догадался, что чернец Григорий высматривал таких же монахов, как и он сам…

Хорошо известно, что, став царем, бывший инок Григорий Отрепьев выказывал незаурядные способности. Нет сомнений, что и до этого он отличался известной сообразительностью. Чудовский дьякон, видимо, догадался, как использовать чернецкую одежду, в которой ему трудно было оставаться незаметным, для осуществления своего замысла ухода из Москвы в Литву. Восстанавливается этот ловкий план Григория Отрепьева с помощью «Извета», челобитной Варлаама Яцкого, того самого, кого будущий самозванец встретил на Варварском крестце. Варлаам бесхитростно передавал как все было, вспоминая, с каких слов начиналось их знакомство, что и как они обсуждали в день встречи.

Во-первых, всё происходило очень быстро. Во-вторых, все, кого будущий самозванец посвящал в свои планы, знали только то, что им было положено знать. Руководил всем Отрепьев, но он умел сделать так, чтобы оставаться в тени. В-третьих, весь замысел был обречен на успех. У Григория Отрепьева было чутье политика, всегда знающего, какой шаг нужно сделать, чтобы оказаться немного впереди своего окружения.

О времени ухода Григория Отрепьева в Литву ведутся споры. Считается, что это мог быть 1601 год, а сам побег связывается с обстоятельствами дела Романовых. Но Варлаам Яцкий очень точен в деталях и хорошо помнил даты всех событий. Так, он запомнил, что его встреча с Григорием Отрепьевым на Варварском крестце в Москве состоялась «во 110-м году, в Великий пост, на другой недели в понедельник». Упоминание начала Великого поста 7110 года по эре от Сотворения мира дает очень надежную дату — конец февраля 1602 года от Рождества Христова. Понедельник второй недели Великого поста пришелся в том году на 23 февраля.

Что же такое, кроме ожидания близкой весны, носилось тогда в воздухе, что заставило Григория Отрепьева действовать, и, судя по всему, без особого времени на раздумья? Может быть, верна правительственная версия о каком-то церковном суде, который осудил Григория, и он вместо того, чтобы смириться с приговором, предпочел побег на литовскую сторону? Но Григорий Отрепьев имел возможность самостоятельно выходить в город. Могло ли быть такое, когда бы его собирались отослать в суровую ссылку? Не логичнее было бы видеть его под строгим началом и караулом, а не свободно разгуливающим по городу?

Варлаам Яцкий запомнил, как Григорий Отрепьев сам подошел к нему, «сотворил молитву» и почтительно заговорил. Поначалу разговор казался обычным. Григорий расспрашивал монаха Варлаама, «старец которыя честныя обители», «и которой де чин имееши, крылошанин ли, и как имя?».

Все не случайно в этом разговоре двух монахов. Будущему Лжедмитрию нужно было убедить выбранного им монаха в своем благочестии — ведь все, что он хотел, — это уйти из Москвы под предлогом паломнического путешествия к Святым местам, а потому и разговор он начал, лишь «сотворив молитву» (может, и вправду сказался годичный опыт послушания у старца в Суздале, о чем говорилось в «Новом летописце»?). Хотя Варлаам, видимо, лишь по возрасту относился к старческому чину. Возможно, что Лжедмитрий искал встречи именно с Варлаамом, заранее выяснив что-то про него. В пользу такой предусмотрительности самозванца говорит быстрота, с которой он получил согласие старца на уход из Москвы. Варлаама Яцкого, служившего какое-то время в Чудовом монастыре, знали тамошние монахи. А Варлаам Яцкий, в свою очередь, сразу спросил про деда Григория Отрепьева — Замятию, тоже чудовского инока, и других Отрепьевых: «И яз ему говорил, что тобе Замятия, да Смирной Отрепьевы? И он мне сказал, что Замятия ему дед, а Смирной дядя»39. Как и Отрепьев, старец Варлаам тоже был выходцем из служилого рода уездных дворян. Он даже успел послужить в холопах во дворе князя Ивана Шуйского, но потом вынужден был «в немощи» постричься в монахи. Не исключено, что Варлаам Яцкий рассказал кому-то о своем желании уйти из Москвы, но ему нужен был спутник и помощник, и об этом стало известно Отрепьеву.

То, что у Лжедмитрия все было решено до этой встречи, показывает его договор с крылошанином Мисаилом Повадиным. Варлаама Яцкого удивило, что инок Григорий при первой встрече умолчал, что уговорил пойти из Москвы еще одного спутника, но тогда старец не придал этому значения. Мисаила Повадина он тоже знал по службе во дворе у Шуйских, втроем им еще легче было путешествовать по опасным подмосковным дорогам, где из-за разразившегося в стране голода «шалили» разбойники.

Вспоминая об уходе Лжедмитрия из Москвы, обычно не задумываются, что в это время в Московском государстве случились «глад» и «меженина». Келарь Троице-Сергиева монастыря Авраамий Палицын, автор одного из первых сказаний современников о Смуте, начинал ее отсчет с этих событий: «О начале беды во всей России и о гладе велицем и о мору на люди»40. Весной 1602 года уже было тяжело достать хлеб, потому что морозы, начавшиеся в августе, не дали собрать урожай. Люди, оставшиеся без хлеба, конечно, не были брошены на произвол судьбы. Правительство Бориса Годунова как могло сопротивлялось угрозе голода. Царь Борис пытался установить твердые цены на хлеб, посылал деньги, чтобы завершить строительство Смоленской крепости, организовывал в столице то, что сегодня назвали бы общественными работами. Следуя провозглашенной им политике заботы о своих подданных, раздавал милостыню, широко отворял ворота государственных житниц и не жалел собственную казну. Умерших от голода хоронили за государственный счет.

Однако какие бы меры ни принимал царь Борис Годунов, изменить людей он не мог. Вместо справедливой цены на хлеб получались его порча и утаивание зерна. Процветали спекуляция и нажива на бедах тех, кто не имел возможности сделать запасы. Следствием «благих» распоряжений Бориса Годунова стало и разрешение «выхода» крестьян, то есть ухода их от тех владельцев, кто не мог их прокормить. Теперь мало кому интересно, что это касалось только определенной категории землевладельцев, в основном небогатого дворянства из уездов. Царь Борис предлагал лишавшимся не только хлеба, но и всего имущества людям самостоятельно найти себе пропитание и защиту у другого владельца. Расчет был на солидарность дворянства, на то, что крестьяне будут переходить внутри уезда от одного рядового дворянина к другому, а не потянутся в богатые подмосковные вотчины членов Государева двора. Случилось же все только так, как могло случиться: освобожденные от личной зависимости крестьяне и холопы пошли искать тех помещиков, у которых они действительно могли спастись от голода. Те же, кто не был успешен в таких поисках, были обречены. Ответом стало появление разбойничьих шаек, собиравшихся вокруг Москвы под предводительством некого Хлопка. Главным же следствием небывалого голода стал общественный раздрай с разрушением прежних понятных отношений между «чинами». Каждый стал только «за себя» и спасался как мог.

Будущий Лжедмитрий одним из первых чутко уловил случившиеся перемены. До рядового дьякона кремлевского монастыря просто никому не было дела, и продуманный им уход из Москвы никто тогда и не заметил.

Не случайно и то, что Отрепьев искал «крылошан», то есть иноков, умевших петь на клиросе. Это давало уверенность, что они легко смогут передвигаться от монастыря к монастырю. Знатоки церковного пения всегда были нужны в храмах и в монашеских обителях, за такую службу можно было получать кров и пропитание.

Григорий Отрепьев все равно был осторожен и сначала представил дело так, будто ему надоела Москва. Упомянул он мимоходом и о своей службе у патриарха Иова — как известно, это было правдой. Строгого Варлаама Яцкого должно было привлечь то, что инок Григорий не искал мирской славы и «земного богатства», как он ему говорил. Однако даже Варлааму было понятно, что дьякон Григорий после золота московских соборных храмов и патриаршего дворца не сможет жить в далеком сельском монастыре в Чернигове, куда он звал своего нового знакомого. «И я ему говорил, — писал Варлаам Яцкий в своем «Извете», — что жил в Чудове у патриарха, а в Чернигове тобе не привыкнут, потому что слышал я монастырь Черниговской местечко не великое». Тогда Григорию пришлось приоткрыть еще одну часть своего плана, связанного с уходом в Литву: «И он мне говорил: хочу де в Киев в Печерской монастырь, а в Печерском монастыри старцы многие души свои спасли». Чтобы окончательно убедить Варлаама в благочестивых намерениях, Лжедмитрий сказал и о другом: «Да жив в Печерском монастыри, пойдем до святого града Иерусалима, до Воскресения Господня и до гроба Господня».

Варлаам пересказывал все очень правдиво и близко к смыслу речей Григория Отрепьева. Не мог он ошибиться и в том, что речь шла о паломничестве именно к Святым местам. Идея эта действительно могла возникнуть у чудовского инока под влиянием рассказов о строительстве храма Воскресения в Кремле, мыслившегося как Новый Иерусалим на Русской земле. Известно, что такие приготовления уже были начаты царем Борисом Годуновым.

Оставалась еще одна давняя проблема паломников — даже сравнительно близкий Киево-Печерский монастырь находился за рубежом, а пересекать границу без государева ведома или одобрения церковных властей было боязно. Но и на это у Григория Отрепьева, знавшего о готовящемся перемирии с Литвой, был готов ответ: «Государь де московской с королем взял мир на двадцать на два года, и ныне де просто, и застав нет»41.

Паломникам, собравшимся уезжать из Москвы, надо было торопиться, чтобы успеть сделать это по последнему зимнему пути. Поэтому Варлаам Яцкий и Григорий Отрепьев договорились встретиться уже на следующий день в Иконном ряду. Там к ним и присоединился Мисаил Повадин. Все трое пошли в Замоскворечье, вероятно, благочестиво оборачиваясь и крестясь на купола храмов Московского Кремля, куда, как выяснилось впоследствии, Лжедмитрий все-таки намеревался вернуться, но совсем в другом качестве.

За Москвой-рекой наняли подводу, чтобы ехать до Волхова, а там пробираться на Карачев и Новгород-Северский.

 

«Побег» в Литву

Под воздействием красочной картины в опере «Борис Годунов» обычно говорят о побеге монаха Григория в Литву. Однако всё, что описал А. С. Пушкин в сцене с чтением указа в корчме на литовской границе о поимке беглецов, — не более чем поэтический вымысел. Заставы и указы о поимке бежавших из Москвы монахов тоже существовали, но они появились только тогда, когда Григорий Отрепьев объявил себя в Литве московским царевичем. Да и веселый характер спутника самозванца — старца Варлаама — тоже не соответствует образу, вырисовывающемуся из исторических источников. Скорее даже наоборот, Варлаам Яцкий — пример иноческого послушания, православного ригоризма; это человек с неуспокоенной душой по отношению к нарушениям церковных обетов. Ведь только благодаря этому мы и знаем о самом начале истории Лжедмитрия I, обстоятельствах ухода самозванца в Литву и первых месяцах пребывания там трех выходцев из Московского государства — самого Варлаама, бывшего старшим по возрасту и по монашескому «стажу», Григория Отрепьева и Мисаила Повадина.

Вряд ли вслед за официальной трактовкой истории самозванца в царствование Годунова стоит называть их «пособниками» самозванца42. Они были из тех, кого Лжедмитрий попросту использовал, видя их доверчивость.

Конечной целью предполагаемого паломничества был объявлен Иерусалим, но все закончилось в землях Речи Посполитой, где бывший инок Григорий превратился в «царевича» Дмитрия. Если бы этого не произошло и московские монахи, совершив паломничество, благополучно вернулись обратно, о них никто и никогда бы не вспомнил. Однако волею случая они сделались участниками исторических событий, поэтому все, что случилось с ними с момента знакомства с Григорием Отрепьевым, стало предметом пристального разбирательства.

Из «Извета» Варлаама немного известно о жизни Отрепьева в Новгороде-Северском. Строитель тамошнего Спасского монастыря Захарий Лихарев был рад новым монахам и поставил их петь «на крыл осе». Григорий со спутниками пробыл здесь весь Великий пост. Как писал Варлаам Яцкий, «тот диякон Гришка на Благовещениев день (25 марта. — В. К.) с попами служил обедню и за Пречистою ходил». Сразу после Пасхи, приходившейся в 1602 году на 4 апреля, московские монахи засобирались в дорогу. Они нашли «вожа» — проводника, «по имени Ивашка Семенова, отставленного старца». Как опять точно сообщал Варлаам Яцкий, «на третей неделе после Велика дни, в понедельник», то есть 19 апреля, все четверо двинулись сначала на Стародуб, а затем через Стародубский уезд прошли в «Литовскую землю» на Лоев, Любец и Киев.

Описывая уход Григория Отрепьева из новгород-северского монастыря, автор «Нового летописца» и некоторые хронографы сообщали одну примечательную деталь. Будто бы чернец Григорий, успевший быстро стать келейником архимандрита Спасского монастыря, напоследок своеобразно отблагодарил своего благодетеля. В келье архимандрита он оставил письмо с записью: «Аз есмь царевич Дмитрей, сын царя Ивана; а как буду на престоле на Москве отца своего, и я тебя пожалую за то, что ты меня покоил у себя в обители»43. Найдя эту «памятцу», спасский архимандрит будто бы посокрушался, но решил все же умолчать о случившемся.

Григорий Отрепьев перед своим уходом говорил, что собирается в Путивль: «Есть де мне в Путивле в манастыре свои», и ничего не подозревавший архимандрит выдал монахам лошадей и провожатого. Однако чернецы «отбиша» провожатого «от себя», когда стояли на развилке дорог в Путивль и Киев. Этот-то провожатый и рассказал обо всем, вернувшись в Новгород-Северский. Поэтому в монастыре должны были понимать, что невольно стали соучастниками «побега».

Всей этой истории можно было бы поверить, учитывая безрассудное стремление самозванца испытать судьбу и объявить о себе, как о царевиче Дмитрии, что он проделывал даже в Чудовом монастыре. Однако некоторые детали все же не сходятся друг с другом, не говоря уже о дословном цитировании спрятанного от всех письма самозванца. Автору летописи нужно было объяснить, кто рассказал о побеге Григория Отрепьева, почему в монастыре стали искать написанные им «памятцы», и он вписал в канву своего повествования второстепенную фигуру провожатого. Возможно, он слышал рассказ о неком чернеце Пимене, «постриженике Днепрова монастыря», свидетельствовавшем о «расстриге Гришке» на освященном соборе в конце 1604-го — начале 1605 года. Монах Пимен рассказывал, что познакомился с Григорием Отрепьевым «да с его Тришкиными советники» (тогда всех троих иноков обвиняли в уходе в Литву) в новгород-северском монастыре. И что именно его, Пимена, взяли с собой «для знатья дороги». Все вместе они дошли до Стародуба, а там до литовского рубежа. Пимен ничего не рассказывал о возникших спорах: наоборот, по его словам, он провел московских монахов до первого же литовского села и вернулся обратно44. Однако более достоверный источник — «Извет» Варлаама — иначе излагает ход событий. По словам его автора, «вожа» звали Ивашкой, а не чернецом Пименом и судьба провожатого сложилась по-другому. «Вож» Ивашка не только не вернулся в монастырь, но так и ушел странствовать со всей троицей; впоследствии он был даже одним из тех, кто наряду с «инфлянтцем» Петровским свидетельствовал перед королем, что это действительно царевич Дмитрий45. Вполне можно допустить, что Григорий Отрепьев намекнул об этом своему проводнику, уговаривая его пойти с ними в Киев. Так вчетвером они и явились перед архимандритом Киево-Печерского монастыря Елисеем Плетенецким, разрешившим им остановиться и помолиться там.

Три недели в конце апреля — начале мая 1602 года Григорий Отрепьев прожил в Киево-Печерском монастыре. В эти дни он свободно ходил по Киеву, заходил в иконные лавки и встречался с разными людьми. Почти три года спустя в окружной грамоте патриарха Иова, рассылавшейся в разные города, приводились свидетельства Венедикта — постриженника Троице-Сергиева монастыря, а также посадского человека из Ярославля Степанки Иконника. На освященном соборе их расспрашивали о том, что они знали о пребывании Отрепьева в Киеве. По расспросным речам монаха Венедикта, он «видел того вора Гришку в Киеве в Печерском и в Никольском монастыре в черньцах, да и у князя Василья Острожского был и дияконил». Ярославский иконник, ездивший в Киев «променивати образов», рассказывал о том же: «Того ростригу Гришку видел он в Киеве в черньцах, и был де он у князя Василья Острожского и в Печерском и в Николском монастыре во дьяконех, и к лавке его приходил в чернеческом платье с запорожскими черкасы»46.

По этой грамоте заметно, что ее составители стремились подчеркнуть несколько казавшихся им важными обстоятельств. Во-первых, то, что Григорий Отрепьев в Киеве по-прежнему носил одежды монаха и служил церковные службы, — доказав это, можно было смело называть его «расстригой». Во-вторых, то, что «расстриге» оказывал покровительство князь Константин (Василий) Острожский. Это давало повод патриарху Иову напрямую обратиться к нему с грамотой, направленной с Афанасием Пальчиковым. В-третьих, важно было подчеркнуть, что уже в Киеве Григорий Отрепьев стал привлекать к себе запорожских казаков. Для этого использовали рассказ Венедикта, обвинявшего Отрепьева, что тот «учал воровати у запорожских черкасов, в черньцах мясо ести». Венедикт якобы «того страдника вора обличал», донес на него печерскому игумену Елисею и вместе с приданными ему старцами и слугами монастыря пытался изловить Григория Отрепьева у казаков (?!)47. А тот, узнав о грозящей опасности, ушел к князю Адаму Вишневецкому.

Впрочем, дорога от Киева до Брагина не была у Лжедмитрия такой прямой и скорой.

В документах, создававшихся во время борьбы с самозванцем, многие детали были не нужны, а скорее всего, просто неизвестны. Еще один короткий рассказ о появлении самозванца вошел в разрядные книги, сообщавшие о начале войны с «расстригой». В них говорилось про то, как царю Борису Годунову стало известно, «что назвался в Литве вор государским именем царевичем Дмитреем Углетцким великого государя царя Ивановым сыном». По розыску выяснили, что это был «рострига Гришка, сын сотника стрелецкого Богдана Отрепьева, постригшие был в Чюдове монастыре в дьяконех». Наряду с этими общеизвестными фактами, разрядная книга упоминала несколько фактов его дальнейшей «биографии». Говорилось о том, что он в 111-м (1602/03) году «зшол на Северу, и збежал за рубеж в Литву и пришол в Печерской монастырь». Обвинения в «воровстве» адресованы были в разрядах и чернецу Мисаилу Повадину, в то время как имя Варлаама Яцкого в них не упомянуто. Дело в том, что в Чудовом монастыре знали только об уходе своих иноков — Григория и Мисаила, а со старцем Варлаамом Отрепьев познакомился вне стен обители. Пока Варлаам Яцкий не возвратился в Москву и не представил свой «Извет» новому царю Василию Шуйскому, его участие в «побеге» оставалось неизвестным.

Из истории Отрепьева в Литве в разрядных книгах приводится один интересовавший всех рассказ о том, как состоялось «открытие» его тайны. Сделал он это будто бы уже в Киево-Печерском монастыре, от игумена которого все дело и стало известно в Литве и дошло до короля Сигизмунда III. «И умысля дьяволскою кознью розболелся до умертвия, — разоблачал Григория Отрепьева автор разрядной книги, — и велел бит челом игумену Печерскому, чтоб ево поновил (исповедовал и причастил. — В. К.), и в духовне сказал: бутто он сын великого государя царя Ивана Васильевича царевич Дмитрей Углетцкой, а ходит бутто выскуске не пострижен, избегаючи, укрываяся от царя Бориса; и он бы игумен после ево смерти про то всем объявил. И после того встал, сказал, бутто полехчело ему. И тот игумен с тех мест учал ево чтит, чаял то правда, и ведомо учинил королю и сонаторем; а тот Розстрига, сложив чорное платье, сшол к Сердомирскому, называючис царевичем»48.

Настоящие подробности пребывания Григория Отрепьева в Киеве опять-таки сообщает «Извет» Варлаама (поданный, напомню, бывшим спутником самозванца только в 1606 году). Чернец Григорий не спешил «открывать» свое «царское» происхождение. С его любознательностью и живостью, он, действительно, многое стремился увидеть и понять в чужой стране, порядки в которой разительно отличались от того, что он видел в Московском государстве.

Самым непривычным для православного человека было сосуществование в Речи Посполитой католичества и православия, вплоть до возможности смены веры. Иными были и отношения между магнатами и королем, что было непохоже на привычные отношения между царем и боярами в России. Самозванец был самоуверен, ему казалось, что он везде сможет повторить свои московские успехи и снова обратить на себя внимание князей церкви. Теперь он задумал выслужиться уже у другого, светского «патриарха» православных земель в Литве киевского воеводы князя Константина Острожского.

О челобитной Григория Отрепьева игумену Елисею об отпуске в Острог с укоризной вспоминал Варлаам Яцкий: «И он Гришка похоте ехати к воеводе киевскому ко князю Василию Острожскому». Тем самым Григорий Отрепьев нарушал прежний договор, бывший у чернецов между собою — идти в паломничество к Святым местам. Игумен Елисей Плетенецкий не стал разбираться в счетах московских монахов между собой и дал им примечательный ответ (и урок одновременно), сказав: «Здеся де в Литве земля волная, в коей кто вере хочет, в той и пребывает»49.

Варлааму Яцкому пришлось подчиниться Григорию и остаться с ним, потому что игумен Елисей Плетенецкий отправил их в Острог всех вместе: «Четыре де вас пришло, четверо и подите». В этих словах содержится некая загадка. Ведь сам Варлаам Яцкий рассказывал о том, что, когда они уходили из Москвы, их было трое — он, Григорий Отрепьев и Мисаил Повадин. Скорее всего, четвертым оказался «Ивашко вож», но возможна еще одна версия, которая весьма привлекательна для тех, кто склонен увидеть в самозванце настоящего царевича! О четырех монахах, ушедших из Москвы, рассказывалось в «Сказании о царстве царя Феодора Иоанновича» (компилятивном памятнике, созданном в середине XVII века). Двое из них — Григорий Отрепьев и Мисаил Повадин. А двое других — чернец Венедикт и чернец псковского Крипецкого монастыря Леонид. Имена всех четверых названы и в антигодуновских памятниках более раннего времени — «Повести, како отомсти всевидящее око Христос Борису Годунову» и «Повести, како восхити царский престол Борис Годунов» (она представляла собою переработку «Иного сказания»)50. Чернецом Венедиктом мог быть тот самый постриженник Троице-Сергиева монастыря, который свидетельствовал на освященном соборе о жизни Отрепьева в Киево-Печерском монастыре. Но этот чернец Венедикт признавался, что «сбежал в Клев из Смоленска», а не из Москвы.

Загадочный чернец Леонид, упоминающийся в «Повести, како отомсти» и «Повести, како восхити», — реальное историческое лицо. Он известен по более поздним актам времени обороны Смоленска при царе Василии Шуйском. Свидетельство «Сказания о царстве царя Феодора Иоанновича» о том, что Григорий Отрепьев поменялся именами со старцем Леонидом, выглядит интригующим: «…повеле зватися чернцу Леониду своим имянем Гришкою, а сам он еретик дерзнул назватися царским имянем»51. Однако более заслуживает доверия все-таки версия «Иного сказания», автор которого исключил упоминание о монахах Леониде и Венедикте как о спутниках самозванца.

Такова особенность позднейших литературных памятников Смутного времени — ставшие известными детали биографии самозванца включались в рассказ летописей и сказаний о «Росстриге». По сообщению очевидцев, в Путивле в 1605 году какого-то человека заставят изображать Григория Отрепьева, и его можно отождествить с монахом Леонидом52. Однако деталей ухода Григория Отрепьева из Москвы до появления «Извета» почти никто не знал. Отсюда и возникающая путаница с именами, обстоятельствами и временем тех или иных событий. Очевидно, что авторы летописей и сказаний пытались убедить своих читателей, что Григорий Отрепьев очень рано отказался от своих монашеских одежд и имени, едва ли не с того самого момента, как ушел из новгород-северского монастыря в Литву.

Не проясняет здесь ничего и обычно хорошо осведомленный Варлаам Яцкий. По его словам, он боролся с отступничеством Гришки от веры, с тем, что тот скинул монашеское платье, а о том, что тот назвался «царевичем» у князя Адама Вишневецкого, узнал вместе со всеми. Хотя можно допустить, что Григорий Отрепьев еще раньше открылся своим спутникам в Литве, но Варлаам Яцкий об этом умолчал.

Когда странствующие монахи летом 1602 года пришли в Острог, то они получили в дар книгу. 14 августа на ней была сделана запись — кажется, в два приема, но одним и тем же почерком. Сначала было написано: «Лета от Сотворение миру 7110-го месяца августа в 14 день сию книгу великого Василия дал нам Григорию з братьею с Ворламом да Мисаилом». Затем под именем Григория было подписано «царевичу московскому» и изображена подпись: «Констянтин Констиновыч нареченный во светом крещеный Василей Божиею милостию пресветлое княже Острозское, воевода Киевский»53.

Запись на книге не может окончательно считаться аутентичной, доказать ее принадлежность Григорию Отрепьеву невозможно. Хотя если принять текст записи как еще один аргумент в истории царевича Дмитрия, то она подтверждает известия сказаний о Смуте, говоривших о том, что Отрепьев рано стал объявлять о себе как о царевиче. В любом случае оставалось еще ровно два года до того момента, когда будет собрано войско самозванца для похода в Московское государство.

Григорию Отрепьеву не удалось пробиться, как он того желал, к князю Константину Острожскому, православному магнату, покровителю наук и книгопечатания. Башни Острожского замка надежно охраняли его от более серьезных нашествий, чем приход назойливых просителей. Ничем особенным основателя Острожской академии московский монах, лишенный знания языков и начал европейской учености, привлечь не мог. Разве что своим рассказом про «царевича». Однако нунций Клавдий Рангони, наводивший справки об Отрепьеве, выяснил, что гайдуки из свиты киевского воеводы грубо вытолкали Григория Отрепьева. Сам князь Константин Острожский открещивался от сомнительного знакомства с самозванцем, а вот его сыну, князю Янушу Острожскому, этот московский хлопчик оказался знаком, он даже знал, что монах Григорий жил где-то в Дерманском монастыре, находившемся под покровительством его отца.

Хронология путешествия Григория Отрепьева в Литве неясна. Как говорил Варлаам Яцкий, лето 1602 года московские паломники провели в Остроге, и это подтверждается записью на книге, подаренной им князем Василием-Константином Острожским. Осенью же их разделили: Варлаама и Мисаила послали в Троицкий Дерманский монастырь, а Григорий «съехал в Гощею город к пану Госкому»54. Там, в арианской школе в Гоще, которой покровительствовал киевский каштелян и маршалок двора князя Константина Острожского Гавриил Гойский, случился переломный момент в биографии Григория Отрепьева.

Внешне это выражалось в том, что, по словам Варлаама Яцкого, Лжедмитрий «иноческое платье с себя скинул и учинился мирянином». Но этим поверхностным изменениям должен был соответствовать более глубокий пересмотр в Литве всей прежней жизни дьякона Григория. Самозванец делал выбор в пользу узнанных в Литве начал веротерпимости, защитивших его от назойливой опеки Варлаама Яцкого в Киеве, а потом и в Гоще. Не стесняясь своего прошлого, Григорий Отрепьев решил учиться — как писал Варлаам в «Извете», «учал в Гощее учитися по латынски и по полски и люторской грамоте».

То, что вызывало осуждение, граничащее с ужасом, у правоверных московских людей, самозванец воспринимал более расчетливо. Он понял главное: пытаясь обрести поддержку в Речи Посполитой, надо хоть как-то научиться объясняться по-польски. Но и прямолинейных ходов у него не было, он больше не стал добиваться славы в православных обителях, чтобы все-таки обратить на себя внимание неприступного князя Острожского. Не переметнулся он немедленно к католикам, что оттолкнуло бы от него православных казаков Запорожской Сечи, на которых он очень рассчитывал в будущем. В соревновании двух вер — православия и католичества — он сначала заинтересовался… третьей — арианством, протестантским течением анабаптизма, принявшим название древней ереси. Ариане IV века считали Бога Сына творением Бога Отца и пытались оспорить основной догмат Церкви об их единосущем характере.

Богословский спор о Троице в начале XVII века также отрицал некоторые постулаты символа веры, принятого на Никейском соборе в 325 году. Воображение далеко могло увести непривычного к дискуссиям монаха Григория. В арианской школе ему заново предстояло задуматься об отражении истины в книгах Священного Писания, принять Христа как человека, признать за церковными таинствами только их обрядовую сторону, задуматься о соотношении светской и церковной властей. Читал ли он при этом труды Фауста Социна, главного учителя ариан, другие полемические книги против католиков, — неизвестно. Известно другое, что польская шляхта чтила этого ополяченного итальянца, жившего неподалеку от Кракова55. Так Лжедмитрий сразу же соприкоснулся с самыми острыми и «модными» вопросами той эпохи в Речи Посполитой. Он не мог быть полноценным участником этих споров, но на любого шляхтича московский монах, слышавший нечто о Социне, должен был произвести впечатление.

Ряд арианских идей, дававших рационалистическое истолкование природе Божества, мог повлиять на Лжедмитрия, обретшего в Гоще большую степень личной свободы и явно ставшего иначе относиться ко всей обрядовой стороне церкви, отрекаясь от своего рукоположения в дьяконы. Однако не стоит забывать и простой мотив, связанный с тем, что голодные лета переживались не только в Московском государстве, но и в Речи Посполитой. Автор «Баркулабовской летописи» описывал, «яко ж в тых роках 600, 601, 602 великие силные были незрожаи, также голоды, поветрее, хоробы, бо в летех тых бывали летом великие морозы, силные грады»56. Даже если «гнев Божий» в виде «непогоды», по свидетельству жителя белорусских земель, пощадил в 1602 году Киев с Волынью, все равно эти места должны были привлечь многих спасавшихся от голода. Поэтому латинские глаголы и спряжения не должны были стать самым тяжелым испытанием для гостя, проведшего в Гоще зиму и весну 1602/03 года.

Остановка у ариан, ставшая «рубиконом» для Лжедмитрия, заставляла его идти дальше, если он еще не оставил свои мысли называться «царевичем». Когда не получилось (да и не могло получиться) стать доверенным человеком князя Константина Острожского, Григорий Отрепьев выбрал других православных магнатов — князей Вишневецких. Они были не менее, если не более интересны ему. План Лжедмитрия, вероятно в деталях обдуманный в голодную гощскую зиму, был прост: вина в том, что он, «царевич», вынужден скрываться в Литве, лежала на нынешнем царе Борисе Годунове, и, чтобы «вернуть» себе царство, надо было идти походом на Москву. Кого мог привлечь безвестный московский «царевич»? Только врагов Бориса да казаков, которые пошли бы воевать за жалованье и военную добычу. Вся эта конструкция достижения Московского царства держалась на уверенности самозванца, что он истинный царевич, поэтому все его поддержат, как только он объявит о себе. Как ни странно, но все сработало, подтвердив, что в простоте действительно бывает какая-то сила, побивающая разумные доводы.

Князья Вишневецкие идеально подходили для того, чтобы помочь Лжедмитрию, тем более что он им тоже мог оказаться нужен. С середины XVI века, со времен первого гетмана Запорожской Сечи князя Дмитрия Ивановича Вишневецкого, прозванного казацким атаманом «Байдой», этот род православных магнатов Великого княжества Литовского был хорошо известен в Москве. Князь Дмитрий Иванович, выводивший свое происхождение от великих князей литовских, даже какое-то время был служилым князем Ивана Грозного, получив во владение Белев с уездом. Князья Вишневецкие сумели вести наступательные войны с Крымом и Турцией, они защищали оказавшееся исторически разделенным православное население прежних Новгород-Северского и Черниговского княжений. Земли с московской стороны назывались «Северой», «Сиверой» или Северской землей. «Украинные» же земли со стороны «Литвы» оказались во владении князей Вишневецких, активно их осваивавших, строивших свои села и городки там, где недавно были пустые места от столетних войн и татарского разорения. Таким образом, пограничные споры между Москвой и Литвой были прежде всего личным делом князей Вишневецких.

Незадолго до появления Лжедмитрия в Брагине у князя Адама Вишневецкого случилась небольшая война между московскими стрельцами и княжескими гайдуками, закончившаяся тем, что по приказу Бориса Годунова были сожжены спорные городища Прилуцкое и Снетино. В Московском государстве считали, что они были поставлены на «государевой стороне». Король Сигизмунд III предпочел не вмешиваться и не ссориться с восточным соседом. Следовательно, князьям Вишневецким нужно было самим думать о том, как компенсировать свои потери и ответить обидчику — царю Борису Годунову.

Лжедмитрий приехал в Брагин к самому слабому из князей Вишневецких, представителю младшей ветви рода князю Адаму Вишневецкому. В характере князя Адама любовь к шумному веселью и питию сочеталась с истовой поддержкой православия. Все это Григорий Отрепьев должен был увидеть, вступая в мае 1603 года в «оршак» княжеских слуг. (Он пропал из видимости старца Варлаама после «Велика дни» — Пасхи, приходившейся по юлианскому календарю на 24 апреля.) Имея опыт подобной службы у боярина Михаила Никитича Романова, погибшего в ныробской земляной тюрьме, Григорий Отрепьев мог сравнить свою холопскую службу в Москве с княжескими выездами в Речи Посполитой. Однако что за перспектива могла быть у московского хлопчика, хотя и имевшего навыки удальца, которые он потом будет демонстрировать в царских охотах, но все же чужеземца? Год, проведенный в «Литве», был достаточен для того, чтобы имевший острый ум Григорий Отрепьев понял, как действовать дальше. И вот наступил самый важный момент в его истории, связанный с окончательным преображением вчерашнего московского чернеца в сына Ивана Грозного, потомка великокняжеской и царской династии Рюриковичей…

На этот раз у Григория Отрепьева не могло быть никаких экспромтов и шуток. Он хорошо подготовился к тому, чтобы разыграть свою партию, изобразить болезнь, в которой и открылся духовнику, назвавшись московским «царевичем». Впрочем, детали в истории открытия «тайны» царевича известны из русских, а не польских источников, что несколько снижает достоверность таких свидетельств. Князь Адам Вишневецкий вообще говорил, что этот человек случайно появился в его доме и сразу открыл ему свои планы. Автор же канонического для восприятия Смуты «Нового летописца», напротив, приводил детальный рассказ о «болезни» Отрепьева. Ей посвящена отдельная статья летописи: «О Гришке ж, како назвася царевичем лестию будто перед смертию»:

«Той же окаянный Гришка дияволом научен бысть: написа список, како преставися царь Иван и како царевича Дмитрея царь Федор отпусти на Углеч и како повеле ево Борис убити и како будто ево Бог укрыл; в его место будто ж убиша углецково попова сына, а ево будто крыша бояре и дьяки Щелкаловы по приказу будто ся отца ево царя Ивана, и како будто ево не можаше укрыть и проводиша ево в сю Литовскую землю».

В первой части этой летописной статьи присутствуют мотивы истории, идущей от Лжедмитрия, такой, какой она сохранилась в передаче князя Адама Вишневецкого, писавшего донесение королю Сигизмунду III. Только это касается общих сведений о судьбе царевича Дмитрия. Больший акцент в ней сделан на тех частностях, которые могли обсуждаться в царствование Бориса Годунова в Москве, а не в доме князя Вишневецкого. Например, деталь о том, что был убит некий сын угличского попа, явно была несущественной в польских версиях, в то время как в летописи ей почему-то придавали значение. А ведь это противоречило «Следственному делу» о гибели царевича Дмитрия. Обвинение боярам и могущественным дьякам Щелкаловым — любимчикам Ивана Грозного, испытавшим охлаждение к себе при правителе Борисе Годунове, тоже было значимо прежде всего для московского дворца. И совсем неизвестно, какими путями был занесен в Москву дальнейший рассказ о притворстве Лжедмитрия, которым он достиг желанной цели — признания своего выдуманного царского происхождения:

«Сам же злодей, по дьяволскому научению ляже, будто болен, едва будто может слово отдати. Той же писмо сохрани у себя тайно под постелю и повеле призвати к себе попа будто исповедатца и злым своим лукавством приказываше попу тому: „по смерти моей погреби мя честно, яко же царских детей погребают; и сия тебе тайны не скажу; а есть тому у меня всему писмо вскрыте под моею постелею; и как отойду к Богу, и ты сие писмо возми и прочти ево себе втайне, никому ж о том не возвести: Бог уже мне так судил“. Поп же, то слыша и шед, возвести то князю Адаму. Князь же Адам прииде к нему сам и вопрошаше ево во всем. Он же ничево ему не отвещеваше. Князь Адам же у нево под постелею начат обыскивати. Он же будто крепляхуся, не хотяще будто тово свитка дати. Той же князь Адам, взят у нево сильно и посмотрив тот свиток, и впаде в ужас и не ведяше, что сотворити; не хотя тово утаити, взят ево и поеде с ним х королю на сойму»57.

«Новый летописец» достаточно однозначно говорит о притворстве Лжедмитрия. Самозванец точно рассчитал, как будет воспринята «предсмертная» исповедь царского сына, открывшего свою тайну только духовнику и просившего, чтобы обо всем стало известно лишь после его смерти. Конечно, русских людей очень интересовали обстоятельства появления «царевича Дмитрия» у Вишневецких, и они могли услышать об этом от самого князя Адама во время его приезда в Москву к царю Дмитрию (а потом еще и во время другого его визита — к Лжедмитрию II в Тушино). Однако чем больше рассказывал князь, тем больше должно было появляться фантастических деталей. В итоге в качестве главной версии утвердился простой сюжет: объявление Григорием Отрепьевым себя «царевичем» в болезни, мнимой или настоящей.

Вопреки мнению автора «Нового летописца» князь Адам Вишневецкий не испытывал от рассказа никакого «ужаса». Первоначально, как он написал канцлеру Яну Замойскому, его даже одолевали закономерные вопросы, уж слишком невероятной казалась вся история. Князь Адам большое время пребывал «in dubio» (в сомнении), причем настолько, что ему пришлось впоследствии оправдываться перед канцлером Яном Замойским, что он не сразу его обо всем известил. Но потом к Дмитрию приехали какие-то два десятка «москвичей» и признали в нем того, кому Московское государство принадлежало «iure naturali» (по праву происхождения)58. В полном соответствии с принципами римского права, которому когда-то учился князь Адам Вишневецкий, он стал трактовать свои сомнения в пользу подопечного. Для хозяина Брагина появился отличный повод повеселиться…

Король Сигизмунд III сам обратился к князю Адаму Вишневецкому тогда, когда до него дошли слухи о том, что кто-то в его землях назвался сыном Ивана Грозного. До «сойму» (сейма), упомянутого в «Новом летописце», оставалось еще больше года. Веселый князь сильно постарался, чтобы разнести слухи о московском «господарчике» по своим знакомым и родственникам. А среди них были как другие Вишневецкие, так и знать из главных магнатских родов — Замойских, Радзивиллов, Сапег, Ходкевичей.

Варлаам Яцкий записал в «Извете» о преображении вчерашнего чернеца Григория в «царевича»: «А тот князь Адам бражник и безумен, тому Гришке поверил и учинил его на колесницех и на конех ездити и людно»59. В воображении рисуется некое подражание римским триумфам, хотя все могло быть и проще: на Варлаама произвело впечатление само передвижение в княжеских каретах и мирском платье вчерашнего чернеца, которого возили «представляться» при магнатских дворах.

Князь Адам Вишневецкий мог шутить столько, сколько ему было угодно. Но для Григория Отрепьева наступило самое главное время, когда пути назад уже не было, а чтобы двигаться вперед, надо было постоянно подтверждать свою версию. Адам Вишневецкий не слишком годился на роль того, кто помог бы вернуть престол «Дмитрию». И здесь случай привел самозванца в дом князя Константина Вишневецкого в Заложцах, а затем и в дом его тестя, сандомирского воеводы Юрия Мнишка, в Лашках Мурованых. Год 1603-й свел их всех вместе: Лжедмитрия, князей Вишневецких и Мнишков.

Состоявшаяся в начале этого года свадьба князя Константина Вишневецкого с Урсулой Мнишек (сестрой будущей русской царицы Марины Мнишек) сама по себе не имела бы никакого значения в русской истории, если бы не знакомство молодоженов с «Дмитрием». Князь Константин Вишневецкий представлял старшую ветвь рода князей Вишневецких (он был и по возрасту чуть старше князя Адама). К тому же новый родственник Мнишков был католиком, и уже по одной этой причине его слова становились более весомыми для короля Сигизмунда III.

О чем просил князя Константина названный Дмитрий, нетрудно догадаться. Ему нужна была помощь в призыве на службу запорожских казаков. Однако князья Вишневецкие не могли действовать сами, без одобрения короля. Уже при первой встрече с князем Адамом Вишневецким «наследник» московского престола заговорил о получении необходимой ему поддержки со стороны короля Сигизмунда III. Лжедмитрию нужны были казаки, но и казакам нужен был предводитель. Казаки сопротивлялись любой попытке их организовать, заставить действовать в «государственных» интересах; они уходили в походы в Валахию, Крым или Московское государство, создавая постоянное напряжение на границах Речи Посполитой. А потом требовали жалованья, самовольно налагая дань на местное население, беря его в «приставство» с целью получения денег и пропитания. Попытки привлечь запорожцев для ведения военных действий в Инфлянтах не принесли желаемого результата, — к великому неудовольствию короля Сигизмунда III, казаки провалили шведский поход.

Двенадцатого декабря 1603 года король Сигизмунд III запретил своим универсалом набор новых казаков, а также продажу в Запорожскую Сечь селитры, пороха и олова — то есть всего того, что могло использоваться для стрельбы из пушек, дабы предотвратить «своволенство» (емкое слово, происходящее от польского «swawoleństwo» и обозначавшее своевольство и самоуправство) казаков и разбойных людей, называвшихся их именем60. В чем оно проявлялось, исчерпывающе выразил понятными без перевода словами автор «Баркулабовской летописи»: «своволенство: што хто хочет, то броит». Посланцы короля ездили на Украйну и в другие литовские земли, предупреждая дальнейшие казачьи грабежи: «На тот же час был выеждый от его крол[евское] милости и от панов и рад, напоминал, грозил козаком, иж бы они никоторого кгвалту в месте, по селах не чинили»61. Королевские указы распространялись и в приграничных землях с Московским государством, где упомянутый универсал переписал агент Бориса Годунова. В этих условиях попытки Лжедмитрия агитировать самостоятельно и привлекать к себе запорожских казаков не могли иметь никакого успеха. Хотя поездки к нему запорожских и донских казаков и какие-то разговоры о будущем походе в Москву уже начались.

Король Сигизмунд III еще не определил своего отношения к «московскому человеку, назвавшемуся сыном Ивана Грозного». Он тщетно ожидал приезда в Краков князя Адама Вишневецкого, но того постигла какая-то болезнь (возможно, дипломатического характера). Сигизмунд III писал канцлеру Яну Замойскому в 1604 году, что получил «лист» от князя Адама Вишневецкого, извещавшего его о своей болезни и об отсылке по этой причине «москвитина, князика» с его двоюродным братом князем Константином Вишневецким62. Продолжал король советоваться и с нунцием Рангони, а также своими канцлерами и сенаторами. Большая игра вокруг имени Дмитрия только-только начинала разворачиваться, и, к прискорбию самозванца, он был в ней всего лишь пешкой.

Обретя в лице князя Константина Вишневецкого более высокого покровителя, Лжедмитрий зимой 1603/04 года впервые попал в дом Мнишков и в замок в Самборе. Там московский «царевич» стал гостем тестя князя Константина Вишневецкого — сандомирского воеводы и сенатора Речи Посполитой Юрия Мнишка. Тогда же он должен был впервые увидеть Марину Мнишек, если их встреча не состоялась еще раньше в имении князей Вишневецких… Но что романтического, кроме возможных мечтаний 15-летней девушки и 22-летнего молодого человека, могло там происходить? «Спрашивается, однако — чувствовала ли она сама к своему избраннику ту таинственную симпатию, которая служит залогом счастья? — задавался вопросом о. Павел Пирлинг, думая о переживаниях Марины Мнишек в те самборские дни. — Или же прельстил юную польку блеск царской короны? Марина никому не открыла своей девической тайны; таким образом, каждый волен думать о ней, что угодно»63.

Конечно, появление необычного гостя привлекло внимание всех членов семьи Мнишков. Но только отец Марины принимал решение о возможной свадьбе дочери с московским «царевичем». У самого же «Дмитрия» пока что не было никаких прав, в том числе и права думать о воеводской дочери как своей невесте до достижения им московского престола. Тайна чувств Марины Мнишек должна остаться нераскрытой, дочь сандомирского воеводы была лишь ведома обстоятельствами. Расчеты на этот брак можно предполагать и со стороны Юрия Мнишка, и со стороны Дмитрия. Мысль о дочери воеводы как будущей московской царице все-таки надолго овладела самозванцем. Когда он станет царем, то будет добиваться исполнения своего желания вопреки очень многим обстоятельствам. Словом, намерения Дмитрия были «серьезные», однако он всегда должен был помнить, что ценою согласия на его брак с Мариной была московская корона. Пока же московскому «царевичу» предстояло продолжить обучение, которым занялся пробощ (настоятель и глава коллегии духовных лиц) самборского костела монахов-бернардинцев Франтишек Помасский. И неожиданно новый ученик стал делать большие успехи в стремлении к католичеству.

Католическому священнику удалось подготовить московского прозелита к смене веры, но не удалось разобраться в его душе. Лжедмитрий показывал, что готов на все, — но соблюдая осторожность. Традиционные для православных сомнения «о происхождении Святого Духа» не только от Бога Отца, но «и от Сына» (то есть споры о «филиокве»), о «власти папы» обсуждались им еще в Кракове64. Однако, чтобы достичь желаемого, ему придется целовать руки короля, сменить веру и обещать в приданое полцарства, которого у него пока что не было.

 

Глава вторая

ЯВЛЕНИЕ «ЦАРЕВИЧА»

 

Краковские смотрины

Играя на чужих слабостях и интересах, «царевич» прошел еще часть пути к власти — от Самбора до Кракова, куда князь Константин Вишневецкий и Юрий Мнишек привезли его в начале марта 1604 года. Пребывание Лжедмитрия в Кракове началось с банкета, устроенного воеводой Юрием Мнишком для сенаторов, находившихся при королевском дворе.

Покровитель «царевича» хорошо знал как действовать. На его настойчивое приглашение откликнулся нунций Клавдий Рангони, запомнивший свое первое знакомство с «Дмитрием», когда тот «сидел почти инкогнито за отдельным столом, но в той же комнате, с некоторыми лицами»65. Ближайшие королевские советники могли дать благоприятный отзыв, и путь в Вавельский замок оказался открыт. 15 марта 1604 года состоялась тайная аудиенция Лжедмитрия у короля Сигизмунда III, с рассказа о которой начата эта книга. На встрече у короля присутствовали советники — епископы Петр Тылицкий (впоследствии подканцлер), Симон Рудницкий, а также коронный маршалок Сигизмунд Мышковский вместе с великим писарем литовским Гаврилой Войной.

Нунций Клавдий Рангони описал в своем донесении в Ватикан прием Дмитрия (Demeirio Moscovita). Как оказалось, московский человек, назвавшийся потомком правителей соседнего государства, приготовил для встречи с королем Сигизмундом один известный сюжет из древней «Истории» Геродота. Лжедмитрий сравнил себя с сыном лидийского царя Креза, весьма одаренным юношей, но немым, заговорившим лишь тогда, когда его отцу угрожала смерть от рук персов, взявших Сарды: «Человек, не убивай Креза!»66 В оригинале у этой истории было продолжение. Крез вспомнил предсказание Дельфийского оракула: «В оный ведь день, для тебя роковой, возгласит он впервые!» Однако Лжедмитрий рассказывал о делах московского «Креза», каковым считали Ивана Грозного, поэтому никто не подумал об угрозе для самой Речи Посполитой.

Больше всего Лжедмитрий говорил о превратностях своей судьбы, о несправедливости, случившейся из-за захвата московского престола его «подданным» Борисом Годуновым. Он просил о заступничестве и помощи в деле «возвращения своих законных владений». Даже в этот, самый решительный для него, момент Лжедмитрий пытался демонстрировать, что может сделать кое-что и самостоятельно, говоря, что «мог бы прибегнуть к помощи других монархов, но доверяется только его величеству». Вся эта риторика произвела благоприятное впечатление на короля Сигизмунда III. Москвичу милостиво было передано через епископа Петра Тылицкого несколько ободряющих слов. Незнакомец, назвавшийся сыном московского великого князя Ивана, был отпущен с подарками. Король Сигизмунд III наградил его золотой цепью со своим портретом в медальоне, дал «несколько сот злотых наличными» и выделил «несколько тысяч флоринов» из казны (из самборских доходов, которые он никак не мог взыскать с Юрия Мнишка)67. Потом в Москве возмущались: «И король деи, и вы, паны-рада, тому баламуту поверили, и дал ему король чепь золоту да золотых несколько тысеч, и во всем деи учали его чтити, кабы прямого государского сына»68. А тогда король сделал так, что безнадежные долги управителя самборских королевских имений воеводы Юрия Мнишка могли еще послужить интересам польской короны.

Сигизмунду III могло льстить, что молодой человек, называвший себя сыном московского великого князя, целовал его руку, просил заступничества и помощи в борьбе с узурпатором трона Борисом Годуновым. Именно от короля зависело теперь, будет ли дело московского «претендента» иметь продолжение или нет. Если бы король не был заинтересован в этом деле, то с выходцем из Московского государства могли поступить и так, как советовал один из сенаторов: дать Дмитрию денежное пособие и отправить его в Ватикан. Однако «князик» рассказывал о своем стремлении обратно в Москву, он был уверен, что будет принят там с великими почестями, обещал бескровный переворот, что показательно для «литовской программы» Лжедмитрия.

Политики не имеют роскоши бескорыстно помогать в чужих делах. На что же тогда рассчитывал названный Дмитрий и почему в итоге он получил искомую помощь от короля? Московскому просителю уже в Самборе могли объяснить прямо, чего от него ждали, да он и сам должен был понять, что потраченные на него средства требовали гарантий. И дальше в Кракове он щедро стал раздавать единственный капитал, которым мог распоряжаться самостоятельно, — обещания. Всем, кто встречался с Дмитрием в те дни, было от него что-то нужно, и он сумел обратить чужие ожидания в свою пользу.

Одна из первых встреч была с краковским епископом Бернардом Мациевским, двоюродным братом Юрия Мнишка. Глава Краковской академии (Ягеллонского университета) подарил московскому «царевичу» книгу о соединении церквей, изящно направив его мысли к размышлению над нужным предметом. Через полтора года Бернард Мациевский освятит в Кракове церковный брак Марины Мнишек per procura (через представителя) с московским царем Дмитрием Ивановичем. Папа Павел V сделает кардинала Бернарда Мациевского главным «блюстителем интересов веры, затронутых московскими событиями»69.

Названный сын московского великого князя пользовался также гостеприимством краковского воеводы Николая Зебжидовского. Активность последнего в этом деле осуждал нунций Клавдий Рангони в донесении в Ватикан: «Краковский палатин Николай Зебжидовский был таким ярым сторонником Димитрия, что без ведома его величества предложил ему свои услуги и денежную помощь, если окажется, что москвитяне, действительно, пожелают признать его своим великим князем»70. Будущему предводителю знаменитого рокоша шляхты против короля Сигизмунда III в 1606/07 году должен был импонировать лояльный союзник Речи Посполитой, стремившийся занять московский престол. Связи Лжедмитрия с рокошанами окажутся настолько тесными, что впоследствии московского царя Дмитрия Ивановича даже заподозрят в желании самому стать королем Речи Посполитой! Узнав о гибели Дмитрия и поляков, приехавших на его свадьбу с Мариной Мнишек в Москву, рокошане потребуют от короля отмщения. Случится все это уже позже, но будет следствием именно краковской весны самозванца.

Из череды многих важных встреч еще одна оказалась для Дмитрия такой же определяющей, как и аудиенция у короля Сигизмунда III. Нунций папского престола в Кракове Клавдий Рангони по желанию короля тоже лично принял московского претендента 20 марта 1604 года. Вот что нунций Рангони доложил в Рим о своей встрече с Дмитрием:

«Он был чрезвычайно учтив и почтителен, говорил, что уже давно желает представиться мне как здешнему наместнику святого отца, не только для того, чтобы предложить мне свои услуги, но чтобы подробно передать все касающееся его самого (хотя он знал, что вся его история была мне хорошо известна). Кроме того, он просил меня ходатайствовать за него у святого отца (папы. — В. К.), прося не только его молитв за справедливое свое дело, но и помощи в борьбе за свои владения, так как обязанность всемирного пастыря — защищать и помогать угнетенным.

Он очень подробно и с некоторым преувеличением рассказал о том, как тяжко быть лишенным царства слугой своего отца, который достиг высшей власти благодаря коварным замыслам против его жизни, от которых спас его Бог. Не менее тяжело видеть ему терзание, которым тиран подвергает его родину, вследствие чего он умоляет меня ходатайствовать за него у святого отца и у короля»71.

И опять впечатление оказалось благоприятным для Дмитрия. Он сумел намекнуть на возможную помощь Московского государства в борьбе христиан против турок, когда ему помогут занять престол предков. Но важнее всего для духовного лица могло быть выказанное Дмитрием стремление к переходу в католичество. Для подготовки московского прозелита нунций Рангони приставил к нему настоятеля иезуитского монастыря Святой Варвары Каспара Савицкого. Его делом занимался знаменитый ревнитель католичества Петр Скарга72. И это было не случайно. Лжедмитрий обещал папскому престолу решить вековую задачу преодоления христианского раскола, а великая цель требовала участия великих людей. В их планах появление Дмитрия в качестве претендента на русский трон было всего лишь средством, цель оставалась одна — окончательное торжество католической веры на Востоке. О том, чтобы поручить такое дело некатолику, не могло быть и речи! У Лжедмитрия не оставалось выхода. Однако, принимая католичество, он опасно отдалялся от своей цели, понимая, что в Москве не примут царя другой веры. И тогда, продумав все, он убеждает своих покровителей в готовности сменить веру, соглашается и на молитву в костеле, и на исповедь, и на причастие у католического священника Каспара Савицкого. Но при одном условии — чтобы все оставалось тайной!

Переход в католичество Лжедмитрия состоялся в Страстную субботу 17 апреля 1604 года в иезуитском костеле Святой Варвары, расположенном совсем рядом с главным Мариацким собором в Кракове. После этого московский претендент получил возможность обратиться с посланием к папе римскому Клименту VIII.

Это письмо, написанное собственной рукой самозванца на польском языке, сохранилось и разыскано о. Павлом Пирлингом:

«Святейший и блаженнейший во Христе Отец!

Кто я, дерзающий писать Вашему Святейшеству, изъяснит преподобный посол Вашего Святейшества при его Величестве короле польском, которому я открыл свои приключения. Убегая от тирана и уходя от смерти, от которой еще в детстве избавил меня Господь Бог дивным своим промыслом, я сначала проживал в самом Московском государстве до известного времени между чернецами, потом в польских пределах в безвестии и тайне. Настало время, когда я должен был открыться. И когда я был призван к польскому королю и присматривался к католическому богослужению, по обряду Святой Римской церкви, я обрел, по Божьей благодати, вечное и лучшее царство, чем то, которого я лишился.

Радея о душе моей, я постиг, в каком и сколь опасном отделении и схизме греческого от церковного единения отступничества находится все московское государство, и как греки позорят непорочное и древнейшее учение христианской и апостольской веры Римской церкви.

А посему я чистосердечно, силою незаслуженной (мною) благодати Божией, приступил к этому учению и единению с католическою церковью, и укрепленный церковными таинствами стал смиренною овцою Вашего Святейшества, как верховного пастыря всего христианства.

Хотя я должен скрываться в чаянии того, что со мною сделает Господь Бог, избавивший меня от такой опасности, уповаю, однако же, в том что он посадит меня на отчем, древнем и крови московских царей царстве, переходящем ко мне одному, если (на то) будет его Божья воля, коей я себя всецело поручаю.

Но если не будет Его святой воли и благоволения, достаточно мне и того, что я познал католическую истину и принял спасительное воссоединение с церковью Божьей, которое приведет меня к вечному царствию.

Буде же Господь Бог откроет мне путь в столицу, принадлежащую мне по наследственному праву, и воззрит на мою правоту, я нижайше и покорно прошу, дабы ты, отец всех Христовых овец, не оставил меня без твоего покровительства и помощи. Может Господь Бог мною недостойным (рабом своим) расширить славу свою в обращении заблудших душ и в воссоединении в свою церковь великих народов. Кто знает, на что меня так сохранил, привел к своей церкви и воссоединил (с нею).

Лобызаю ноги Вашего Святейшества, как самого Христа, и, покорно и низменно преклоняясь, отдаю мое повиновение и подчинение Вашему Святейшеству как Верховному Пастырю и отцу всего христианства. Делаю это тайно и, в силу важных обстоятельств, покорно прошу Ваше Святейшество сохранить это в тайне.

Дан из Кракова, 24 апреля 1604 г.

Вашего Святейшества нижайший слуга Дмитрий Иванович царевич Великой Руси и наследник государств Московской монархии»73.

Даже папе Дмитрий не открывал своей тайны. Он просто держался заученной версии, которую рассказывал всем, начиная с князя Адама Вишневецкого и не исключая короля Сигизмунда III и нунция Рангони: «Убегая от тирана и уходя от смерти, от которой еще в детстве избавил меня Господь Бог дивным своим промыслом…» И так далее. В письме Клименту VIII содержатся этикетные отречения от греческой схизмы, намеки на воссоединение церквей и народов, покорное стремление «лобызать ноги» римского папы «как самого Христа». Лжедмитрий не забыл упомянуть о своей цели достижения московского престола, но и не связывал с этим напрямую свой переход в католичество, ставя Божий промысел выше своей человеческой судьбы. Однако он подчеркивал, что «должен скрываться», и просил все «сохранить в тайне».

Оценивая степень искренности Лжедмитрия при переходе в католичество, можно легко повторить ошибку современников и посчитать произошедшее следствием его духовного «прозрения». Тогда, в Кракове, «царевичу» поверили все. Но воцарение Лжедмитрия показало, что он использовал смену веры лишь для приобретения необходимой ему поддержки. Самозванец умел влиять на других людей, умел убеждать их, говорить и действовать так, как они ожидали от него. Как политик, заинтересованный в достижении собственных целей, он в последнюю очередь задумывался о нравственных последствиях перехода в католическую веру (если задумывался об этом вообще). С точки зрения политики он победил, получив возможность обратиться с письмом к самому папе римскому.

Определенные затруднения у автора письма и его переводчиков должен был вызвать вопрос о подписи в обращении к папе Клименту VIII. Так на свет появился первый титул Лжедмитрия: «Дмитрий Иванович царевич Великой Руси и наследник государств Московской монархии». Кроме того, письмо было скреплено гербовой печатью с двуглавым орлом под короною и святым Георгием в щите, а также круговой надписью: «Божью милостию царевичь Московский Дмитр Иванович»74.

Свое послание Дмитрий передал для отправки в Рим на новой аудиенции у нунция Клавдия Рангони 24 апреля 1604 года. Утром он исповедовался у отца Каспара Савицкого, в середине дня был принят нунцием, а вечером уже должен был оставить Краков.

Нунций Рангони был прекрасно осведомлен об успехах Дмитрия, но и ему надо было удостовериться в его полном переходе в лоно католической церкви. Сделать это можно было одним способом — самому исповедовать и причастить московского царевича. Даже о. Павлу Пирлингу было непонятно, зачем нунций счел необходимым повторить обряд крещения. Клавдий Рангони помазал Дмитрия «миром, слегка ударил по щеке и совершил над ним рукоположение»75. Но Дмитрий искренне отзывался на все обряды. В своем донесении в Ватикан нунций упомянул о порыве царевича, упавшего перед ним на колени и пожелавшего, в подтверждение своей искренности, облобызать его ноги, как представителя папы римского. Дмитрия ждал приготовленный нунцием Рангони подарок: золоченый «Агнец божий» — символическое изображение Христа — в напоминание молитвы «Agnus Dei», читавшейся перед причастием. Внес ватиканский представитель и свой посильный вклад в сбор средств на будущий московский поход, одарив Дмитрия двадцатью пятью венгерскими дукатами.

В один месяц Дмитрий завоевал весь Краков. Практически все поддерживали его или по крайней мере интересовались делом московского «царевича». Исключение составлял канцлер Ян Замойский, но его не было в этот момент рядом с королем.

В письме канцлеру Яну Замойскому 23 апреля 1604 года воевода Юрий Мнишек объяснял, почему в итоге Дмитрий оказался под его покровительством: «В то время, как зять мой, его милость князь Вишневецкий, ехал к его величеству королю с тем человеком, который называл себя истинным наследником Московского государства, нужно было и мне, по собственным делам, отправиться к его величеству королю. Потом случилось так, что, отъезжая из Кракова, он оставил его при мне»76.

Конечно, Мнишек темнил и интриговал. Его целью было привлечь Замойского на свою сторону. Он не рассказывал ему всех деталей, — возможно, из опасения, что эти детали станут известны кому-то еще. В том же письме он просил канцлера Яна Замойского назначить доверенного человека для дальнейшей переписки.

Дело Дмитрия, которого воевода Юрий Мнишек уже называл «царевичем», было в самом разгаре. Сандомирский воевода писал канцлеру, а его подопечный готовился в это время к приему у нунция Рангони и к отдаче своего послания папе Клименту VIII. Получив поддержку короля и представителя Ватикана, «царевич» отправил еще одно письмо — канцлеру Яну Замойскому. Оно предусмотрительно датировано 25 апреля 1604 года — следующим днем после отъезда Дмитрия из Кракова. В любом случае у канцлера уже не было возможности хоть как-то повлиять на развитие событий.

Предваряя отсылку письма Дмитрия, в дело вступал многоопытный Юрий Мнишек. Он всячески стремился убедить канцлера Яна Замойского в том, что уже успел увидеть сам в «царевиче»: «он именно то лицо, за которое выдает себя». Но что этому было порукой, кроме слов самого Мнишка? Оказывается, как свидетельствовал сандомирский воевода, Дмитрию «пишут из Украйны, давая знать, что кроме небольшого количества московских приверженцев царствующего там в настоящее время Бориса, весь народ тамошний ожидает его с великою охотою; с прибытием его, пишут также, была бы большая надежда — овладеть государством без кровопролития»77.

Опять ничего не ясно из того, что говорилось про доброжелателей Дмитрия в Московском государстве: сколько их было, почему они так уверены в победе одного имени Дмитрия? Юрий Мнишек представлял дело так, что сам московский претендент намекнул ему, что был заинтересован в обращении сандомирского воеводы к канцлеру. Мнишку выгодно было говорить, что он всего лишь тот, кто, желая блага Речи Посполитой, помогает Дмитрию. В действительности же все происходило ровно наоборот: получивший признание и поддержку королевского двора Дмитрий помогал воеводе Юрию Мнишку вернуться к делам Короны. Недавно еще сандомирский воевода был должником, подвергавшимся опасности судебного преследования из-за неуплаты доходов с самборских владений короля. Теперь он снова оказывался сопричастен к тайным делам королевского двора, получил от Сигизмунда III карт-бланш на организацию военного похода в пределы соседнего государства (вместе с теми самыми невыплаченными доходами, пошедшими на поддержку Дмитрия). У самого же канцлера Яна Замойского было достаточно возможностей, чтобы узнать всю правду о пребывании московского «господарчика» (как он называл Дмитрия) в Кракове и составить свое собственное впечатление об этом деле.

Самозванец начал свое письмо канцлеру Яну Замойскому с извинений, что до сих пор не написал ему: он порывался сделать это, но «затруднения и хлопоты» останавливали его. Дальше следовала просьба «представить его дела» королю Сигизмунду III со ссылкой на то, что они уже давно должны быть известны канцлеру. В письме есть учтивые комплименты «знатнейшему сенатору Польской короны», однако Дмитрий не забыл упомянуть, что «испытал большую милость» короля. Словом, все, о чем он просил, — благосклонное внимание к его делу. Но даже это справедливо казалось дерзким канцлеру Яну Замойскому. Он попросту проигнорировал личное обращение к нему московского самозванца, подписавшегося пышным титулом: «Ваш, милостивый государь, доброжелательный друг Димитрий Иванович, царевич Великой Росии, Углицкий, Дмитровский, Городецкий и прочих государь и дедич всех государств, Московской монархии подвластных»78.

Это было последнее дело названного Дмитрия в столице Речи Посполитой. Инкогнито по требованию короля Сигизмунда III приехал он в Краков и меньше чем через два месяца покинул город признанным наследником Московского царства, «царевичем Великой Росии, Углицким, Дмитровским, Городецким и прочих государем и дедичем всех государств, Московской монархии подвластных». Для московского «царевича», имевшего до этого только одну идею похода на Москву против царя Бориса Годунова, открылись совсем другие горизонты. Он нигде не сфальшивил в следовании своей версии о царственном происхождении и почти всем смог угодить. Король Сигизмунд III негласно разрешил сбор войска и снабдил Дмитрия средствами. Теперь под его знамена могли собираться не одни казаки, а еще и умелые польские рыцари и жолнеры (солдаты), которых призывали в Москву помочь «царевичу» Дмитрию и тем самым добыть славу Речи Посполитой. Но он также должен был увидеть, что от него ждут большего. Нунций Клавдий Рангони вспоминал о том, что «Дмитрий настолько жаждет славы, что слушал охотно и с видимым удовольствием, когда ему говорили, что, совершая соединение церквей и признавая главенство папы, он не только спас бы свою душу пред Богом и души стольких своих подданных, но кроме того он был бы уважаем всеми государствами мира, и что о нем писали бы в истории, и его изображение и дела были бы расписаны в папском дворце, где представлены славные дела других великих императоров и королей»79. Новые союзники и покровители Дмитрия даже не предполагали, насколько серьезно воспринял московский претендент их слова о всемирной славе!

 

Возвращение в Самбор

Душа Дмитрия должна была стремиться в Самбор, где оставалась Марина Мнишек. Он уже достиг того, чем мог бы удовлетвориться обычный авантюрист, сменив монашескую рясу на платье московского «царевича». Однако приживальство в домах знати не было его уделом, он не отступал от своего замысла «возвращения» трона, не останавливаясь перед любыми опасностями и препятствиями. Всех он смог сагитировать и убедить с помощью одних слов, кроме своего главного помощника и советника — воеводы Юрия Мнишка, только ждавшего своего часа.

Со времен древних князей и королей главным способом заключения военного союза была свадьба сыновей и дочерей, гарантировавшая нерушимость клятв. Этому примеру решил последовать и Дмитрий, назвавшийся сыном Ивана Грозного, с воеводой Юрием Мнишком, сыном Николая «из Великих Кончиц». «Рюрикович» должен был породниться с потомками самого Карла Великого (легенда о родстве с этим императором хранилась в роду Мнишков). Иначе стали воспринимать «Дмитрия» и окружающие, отдавая должное его статусу наследника трона соседней державы. 4 мая 1604 года он присутствовал в качестве почетного гостя на заседании суда в Саноке80, где познакомился со своими будущими родственниками, семьей саноцкого старосты Станислава Мнишка, брата Марины.

Единственное, что не удавалось ни Дмитрию, ни его покровителю, — так это переломить мнение о «господарчике» канцлера Яна Замойского. Он настойчиво говорил о необходимости отложить все дело до решения сейма и не удостаивал Дмитрия личным ответом. Еще одна попытка переубедить канцлера была сделана 10–11 мая 1604 года. Воевода Юрий Мнишек и Лжедмитрий написали из Самбора новые письма Яну Замойскому.

Торопливость Дмитрия, с самого начала стремившегося быстрее устроить свои дела в Речи Посполитой, овладела и Мнишком, почувствовавшим вкус прежней причастности к делам высшей власти. Сандомирский воевода в первых строках пишет о реакции своего подопечного на молчание канцлера: «Царевич не был доволен высказанными причинами, из-за которых вы ему не ответили. Однако же трудно было не передать ему мнения, какое вы изволили выразить об его деле…» Единственная цель Юрия Мнишка, по его словам, — оправдать свое (и «царевича») стремление скорее начать поход на Москву. Юрий Мнишек писал, что «царевич… опасается только, чтоб при проволочке, терпеливостью своею не причинить себе затруднений»81. Сандомирскому воеводе казалось, что в правах на престол его протеже «нет никакого сомнения», но понимал он и слабость своих аргументов. Все, что он мог видеть до сих пор, — это приезд к Дмитрию «нескольких десятков москвитян», а среди них, как вынужден был признавать сам воевода, не было «людей знатных фамилий». Единственной гарантией успеха всего предприятия оставалась ненависть к «тирану» Борису. Поэтому воевода Юрий Мнишек не без доли цинизма замечал, что если бы и были сомнения в правах царевича на престол, «то по известиям из Москвы, там его признают за истинного государя и ждут его с большим к нему доброжелательством»82.

Стороннему наблюдателю, каким был канцлер Ян Замойский, такая непоследовательность показалась легкомысленной, что и вызвало в ответ язвительное упоминание об «игре в кости».

Лжедмитрий безуспешно добивался от Замойского получения хотя бы какого-то знака внимания. Письмо самозванца представляет собой странную смесь выспренности и одновременно унижения. Однако охотник, искусно расставляющий ловушки соблазна, здесь — «Дмитрий», защищенный обретенным им титулом наследника московской державы. Он опять рассказывает не о себе, а о своей и чужой ненависти к Борису Годунову. Акцент делается на богатствах казны московских царей, присвоенной Борисом Годуновым вместе с правами «Дмитрия»: «Что касается могущества Бориса и сокровищ, я утверждаю, что у него их находится немалое количество…» Нет, «Дмитрий» нигде прямо не говорит канцлеру Яну Замойскому о том, что он готов расплатиться за оказанную поддержку. Он пишет только о своем «чистосердечном желании всяких благ» Речи Посполитой, признавая и уважая ее интересы. Но этого должно было оказаться достаточным…

Еще одна политическая ловушка содержалась в обвинениях Борису Годунову в том, что тот «хочет уже брататься и с нехристями», думая «привлечь к себе царя Татарского». Крымцы всегда играли на противоречиях между Московским государством и Речью Посполитой, поэтому такую угрозу канцлер не должен был пропустить. Уместно, с долей трезвой оценки своей «слабости», «царевич» говорил, что уповает во всем на Промысел Божий (ведь эти слова произносил католик, вверивший свое дело в руки папского престола). Ссылался «Дмитрий» и на затруднения в отношении своего титула, так как никто, кроме воеводы Юрия Мнишка, не называл его «царевичем»83. Только гордое молчание Замойского избавило Лжедмитрия от того, чтобы он услышал настоящую оценку своего титула и всей разыгранной им комедии, высказанную канцлером на сейме в следующем, 1605 году.

По иронии судьбы не получил Лжедмитрий ответа и на другое свое послание, отосланное князьям Вишневецким после возвращения из Кракова. Они-то как раз были теми, кого, наоборот, должно было обрадовать признание королем Сигизмундом III «справедливости» прав «Дмитрия», а следовательно, дальновидности самих князей Вишневецких. 19 мая 1604 года, находясь во Львове, наследник московской короны Лжедмитрий обратился с повторным письмом к кому-то из князей Вишневецких (то ли князю Константину, то ли князю Адаму). Он снова подтверждал, что чувствует себя обязанным за поддержку своих дел, и обещал на будущее отплатить тем же. Письмо князю Вишневецкому примечательно тем, что в нем обыгрывалось двойное значение слова «powinny» в польском языке84. Вставляя его после обычного «доброжелательный друг», Лжедмитрий мог еще раз говорить о том, как он обязан адресату, а мог и намекнуть ему на то, что на этот раз обращается к князю Вишневецкому как свойственник.

Основанием для этого стали договоренности о женитьбе «царевича Дмитрия» на Марине Мнишек. Когда начались разговоры об этом и кто был их инициатором, неизвестно. Сохранилась только «ассекурация» (обеспечительный договор), заключенная Лжедмитрием в Самборе 25 мая 1604 года. Весь документ написан рукой воеводы Юрия Мнишка и содержит перечень обязательств «царевича Дмитрия Ивановича», которые он должен был исполнить по достижении им престола. На это дополнительное условие обычно обращается мало внимания. Но сложись все по-другому с делом «царевича», никто и никогда бы не узнал о существовании компрометирующего Юрия Мнишка и его семью документа.

Обещаний было выдано немало, но главным пунктом ассекурации Лжедмитрия становилась его женитьба на Марине Мнишек, о чем от имени «царевича» было заявлено в первых строках:

«Мы, Дмитрей Иванович, Божиею милостию, царевич Великой Русии, Углетцкий, Дмитровский и иных, князь от колена предков своих, и всех государств московских государь и дедич.

Разсуждая о будущем состоянии жития нашего не толко по примеру иных монархов и предков наших, но и всех христиански живущих, за призрением Господа Бога всемогущаго, от которого живет начало и конец, а жена и смерть бывает от негож, усмотрили есмя и улюбили себе, будучи в королевстве в Полском, в дому честнем, великого роду, житья честного и побожного приятеля и товарыща, с которым бы мне, за помочью Божиею, в милости и в любви непременяемой житие свое провадити, ясневелеможную панну Марину с Великих Кончиц Мнишковну, воеводенку Сендомирскую, старостенку Лвовскую, Самборскую, Меденицкую и проч., дочь ясновелеможного пана Юрья Мнишка с Великих Кончиц, воеводы Сендомирскаго, Лвовскаго, Самборскаго, Меденицкаго и проч. старосты, жуп русских жупника, котораго мы испытавши честность, любовь и доброжелательство (для чего мы взяли его себе за отца); и о том мы убедительно его просили, для большаго утверждения взаимной нашей любви, чтобы вышереченную дочь свою панну Марину за нас выдал в замужство. А что тепере мы есть не на государствах своих, и то тепере до часу: а как даст Бог буду на своих государствах жити, и ему б попомнити слово свое прямое, вместе с панною Мариною, за присягою; а яз помню свою присягу, и нам бы то прямо обема здержати, и любовь бы была меж нас, а на том мы писаньем своим укрепляемся»85.

После произошедшего переворота в мае 1606 года новый царь Василий Шуйский захватит эту ценную бумагу «у розстриги в хоромех» и, сделав перевод, использует договоры с Юрием Мнишком для обличения свергнутого самозванца.

Памятник изощренной интриге и алчности воеводы Юрия Мнишка, не остановившегося перед тем, чтобы поставить на карту судьбу одной из своих дочерей, действительно получился убедительный. Вот что было вписано им в ассекурацию Дмитрия:

«А вперед, во имя Пресвятые Троицы, даю ему слово свое прямое царское, что оженюсь на панне Марине; а не женюся, и яз проклятство на себя даю, утверждая сие следующими условиями.

Первое: кой час доступлю наследственнаго нашего Московскаго государства, яз пану отцу его милости дам десять сот тысеч злотых полских, как его милости самому для ускорения подъема и заплаты долгов, так и для препровождения к нам ея (милости) панны Марины, будущей жены нашей, из казны нашей Московской выдам клейнотов драгоценнейших, а равно и серебра столоваго к снаряду ея; буде не самому ея панны отцу, в небытность его по какой-либо причине, то послам, которых его милость пришлет, или нами отправленным, как выше сказано, без замедления дать, даровать нашим царским словом обещаем.

Другое то: как вступим на наш царский престол отца нашего, и мы тотчас послов своих пришлем до наяснейшего короля полского, извещаючи ему и бьючи челом, чтоб то наше дело, которое ныне промеж нас, было ему ведомо и позволил бы то нам зделати без убытка.

Третее то: той же преж реченной панне жене нашей дам два государства великие, Великий Новгород да Псков, со всеми уезды, и з думными людми, и з дворяны, и з детми боярскими, и с попы и со всеми приходы, и с пригородки, и с месты и с селы, со всяким владеньем, и с поволностью, со всем с тем, как мы и отец наш треми государствы владели и указывали; а мне в тех в обеих государствах, в Новегороде и во Пскове, ничем не владети, и в них ни во что не вступатися; тем нашим писаньем укрепляем и даруем ей панне то за тем своим словом прямо. А как, за помочью Божиею, с нею венчаемся; и мы то все, что в нынешнем нашем писме написано, отдадим ей и в канцелярии нашей ей то в веки напишем, и печать свою царскую к тому приложим».

Следовательно, сразу по вступлении в Москву Дмитрий должен был уплатить воеводе «десят сот тысяч золотых польских», иными словами миллион польских монет. Марине Мнишек сначала «на подъем» полагались драгоценности, серебро и «бархат золотной». Основное же она должна была получить в Москве. Юрий Мнишек видел ее наследственной владетельницей Новгородского и Псковского государств, где бы Марина могла управлять по своему разумению. Даже в том случае, если бы у царственной четы не оказалось наследников, Марине Мнишек давались права наделения вотчинами и поместьями своих слуг: «А будет у нашей жены, по грехом, с нами детей не будет, и те обои государства ей приказати наместником своим владети ими и судити, и вол но ей будет своим служилым людем поместья и вотчины давати, и купити и продавати».

Но главное, будущая царица Марина могла беспрепятственно продолжать исповедовать католичество, основывать новые монастыри, костелы и школы и распространить юрисдикцию римского папы на отданные ей Новгород и Псков. Лжедмитрий обязывался не только содействовать в этом своей жене, но и вести дело к переходу в католичество остальной территории Московского царства: «Также волно ей, как ся ей полюбит, что в своих в прямых уделных государствах монастыри и костелы ставити римские, и бискупы (епископы. — В. К.) и попы латынские, и школы поставляти и их наполняти, как им вперед жити; а самой жити с нами; а попы свои себе держати безо всякие забороны, якож и мы сами, з Божиею милостию, соединение сие приняли; и станем о том накрепко промышляти, чтоб все государство Московское в одну веру римскую всех привести, и костелы б римские устроити».

Лжедмитрий вынужден был согласиться на то, что Марина Мнишек, как и он сам, останутся в католической вере («также набоженство свое римские веры держати безо всякие забороны»). Позднее, однако, это станет предметом спора. Еще в Кракове «царевич» просил у нунция Рангони исходатайствовать ему разрешение Ватикана принять причастие из рук православного патриарха. Перед отъездом в Москву о том же лично будет просить папу римского и сама Марина Мнишек.

Одним из важных обязательств, принимавшихся на себя «царевичем Дмитрием», была отсылка посольства к королю Сигизмунду III, который должен был дать разрешение на его брак с Мариной Мнишек. На исполнение договора отводился всего один год, после чего документ терял всякую силу и означал разрыв с Мнишками, если те не согласятся ждать дольше: «А того, Боже, нам не дай, будет те наши речи в государствах наших не полюбятца, и в год того не зделаем; ино будет вольно пану отцу и панне Марине со мною развестися, или пожалуют побольши — того подождут до другого году»86.

«А яз тепере в том во всем даю на себя запись, — заключал «Дмитрий», — своею рукою, с крестным целованьем, что мне то все зделати по сему писму, и присягою на том на всем при святцком чину, при попех, что мне все по сей записи здержати крепко и всех русских людей в веру Латынскую привести.

Писана в Самборе, месяца майа 25 дня, лета 1604. Дмитрий царевич».

Некоторое время спустя этих договоренностей Юрию Мнишку уже показалось недостаточно. В благодарность за свою поддержку он потребовал передачи еще одной части Московского царства, примыкавшей к землям Речи Посполитой. «Царевичу Дмитрию» ничего не оставалось, как пообещать раздел Смоленской и Северской земель между двумя домами его покровителей — будущих родственников Мнишков и Вазов в лице короля Сигизмунда III. 12 июня 1604 года он подарил Юрию Мнишку и его наследникам эти два княжества вместе «с городами, замками, селами, подданными и со всеми обоего полу жителями», а половину Смоленской земли и шесть городов в «Северском княжестве» отдал королю87. Список городов «Северского княжества», перечисленных в особой росписи, выданной Юрию Мнишку в июне 1604 года, включал основные города этой земли: Рыльск, Карачев, Почеп, Трубчевск, Комарск, Рославль, Моравск, Чернигов, Смоленск, Брянск, Стародуб, Путивль, Новогродок, Курск88. Следовательно, королю Сигизмунду III доставались какие-то совсем небольшие городки и остроги. Очень самонадеянно было со стороны Юрия Мнишка также запросить себе Смоленск, за который короли Речи Посполитой давно воевали с Московским государством. Однако он сделал это, а потому «царевичу» Дмитрию пришлось самому оговорить доли будущих владельцев и права короля Речи Посполитой на смоленские и северские земли.

Собрав все мыслимые и немыслимые обязательства от будущего зятя и обладателя московской короны, воевода Юрий Мнишек распечатал собственную казну для сбора войска под знамена «царевича Дмитрия».

 

Начало Московской войны

С деловой хваткой воеводы Юрия Мнишка, хорошо знавшего, во имя чего он поддерживал «царевича», дело устроилось за одно лето. На «Успение Пречистые Богородицы», 15 августа 1604 года, отрядам польской шляхты и запорожских казаков («черкас»), собранным для поддержки «Дмитрия», был устроен первый смотр в Самборе. Жалованье им должен был раздать сам московский «царевич», а деньги дал воевода Юрий Мнишек89. Спустя месяц состоялся новый, генеральный смотр войска в Глинянах, где уже были выбраны гетман всего войска — сандомирский воевода Юрий Мнишек и его полковники — Адам Жулицкий и Адам Дворжицкий90. Из Глинян Лжедмитрий обратился с новым письмом к нунцию Рангони, чтобы известить его о том, как движется все предприятие91.

Одна часть войска Лжедмитрия должна была двигаться через Киев, а «иныя, — как писал автор «Иного сказания», — идоша по Крымской дороге»92. Возвращение самозванца в земли князя Константина Острожского не сулило ничего хорошего. Януш, сын князя Острожского, тот самый, который знавал Григория еще монахом, служившим в одном из монастырей его отца, решил напомнить, кто хозяин в киевских землях. Нунций Клавдий Рангони вынужден был упомянуть в своем послании в Ватикан о действиях киевского каштеляна, который «был противником Димитрия, потому что он не хотел принимать участия в деле, которому не сочувствовал его отец»93. Рангони знал о неудачной попытке обращения московского претендента к князю Константину Острожскому, но пытался все объяснить ревностью магнатов Речи Посполитой к славе, которую мог стяжать воевода Юрий Мнишек. Войско Дмитрия вынуждено было передвигаться с большой осторожностью, как по вражеской территории, выставляя ночных сторожей и не распрягая лошадей94.

Самозванцу, некогда впервые попытавшемуся в Киеве объявить себя царевичем, нужно было войти в этот город. Преодолев с заступничеством нунция Рангони все препятствия, 12 октября 1604 года Дмитрий со своим войском численностью около трех тысяч человек95 подошел к Киеву. Несколько дней московский «царевич» оставался в самом Киеве, однако единственный официальный и торжественный прием он получил у киевского католического епископа Кшиштофа Казимирского. Никто больше не приветствовал его, не собирался идти с ним в поход, не спешил с предложением помощи. Словом, киевское стояние получилось совсем не таким, как могло представляться в честолюбивых мечтах претенденту на московский престол. Ему дали понять, что он является здесь нежеланным гостем.

Во время остановки в Киеве самозванец составил послание своему врагу царю Борису. К сожалению, в подлиннике оно не сохранилось96. Если же верна копия этого письма, входящая в число так называемых «татищевских известий», вызывающих споры у историков, то получается, что самозванец предъявил миру большой перечень годуновских преступлений. Путь к похищению царства Борисом Годуновым был усеян самыми кровавыми делами: расправа с политическими противниками, покушение на его, царевича Дмитрия Ивановича, жизнь, спасенную доктором Симеоном, поджоги и наведение крымского хана на Москву, ослепление царя Симеона Бекбулатовича и, уже по воцарении, проявленная жестокость к Романовым, Черкасским и Шуйским97. В общем-то ничего нового по сравнению с тем, о чем и так уже многие говорили в Московском государстве. Но собранные вместе и высказанные «прирожденным» царевичем, эти обвинения должны были произвести впечатление. Можно предположить, что, подобно летописному киевскому князю Святославу, объявлявшему своим врагам: «Иду на вы», и Лжедмитрий тоже бросил вызов Годунову, объявив о начале своей войны.

Покинув Киев, войско самозванца оказалось на днепровской переправе, где столкнулось с еще одним, уже рукотворным, препятствием. Перевозчикам было запрещено помогать отрядам Лжедмитрия. Поэтому на переправе через Днепр не оказалось ни одного парома или лодки. Как всегда, «царевич» нашел, чем расплатиться. Он пообещал помогавшим ему киевским мещанам право свободной торговли в Московском государстве: грамота об этом была выдана «на перевозе под Вышгородом» 23 октября 1604 года. Переправа затянулась на три дня, после чего самозваный царевич и его армия уже беспрепятственно двинулись навстречу своей новой судьбе в пределы Московского государства.

Странно беззаботными казались эти первые дни похода сопровождавшим Лжедмитрия шляхтичам («рыцарству»). Один из них, Станислав Борша, вел дневник; он записал, что в лесу удавалось находить много «вкусных ягод» (значит, осень была теплой), а поля и лес казались «веселыми». Конечно, кураж невиданного предприятия и ожидание будущих побед и добычи поднимали настроение наемникам. И действительность поначалу превзошла все их ожидания. Сказка самозванства оборачивалась былью.

Первые же города в Северской земле сдались практически без боя98. До этого их население несколько месяцев жило в прифронтовой атмосфере, страдая от годуновских застав, смены воевод, приезжавших укреплять крепости по границе с Речью Посполитой. Все копившееся за голодные годы недовольство нашло выход. Монастыревский острог, Моравск и Чернигов подчинились Дмитрию первыми; жители отдали ему городскую казну. В одну неделю в конце октября 1604 года (по григорианскому календарю, принятому в Речи Посполитой, это было начало ноября) все сомневавшиеся в успехе дела «царевича» получили подтверждение его силы99.

В разрядных книгах описано вторжение «на Северу, в Монастырища», наемного войска, в которое входили «люди многие: черкасские, каневские да пятигорские, да казаки донские, да еицкие, да литовские и ляцкие люди, и подоленя, и угряне, и кияне». По сведениям, привезенным гонцом, «пришли те люди с вором с Ростригою з Гришкою Отрепьевым, который назвался царевичем Дмитреем Ивановичем прироженым Московским и всеа Русии, сыном царя и великого князя Ивана Васильевича всеа Русии»100. Царские воеводы Борис Владимирович Лодыгин в Монастыревском остроге, князь Иван Андреевич Татев, князь Петр Михайлович Шаховской и Никифор Семенович Вельяминов в Чернигове пытались оказывать какое-то сопротивление. Но оно не было поддержано гарнизонами этих укреплений, воевод арестовывали и связанными отдавали самозванцу.

Особенно важным оказалось короткое сражение за Чернигов, куда с войском пришел сам «Дмитрий». Чернигов был главным из пограничных «городов от Литовские и от крымские украины». По сведениям разрядных книг, он и был первоначальной целью самозванца: по вестям, «как шол на Северу в Чернигов Рострига», были сделаны новые назначения осадных воевод101. Лжедмитрию повезло, именно под Чернигов к нему приехали «донцы», которым самозванец ранее посылал свою хоругвь с «литвином» Щасным Свирским. Посланник самозванца еще летом 1604 года расспрашивал на Дону про «Украйнные городы и про остроги»; возможно, что тогда же он договорился и о месте и времени схода отрядов донских казаков102. Точнее, Лжедмитрию повезло дважды, потому что на поддержку Чернигову были брошены царские войска во главе с самим боярином князем Никитой Романовичем Трубецким и окольничим Петром Федоровичем Басмановым, однако они опоздали и помочь городу не успели. Не дойдя со своей ратью всего пятнадцати верст до Чернигова, воеводы узнали о сдаче города.

Что могло их задержать в походе, неизвестно. Но бывают в истории такие малозаметные поворотные моменты, когда выбор дальнейшего пути всей страны зависит от случая. Здесь этот случай с одним непройденным переходом в пятнадцать верст и произошел, хотя тогда вся кампания еще не была проиграна Борисом Годуновым.

Чернигов казался неприступной крепостью. Но Дмитрий действовал не только военной силой. Он отправил черниговцам одно из многих своих посланий, адресованных будущим подданным. Текст такой окружной грамоты, датированной ноябрем 1604 года (без указания, в какой именно город она послана), сохранился. Он составлен очень умело. Царь Борис Годунов, до этого времени бывший единственным благодетелем подданных, получил достойного конкурента, не хуже его умевшего использовать ожидания людей:

«От царевича и великого князя Дмитрея Ивановича всеа Русии (в койждо град именно) воеводам и дияком и всяким служилым людем, и всем гостем и торговым и черным людем. Божиим произволением, его крепкою десницею покровенного нас от нашего изменника Бориса Годунова, хотящаго нас злой смерти предати, и Бог милосердый злокозненного его помысла не восхоте исполнити и меня, господаря вашего прироженного, Бог невидимою рукою укрыл и много лет в судьбах своих сохранил; и яз, царевич и великий князь Дмитрей Иванович, ныне приспел в мужество, с Божиею помощию иду на престол прародителей наших, на Московское государьство, на все государьства Росийского царьствия. И вы б, наше прирожение, попомнили православную християньскую истинную веру и крестное целование, на чем есте крест целовали отцу нашему, блаженныя памяти государю царю и великому князю Ивану Васильевичу всеа Русии; а яз вас начну жаловати, по своему царьскому милосердому обычаю, и наипаче свыше в чести держати, и все православное християньство в тишине и в покои и во благоденьственном житии жити учинити хотим»103.

Словесный удар подействовал сильнее обмена пушечными выстрелами. Вот что предлагалось черниговцам и жителям других городов, через которые шло войско самозванца: служить прирожденному царевичу, хранить клятву царю Ивану Грозному и укреплять православную веру, надеяться на жалованье от спасенного царевича и «тишину» нового царствования. Обольщение оказалось сильнее здравого смысла. Чернигов сдался на милость победителя. Но вместо обещаний, содержавшихся в «прелестных письмах» (именно так назывались подобного рода агитационные документы), город столкнулся с конфискациями и увидел на своих улицах мародеров, а также первую кровь. Двое плененных черниговских воевод, князь Иван Татев и князь Петр Шаховской, предпочли сохранить жизнь и «крест Ростриге целовали», то есть присягнули «царевичу Дмитрию Ивановичу». Еще один черниговский воевода, Никифор Семенович Воронцов-Вельяминов, за отказ целовать крест самозванцу был убит по его приказу.

Происхождение казненного воеводы из рода Вельяминовых, однородцев Годуновых, ни у кого не должно было оставить сомнений, что в Московское государство вернулся настоящий сын Грозного царя, который также не пощадит «узурпатора» Бориса Годунова.

 

Глава третья

ПОВОРОТЫ ФОРТУНЫ

 

Ответ царя Бориса Годунова

Первые слухи о появлении в Речи Посполитой человека, называющего себя царевичем Дмитрием, сыном Ивана Грозного, как уже говорилось, стали доходить до Москвы в начале 1604 года. Царь Борис Годунов, вероятно, испытал сильные чувства при чтении «довода» своего агента в Литве купца Семена Волковского-Овсяного, сообщавшего 2–7 февраля 1604 года о том, что «вора», назвавшегося именем царевича Дмитрия, уже принял король Сигизмунд III. Правда, успокаивал агент, король сразу же «отослал» его от себя и пожаловал «поместишком» где-то в Польше как обычного перебежчика, запретив «прилучаться» к нему своим подданным из числа «панов», «шляхты» и «жолнеров». Однако даже из этого неточного донесения становилось очевидным, что к Лжедмитрию беспрепятственно собираются другие перебежчики из Московского царства. Опасными были и его контакты с запорожскими казаками, которым самозванец обещал выдать жалованье «как, кажет, мене на Путивль насадите». Запорожцы обещали «проводить» Лжедмитрия «до Москвы»104, однако король Сигизмунд III, храня «мирное постановенье», приказал посадить посланцев от казаков в тюрьму.

Все это было неприятно царю Борису, но пока что казалось не столь серьезным, каким станет позднее. Появление «царевича» в землях князей Вишневецких логично укладывалось в старый конфликт с ними по поводу пограничных сел, сожженных по приказу Бориса Годунова.

Видимо, от своих агентов царь Борис узнал и другие, биографические подробности о человеке, выдававшем себя за царевича: что это бывший чернец, служивший у патриарха Иова в Чудовом монастыре. О службе у патриарха самозванец хвастался открыто и не скрывал имени Григория Отрепьева, под которым его знали в Москве. Знали, например, об этом его спутники — Варлаам Яцкий и Мисаил Повадин, ушедшие вместе с ним весной 1602 года на богомолье в Святую землю.

Как воспринял царь Борис Годунов известие о «воскрешении» царевича Дмитрия? Ответить на этот вопрос важно для психологической картины того давнего дела. Сотни глаз следили за царем, пытаясь понять, не чувствует ли он свою вину. И кажется, Борис дал повод для разговоров.

Позднее, при царе Василии Шуйском, даже русские дипломаты будут уверенно говорить: «А про царевича Дмитрея всем известно, что он убит на Углече, по Борисову веленью Годунова»105. Но откуда родилась такая уверенность? Источники, враждебные царю Борису, пишут о сильной кручине, напавшей на него по получении известия о появлении царевича в Литве. Как всегда, не пропустил возможности уличить Бориса Годунова автор «Нового летописца», посвятивший этому специальную статью: «О том же Гришке Отрепьеве, како весть прииде из Литвы». Автор летописи записал: «Прииде же весть ко царю Борису, яко объявися в Литве царевич Дмитрей. Царь же Борис ужастен бысть». Далее описаны меры, принятые гневающимся самодержцем: заставы по литовскому рубежу, посылка «лазушника в Литву проведывать, хто есть он». Но сведения, полученные от агента, немного успокоили царя Бориса. В Москве узнали Григория Отрепьева, поэтому царь «о том посмеяся, ведая он то, что хотел его сослать на Соловки в заточение»106.

В сообщении летописца содержится слишком краткое и намеренно упрощенное изложение событий. От времени получения в Московском государстве первых известий о появлении самозванца до момента перехода вооруженным отрядом царевича Дмитрия границы двух государств прошло немало событий. Их внимательный разбор показывает, что Борис Годунов отнюдь не терял самообладания, а принимал самые разнообразные меры. Вряд ли царь Борис верил в возможность потери трона — в оценке действий того периода на нас влияет знание последующей истории.

До определенного времени главной угрозой были дипломатические последствия появления самозванца. Чем же могли ответить в Московском государстве? Царь Борис Годунов в это время сам оказывал поддержку шведскому принцу Густаву (сыну свергнутого короля Эрика XIV и двоюродному брату короля Сигизмунда III), жившему на уделе в Угличе107, и прекрасно понимал, как можно пустить в ход такую козырную карту в дипломатической игре. Русский царь был готов снарядить войско в помощь шведскому королевичу, чтобы тот добывал свой трон. Но принц Густав не хотел ввязываться в войну со своей родиной. Ждал ли Годунов подобных действий в поддержку выдуманного московского царевича от короля Речи Посполитой? Трудно сказать. Ведь это означало бы прямое нарушение договора о перемирии с «Литвой» и неизбежную войну вместо общего «стояния заодин» против «поганцов», как договаривались при заключении перемирия в 1602 году108.

В середине мая 1604 года в Москве готовились к другому военному столкновению — с Крымским ханством. О серьезности таких приготовлений говорит многое. В конце 1603-го — начале 1604 года заметна дипломатическая активность, связанная с обменом посольствами с крымским царем, Персией (Кизылбашами), Англией, грузинскими царствами. Царь Борис посылал своих воевод на Кавказ «воевать Шевкалы» (земли кумыков-мусульман на северо-востоке Дагестана, вокруг Тарки — центра Тарковского шамхальства)109. Очень скоро сторожи на границах стали замечать крупные татарские разъезды, обычно появлявшиеся перед набегом: «а татаровя конны и цветны (то есть в «цветном», золотом платье. — В. К.) и ходят резвым делом одвуконь; а чаят их от больших людей». Потом и отправленные в Крым послы князь Федор Барятинский и дьяк Дорофей Бохин подтвердили, «что крымской царь Казы-Гирей на своей правде, на чом шерть дал, не устоял, розорвал з государем царем и великим князем Борисом Федоровичем всеа Русии, вперед в миру быть не хочет, а хочит идти на государевы царевы и великого князя Бориса Федоровича всеа Русии украины»110. За этим последовал созыв земского собора (первого после избирательной кампании 1598 года), принявшего решение о войне с Крымом111.

Царь Борис Годунов снова был готов отправиться во главе войска воевать «против недруга своего крымского царя Казы-Гирея». Начались масштабные приготовления к войне, включавшие составление росписей войска, «наряда» (артиллерии) и обоза, полковые смотры, верстание новиков, набор казаков на службу. В Серпухове просматривали «зелье, и свинец, и ядра, и всякие пушечные запасы». Специальные воеводы и «головы» были отправлены на оборонительную засечную черту в калужских, тульских и рязанских землях: «засек дозирати и делати». Однако внезапно все приготовления были отменены — как было объявлено, по вестям всего одного выходца-полонянника, татарина из Свияжского уезда, бежавшего из плена в Крыму и рассказавшего 30 мая 1604 года в Москве, «что крымскому царю на се лето на государевы… украйны не бывать». Как лаконично сообщают разрядные книги, царь Борис Годунов «по тем вестем поход свой государев отложил»112.

Разрядные книги умолчали о других, более серьезных обстоятельствах, связавших возможный поход крымского царя с действиями самозваного царевича Дмитрия в Речи Посполитой. Детали были обнародованы позднее на сложных переговорах с послами Речи Посполитой в Москве в 1608 году. Московские дипломаты припомнили, как «ведомо учинилось царю Борису и Крымской Казы-Гирей царь к нему с посланником своим писал, что государь же ваш Жигимонт король накупал на Московское государство Казы-Гирея царя и с ним о том ссылался, писал к нему х Казы-Гирею царю с гонцом своим с Онтоном Черкашенином, и словом приказывал о том же воре чернце о Гришке Отрепьеве, что буттось в его государстве в Литве царевич Дмитрей, сын государя царя и великого князя Ивана Васильевича всеа Русии, и бутто его государь ваш Жигимонт король отпускает на Московское государство войною и с ним посылает рать свою; чтоб Крымский царь дал ему помочь и послал на Московское государство рать свою, а от того хотел дати дань многую казну, чего царь попросит, и обещался с ним быти в дружбе»113.

Вот в такой поворот событий уже нельзя не поверить. Приезд крымского гонца с вестями от царя Казы-Гирея об устной просьбе короля Сигизмунда III поддержать планировавшийся поход царевича Дмитрия в Московское государство действительно мог быть основанием для разворота всей политики царя Бориса Годунова с востока на запад. Но объявить правду тогда не могли, поэтому, отменяя крымский поход, в разрядах сослались на расспросные речи кстати подвернувшегося свияжского татарина114.

С сентября 1604 года начались военные приготовления для защиты Северской украйны. Сам царь Борис Годунов и поддержавший его патриарх Иов были вполне уверены, что им удалось назвать имя настоящего преступника — Григория Отрепьева. В Москве первоначально узнали, «что тот вор розстрига, збежав с Москвы, объявился в Литве в Киеве и во Львове, и дьяволским учением стал называтися государским сыном царевичем Дмитреем Ивановичем Углетцким»115. Подробностей о совместных планах Лжедмитрия и Мнишков царь Борис Годунов знать не мог. Но доходившие до Москвы вести об агитации от имени царевича в украинных городах Московского государства были восприняты очень серьезно. Не дождавшись прямого ответа сначала от литовских магнатов, потом от киевского воеводы князя Константина Острожского, в Москве решили не только продолжать дипломатическое давление на Сигизмунда III, но и готовиться к отражению похода под знаменами Лжедмитрия.

Вести о походе самозванца «на Северу в Чернигов» заставили укрепить прежде всего этот город. В октябре 1604 года «для осадново времени» в Чернигов были назначены уже известные нам воеводы боярин князь Никита Романович Трубецкой и Петр Федорович Басманов. Их целью было построить каменную крепость («а делати было им город Чернигов каменной»). Однако царь Борис Годунов опоздал со своими распоряжениями, и Чернигов успели захватить сторонники самозванца. Пришлось царским воеводам отходить в Новгород-Северский. Еще один член Боярской думы, окольничий Михаил Михайлович Салтыков, был послан охранять Путивль, уже имевший каменные укрепления.

Тем временем по всему Московскому государству начался сбор армии. Центром сбора стал Брянск. В октябре 1604 года «во Брянеск против Ростриги» было послано три полка во главе с членами Боярской думы. Большой полк возглавляли боярин князь Дмитрий Иванович Шуйский и князь Михаил Федорович Кашин, передовой — окольничий Иван Иванович Годунов и князь Лука Осипович Щербатый, сторожевой — боярин Михаил Глебович Салтыков и князь Федор Андреевич Звенигородский. Однако и этого показалось мало царю Борису. Для похода на Чернигов он еще больше усилил свою армию, послав туда первым воеводой передового полка боярина князя Василия Васильевича Голицына, а вторым воеводой большого полка боярина князя Андрея Андреевича Телятевского. Окончательно роспись войска включала уже не три, а пять полков (добавились полки правой и левой руки), которыми командовали пять бояр, два окольничих и один думный дворянин. Главноначальствующим всей армией был глава Боярской думы боярин князь Федор Иванович Мстиславский. С ним, во главе полков, отправленных против самозваного царевича, были представители родов князей Шуйских, князей Голицыных, князей Телятевских, Годуновых, Салтыковых и Морозовых. «Роспись русского войска, посланного против самозванца в 1604 году»116 дает точное представление о составе этих пяти полков (несмотря на лакуны в начале текста) и показывает, что война против самозванца стала одним из самых масштабных мероприятий всего времени царствования Бориса Годунова.

Сбор войска в конце 1604 года сопровождался поголовной мобилизацией Государева двора, жильцов, служилых «городов», иноземцев, татар, мордвы и бортников. В полки набирали стрельцов и казаков. По всему государству был организован набор даточных людей с монастырей, приказных, вдов, недорослей и всех, кто по каким-либо причинам не мог сам выйти на службу. Обычно же даточные люди собирались только в самых чрезвычайных обстоятельствах, примерно раз в двадцать-тридцать лет. На службу вызывались недавно поверстанные новики, для которых война с Лжедмитрием I должна была стать первым в жизни боевым походом.

Сохранился документ, впервые опубликованный еще В. Н. Татищевым в XVIII веке и содержащий Соборный приговор 12 июня 1604 года о порядке набора ратных людей для борьбы с самозванцем. Начиная с С. Ф. Платонова, историки смотрят на текст этого источника со справедливым недоверием (впрочем, это не помешало включить Соборный приговор в академическую публикацию законодательных актов). Во-первых, смущает слишком ранняя дата, не соответствующая известным фактам. В тексте приговора упоминается приход войска самозванца в украинные города, случившийся, как известно, только в октябре 1604 года. Войска надо было посылать к боярину князю Федору Ивановичу Мстиславскому почему-то в Калугу, а не в Брянск, куда он был назначен, судя по разрядным книгам. Однако возможно, что в основе текста приговора, обнародованного В. Н. Татищевым, лежит какой-то другой подлинный документ. Это мог быть указ о сборе монастырских слуг и даточных людей по новой, смягченной норме: один холоп с двухсот, а не со ста четвертей поместной земли, как было установлено Уложением царя Ивана Грозного в 1555/56 году. Делалось это для того, чтобы всех заставить принять личное участие в войне с самозванцем: «Многие же люди, имея великие поместья и отчины, а службы не служат ни сами, ни их дети, ни холопи, и живут в домах, не пекусчеся о гибели царства и о святой церкви»117.

Первое серьезное столкновение армии, собранной царем Борисом Годуновым, с наемным войском самозванца произошло под Новгородом-Северским в декабре 1604 года. Бои за Новгород-Северский, где Лжедмитрий I когда-то останавливался перед уходом в Литву, показали, что в начавшейся борьбе за московский трон еще ничего не было предрешено. «Виною» тому стали умелые действия царского воеводы Петра Федоровича Басманова, несколько недель державшего польско-литовские роты и казачьи сотни под осажденным Новгородом-Северским до подхода основной армии царя Бориса Годунова. (Это тот самый Басманов, который станет ближайшим советником и телохранителем Лжедмитрия и погибнет с ним в один день!)

Спасало дело «царевича Дмитрия» то, что уже взошла буря от посеянного им ветра «прелестных» писем. Следствием призывов самозванца стали измены в северских городах. К Лжедмитрию потянулись новые сторонники, по примеру Чернигова на сторону царевича Дмитрия в ноябре 1604 года перешли Путивль, Рыльск, Севск и Курск118. «Новый летописец» рассказывал о «времени» (отсюда — «временщик», фаворит), наступившем для будущего главного боярина самозванца князя Василия Рубца Михайловича Мосальского, сдавшего Лжедмитрию Путивль: «Тако жив Путимле окаянной князь Василей Рубец Масалской да дьяк Богдан Сутупов здумаше также, околничево Михаила Салтыкова поимаше, а к нему послаша с повинною. Той же Гришка нача тово князь Василья жаловать: тако ж никому таково времени не было, что ему»119.

Создалась необычная ситуация: пока самозванец увяз под Новгородом-Северским, северские города сдавались от одного упоминания имени царевича Дмитрия. Их жители своими руками вязали царских воевод, без принуждения присягали на верность сыну Ивана Грозного, слали ему посольства, дары и казну.

Решающая битва произошла у Новгорода-Северского 21 декабря 1604 года. Позднее автор «Иного сказания» сравнит ее с Мамаевым побоищем, только на этот раз победе «князя Дмитрия» нельзя было порадоваться. Описание битвы не лишено поэзии, но это рассказ о трагедии и жестоком поражении царского войска:

«Яко две тучи, наводнившеся, темны бывают ко пролитию дождя на землю, тако и же те суть два войска, сходящееся между собою на пролитие крови человеческия, и покрыша землю, хотящее един другого одолети. И быша яко громи не в небесных, но в земных тучах пищалной стук, и огонь яко молния свиркает во тме темной, и свищут по аеру пульки и ис тмочисленных луков стрелы, падают человецы, яко снопы по забралом… И брань зело страшна бысть, якоже и на Дону у великого князя Дмитрея с Мамаем, ужаса и страха полна та беяше борьба».

Автора сказания удивили хитрости, придуманные в войске самозванца, когда многие воины использовали медвежьи шкуры, чтобы напугать лошадей противника, а «у иных коней по обе страны косы в тесноте режут». Все это, по описанию автора «Иного летописца», привело в смятение «московскую силу», и как результат «во смятении том многа войска побиша, и до самого знамения воеводцкаго добишася; и трупо человеческим землю помостиша… И тако его Гришкино войско одолеша, Борисово же войско побегоша»120.

Царские воеводы, тем не менее, поспешили доложить о победе, и царь Борис Годунов не скрывал своей радости. Ему, наверное, на минуту показалось, что все самое страшное позади. Одно омрачало победу — тяжелое ранение командующего годуновской рати боярина князя Федора Ивановича Мстиславского («по голове ранили во многих местех»). Утешить и наградить его и других воевод — участников сражения под Новгородом-Северским были немедленно посланы от Годунова специальные посланники, раздавшие золотые наградные монеты, которые можно было носить как медали.

Чашник Никита Дмитриевич Вельяминов по воинскому ритуалу поощрения отличившихся воевод должен был произнести речь и передать «жалованное слово» царя Бориса Федоровича. Текст слова сохранился в разрядных книгах. Князя Федора Ивановича Мстиславского велено было «о здоровье спросить», что было признаком высшей государевой милости. К первому царскому боярину обращались особенно торжественно, с почетным прибавлением «осу» к его имени (сокращение от «осударь», то есть «государь»): «Князь Федоросу Иванович!» Царь Борис Годунов и царевич Федор Борисович извещали, что им стало известно о происшедшем бое и ранении боярина, и для лечения присылали «дохтура Ягана да оптекаря Петра Долаврина».

Борьба с самозванцем рассматривалась не просто как доблесть верной службы царю, а как победа православия: «И ты то зделал, боярин наш князь Федор Иванович, паметуючи Бога и крестное целованье, что еси пролил кровь свою за Бога и за Пречистую Богородицу, крепкую нашу помощницу, и за великих чюдотворец, и за святыя Божия церкви, и за нас, и за всех православных християн». Боярина князя Федора Ивановича Мстиславского обнадеживали, что еще большая слава его ожидает в Москве, когда он увидит «царские очи»: «И мы тебя за твою прямую службу пожалуем великим своим жалованьем, чево у тебя на уме нет». Большой почести и наград удостоились рядовые участники сражения под Новгородом-Северским, которых тоже пожаловали и «велели… о здоровье спросить». А вот второй воевода боярин князь Дмитрий Иванович Шуйский уже не удостоился такой чести, ему было велено только «поклонитца». Причина состояла в том, что боярин Шуйский ничего не сообщил о сражении в Москву. Царь Борис Годунов выговаривал ему за это: «И вы то делаете не гораздо, и вам бы к нам о том отписать вскоре подлинно».

Дело, конечно, было не в забывчивости боярина и воеводы князя Дмитрия Ивановича Шуйского. В своем донесении ему пришлось бы рассказать царю не только о ранении боярина Мстиславского, но еще и о больших потерях, а также о том, что войско потеряло свое главное знамя. Царь Борис Годунов поневоле выдал желаемое за действительное и поторопился с высшей оценкой действий своей армии под Новгородом-Северским. Сама крепость, правда, так и не была взята отрядами самозванца, однако автор «Нового летописца» вынужден был записать, что «под Новым же городком бысть бой, и гневом Божиим руских людей побили»121. Знамя так и осталось добычей войска самозванца, хотя царские воеводы вели переговоры, чтобы выкупить его. Богатый трофей — шитое золотом и украшенное соболями знамя — лишь перессорил польских и русских сторонников самозванца. Они тоже понесли тяжелые потери, — по свидетельству Станислава Борши, под Новгородом-Северским осталось три братских могилы с телами сторонников Дмитрия. В день похорон самозванец не мог сдержать слез. Если кто и надеялся, что все само упадет в руки, как предсказывал «царевич», набирая свою армию, то теперь он должен был прозреть.

Пробыв еще неделю под Новгородом-Северским, самозванец отступил от этого города. Наступало 1 января 1605 года — время выплаты польскому «рыцарству», сопровождавшему самозванца, заслуженного жалованья за первый срок своей службы. Лжедмитрий уже уплатил своему войску из денег, взятых в Чернигове, но расставаться с тяжело добытой казной, которая еще могла понадобиться, ему не хотелось.

Шляхтичи требовали денег и грозили в противном случае немедленно возвратиться в Речь Посполитую: «Если не дашь денег, то сейчас идем назад в Польшу», потом уже без всякого уважения кричали ему: «Ей-ей, ты будешь на коле!»122

Неожиданный удар самозванцу нанес «гетман» и будущий тесть. Отговариваясь нездоровьем и тем, что ему нужно ехать на открытие сейма в Варшаву, сандомирский воевода Юрий Мнишек уехал, оставив самозваного царевича на произвол судьбы. Вслед за ним, как писал участник событий Станислав Борша, последовала «большая часть рыцарства». С Лжедмитрием осталось не более полутора тысяч человек. Самозванец бросался «крыжем», то есть падал с распростертыми руками, чтобы остановить уходящих шляхтичей, но все было напрасно. Кстати, главный трофей — знамя боярина Мстиславского — тоже оказался в итоге у пана воеводы. Много лет спустя в монастырском архиве самборских бернардинов о. Павел Пирлинг нашел сведения о вкладе туда «золотого» московского знамени воеводою Юрием Мнишком в 1605 году123. Значит, воевода поспешил освободиться от этого трофея и связанных с ним воспоминаний.

Случай опять помог «царевичу». В это время к нему пришло огромное войско в 12 тысяч запорожских казаков. Сказалась его долгая агитация у запорожцев, отсылка им знамен. Не справившись с неприступным Новгородом-Северским, Лжедмитрий под защитой казачьих сабель отошел в Комарицкую волость, видимо, немедленно назначенную запорожскими казаками себе в приставство.

Однако запорожцы уступали и по дисциплине, и по обученности польским ротам. Вполне это выяснилось месяц спустя, когда войско Лжедмитрия приняло бой «на Севере, в селе Добрыничах, под острожком под Чемлижом». Годуновскую армию после ранения боярина князя Федора Ивановича Мстиславского возглавил с 1 января другой боярин, князь Василий Иванович Шуйский. Он оказался более удачливым полководцем, чем его младший брат, князь Дмитрий. Царь Борис Годунов вместе с царевичем Федором Борисовичем в те дни усиленно молился в Троице-Сергиевом монастыре. Как было указано в разрядных книгах, Добрыничское сражение произошло 20 января, «на паметь преподобнаго и богоноснаго отца нашего Еуфимия великого и святыя мученицы Ирины»124.

Один из «иноземцев» на службе у царя Бориса Годунова, французский капитан Жак Маржерет, участник Добрыничского сражения, описал бегство польских и русских сторонников самозванца: «На протяжении семи или восьми верст они были преследуемы пятью или шестью тысячами всадников. Димитрий потерял почти всю свою пехоту, пятнадцать знамен и штандартов, тринадцать пушек и пять или шесть тысяч человек убитыми, не считая пленных, из которых все, оказавшиеся русскими, были повешены среди армии, другие со знаменами и штандартами, трубами и барабанами были с триумфом уведены в город Москву»125.

Во время сражения сам Дмитрий едва не погиб, лошадь под ним была подстрелена и его спас от смерти князь Василий Рубец Мосальский, оба они ускакали на одной лошади от погони. На месте осталось копье самозванца, ставшее трофеем царского войска: «копье было позолочено и снабжено тремя белыми перьями и было довольно тяжело»126.

Это был убедительный реванш. Приехавшего с известием («сеунчом») о победе в Троице-Сергиев монастырь Михаила Борисовича Шеина царь Борис Годунов на радостях пожаловал в Думу чином окольничего. По словам «Нового летописца», царь «слышав же такую на врагов победу, рад бысть и нача пети молебная». Понимая значение публичных демонстраций, Борис Годунов показывал в Москве пленных поляков и в начале февраля 1605 года торжественно принимал в Москве героя новгород-северских боев Петра Федоровича Басманова127.

«Московские дела» были включены в повестку дня варшавского сейма Речи Посполитой, открывшегося 20 января 1605 года. На сейме действия сандомирского воеводы Юрия Мнишка, снарядившего «Дмитрия» в поход, вызвали большое раздражение высших сановников Речи Посполитой. Против самозванца высказался канцлер Ян Замойский, давно настаивавший на том, что вопрос о «Дмитрии» надо решать на сеймовых заседаниях. Вспоминая тот «большой страх», который и в прежние времена при Иване Грозном, и теперь внушало Московское государство, канцлер советовал не нарушать мирных постановлений.

О том, что большинство сейма прислушалось к нему, свидетельствует торжественный прием, оказанный на сейме посланнику царя Бориса Годунова Постнику Григорьевичу Огареву. В дневнике сейма записано 10 февраля 1605 года (31 января по юлианскому календарю): «Посол или гонец московский с великим почетом въезжал во дворец. Гусар было несколько сот, пехоты около 3000. Он очень жаловался на Димитрия и на князя Вишневецкого». О «московском государике» сейм принял следующий пункт: «Всеми силами и со всем усердием будет принимать меры, чтобы утишить волнение, произведенное появлением московского государика и чтобы ни королевство, ни Великое княжество Литовское не понесли какого-либо вреда от московского государя, а с теми, которые бы осмелились нарушать какие бы то ни было наши договоры с другими государствами, поступать, как с изменниками»128. Но король Сигизмунд III, уже увязнув в этом деле, отказался утвердить постановление сейма, несмотря на возможные внутриполитические затруднения.

 

Наречение царевича Федора

Самозванец бежал в ранее присягнувший ему Путивль, откуда приехал к нему князь Василий Рубец Мосальский. У Путивля было одно важное преимущество перед остальными городами в Северской земле — это была единственная укрепленная каменная крепость. В Путивле сходились многие дороги, там начинался путь в Крым, а Лжедмитрий по-прежнему мог ожидать прихода к нему татарской конницы129. Поэтому стратегически выбор для отдыха изрядно потрепанной в боях армии самозванца был верен.

«Царевич» уже не дерзал, как в начале своей кампании, осаждать другие города и крепости. Да это, как оказалось, и не нужно было: из разных мест Северской украйны к нему сами приходили его многочисленные сторонники. Дьяк Богдан Сутупов одним из первых сдал Лжедмитрию казну, посланную царем Борисом Годуновым на жалованье северским городам.

Территория, контролируемая сторонниками «царевича Дмитрия», расширилась из «Северы» на украинные города. К числу мест, «добивших челом» самозванцу, относились Рыльск, Царев город, Белгород, Оскол, Валуйки, Курск. Самозванец отсылал отряды поддерживавших его казаков на помощь своим сторонникам. Одновременно был распущен слух о приходе к нему на помощь большой армии во главе с коронным гетманом Станиславом Жолкевским.

У царских воевод оставался выбор — идти преследовать самозванца, севшего в осаде в Путивле, или понемногу вычищать «измену» из мятежных городов. Похоже, что они выбрали последнее, но столкнулись с ожесточенным сопротивлением людей, уверенных, что воюют за настоящего царевича Дмитрия. Летописец описал подобные бои рати князя Федора Ивановича Мстиславского под Рыльском: «В Рыльске же сидеша изменники князь Григорей Роща Долгорукой да Яков Змеев и стреляху з города из наряду по полкам, но блиско к городу не припускаху, а то и вопияху, яко „стоим за прироженного государя“»130.

Гражданская война не достигла еще той степени ожесточения, как это будет позднее. Армия Годунова отошла от Рыльска в Комарицкую волость, жестоко покарав ее за поддержку самозванца. Но этот маневр только распалил подозрительность царя Бориса, не понимавшего, почему ему рапортуют о победах над самозванцем, а тот остается неуловимым для царских воевод. От прежних речей и жалованных слов, обращенных к воеводам за битвы под Новгородом-Северским и при Добрыничах, царь Борис Годунов перешел к требованиям и угрозам. Он «роскручинился» и прислал окольничего Петра Никитича Шереметева и думного дьяка Афанасия Власьева спрашивать у бояр и воевод, «для чево отошли от Рыльска». Войско должно было выслушать новую речь царя Бориса, не предвещавшую ничего хорошего главным боярам и воеводам: «Что зделася вашим нерадением, стол ко рати побили, а тово Гришки не умели поймать». Осведомленный автор «Нового летописца» записал, что именно эта, грозившая опалой, речь и заставила воевод не ждать наказания, а подумать о переходе на службу самозванцу. Армия Годунова устала от непривычной зимней кампании (с октября до апреля редко когда воевали в Московском государстве) и имела все основания для обиды: «Боляре же о том и вся рать оскорбишася. В рати же стало мнение и ужас от царя Бориса. С тое ж поры многая начаша думати, как бы царя Бориса избыти, а тому окаянному служите Гришке»131.

Все сошлось под Кромами. Как писал С. Ф. Платонов, под его обгорелыми стенами «решилась участь династии Годуновых»132.

Основные силы годуновской армии подошли к крепости в Великий пост, начавшийся в тот год рано — 11 февраля. В войске Лжедмитрия радовались, что каким-то чудом царская армия вместо похода на Путивль сделала крюк и увязла под Кромами. Приписывали это умным речам пленного «языка», испугавшего московских воевод выдуманными рассказами о большом подкреплении, идущем к «царевичу Дмитрию» из Речи Посполитой133. Между тем битва за Кромы готовилась основательно: туда еще в январе 1605 года было указано прислать часть войска и «большого наряда» (артиллерии) из Карачева, в том числе именную пищаль «Лев Слобоцкой».

Кромская осада стала повторением многонедельного новгород-северского сидения воеводы Петра Федоровича Басманова. Только на этот раз защитники Кром во главе с воеводой Григорием Акинфовым и донским атаманом Андреем Корелой смогли сохранить в неприступности эту крепость для самозванца.

Сначала царский воевода Федор Иванович Шереметев пытался обстреливать город из пищалей, но все безрезультатно. Не помог и «Слобоцкой». Искушенные воины — «донцы», приехавшие на выручку из Путивля, умели защищать свои укрепления от неприятеля. Атаман Корела придумал рыть землянки или окопы, в которых и отсиживалось войско между обстрелами. «Корела, шелудивый маленький человек, покрытый рубцами, родом из Курляндии, — писал о нем голландец Исаак Масса. — …Он так вел себя в Кромах, что всякий… страшился его имени»134. Даже когда вся армия царя Бориса Годунова пришла под Кромы, она не смогла справиться с городом. Все, что сделали царские воеводы, — сожгли «град», то есть слободы и открытые укрепления, затворив защитников Кром в укрепленном остроге: «И как город згоре, государевы же люди седоша на осыпи, они же биющесь воры беспрестани, никако не припустиша к острогу, и им бысть теснота велия»135.

В дополнение ко всему в армии царя Бориса Годунова начались повальные болезни. Одну из них — «мыт», связанную, всего вероятнее, с желудочным расстройством, приезжали лечить доктора, посланные самим царем Борисом, продолжавшим заботиться об армии. Доктора успешно побороли эпидемию, отпоив войско «всяким питьем» и «всяким зельем». Но это был единственный успех царя Бориса Годунова под Кромами. Участники же осады с тех пор с особым чувством должны были вспоминать кромские мытарства.

События весны 1605 года окончательно подорвали здоровье царя Бориса Годунова. Он весь сосредоточился на своем остром желании побороть самозванца, но ничего не мог поделать с нараставшим нежеланием людей воевать — как им казалось, за одни годуновские интересы. Дипломаты привозили благоприятные сведения о том, что сейм Речи Посполитой не поддержал дело самозванца, но этого было мало. Многие северские и украинные города по-прежнему держались «прирожденного» государя, послы Лжедмитрия ездили к королю Сигизмунду III, о чем, конечно, в Москве было хорошо известно. Патриарх Иов, не дождавшись ответа от православных магнатов, решил повторить свои разоблачения. Он обратился уже к католическим духовным властям (к «наивысшей раде короны Полской и великого княжества Литовского, к арцыбискупом, и бискупом и ко всему духовному чину») и послал к ним в гонцах дьяка Андрея Бунакова, чтобы подтвердить официальную версию о Расстриге136.

Царь Борис уже двадцать лет управлял страной. Но его власть начинала тоже слабеть вместе с его здоровьем. Что-то такое носилось в воздухе, заставляя питать надежды на перемены даже находившегося в полузаточении в Антониевом Сийском монастыре старца Филарета, бывшего боярина Федора Никитича Романова. За ним зорко следили приставы и монастырские власти, доносившие в Москву обо всем, что происходило с «государевым изменником». Нельзя не обратить внимание на разительный контраст в настроениях старца Филарета, сокрушавшегося по поводу своей горькой судьбы в ноябре 1602 года (со слов некого «малого», которого он привечал у себя в келье): «Милые де мои детки, маленки де бедные осталися; кому де их поить и кормить». Высказывался старец и по поводу оставленных светских дел: «Не станет де их с дело ни с которое, нет де у них разумного; один де у них разумен Богдан Белской, к посолским и ко всяким делам добре досуж». Весной же 1605 года все было по-другому, и время подтверждало правоту бывшего боярина, хорошо знавшего тех, кто остался в Думе царя Бориса Годунова. Старец Филарет был чем-то обнадежен, вышел из повиновения своей стражи, перестал соблюдать «монастырский чин» и общаться с братией Сийского монастыря, смущая других старцев своими речами: «всегды смеется неведомо чему и говорит про мирское житье, про птицы ловчие и про собаки, как он в мире жил и к старцом жесток». Особенно волновали слова Филарета о том, что «увидят они, каков он вперед будет».

В этом иногда видят чуть ли не подтверждение того, что самозванец был связан с Романовыми. Однако Григорий Отрепьев, служивший некогда, по официальной версии, во дворе у одного из братьев Никитичей, вряд ли когда-нибудь даже привлекал внимание боярина Федора Романова. Таких холопов в боярских дворах бывали сотни. Действие старого правила: «Враг моего врага — мой друг» — лучше объясняет перемены, происходившие со старцем Филаретом. И, видимо, успехи самозванца и общее недовольство царем Борисом Годуновым были таковы, что скрыть их не представлялось возможным и в Антониевом Сийском монастыре.

Слухи о самозванце проникали повсюду. В далеком Угличе, так сильно связанном со всей историей Дмитрия, открылось дело о якобы полученном «перед Великим днем» (Пасхой) послании «от вора от ростриги, которой называется князем Дмитреем Углецким». Правда это или нет, но из уст в уста передавались слова Дмитрия: «А яз де буду к Москве, как станет на дереве лист разметыватца»137.

Подобные слухи больно ранили царя Бориса Годунова. Ведь он имел все основания считать себя добрым покровителем своих подданных и никак не ждал от них такой неблагодарности.

Тринадцатого апреля 1605 года, «в субботу на паметь святаго свещенномученика Ортемона прозвитера и святых мученик Максима, канун Жен мироносиц», наступила неожиданная развязка. Царь Борис Годунов скоропостижно скончался. Автор «Нового летописца» записал, как все случилось: «После бо Святыя недели, канун Жены мироносицы царю Борису вставши из-за стола после кушанья, и внезапу прииде на нево болезнь люта и едва успе поновитись и постричи. В два часа в той же болезни и скончася»138. Тело инока Боголепа (такое имя принял в схиме царь Борис Годунов) погребли со всеми почестями в Архангельском соборе в Кремле. Но этой могиле недолго пришлось пребывать непотревоженной.

Внезапная смерть царя Бориса Годунова разрубила гордиев узел старой привязанности и счетов в отношениях с Годуновыми. Иван Грозный и царь Федор Иванович не успели связать находившихся рядом бояр клятвой верности своему наследнику. Царь Борис Годунов пытался это сделать в отношении сына Федора, но не преуспел, так как многие бояре в час его смерти находились вне Москвы.

Перед Боярской думой встал выбор — самостоятельно продолжать «дело Годунова» или действовать в собственных интересах. Нетрудно догадаться, каков был ответ известных чинолюбцев. Перед ними стояла перспектива служить едва достигшему совершеннолетия пятнадцатилетнему царю Федору Борисовичу, окруженному сплоченным семейным кланом Годуновых. Благодаря Борису Годунову его родственники доминировали в Боярской думе, имели первостепенные дворцовые чины конюшего и дворецкого, в их руках было управление важнейшими финансовыми ведомствами — Приказом Большой казны и Казанским приказом, через который шла сибирская пушнина. Те, кто не были связаны с Годуновыми родством, но во всем поддерживали Бориса Годунова и ходили у него в любимчиках, тоже имели свою выгоду во время пребывания у власти, но люди подобного типа обычно легко меняют патронов.

Обстоятельства войны с войском «царевича Дмитрия» под Кромами, где находились главные члены Боярской думы и большая часть Государева двора, тоже не благоприятствовали мирному решению вопроса о переходе власти к наследнику Бориса Годунова. Вряд ли боярам, московским и городовым дворянам могло понравиться, что «наречение» нового царя происходит без их участия. Но фактически так и было. Главных воевод войска под Кромами — бояр князя Федора Ивановича Мстиславского и князей Василия Ивановича и Дмитрия Ивановича Шуйских немедленно вызвали в Москву, но они, видимо, приехали в столицу уже тогда, когда там стал править царевич Федор Борисович. Это очень важная деталь — царевич Федор Годунов должен был повторить путь царского избрания своего отца. Поэтому Федора Борисовича именовали «царевичем князем», нареченным на царство, но еще не получившим его по праву царского венчания.

«Наречение» на царство Федора Борисовича было так же обставлено решением Земского собора, как и в 1598 году. К сожалению, известия об этом соборе настолько скудны, что его не заметил даже такой внимательный исследователь соборной практики XVI–XVII веков, как Л. В. Черепнин. Между тем уникальное известие разрядных книг не оставляет сомнения, что передача власти царю Федору Борисовичу была проведена с помощью освященного собора и представителей всех других чинов — ратных и торговых: «Тово же месяца апреля патриарх Иев Московский и всеа Русии, и митрополиты, и архиепископы, и епископы, и со всем освященным собором вселенским, да бояре, и окольничие, и дворяне, и стольники, и стряпчие, и князи, и дети боярские, и дьяки, и гости, и торговые люди, и все ратные и чорные люди всем Московским царством и всеми городами, которые в Московской державе, опричь Чернигова и Путимля, нарекли на Московское государство государем царевича князя Федора Борисовича всеа Русии»139. Р. Г. Скрынников, упоминая об этом известии, осторожно заметил, что разрядная запись «наводит на мысль о том, что в этом акте участвовали все чины, обычно входившие в состав Земского собора»140. В пользу того, что собор действительно состоялся, может свидетельствовать частичное повторение при избрании на царство Федора Борисовича избирательной модели 1598 года. В решении собора учитывались современные политические обстоятельства и признавалось, что подчинявшиеся Лжедмитрию Чернигов и Путивль не могли выслать своих представителей в столицу. Хотя на самом деле таких, охваченных войной с самозванцем, городов, не имевших никакой возможности прислать своих представителей на собор, было больше.

В церемониале «наречения» немного изменений по сравнению с 1598 годом. Однако новой власти приходилось прежде всего думать о продолжении войны с Лжедмитрием. Вместо точного следования порядку, устраивавшему Боярскую думу и «мир», как это делал Борис Годунов, его вдова, сын и их советники торопились и пропускали важные элементы, изменяя складывавшуюся традицию. Так полноценный избирательный Земский собор был подменен его видимостью. Никаких препятствий к переходу власти к прямому наследнику царя Бориса Годунова не существовало. Если бы не появление в Московском государстве другого «прирожденного» наследника — «царевича Дмитрия». Поэтому в 1605 году духовные власти убеждали, что царь Борис Годунов успел благословить своего сына на царство перед смертью: «А отходя сего света при нас богомольцех своих приказал и благословил на великие государьства на Владимерское, и на Московское, и на Новгородское, и на царьство Казанское, и на Астроханское, и на Сибирское, и на все великие государьства Росийскаго царьства царем и великим князем всеа Русии, сына своего великого государя нашего царевича князя Федора Борисовича всеа Русии, и благословил его государя на Росийское государьство крестом животворящаго древа, им же венчаются на царьство великие государи наши прежние цари, да крестом чудотворца Петра»141. Получение благословения от прежнего царя и именно тем крестом, который использовался в «Чине венчания», начиная с Ивана Грозного, подчеркивало преемственность, убеждало в небесном покровительстве святого митрополита Московского Петра. Оставалось самое сложное — убедить в этом людей, увидевших, что обещания Бориса Годунова о процветании и жаловании своих подданных не сбылись. Тем более что они уже узнали о существовании другого «прирожденного» претендента, олицетворявшего более «правильную» преемственность с не такими давними временами прежних правителей.

Немедленно, по наречении царя Федора Борисовича, была организована присяга ему. И здесь произошло небольшое отклонение от избирательного канона. Члены собора вместо того, чтобы утверждать своими рукоприкладствами (подписями) произошедшее избрание, принесли присягу на верность в присутствии духовных властей. В известительной грамоте митрополита Ростовского и Ярославского Кирилла о трехдневном молебне за царскую семью говорилось: «А боляре, и окольничие, и думные дворяне и дьяки, и дворяне и дети боярские, и приказные люди и гости всех сотен и торговые всякие люди Московского государьства, перед нами, передо всем освященным собором, целовали животворящей крест».

Видимо, об этой же присяге в Кремле упоминал Исаак Масса, датируя ее 16 апреля 1605 года: «И народ московский тотчас был созван в Кремль присягать царице и ее сыну, что и свершили, и все принесли присягу, как бояре, дворяне, купцы, так и простой народ; также посланы были по всем городам, которые еще соблюдали верность Москве, гонцы для приведения к присяге царице и ее сыну»142. Полученные крестоцеловальные записи были положены на хранение в архив Посольского приказа, где тогда хранились основные государственные акты143. В любом случае царица Мария Григорьевна и Федор Борисович получили власть от собора не позднее 29 апреля 1605 года144.

Сохранился текст обычной присяги царице Марии Григорьевне и царю Федору Борисовичу, принимавшейся в городах. Письмо с образцом такой записи было разослано из Москвы 1 мая 1605 года. Запись была составлена по образцу присяги царю Борису Годунову, в ней снова встречались опасения «ведовства» и «порчи», был включен пункт о возможных притязаниях царя Симеона Бекбулатовича — того самого несчастного касимовского царя, которого Иван Грозный в 1575 году сделал на время «великим князем всея Руси». С тех пор один из Чингизидов Симеон Бекбулатович, даже вопреки своей воле, оставался в глазах других людей вполне реальным претендентом на царский трон. Самым же важным пунктом присяги стало упоминание имени Дмитрия, о котором теперь должны были узнать все, кто до тех пор не слышал о его существовании. Подданных царицы Марии Григорьевны и царя Федора Борисовича обязывали: «К вору, который называется князем Дмитрием Углицким, не приставать, и с ним и с его советники ни с кем не ссылатись ни на какое лихо и не изменити и не отъехати»145. Однако чрезмерная предусмотрительность в том, что подданных заставляли на будущее отказаться от поддержки именно «Дмитрия», а не Григория Отрепьева, лишь дала повод к дальнейшим мыслям о возведении на русский престол вместо Годуновых «прирожденного» царевича.

Первые сорок дней после смерти царя Бориса Годунова должны были стать днями траура. Во все церкви и монастыри были разосланы грамоты от духовных властей с распоряжением петь «понахиды соборныя во всю четыредесятницу ежедней, на обеднях, и на вечернях, и на литиях, и в монастырех братию кормити по монастырьскому уложенью; а милостыню на сорокоустье пришлют»146. И действительно, царь Федор Борисович, как и его отец, не скупился на подаяния, успев оставить по себе память как о добром и щедром правителе. Исаак Масса вспоминал, что «и шесть недель после смерти Бориса раздавали милостыню и роздали в эти шесть недель семьдесят тысяч рублей, что составляет на голландские деньги четыреста девяносто тысяч гульденов, и все эти шесть недель во всех монастырях служили по нем заупокойные обедни». После семи недель короткое царствование Федора Борисовича уже завершится.

В чем причина именно такого хода событий? Можно сказать, что в уже начавшейся Смуте. Однако это мало что объясняет в истории царевича Федора, которому не дали продолжить дело Бориса Годунова. Знал бы царь Борис свой земной срок, — не приходится сомневаться, он сумел бы всех приготовить к передаче власти сыну. Но внезапная смерть царя Бориса и война с «царевичем Дмитрием» все перевернули. Сын ответил за отца, точнее, за тот страх, который, несмотря на всю свою видимую щедрость и жалование, успел насадить царь Борис за годы своего правления. В последние месяцы его власти случилась жестокая расправа с мятежной Комарицкой волостью, и эта карательная операция напомнила подзабывшееся время новгородского погрома, еще больше оттолкнув подданных от Годуновых. Со смертью царя Бориса заканчивалась целая эпоха, порожденная опричниной, но в действительности многое позволяло думать о ее возвращении. Царевич Федор Борисович был слишком молод, власть оказывалась в руках царицы Марии Григорьевны, дочери главного опричника, Малюты — Григория Лукьяновича Скуратова-Вельского. Привлечь к себе подданных так, как это сделал Борис Годунов при восшествии на престол, его вдова и сын не успели. На них была перенесена ненависть тех, кто боялся прежнего царя и хотел ему отомстить за этот страх.

От «царевича Дмитрия», напротив, шли обещания жалования. Он первым начал разоблачение «узурпатора». Изощренно угнетавшаяся Борисом Годуновым чужая гордыня князей Мстиславских, Шуйских и Голицыных, расправа с боярами Романовыми — все это немедленно стало проблемой его молодого сына, севшего на трон. Ему следовало простить преступников и объявить амнистию, что он и сделал. Но люди требовали большего, им хотелось, чтобы вернули всех «репрессированных» царем Борисом. Речь уже шла о возвращении из далекого северного монастыря старицы Марфы, матери покойного царевича Дмитрия, которая должна была сама рассказать о смерти сына и тем подтвердить официальную версию годуновского правительства. Говорили, что на это ни за что не соглашалась царица Мария Григорьевна (раньше это странное нежелание узнать «правду» у матери царевича Дмитрия вменяли в вину царю Борису Годунову).

В этот момент на стороне Годуновых выступил еще один участник тех давних событий, боярин князь Василий Иванович Шуйский. Он снова и снова подтверждал то, что в 1591 году погиб настоящий царевич. Его речь, обращенная к народу в Москве, выглядит очень правдоподобной в передаче Исаака Массы:

«Князь Василий Иванович Шуйский вышел к народу и говорил с ним, и держал прекрасную речь, начав с того, что они за свои грехи навлекли на себя гнев Божий, наказующий страну такими тяжкими карами, как это они каждый день видят; сверх того его приводит в удивление, что они все еще коснеют в злобе своей, склоняются к такой перемене, которая ведет к распадению отечества, также к искоренению святой веры и разрушению пречистого святилища в Москве, и клялся страшными клятвами, что истинный Дмитрий не жив и не может быть в живых, и показывал свои руки, которыми он сам полагал во гроб истинного, который погребен в Угличе, и говорил, что это расстрига, беглый монах, наученный дьяволом и ниспосланный в наказание за тяжкие грехи, и увещевал исправиться и купно молить Бога о милости и оставаться твердым до конца; тогда все может окончиться добром». Боярин Шуйский, как всегда, говорил то, что от него требовалось. Пройдет немного времени — и он под давлением обстоятельств признает «воскрешение» царевича Дмитрия, а затем, как все, станет обвинять в его смерти Бориса Годунова (что, впрочем, не противоречит словам князя о том, что он своими руками положил в гроб тело настоящего царевича Дмитрия).

Общий ропот о помиловании тех, кого преследовал царь Борис Годунов, возымел действие. В Москву были возвращены пребывавший долгие десятилетия в опале служилый князь Иван Михайлович Воротынский и один из любимцев Ивана Грозного, некогда опасный конкурент на пути к власти самого Бориса Годунова, окольничий Богдан Яковлевич Вельский. После их «реабилитации» они снова должны были претендовать на участие в управлении и в заседаниях Боярской думы. Все это ослабляло влияние Годуновых и заставляло их нервничать. Не все же были столь покладисты, как боярин князь Василий Иванович Шуйский, успокаивавший народ. Сохранилось известие о какой-то ссоре между боярином Семеном Никитичем Годуновым («первым клевретом» царствования Бориса Годунова, по определению H. M. Карамзина) и главой Боярской думы князем Федором Ивановичем Мстиславским: «Да Симеон Никитич Годунов убил бы Мстиславского, когда б тому кто-то не помешал, и он называл его изменником Московии и другими подобными именами»147. Источник этой распри не составлял большого секрета для окружающих. Всему виной были опасения Годуновых за свою судьбу — опасения, как оказалось, не напрасные.

Подобно своему отцу, царевич Федор Борисович прежде венчания на царство захотел завершить неотложное дело войны с Лжедмитрием. Но этот враг был более опасен для него, чем крымский царь, с угрозой войны с которым пришлось столкнуться Борису Годунову сразу же после избрания на царство. Несколько месяцев самозванец вел безуспешную войну за тот самый престол, который достался сыну Бориса Годунова. Казалось, «царевич Дмитрий» застрял в своем добровольном и безнадежном заточении в Путивле. Но все меняется в этом мире, и колесо фортуны сделало нужный Лжедмитрию оборот.

 

Путивльский затворник

Оказавшись в начале февраля 1605 года в Путивле, Лжедмитрий должен был поставить крест на своих иллюзиях. Совсем неспроста канцлер Ян Замойский язвительно говорил, что следовало бы «бросить в огонь все летописи и изучать только мемуары воеводы Сандомирского, если его предприятие будет иметь хоть какой-нибудь успех»148. Первый приступ оказался неудачным, и все, что оставалось самозванцу, — так это ждать, когда армия царя Бориса Годунова, оправившись от трудных зимних кампаний, обрушится на Путивль. Возвращаться в Польшу «царевичу» не позволяла гордость, он просто забыл на время о предавшем его гетмане Юрии Мнишке и всех своих договоренностях с ним. Не сохранилось ни одного письма Лжедмитрия, отправленного в Самбор в это время, равно как и писем сандомирского воеводы в Путивль. Впоследствии польские дипломаты, ездившие к царю Василию Шуйскому, отбивали упреки в поддержке Юрием Мнишком самозванца с помощью удобного им аргумента: «Чому ж вы его в тот час в Путывлю не достали?»

Но Лжедмитрий не порвал окончательно связи со своими покровителями в Речи Посполитой. Более того, он пытался представить дело так, что достиг успеха и отвоевал себе Северское княжество от Бориса Годунова. К королю Сигизмунду III было направлено обращение жителей Северской земли, которое отвез Сулеш Булгаков. В этом послании они просились «под крыло и защиту королевскую»149.

Самозванец попытался найти поддержку и у сейма Речи Посполитой, отправив из Путивля в Варшаву князя Ивана Андреевича Татева, пышно поименованного князем Стародубским и воеводою Черниговским. Что правда, то правда: этот воевода сначала по приказу Бориса Годунова убеждал всех, что Дмитрия нет в живых, и сопротивлялся перевороту в Чернигове, однако потом, как видим, стал доверенным лицом самозванца. Теперь он должен был известить об овладении «Дмитрием» своим Северским «господарством» и просить об очной ставке с посланником Постником Огаревым150. Кроме того, Лжедмитрий немедленно сообщал нунцию Клавдию Рангони любые сведения об успехах своих сторонников, продолжавших сопротивление царю Борису Годунову в разных городах.

Однако в Путивле ему следовало быть осторожным. Сохранились известия о лазутчиках царя Бориса Годунова, дважды хотевших убить «царевича». Из дневниковых записей и писем отцов-иезуитов Николая Чижовского и Андрея Лавицкого, находившихся в лагере Лжедмитрия с самого начала похода151, известно, что в начале марта 1605 года в Путивль были присланы три монаха с грамотами царя Бориса Годунова и патриарха Иова, грозившими разными карами путивлянам за поддержку самозванца. По другим известиям, настоящей целью этих монахов Чудова монастыря было обличение и отравление Лжедмитрия152.

Самозванец очень рано озаботился и тем, чтобы опровергнуть распространявшиеся правительством Бориса Годунова сведения о себе как о Григории Отрепьеве. В Путивле он демонстрировал некого «Расстригу». Отцы Николай Чижовский и Андрей Лавицкий 8 марта 1605 года сообщали главе польских иезуитов: «Сюда привели Гришку Отрепьева. Это — опасный чародей, известный всей Московии. Годунов распространяет слух, будто царевич, явившийся из Польши с ляхами и стремящийся завладеть московским престолом, — одно лицо с этим колдуном. Однако для всех русских людей теперь ясно, что Димитрий Иванович совсем не то, что Гришка Отрепьев»153.

Своей цели этот маневр достиг. На какое-то время Лжедмитрий заставил замолчать тех, кто принимал официальную версию царя Бориса Годунова. Однако показательно, что лжеОтрепьева видели только в Путивле; когда же надобность в нем отпала, его просто бросили в тюрьму. Автор «Иного сказания», думавший, что это был старец Крипецкого монастыря Леонид, постоянно находившийся при Лжедмитрий, не преминул подчеркнуть это обстоятельство: «…а который старец именем Леонид с ним шел до Путимля, а назывался его именем Гришкиным Отрепьевым, и показал многим его в Литве и в Северских пределех, и в Путимле его в темницы засадил бутто за вину некоторую»154.

Пребывание Лжедмитрия в Путивле не было веселым. Он явно тяготился наступившим бездействием. Ему всегда было трудно усидеть на одном месте, он был деятелен и смел, искал приключений в охоте и войне. Но «царевич» оказался в Путивле в дни поста и должен был усмирить свои желания. Николай Чижовский и Андрей Лавицкий рассказывали, что 20 апреля Дмитрий позвал их и стал говорить, что «государь должен отличаться в двух областях: в искусстве войны и в любви к наукам»155. После такой неожиданной прелюдии он изъявил желание поучиться философии, грамматике и литературе и уже на следующий день слушал чтение книги древнеримского писателя Квинтилиана — вероятно, его известного наставления в ораторском искусстве.

Нунций Рангони тоже не смог умолчать в своем донесении новому папе Павлу V о похвальном стремлении Дмитрия брать «уроки риторики и диалектики», впрочем, как и о том, что ученика хватило только на три дня. Все дело было в том, что на Дмитрия теперь смотрели очень внимательно, и ежедневные встречи с монахами-иезуитами не могли вызвать одобрения путивлян. Лжедмитрий, по словам нунция Рангони, демонстративно «объявил себя православным и приобщился с ними». Правда, потом тайно исповедовался в своем «грехе», успокаивая иезуитов, которым даны были указания соблюдать предосторожности, чтобы никто не знал об истинной принадлежности Дмитрия к католичеству. Помимо всего прочего в начале мая 1605 года Лжедмитрий заболел какой-то лихорадкой, и капелланы смогли вылечить его с помощью «безоара», известного в русских лечебниках как безуй-камень. Этот камень органического происхождения (его находили в желудках некоторых животных) привозили из Индии, он считался универсальным средством, помогающим при всех болезнях, а также избавляющим от «порчи». Все это могло еще больше утвердить Дмитрия в доверии к отцам-иезуитам и их лекарствам156.

Каким бы ни представлялось это дело в Ватикане, очевидно, что внешне Дмитрий вел себя как настоящий православный государь. Известно, что из Курска к нему была привезена икона Курской Божьей Матери, ставшая покровительницей всего его похода. Дмитрий любил демонстрировать, что находится под Божественным покровительством. Даже нунцию Клавдию Рангони, пребывавшему далеко от арены военных действий, было известно, что перед каждой битвой Дмитрий преклонял колена и говорил: «Господи, Ты, Который все знаешь, если правда на моей стороне, то помоги и защити меня, если же нет, то пусть на меня снизойдет Твой гнев». Точно так же самозванец вспоминал о заступничестве высших сил, когда его убеждали быть осторожным и опасаться измены и покушений: «Бог, который спас меня от ножа, защитит меня и теперь»157. Со временем это стало его твердым убеждением. В очередной раз оно подтвердилось в апреле 1605 года, когда Путивля достигло известие о внезапной смерти царя Бориса Годунова.

Живой царь Борис был сильным врагом, но его смерть подарила самозванцу надежду. Дела с передачей царской власти в Москве приостановили осаду Кром. Сначала надо было привести стоявшее там войско к присяге, чтобы оно продолжило борьбу с Лжедмитрием именем нового царя из рода Годуновых. 1 мая 1605 года, одновременно с рассылкой грамот по городам о присяге царице Марии Григорьевне и царю Федору Борисовичу, в войско под Кромами были отправлены новые воеводы, бояре князь Михаил Петрович Катырев-Ростовский и герой новгород-северской обороны Петр Федорович Басманов. Следом, 3 мая, из Москвы была отправлена роспись полков, которыми должны были командовать эти воеводы: «А велел им быти под Кромами по полком, а роспись послал царевич после их, майя в 3 день». Этому разрядному документу суждено было стать источником грандиозной ссоры в полках, решившей участь едва начавшегося царствования Федора Борисовича Годунова.

Царевичу, продолжавшему выстаивать заупокойные службы по умершему отцу, было еще недосуг вникать во все детали управления, и он перепоручил их тому же, кому доверял Борис Годунов, — боярину Семену Никитичу Годунову. Тот решил сразу же обозначить, кто будет править при молодом царе. Из родственных побуждений и даже без ведома царя Федора Борисовича, как подчеркивалось потом в разрядных книгах, первый царский боярин назначил своего зятя боярина князя Андрея Андреевича Телятевского командовать сторожевым полком. Это и было той роковой ошибкой, которая обусловила всю последующую цепочку событий, включая переход войска под Кромами на сторону самозванца, гибель Годуновых и воцарение Дмитрия Ивановича.

Но обо всем по порядку. В разрядах сохранилось живое описание реакции воеводы боярина Петра Федоровича Басманова, назначенного по злополучной росписи только вторым воеводой Большого полка. «И как тое роспись прочли бояре и воеводы, — записал составитель разрядной книги, — и Петр Басманов, падчи на стол, плакал, с час лежа на столе, а встав с стола, являл и бил челом бояром и воеводам всем: „Отец, государи мои, Федор Олексеевич точма был двожды болыни деда князь Ондреева, а царь и великий князь Борис Федорович всеа Русии как меня пожаловал за мою службу, а ныне Семен Годунов выдает меня зятю своему в холопи, князю Ондрею Телятевскому; и я не хочу жив быти, смерть приму, а тово позору не могу терпети“». Комментируя это известие, С. Ф. Платонов справедливо заметил, что «через несколько дней Басманов тому позору предпочел измену»158. Петр Басманов забыл или не хотел помнить, что его отец Федор Алексеевич Басманов возвысился благодаря тому, что ходил в фаворитах у царя Ивана Грозного. У рода тверских князей Телятевских поэтому могли быть свои счеты с бывшими опричниками, отодвинувшими на время родословную знать.

Назначение боярина князя Андрея Андреевича Телятевского перессорило и тех, кто был раньше просто лоялен Борису Годунову, и тех, кто входил в их родственный круг. Недовольным оказался еще и воевода полка левой руки стольник Замятия Иванович Сабуров. Он также отреагировал резко, не стал ссылаться на свою тяжелую болезнь («в те поры конечно лежал болен»), а заносчиво отослал роспись обратно новому главному воеводе князю Михаилу Петровичу Катыреву-Ростовскому со словами: «По ся места я, Замятия, был больши князя Ондрея Телятевсково, а ныне меня написал Семен Годунов меньши зятя своево, князя Ондрея Телятевсково».

Царь Борис Годунов жаловал стольника Замятию Сабурова и даже разрешал ему «задирать» своими местническими претензиями самого боярина князя Василия Васильевича Голицына. Вот и в этот раз под Кромами Замятия Сабуров решил показать, что он думает о местническом положении своего рода, и снова подал челобитную «о местах» на воеводу полка правой руки под Кромами боярина князя Василия Васильевича Голицына (через голову воевод передового и сторожевого полков, в том числе своего обидчика князя Телятевского)159. Боярину князю Василию Васильевичу Голицыну повторение местнического наскока Сабурова тоже должно было казаться вызовом, потому что его уже и так обошли, снова, как и в 1598 году, оставив далеко от Москвы во время царского избрания.

Наконец, назначение боярина Петра Федоровича Басманова, в свою очередь, пришлось не по вкусу второму воеводе полка правой руки князю Михаилу Федоровичу Кашину, который «бил челом на Петра Басманова в отечестве и на съезд не ездил, и списков не взял»160.

Таким образом, несмотря на то, что под Кромами почти все воеводы всех пяти полков (за исключением боярина князя Василия Васильевича Голицына) входили в число заметных сторонников Годуновых, согласия между ними не оказалось.

Надо учесть и то, что в Путивле очень умело противодействовали официальной версии о расстриге Григории Отрепьеве, показывая там лже-Отрепьева161. Самозванец, получив известие о смерти Бориса Годунова, развил бурную агитационную деятельность. Его лазутчики и эмиссары вели переговоры и привозили сведения о том, что происходит в Москве и в армии. Возобновились контакты самозванца с бывшим гетманом его войска — сандомирским воеводой Юрием Мнишком. 1 мая 1605 года «царевич Дмитрий» извещал его из Путивля о смятении, царившем в войске под Кромами, расколовшемся на сторонников Годуновых и тех, кто держался стороны Дмитрия.

Причины поддержки самозваного царевича могли быть самые разные, но настоящую силу ему придавала только убежденность людей в его «прирожденности». Отражением таких размышлений о происхождении внезапно явившегося «царевича» были и метания главных воевод под Кромами — братьев князей Василия и Ивана Голицыных и Петра Басманова, переданные автором «Иного сказания». Московские воеводы тоже видели «бывшее в пол цех сомнение и смятение» и размышляли, склоняясь все-таки к принятию того, кто называл себя сыном самого Ивана Грозного: «А худу и неславну человеку от поселян, Гришке ростриге, как такое начинание возможно и смети начати?»

Действительно, по сию пору трудно оспорить изощренность замысла самозваной идеи. И кто осудит современников, знавших только одно имя претендента на престол и не отдававших ясного отчета о последствиях своего выбора? Принималось во внимание и другое: поддержка, якобы оказанная «царевичу» королем Сигизмундом III: «Да не без ума польский и литовский король ему пособляет». Но это была явная ошибка. Создавалось впечатление, что скорее хотели убедить себя в том, что можно оправдать свое нежелание дальше терпеть униженное положение при Годуновых. Поэтому главным аргументом перехода на сторону Дмитрия стало откровенное стремление к самосохранению: «Да лучше нам неволи по воле своей приложитися к нему, и в чести будем; а по неволи, но з бесчестием нам у него быти же, видя по настоящему времени»162.

Так решилась участь Борисова сына, которого вместе с прежними присягами царю Борису Годунову и его семье разменяли на обещавшее благополучие царствование «сына Грозного».

Присяга войска под Кромами новой царице Марии Григорьевне и царю Федору Борисовичу закончилась, едва начавшись. Новгородского владыку Исидора, приехавшего для приведения войска к крестному целованию, отослали обратно в Москву163, а армия разделилась на тех, кто целовал крест новым самодержцам из рода Годуновых, и тех, кто не стал этого делать.

После такого открытого неповиновения вооруженное выступление сторонников Дмитрия оставалось делом ближайшего времени. Самым удивительным оказалось то, что мятеж возглавили воеводы годуновского войска, устроив настоящий заговор в пользу «царевича Дмитрия». По сообщению разрядных книг, «тово же году майя в 7 день изменили под Кромами царевичю князю Федору Борисовичю всеа Русии, забыв кресное целованье, и отъехали к Ростриге к Гришке Отрепьеву, которой назвался царевичем Дмитреем Ивановичем всеа Русии, а отъехали у Кром ис полков: воевода князь Василей Васильевич Голицын, да брат ево родной князь Иван Васильевич Голицын, да боярин и воевода Петр Федорович Басманов; а с собою подговорили князей и дворян и детей боярских северских и резанских всех городов до одново человека, да новгороцких помещиков, и луцких князей и псковских, и детей боярских с собою подговорили немногих, и крест Ростриге целовали»164. Тем, кто не примкнул к этому заговору, оставалось одно — возвратиться в Москву.

До измены под Кромами бояр Голицыных и Басманова у самозванца не существовало никаких параллельных органов власти вроде Боярской думы. Да и не могло существовать по малочисленности его сторонников из числа членов Государева двора. Теперь московская Дума оказалась не просто расколотой политически, ее представители служили разным претендентам на престол. Ситуация не столь редкая, если не сказать, обычная для времени Смуты в целом, но в 1605 году все еще только начиналось.

У преданного своими боярами молодого царя Федора Борисовича не осталось исторической перспективы. Сколь ни готовил его отец к будущему правлению, действовать самостоятельно он, видимо, не мог. Да и самые умудренные опытом бояре на фоне Бориса Годунова выглядели не лучшим образом, о чем позаботились трудная история предшествующих десятилетий и сделанный ею «отбор». Мать царя — дочь главного опричника Малюты Скуратова, безропотный князь Федор Иванович Мстиславский, послушный князь Василий Иванович Шуйский, грубые и алчные представители рода Годуновых — казначей Степан Никитич и дворецкий Степан Васильевич — вот кто оказался рядом с только начинавшим править царем. Другие, как князья Голицыны или Романовы, хотя и могли в этот момент включиться в правительственную деятельность, но уже много лет были на положении гонимых и опальных. Того же, кого приближал царь Борис, — боярина Петра Федоровича Басманова, вполне готового встать во главе новой «Избранной рады», — так бездарно поссорили с молодым царем первым же разрядным назначением.

Стоит пожалеть, что история оказалась жестокой к царю Федору Борисовичу. Его душа не была отягощена грехами, и на него не падали такие страшные подозрения, как на его отца царя Бориса Годунова. Сам Борис Годунов охранял своего сына, заботясь о лучшей доле для него. А Борис давно доказал, что если чего-то захочет, то сумеет этого добиться. Он научил сына придворным церемониям, поведению на посольских приемах, но, кроме того, у царевича Федора было многое другое, что позволило бы ему со временем стать достойным правителем. Он внутренне был готов продолжить линию «милостивого» периода правления Бориса Годунова, его курс на сближение с западными странами, заведение в России наук и училищ. Известен чертеж Москвы, составленный по рисунку царевича Федора Борисовича. А значит, очень скоро мы бы могли иметь и более подробную карту Московского государства? Но никакого времени не было отпущено царю Федору Борисовичу. Он и его сестра Ксения остались в истории невинными жертвами чужой злобы и зависти, хотя их человеческие лица запомнились современникам.

Князь Иван Михайлович Катырев-Ростовский дал такую характеристику царю Федору Борисовичу: «Царевич Феодор, сын царя Бориса, отроча зело чюдно, благолепием цветущи, яко цвет дивный на селе, от Бога преукрашен, и яко крин в поле цветущ, очи имея велики черны, лице же ему бело, млечною белостию блистаяся, возрастом среду имея, телом изообилен. Научен же бе от отца своего книжному почитанию, во ответех дивен и сладкоречив велми; пустотное же и гнило слово никогда же изо уст его исхождаше; о вере же и о поучении книжном со усердием прилежаше».

Жалели о судьбе несчастного сына Бориса Годунова и в других странах. Английский дипломат, побывавший в России, даже сравнил его с самым известным шекспировским героем и с сожалением писал о жизни царевича Федора Борисовича Годунова, которая «подобно театральной пьесе… завершается ныне ужасною и жалостною трагедией, достойной стоять в одном ряду с Гамлетом»165.

Если бы такая пьеса о Федоре была бы действительно написана, то одной из самых сильных сцен в ней должна была бы стать встреча Лжедмитрием в Путивле посольства от армии из-под Кром во главе с боярином князем Иваном Васильевичем Голицыным…

 

Встреча сына Грозного

Движение из Путивля к Москве, начатое Лжедмитрием 15 (25) мая 1605 года, для самозванца стало временем давно ожидавшегося триумфа, его ждали, как восход «закатившегося солнца»166. Он хорошо играл роль сына Ивана Грозного и уже никому не позволил украсть свою победу.

Как известно, «короля играет свита». Посмотрим на окружение «царевича Дмитрия» в период его похода на Москву.

Можно заметить, как «свита» эта увеличивалась по мере движения самозванца к столице. Во время его остановки в Кромах 19 мая 1605 года он с недоумением обнаружил брошенный лагерь и оружие, пополнившее его арсенал. Большинство войска или самостоятельно разъехалось по деревням, не желая участвовать в дальнейших боях, или отошло с главными воеводами в соседний Орел. Намерения самозванца уже в известной степени стали выясняться, и его первые шаги оправдывали ожидания. К «царевичу» снова вернулась его деятельная энергия, и он продолжал привлекать всех недовольных правлением Бориса Годунова. Борьба с оставшимися Годуновыми, их многочисленными родственниками и сторонниками становилась первоочередным делом. В соответствии с этой моделью самозванец делал свои назначения. Первыми в Боярскую думу нового царя вошли те, кто подобно князю Василию Михайловичу Рубцу Мосальскому оказал неоценимые услуги самозванцу во время его боев с правительственной армией царя Бориса Годунова и дальнейшего путивльского стояния. Можно отметить службу другого «боярина» — князя Бориса Михайловича Лыкова, посланного из Путивля к Кромам приводить к присяге остатки годуновской армии. Первым боярином самозванца по своему происхождению, безусловно, стал князь Василий Васильевич Голицын. Другой Голицын, Иван Васильевич, не имевший думного чина, ездил в посольстве из-под Кром в Путивль. Имея на своей стороне столь родовитых людей, самозванец мог надеяться привлечь к себе и других тайных и явных врагов Годуновых.

Маршрут «царевича Дмитрия» от Кром лежал на Орел, Крапивну, Тулу и Серпухов167. Если жизнь в Путивле отец Андрей Лавицкий сравнивал с пребыванием «корабля в какой-либо гавани после стольких крушений», то, вырвавшись на открытую воду, корабль этот устремился вперед на всех парусах168. В Орле стал очевидным начавшийся лавинообразный переход жителей близлежащих украинных городов, а также членов Боярской думы и Государева двора, других служилых людей на сторону самозванца. Князь Василий Васильевич Голицын сначала из предосторожности приказал связать себя под Кромами, а потом, отправив брата в Путивль с тысячным отрядом, стал дожидаться вестей от него. Известия оказались самыми благоприятными, и князь Василий наконец-то мог вкусить подобающие значению его рода почести.

Ко времени прихода в Орел окружение царевича Дмитрия (уберем с этого момента кавычки) стало выглядеть уже как полновесное правительство. В него, кроме Голицыных, вошли бояре Михаил Глебович Салтыков и Петр Федорович Басманов, пришедшие к Дмитрию «в дорозе» со своими отрядами по 200 человек. Примкнул к антигодуновскому движению и близкий к Романовым воевода Федор Иванович Шереметев. О значимости переходов именно этих лиц на сторону царевича Дмитрия по дороге из Путивля к Москве свидетельствует то, что в дальнейшем на их добровольную присягу ссылались как на аргумент послы Речи Посполитой на переговорах в 1608 году, отвергая упреки в поддержке королем Сигизмундом антигодуновского движения169.

Пока самозванец шел походом к Москве, в столице происходили заметные перемены. Всем, начиная от главы Боярской думы князя Федора Ивановича Мстиславского и кончая последним «черным мужиком», нужно было сделать выбор, кому служить дальше. Настроение людей нельзя было определить однозначно. Были и обиженные Годуновыми, были и те, кто видел в них единственных благодетелей. Интересно, что сторонним польско-литовским наблюдателям царь Борис Годунов казался тираном для своих бояр и шляхты, но милостивым правителем для крестьян, которые добром вспоминали его и несколько лет спустя после смерти: «Мужиком чорным за Борыса взвыши прежних господаров добро было, и они ему прамили; а иншые многие в порубежных и в ыншых многих городах и волостях и теперь Борыса жалуют. А тяжело было за Борыса бояром, шляхте; тые потому ему самому, жене и детем его прамити не хотели». Послы Речи Посполитой Станислав Витовский и князь Ян Соколинский имели основание проговорить в 1608 году то, в чем не хотели или боялись признаться сами себе жители Московского государства: «…а именно, тыранства Борисового не могучи и не хотечи долже зносить и терпеть, болши вжо тому Дмитру, ани ж самому Борису прамили»170.

Царице Марии Григорьевне и царю Федору Борисовичу оставалось только наблюдать за этим нарастающим изменением настроений. Москва оказалась незащищенной не только от войска самозванца, но и от агитации его тайных и явных сторонников. Все, что смогло тогда сделать оставшееся верным Годуновым стрелецкое войско, — так это остановить движение передовых отрядов царевича Дмитрия у Серпухова.

Перелом произошел 1 июня 1605 года, во время известных событий в Москве, когда Гаврила Григорьевич Пушкин и Наум Михайлович Плещеев привезли, как написано в разрядах, «смутную грамоту» самозванца.

Сначала посланцы Лжедмитрия приехали в подмосковное Красное село, где «мужики красносельцы» с готовностью откликнулись на их призыв поддержать царя Дмитрия и решили пойти в столицу поднимать «мир». Автор «Нового летописца» рассказал о том, как все было еще неопределенно в тот день. Царь Федор Борисович, узнав о выступлении, послал своих людей, чтобы те схватили изменников. Однако царские слуги не смогли справиться с нараставшим бунтом: «испужався, назад воротишася». Толпа двинулась из Красного села на Красную площадь, увлекая за собою тех, кто впервые узнавал о приближении царевича Дмитрия к Москве. Под охраной своих новых сторонников Гаврила Пушкин и Наум Плещеев дошли до Лобного места, где и огласили свою знаменитую грамоту.

Ее текст сохранился и был целиком включен в состав «Иного сказания» для последующего обличения Расстриги. В условиях похода «прирожденного» царевича к Москве появление грамоты оказалось тем сигналом, которого ждали многие, чтобы «мир» снова вступил в свои бунташные права в Московском государстве.

В Москву писал не какой-нибудь Григорий Отрепьев и даже не царевич, а царь и великий князь Дмитрий Иванович всея Руси. Жители Москвы хотели услышать и услышали в тексте грамоты нотки подзабытого, но такого знакомого голоса Грозного царя. Обращение было адресовано названным по имени главным боярам князю Федору Ивановичу Мстиславскому и князьям Василию Ивановичу и Дмитрию Ивановичу Шуйским, а вместе с ними всем чинам: боярам, московским дворянам, жильцам, приказным людям и дьякам, городовым дворянам и детям боярским, гостям, торговым и «всяким черным людям». Перечень чинов составлен в соответствии со всеми канонами приказной практики и не мог вызвать никаких подозрений относительно того, что царевич, появившийся из Речи Посполитой, не является природным москвичом. Более того, авторы грамоты даже не обращались к служилым иноземцам, которых царь Борис Годунов жаловал более всего. Нет в перечне чинов и патриарха Иова с освященным собором, вопреки тому как передается начало грамоты, привезенной Пушкиным и Плещеевым и прочитанной ими на Лобном месте, в разрядных книгах171. Отсутствие имени первоиерарха Русской церкви было вполне логичным для царевича Дмитрия, устранившего Иова с патриаршего престола.

В грамоте, появившейся в Москве 1 июня 1605 года, всех призывали вернуться к прежней крестоцеловальной записи царю Ивану Грозному и его наследникам. Излагалась история чудесного спасения царевича Дмитрия от замысла изменников, присылавших в Углич «многих воров» и велевших «нас портити и убити». Обстоятельства спасения царевича от смерти были спрятаны за высоким риторическим оборотом: «…и милосердый Бог нас великого государя от их злодейских умыслов укрыл, оттоле даже до лет возраста нашего в судбах своих сохранил». Острие гнева было направлено на главного изменника — неправедно воцарившегося Бориса Годунова. Жителям Московского государства напоминали, как со времени царствования Федора Ивановича он «владел всем государством Московским, и жаловал и казнил кого хотел». Для каждого находился свой аргумент, чтобы он отказался от прежней службы «изменнику» Борису Годунову: боярам, воеводам, «родству нашему», писал царь Дмитрий, были «укор, и поношение, и бесчестие»; «а вам, гостем и торговым людем, и в торговле в вашей волности не было и в пошлинах, что треть животов ваших, а мало и не все иманы». Как видим, обещание снижения налогов всегда являлось действенным инструментом политической борьбы…

Царь Дмитрий обещал также никому не мстить за участие в войне против него: «На вас нашего гневу и опалы не держим, потому что есте учинили неведомостию и бояся казни». Стоявший некогда во главе годуновской армии князь Федор Иванович Мстиславский и другие бояре, к которым была обращена грамота, вполне могли найти ответ на главный волновавший их вопрос. Чтобы убедить сомневающихся, царь Дмитрий ссылался на те города, которые добровольно принесли ему присягу, и раскрывал перед жителями Москвы картину оказанной ему широкой поддержки (конечно, более воображаемой, чем действительной). Речь шла о присяге «Поволских городов» и Астрахани, усмирении Ногайской орды, якобы уже тогда слушавшейся указов царя Дмитрия. Сильным аргументом стала судьба несчастной Северской земли, потому что всем было известно произошедшее недавно по распоряжению Бориса Годунова разорение Комарицкой волости. Теперь все это зло вернулось царице Марии Григорьевне и царю Федору Борисовичу: «…о нашей земли не жалеют, да и жалети было им нечего, потому что чужим владели». Здесь оказалось уместным вспомнить о неких «иноземцах», которые «о вашем разорении скорбят и болезнуют», а «нам служат». Но кто тогда мог иметь представление о характере и реальной силе поддержки, оказанной царевичу Дмитрию бывшими непримиримыми врагами Московского государства?

Заканчивалась «смутная грамота» призывом «добить челом» царю Дмитрию Ивановичу и прислать для этого представителей всех чинов (здесь единственный раз были упомянуты митрополиты и архиепископы). Выбор был более чем определенный: «всех вас пожалуем» — в противном же случае «от нашия царьския руки нигде не избыти»172. В тексте грамоты в «Ином сказании» еще добавлено: «…и ни в материю утробу не укрытися вам»173.

Теперь будут понятнее мотивы красносельских мужиков, первыми поддержавших посланников царя Дмитрия и приведших их под своей охраной на Лобное место. «Мир» и так колебался; получив же прощение всех грехов и обещание будущего жалованья, люди бросились на штурм Кремля. Все, что произошло дальше, в Смутное время будет повторяться с удручающей частотой: у «мира» появлялись вожди — и они присваивали власть. Те «черные люди», на плечах которых въезжал в Кремль очередной временщик, имели лишь сомнительное удовольствие короткого грабежа. На несколько дней у участников бунта появилось чувство восторжествовавшей справедливости. После целования креста новому самодержцу возбужденный народ бросился на расправу с Годуновыми и их родственниками. В тот день еще удалось удержаться от кровопролития, царица Мария Годунова и царь Федор Борисович были только сведены с престола и заключены под охраной приставов «на старом дворе царя Бориса». У архиепископа Арсения Елассонского, грека, имевшего чин архиерея кремлевского Архангельского собора, были все основания написать в своих мемуарах, посвященных Смутному времени: «Быстро глупый народ забыл великую доброту отца его Бориса и неисчислимую милостыню, которую он раздал им»174.

Появление вооруженной толпы в царских покоях, куда в мирное время не пускали ни одного боярина с оружием, опьянило толпу. Патриарх Иов позднее упрекал свою паству, что она свергла с престола царицу Марию и царевича Федора, предав их «на смерть». Он вспоминал, что вооруженные люди смерчем прошлись по всему Кремлю, не пощадив никаких святынь: «и воображение Ангелово, иже устроено было на гроб Спасов, раздробиша и позорующе носили по царьствующему граду Москве». Так начинал рушиться замысел царя Бориса о Москве как о Новом Израиле. Самого патриарха Иова вывели из алтаря Успенского собора прямо во время литургии, а толпа ходила по храму «со оружием и дреколием». Главу православной церкви, известного своей приверженностью Годуновым, «по площади таская позориша многими позоры»175.

Продолжением дня 1 июня 1605 года стал грабеж других Годуновых и их родственников Сабуровых и Вельяминовых. По известию в разрядной книге, «и как тое грамоту прочли, и тово ж дни в суботу миром всем народом грабили на Москве многие дворы боярские, и дворянские, и дьячьи, а Сабуровых и Вельяминовых всех грабили»176. «Новый летописец» говорит о том же: «Годуновых и Сабуровых, и Вельяминовых переимаху и всех поведоша за приставы. Домы же их все розграбиша миром: не токмо животы пограбили, но и хоромы розломаша и в селех их, и в поместьях, и в вотчинах также пограбиша»177. Снова, как после смерти царя Ивана Грозного, дело не обошлось без Богдана Вельского, прощенного и возвращенного на свою беду царем Федором Борисовичем. Богдан Вельский кричал на Лобном месте: «Яз за царя Иванову милость ублюл царевича Дмитрия, за то и терпел от царя Бориса». Ему хотели верить и верили, увлекаясь поддержкой бывшего фаворита Грозного царя.

Мятеж именем царя Дмитрия удался. Боярской думе оставалось послать повинную в Тулу, что она и сделала, отправив туда 3 июня бояр князя Ивана Михайловича Воротынского и князя Андрея Андреевича Телятевского. Если князю Воротынскому, много лет находившемуся в опале от Бориса Годунова, нечего было опасаться, то князя Телятевского, одного из главных воевод под Кромами, да еще зятя временщика Семена Никитича Годунова, ожидал более чем прохладный прием. Создается впечатление, что Дума испытывала царя Дмитрия и хотела посмотреть, выполнит ли он свои обещания и пощадит ли покаявшихся врагов.

Тогда же по приговору Боярской думы были отправлены бить челом «прирожденному царевичу» Сабуровы и Вельяминовы. Таков был ответ ограбленным родственникам Годуновых на просьбу о защите. На следующий день они принесли повинную в Серпухове, однако по приказу «недруга их» боярина Петра Федоровича Басманова были взяты под стражу, «за приставы». Точно так же едва «не убиша» и князя Андрея Телятевского.

О том, насколько посольство Боярской думы было неприятно царю Дмитрию Ивановичу, говорит известный факт: он предпочел прежде них принять донских казаков, приехавших одновременно с боярами. Последним сразу указали их место за прежние измены, поставив выше казацкую поддержку. Но в целом для боярской депутации все закончилось одним церемониальным ущербом. Царь Дмитрий Иванович и его новые бояре подтвердили, что все их счеты в основном связаны с врагами из стана Годуновых.

В Москве продолжались расправы. При этом не щадили ни живых, ни мертвых. 5 июня толпа совершила еще одно символическое действие, окончательно разрывавшее связи с царем Борисом Годуновым. Как вспоминал архиепископ Арсений Елассонский, оказавшийся свидетелем многих событий в Кремле, тело царя Бориса было низвергнуто из кремлевского Архангельского собора «ради поругания» и отвезено в бедный Варсонофьевский монастырь на Сретенке. Целую неделю продолжался грабеж Сабуровых и Вельяминовых. Только 8 июня в тюрьму посадили из них 37 человек178.

С этого момента в столице уже правили именем царя Дмитрия Ивановича. Новый царь еще не вошел в Москву, а по стране рассылались грамоты о занятии им престола. Одна из таких грамот «от царя и великого князя Дмитрия Ивановича всеа Русии» была отправлена из Москвы 6 июня 1605 года и через 12 дней получена в далеком Сольвычегодске. В ней царь Дмитрий просто объявлял, что «Бог нам великому государю Московское государьство поручил». Вольно или невольно вводя в заблуждение сольвычегодцев, Новгородская четверть, которой подчинялся этот город, указывала на то, что даже патриарх Иов «в своих винах добил челом».

С самого начала царствования права на престол царя Дмитрия Ивановича подтверждались родством с Иваном Грозным. Подданным нужно было запоминать имя новой царицы и великой княгини, «иноки Марфы Федоровны всеа Русии» — седьмой жены царя Марии Нагой. После этих грамот никто уже не говорил, что у ее сына не было канонических прав на престол. Не менее любопытна и вторая грамота, привезенная в Сольвычегодск. Она запрещала до особого указа тратить собранную казну и запасы: «И того бы естя берегли накрепко, чтоб над нашею казною и над хлебом никто хитрости никакия не делали»179. Какой бы ни была новая власть, а начинать ей нужно было с того, с чего начинали и предшественники: с обыкновенных забот по управлению государством и наполнения бюджета Московского государства.

Царь Дмитрий, даже после принесенной ему в Москве присяги, продолжал выдерживать паузу и не спешил с вступлением в столицу. Камнем преткновения оставалась судьба свергнутой царицы Марии Григорьевны и царя Федора Борисовича Годунова. Не решив, что делать с ними, нельзя было даже и надеяться на то, что передача престола завершится мирно. Исполнить тяжелую миссию был послан из Тулы боярин князь Василий Васильевич Голицын. Вместе с ним приехали в Москву князь Василий Михайлович Рубец Мосальский, а также печатник и думный дьяк Богдан Иванович Сутупов. Им и пришлось выполнить самую черную палаческую работу для самозванца.

Об их тайной миссии, естественно, почти ничего не известно. Все видели, как несколько человек вошли в покои на старом дворе Бориса Годунова, где содержались царица Мария и царь Федор. Автор «Нового летописца» упоминает, что боярин князь Василий Васильевич Голицын и главный приближенный человек царя Дмитрия князь Василий Михайлович Рубец Мосальский «взя с собою» еще двух исполнителей — Михаила Молчанова и дьяка Андрея Шерефединова и «трех человек стрельцов». Ни у одного из них не было оснований любить Годуновых (особенно у бывшего думного дьяка Андрея Шерефединова, низвергнутого в коломенские выборные дворяне), что все они и доказали своими «изменами» царю Борису и его наследникам. Спустя некоторое время к народу вышел боярин князь Василий Васильевич «с товарыщи» и объявил «мирови», «что царица и царевич со страстей испиша зелья и помроша, царевна же едва оживе». Так случился первый из череды «апоплексических ударов» в русской истории, который повторится потом с Петром III и Павлом I.

«Самоубийство» матери и сына Годуновых стало официальной версией нового царя180, устрашившегося прямой казни тех, кто был главным препятствием на его пути к царскому венцу. Царь Дмитрий уравнялся в «злодействе» с тем, кого он так страстно обличал. Однако у казни Годуновых оказалось слишком много свидетелей, поэтому скоро стало известно о том, что произошло в действительности. Драматичное и тяжелое описание событий на старом годуновском дворе осталось в летописях. Оно может вызвать только сочувствие к страданиям жертв и презрение к убийцам. Описывая это убийство в XIX веке, С. М. Соловьев просто опустил подробности, написав, что отчаянно боровшегося Федора убили «самым отвратительным образом»181.

Архиепископ Арсений Елассонский, хорошо знавший царскую семью Годуновых, писал о Федоре как о «прекрасном сыне» Бориса Годунова. В его мемуарах говорится, что царь Федор Борисович был убит вместе с матерью спустя пять дней после их сведения с престола. В любом случае эта тяжелая драма русской истории произошла не позднее 6 июня 1605 года, когда Лжедмитрий посчитал «порученным» ему Московское царство.

Участь Ксении Годуновой, «красивейшей дочери» царя Бориса, по словам того же архиепископа Арсения, решилась только пять месяцев спустя, когда ее постригли в монахини под именем Ольги и отправили в ссылку в один из белозерских монастырей (по сведениям «Нового летописца», в «Девич монастырь» во Владимире)182. Столь долгое время, в течение которого она находилась на положении фактической пленницы самозванца, дало повод для толков. Многие, как автор «Иного сказания», были убеждены, что Лжедмитрий оставил ее в живых, «дабы ему лепоты ея насладитися, еже и бысть»183. История эта темная и такая же неприглядная, как другие обстоятельства, связанные с устранением Годуновых от власти. Еще один из слухов передавал дьяк Иван Тимофеев, писавший в своей витиеватой манере об удержании Ксении Годуновой самозванцем «в некоем угождаемаго ему и приближна нововельможи дому». Впрочем, слова из «Временника» Ивана Тимофеева «яко несозрела класа (колоса) пожат, во мнишеская облек»184 все-таки, скорее, относятся к насильственному постригу Ксении Годуновой. Еще один информированный свидетель происходивших событий капитан Жак Маржерет не обратил особого внимания на всю эту историю, указав, что дочь Бориса Годунова «была оставлена под стражей»185. Однако присутствие Ксении Годуновой в Москве раздражало будущего тестя Лжедмитрия I воеводу Юрия Мнишка, который требовал ее удаления из столицы. Учитывая отзывы некоторых поляков о том, что царь Дмитрий был не слишком воздержан «в делах богини Венеры» («in re venerea»), надо думать, что подозрения современников относительно судьбы несчастной Ксении Годуновой могли быть небезосновательными.

Следующим делом, которое тоже должен был исполнить боярин князь Василий Васильевич Голицын, стало сведение с престола патриарха Иова. Канонические правила не позволяли светской власти вмешиваться в дела церкви, чей первоиерарх пожизненно занимает патриарший престол. Иначе было в православной России. Первому избранному на патриарший престол патриарху Иову пришлось покидать место своего служения в Москве. Слишком велики были его заслуги в деле избрания на царство Бориса Годунова, слишком близким к нему человеком он был и слишком активно помогал разоблачать появившегося ниоткуда «царевича». Простить этого самозванец не мог. Лжедмитрию I еще только предстояло взойти на престол и пройти обряд венчания на царство. Думая об этом, как и о многом другом — о будущей свадьбе с Мариной Мнишек, роли католической церкви в Московском государстве, он не мог рисковать тем, чтобы все его завоевания разбились об авторитет патриарха Иова и его обличительные слова, сказанные с амвона Успенского собора в Кремле.

По описанию «Нового летописца», с патриарха были сняты святительские одежды, но он и сам не сопротивлялся, покорно отдав себя в руки тех, кто исполнял волю царя Дмитрия. Патриарх Иов «вернул» свою панагию иконе Владимирской Богоматери, долго молился перед ней и «плакася на мног час». В обычной чернецкой одежде, усадив на телегу, патриарха увезли в ссылку в Старицу, откуда начиналось его церковное служение.

«Добровольный» уход патриарха был обставлен так, что Иов удаляется в старицкий Успенский монастырь «на обещание»186. В годы опричнины он служил там игуменом и должен был прекрасно знать судьбу опального митрополита Филиппа Колычева, казненного опричниками Ивана Грозного в Твери…

После всех этих событий другого выбора, как только служить царю Дмитрию, ни у кого не оставалось. 11 июня датируется рассылка окружного послания о приведении к кресту жителей всех городов во имя «прирожения» сына Ивана Грозного. Крестоцеловальная запись повторяет в своих деталях предшествующие присяги, поменялось лишь имя новых правителей — царицы-инокини Марфы Федоровны (она, наверное, еще и не знала об этом) и царя Дмитрия Ивановича. О прежних царях еще говорилось как о живых: «…и с изменники их, с Федкою Борисовым сыном Годуновым, и с его матерью, и с их родством, и с советники, не ссылатися писмом и никакими мерами»187. Возможно, что Дмитрий к моменту составления документа еще не успел получить известия о том, что его соперников уже не было на свете, а может быть, ему тоже нужно было сохранить на будущее уверенность, что царь Федор Борисович Годунов никогда не «воскреснет», подобно царевичу Дмитрию.

Царь Дмитрий Иванович оставался в Туле, где началось его признание Боярской думой. Из Тулы в Серпухов был отправлен с войском Петр Басманов и другие воеводы188. В Тулу ездили целые боярские депутации, из Москвы в резиденцию царя Дмитрия отсылались богато украшенные экипажи и самые красивые лошади, на которых триумфатору предстояло въехать в столицу. Но пока в Туле продумывали детали церемониала, враги самозваного Дмитрия тоже не теряли даром времени и приготовили ему свою встречу.

Итак, получив все возможные подтверждения признания своего царского статуса, Дмитрий Иванович двинулся из Тулы к Серпухову и подошел к Москве 20 июня 1605 года. Всего пять месяцев прошло от времени его разгрома под Добрыничами — и какая разительная перемена! Народ встречал нового царя и провожал его в Кремль. Со стороны все видится как трудно поддающийся описанию сплошной триумф. Однако у этого триумфа была и оборотная сторона, на которую с самого начала пришлось обратить внимание тому, кто назвался именем Дмитрия. Сохранилось свидетельство одного польского источника, передававшего слухи из Москвы в июле 1605 года. Оказывается, встреча в Москве не была такой теплой ни для самого Дмитрия, ни для сопровождавших его поляков и литовцев. Годуновым приписывали многие действия: порох, подложенный под проездные ворота и даже в самые царские покои, где должен был жить Дмитрий, а также отравленное питье. Многие из свиты царя Дмитрия, желая, по славянскому обычаю, отметить успех своего предприятия, «выпивку и смерть мешали», заходя в кабаки. «Принципалом» этой измены называли «брата Годунова»189, видимо хорошо известного Семена Никитича, с которым действительно расправились, отослав его на казнь в Переславль-Залесский. То же сообщается в немецкой «Современной записке о первом самозванце»: по словам ее автора, до коронования Дмитрий не предпринимал никаких действий на этот счет, но после венчания на царство приказал схватить Семена Годунова и 170 его слуг и единомышленников, обезглавить их, а недвижимое имущество и вещи отдать народу190. Другие обвиняли князей Шуйских, которые «начали смущать граждан, говоря, что это не истинный царь, но польский королевич, он де хочет нашу веру уничтожить, а установить люторскую». Настроение жолнеров, судя по процитированному письму Яна Вислоуха из Москвы 24 июля 1605 года, быстро изменится, и они уже не будут доверять никому в Москве: «Они также злоумышляли против безопасности нашей, желая погубить всех нас»191.

Даже сама природа, казалось, сопротивлялась приходу самозванца в Москву. По крайней мере, так позднее переосмыслили события московские летописцы. Царский поезд двигался из Серпухова сначала к реке Московке, где «встретоша его со всем царским чином, и власти приидоша и всяких чинов люди». Потом в Коломенском была последняя остановка перед въездом в столицу: «Дню ж тогда бывшу велми красну, мнози же люди видеша ту: над Москвою над градом и над посадом стояше тма, окроме же града нигде не видяху». Грозовые облака над Кремлем среди ясного дня давали простор для толкований, но не стоит сомневаться, что 20 июня, в отличие от более позднего времени, все предсказания были вполне благоприятны для царя Дмитрия Ивановича.

Торжественную встречу нового царя в Москве описал отец Андрей Лавицкий: «Впереди ехала польская кавалерия, сверкая оружием; за ней следовали в большом количестве московские sclopetarii (стрельцы. — В. К.), среди которых литаврщики, rhedos (царские колесницы. — В. К.) и много коней, причем последние были повсюду роскошно украшены золотыми ожерельями и драгоценными камнями; далее следовала в большом количестве московская конница, позади ее — множество священников со своими епископами, владыками и патриархом»192. Конечно, это был уже не сведенный со своей кафедры патриарх Иов, а его местоблюститель рязанский архиепископ Игнатий-грек, первым из церковных иерархов признавший самозванца и щедро вознагражденный им за предательство прежнего святителя. Всю процессию сопровождали выносные хоругви, евангелия и иконы.

Первая встреча в Москве, где Дмитрий Иванович «сниде с коня», была на Лобном месте. Царь оправдал ожидания, первым делом «прииде ко крестом и начат пети молебная». Нарушала торжественность момента «литва» из окружения нового царя: его свита осталась сидеть на конях «и трубяху в трубы и бияху в бубны». Так сообщают московские источники, но и отец Андрей Лавицкий вспоминал, что «едва не оглох» от биения литавр, находясь в толпе зрителей. Однако радость была общей, и тогда еще не думали об обидах и предъявлении счетов.

Сколько раз чернец Григорий Отрепьев проходил этой дорогой от Лобного места до Чудова монастыря! И вот теперь ему впервые приходилось идти по ней с царскими почестями. В глазах людей он уже окончательно — сын Грозного царя. Иначе разве дозволили бы ему коснуться гробов его «родителей» в Архангельском соборе, стали бы слушать молитвы и рыдания, обращенные к отцу и брату? Деталь эта столь же важна, как и молитва Бориса Годунова в кремлевских храмах при вступлении в царский чин для подтверждения преемственности своей несостоявшейся династии с ушедшими Рюриковичами. Присутствовавший при встрече Дмитрия на Лобном месте хранитель Архангельского собора архиепископ Арсений Елассонский описал, как «после великой литии» и «благословения архиереев» все прошествовали в соборный Успенский храм. Сначала там «по чину» царь поклонился святым иконам, а потом пошел в другой «соборный храм Архангелов», где «поклонился» гробам царей Ивана Васильевича и Федора Ивановича и «заплакал». Несмотря на величие момента и тернистый путь, пройденный этим человеком к своей цели, это было всего лишь одно из действий незавершенной драмы. Сходство с актерской игрой состояло в том, что царь Дмитрий Иванович по-прежнему рассчитывал на зрителей, поэтому «громким голосом» произнес давно продуманный и отрепетированный текст:

«Увы мне, отче мой и брате мой, царие! Много зла соделаша мне враждующие на мя неправедно, но слава святому Богу, избавляющему мя, ради святых молитв ваших, из рук ненавидящих мя и делающих мне с неправдою, воздвизающему от земли нища, и от гноища возвышаяй убога посадити его с князи, с князи людей своих».

Дальше Дмитрий «провозгласил перед всеми, что отец его — царь Иоанн, и брат его — царь Феодор», и присутствовавшие в храме «громогласно» подтвердили это. Вспоминая произошедшее, архиепископ Арсений задумается над словами Писания: «Богатый возглаголал и вси похвалиша, и слово его вознесоша даже до неба»193. Но тогда царю Дмитрию Ивановичу, обосновавшемуся в царских покоях в Кремле, оставалось наслаждаться тем, что цель была достигнута. Его признали освященный собор, Боярская дума и все жители столицы.