Лжедмитрий I

Козляков Вячеслав Николаевич

Часть вторая

ЦАРЬ ДМИТРИЙ ИВАНОВИЧ

 

 

Глава первая

ПЕРВЫЙ ИМПЕРАТОР

 

Венчание на царство

Царю Дмитрию Ивановичу предстояла еще коронация в Кремле, без которой он по-прежнему не имел полных прав на престол. «Чин венчания» должен был проводить патриарх, но с устранением Иова патриаршее место оказалось вакантным. Поэтому первым делом по вступлении в Москву царя Дмитрия Ивановича стало избрание нового предстоятеля Русской церкви.

Никто прямо не обвинял Иова в том, что он поддерживал Бориса Годунова и обличал «расстригу». Царствование Дмитрия Ивановича началось с того, что он пригласил к себе правящих архиереев и, сохраняя уважительную форму обращения к бывшему патриарху, предложил избрать нового владыку церкви: «Патриарх, святейший отец наш, господин Иов — великий старец и слепец и не может пребывать на патриаршестве, посему обсудите, чтобы назначить вместо него другого патриарха, кого вы изберете».

Однако ни для кого не была секретом истинная причина «слепоты» Иова, стоившая ему патриаршего престола. Правящие архиереи готовы были поддержать нового царя, но в них не сразу исчезла приверженность к опальному Иову. Более того, произошел даже небольшой церковный «бунт», потому что иерархи попытались оставить Иова на патриаршестве: «поговоривши все единодушно друг с другом, решили: пусть будет снова патриархом святейший патриарх господин Иов». Но на большее членов освященного собора не хватило. Под давлением обстоятельств им пришлось «перерешить» и избрать того, кто оказался наиболее подходящей кандидатурой для царя Дмитрия Ивановича. «Законно все архиереи единогласно избрали и нарекли» в патриархи бывшего рязанского архиепископа Игнатия1. То, что выбор был несвободным, подтверждается и тем, что избирательный «кодекс» прежде утверждался царем и «синклитом» — Боярской думой. 30 июня, в воскресенье, «на память славнейших 12 апостолов», архиепископ Рязанский Игнатий был поставлен в патриархи Московские и всея Руси. «А преже был Кипрским архиепискупом в Греках и пришел к Москве при царе Федоре, — так излагал биографию второго русского патриарха автор «Нового летописца». — Царь же Борис не позна в нем окаянном ерести, посла его на Рязань»2. Однако более осведомленный архиепископ Арсений Елассонский сообщал о том, что патриарх Игнатий в Греции был «епископом Ериссо и Святой Горы» на Афоне3. Сведения источников о времени его приезда в Москву противоречат друг другу; скорее всего, он оказался в Москве как посланник константинопольского патриарха и приехал на венчание на царство Бориса Годунова в 1598 году. С 1603 года Игнатий находился на рязанской кафедре и, как и рязанские дворяне Ляпуновы, первым перешел на сторону самозванца на его пути в Москву4.

После литургии и чина интронизации нового патриарха царь Дмитрий Иванович устроил большой «стол» во дворце. По воспоминанию одного из участников этого действа, на нового патриарха и других архиереев широкой рекой пролились царские «дары» «и все возвратились домой с великою радостью»5. Оказавшийся послушным церковный синклит заседал вместе с Боярской думой и решал многие важные государственные дела. В состав высших церковных иерархов вошел бывший архимандрит Чудова монастыря Пафнутий, возведенный на Крутицкую митрополию (сан митрополита Сарского и Подонского был вторым по значению после патриарха в перечне чинов освященного собора). В церковном соборе времен Лжедмитрия I встречаем будущего патриарха Гермогена (в это время митрополита Казанского), новгородского митрополита Исидора и ярославского Кирилла. Еще недавно все они призывали свою паству к молебнам за умершего царя Бориса Годунова и благословляли приход на царство царя Федора Борисовича6. Теперь надо было славить другого царя.

Вопреки распространенным предубеждениям и подписанной им самим «ассекурации» Юрию Мнишку, царь Дмитрий Иванович не стремился искоренить православную веру и привести страну к «латинству». Он не просто не притеснял ни в чем церковь, а вел себя так, как должен был вести себя православный государь. Сразу после смены власти в Кремле возник вопрос о духовнике нового царя. Духовниками прежних государей, начиная с Ивана Грозного, становились протопопы кремлевского Благовещенского собора. Традицию нарушил лишь царь Борис Годунов. Не случайно благовещенский протопоп Терентий сразу же обратился к новому царю с посланием, в котором проповедовал превосходство «священства» над «царством». Однако он не преуспел в своей попытке; его идеи не произвели впечатления на царя Дмитрия Ивановича. Терентия сменили и отправили служить в другой храм.

К сожалению, единственное упоминание в источниках о новом духовнике царя Дмитрия Ивановича содержится в поздней грамоте 1620 года по спорному делу князя Ивана Михайловича Барятинского с владимирским Рождественским монастырем. Челобитчик ссылался на то, что спор о земле нельзя было решить, «потому что Рожественого монастыря архимарит был Ростриге духовник»7. Не исключено, что обиженный князь Иван Барятинский, не получивший спорные земли, мог просто преувеличить степень близости архимандрита Исайи к самозванцу. Однако важнее здесь понятный современникам контекст: они не подвергали сомнению сам факт того, что владимирский архимандрит мог оказывать влияние на царя Дмитрия. При выборе царского духовника из владимирского Рождественского монастыря могло иметь значение то, что эта обитель, в которой хранились мощи Александра Невского, высоко стояла в иерархии русских монастырей, ее место было сразу за Троице-Сергиевым монастырем. Архимандрит Исайя происходил из жителей Сольвычегодска, в миру его знали как попа Ивана Лукошкова и «знаменщика» усольской певческой школы. Лжедмитрий-Григорий Отрепьев как бывший «крылошанин» еще ранее мог проявлять интерес к знаменитым образцам «Лукошкова» церковного пения, и это повлияло на призвание Исайи во дворец. Позднее, в 1606 году, упоминался еще один царский духовник; им в соответствии с традицией был благовещенский протопоп Федор.

В дни перед интронизацией патриарха Игнатия в конце июня 1605 года в Москве происходили очень важные события, имевшие отдаленные последствия для всего царствования Дмитрия Ивановича. Их героем суждено было стать одному из первейших бояр, князю Василию Ивановичу Шуйскому. Больше всего в Москве ждали подтверждений истинности царевича Дмитрия именно от Василия Шуйского. Он уже неоднократно свидетельствовал о смерти царевича, начиная с того самого мая 1591 года, когда в Угличе случилось непоправимое несчастье. Шуйский помогал разоблачать расстригу Григория Отрепьева при царе Борисе Годунове, и в столице не должны были забыть его речи, обращенные по этому поводу к народу.

При въезде царя Дмитрия Ивановича в Москву все, конечно, смотрели на будущего самодержца. Были и те, кто узнавал бывшего чернеца Григория Отрепьева, но они, по словам летописца, «не можаху что соделати кроме рыдания и слез». История сохранила имена других людей — тех, кто не слезами, а речами обличения встретил самозванца. О них написал Авраамий Палицын в «Сказании»: «Мученицы же новии явльшеся тогда дворянин Петр Тургенев, да Федор Колачник: без боязни бо того обличивше, им же по многих муках главы отсекоша среди царьствующего града Москвы»8. Однако москвичи, предвкушая радость новых коронационных торжеств, не восприняли предупреждений этих несчастных, «ни во что же вмениша» их казни.

Не менее, чем на царя, люди смотрели на его ближайших бояр, пытаясь понять, действительно ли у них на глазах происходит чудо возвращения «прирожденного» царевича. Самозванец придумал тонкий ход, чтобы обезопасить себя от их возможной нелояльности. Когда он въезжал в Москву, то посадил к себе в карету главу Боярской думы боярина князя Федора Ивановича Мстиславского и боярина князя Василия Ивановича Шуйского. Так, окруженный первейшими князьями крови, оказывая им почет своим приглашением, он одновременно держал под присмотром бывших главных воевод воевавшей против него рати Бориса Годунова.

Встреча царя Дмитрия Ивановича не могла быть свободной от слухов, и лучше всего их могли подтвердить или опровергнуть царевы бояре. Жертвой одного из таких откровенных разговоров, подслушанных соглядатаем, стал боярин Василий Шуйский. Царю Дмитрию Ивановичу быстро пришлось столкнуться с тем, что за видимостью покорности может скрываться измена. Слишком уж неприятным, видимо, было раболепие, с которым встречали «истинное солнышко наше», настоящего царевича, поэтому кому-то из тех, кто подходил с поздравлениями к Шуйскому (говорят, что это был известный зодчий и строитель Смоленской крепости Федор Конь), боярин якобы высказал то, что думал на самом деле: «Черт это, а не настоящий царевич; вы сами знаете, что настоящего царевича Борис Годунов приказал убить. Не царевич это, но расстрига и изменник наш».

Конечно, слова эти прошли через многократную передачу и не могут быть восприняты как протокольная запись сказанного боярином на самом деле. Однако можно обратить внимание на совпадение акцентов в разговоре Шуйского со своим торговым агентом и речами несчастного Федора Калачника, кричавшего собравшейся на казнь толпе: «Се прияли образ антихристов, и поклонистеся посланному от сатаны».

Итак, пришествие «царевича» из ниоткуда явно смущало жителей Москвы, и боярин князь Василий Иванович Шуйский имел неосторожность подтвердить их опасения.

В самые первые дни царь Дмитрий Иванович еще стремился продемонстрировать, что никому не будет мстить за прежние службы Борису Годунову. В «деле Шуйского» в любом случае это выглядело бы как месть. Поэтому царю Дмитрию было выгоднее добиться лояльности князей Шуйских, в то время как другие бояре были не прочь устранить своих вечных конкурентов руками самозванца. Для решения участи Шуйского было созвано подобие земского собора. Во всяком случае, делу не побоялись придать широкую огласку и именно совместному заседанию освященного собора и Боярской думы предложили решить участь братьев князей Шуйских9. Князя Василия Ивановича даже не арестовывали. Он вместе с другими членами Думы приехал в Кремль, не зная, что будет решаться его судьба и что он будет так близок к смерти.

Царь Дмитрий держал на соборе речь как продолжатель «лествицы» князей Московского царствующего дома. Он обвинил весь род Шуйских в том, что «эта семья всегда была изменническою». Дмитрий переходил в наступление и осуждал желание самих Шуйских искать царства («задумали идти путем изменника нашего Бориса»). О самом главном вопросе — своей «прирожденности» — царь говорил вскользь, приводя дополнительные доказательства измены всех трех старших князей — Василия, Дмитрия и Ивана Ивановичей Шуйских: «Не меньшая вина, что меня, вашего прирожденного государя, изменником и неправым наследником (царевичем) вашим представлял Василий перед теми, которых следует понимать такими же изменниками, как он сам; но еще в пути, едучи сюда, после только что принесенной присяги в верности и повиновении, они все трое подстерегали, как бы нас, заставши врасплох, в покое убить, на что имеются несомненные доводы. Почему, хотя и в мощи нашей есть, но мы не желаем быть судьей в собственном деле, требуем от вас и желаем слышать ваше мнение, как таким людям следует заплатить».

В соборном определении по делу князя Шуйского говорилось об умысле на убийство царя Дмитрия Ивановича. Это подтверждается ходившими по Москве слухами о порохе, подложенном в кремлевских покоях. Пример Шуйских должен был показать, как новый царь собирался расправляться с изменниками. Изначально был выбран не обычный для московских царей путь казни по одному царскому слову, а нечто другое — совместное решение бояр, которым была доверена судьба рода Шуйских. И боярин князь Василий Иванович быстро сумел приспособиться и к этим правилам игры. Ход суда над Шуйскими известен в изложении Станислава Немоевского — родственника Мнишков, который рассказал об этом деле в своих записках. По словам мемуариста, боярин Василий Шуйский стал каяться в произнесенных словах перед царем, освященным собором и Думой: «Виноват я тебе, великий князь Дмитрий Иванович, царь-государь всея Руси, — я говорил, но смилосердись надо мною, прости глупость мою, и ты, святейший патриарх всея Руси, ты, преосвященный митрополит, вы, владыки-богомольцы, и все князья и думные бояре, сжальтесь надо мною страдником, предстаньте за меня, несчастного, который оскорбил не только своего государя, но в особе его Бога Всемогущего»10.

Однако мольба князя Василия Ивановича Шуйского о предстательстве была тщетной. В источниках сохранились сведения, что за него просила мать царя Дмитрия — инокиня Марфа, но это явная ошибка: царица-инокиня к тому времени еще не успела вернуться в Москву. Даже польским секретарям приписывали заступничество за Шуйских11. Правда, видимо, заключалась в свидетельстве «Нового летописца» о том, что все предали в этот момент опальных князей: «На том же соборе ни власти, ни из бояр, ни ис простых людей нихто же им пособствующе, все на них же кричаху»12.

Дело дошло до плахи. Подобно тому как Борис Годунов наносил удары по старшему в роде, царь Дмитрий также решил наказать первого из братьев Шуйских. Все понимали последствия такой политической казни в самом начале царствования Дмитрия, и это был тот шанс, которым воспользовался боярин князь Василий Иванович. Даже стоя на площади в окружении палачей, с обнаженной шеей, он продолжал просить о помиловании — но не ради себя, а ради славы того государя, в подлинности которого он теперь клялся: «Монархи милосердием приобретают себе любовь подданных», пусть все скажут, что Господь дал «не только справедливого, но и милосердного государя».

Вряд ли это было истинное убеждение боярина князя Василия Шуйского: он торговался, чтобы выговорить сохранение жизни. Тогда, на беду себе, самозванец решил его пощадить. Подобные признания были нужнее новому царю, чем голова его боярина. По сведениям иезуитов из свиты царя Дмитрия, казнь была назначена на 10 июля (или 30 июня по юлианскому календарю). В этот воскресный день на престол вступал патриарх Игнатий, и совсем негоже было омрачать его интронизацию жестокой расправой.

«Подлинный сфинкс тогдашней Москвы», как называл Шуйского о. Павел Пирлинг, сумел устоять и на этот раз, избежав казни в самый последний момент13. Конечно, опала все-таки постигла Шуйских: они были лишены имущества и удалены из Москвы, но это не сравнимо с теми последствиями, которые могли бы быть в результате физического устранения суздальской ветви Рюриковичей. К тому же вскоре нашлись поводы для помилования и возвращения князей Шуйских ко двору, где они будут лояльно вести себя по отношению к царю Дмитрию Ивановичу. Вплоть до того майского дня 1606 года, когда выяснится их настоящая роль в подготовке переворота и устранении Лжедмитрия I от власти.

Опала, наложенная при воцарении Дмитрия на князей Шуйских, могла обезопасить самозванца от дальнейших разоблачений. Царь Дмитрий Иванович выбрал милость, а не грозу в отношении бояр. Боярский заговор удался, но если знать надеялась, что власть упадет в ее руки, то она жестоко просчиталась.

Первый месяц после приезда в Москву царь Дмитрий продолжал подтверждать своими действиями легенду о «прирожденном царевиче». И неважно, что он сам был искренним ее адептом. Царь Дмитрий создал своей победой совершенно новое настроение в жизни людей. Уже совсем скоро придет время, когда, как говорил Авраамий Палицын, царем начнут играть, «яко детищем». Слишком быстрым оказался поворот от обличения «расстриги» к его принятию в московском обществе. Многие под этот шум решали свои собственные задачи. Так расправились со всеми Годуновыми «до малого ребенка», разослали в ссылки их родственников Сабуровых и Вельяминовых. Вместо них в Москву возвращались царские родственники Нагие. Были «реабилитированы» Романовы и другие, кто пострадал от Бориса Годунова. Имущество, конфискованное у Годуновых, равно как их должности, переходило к возвращавшимся из ссылки боярам. В разрядных книгах осталась запись о том, что этот процесс царь Дмитрий начал очень рано, еще во время похода на Москву: «А в Казанские городы с Тулы ж послал по Нагих и по Головиных, и подавал им боярство и вотчины великие и дворы Годуновых и з животы». Инока Филарета (Федора Никитича Романова) новый царь возвел в сан митрополита Ростовского и Ярославского.

Главным событием, конечно, стало возвращение в Москву из отдаленного Никольского монастыря на Выксе матери царевича Дмитрия инокини Марфы — царицы Марии Федоровны Нагой. Патриарх Иов и боярин князь Василий Иванович Шуйский были устранены или устрашены; единственной и самой опасной свидетельницей оставалась инокиня Марфа. На нее и были устремлены все взгляды: признает или нет она в спасенном царевиче своего сына? Четырнадцать лет прошло после смерти Дмитрия в Угличе, и разве можно было проверить подлинность слов того, кто назвался именем царевича? Материнское сердце не могло обмануться. Но как быть с расчетом на то, что, признав Лжедмитрия, царица-инокиня снова смогла бы вкусить царских почестей для себя и всей семьи Нагих? Ведь в противном случае ее, скорее всего, ждала тайная смерть. Понимали это и современники, поэтому были уверены, что существовал сговор между Дмитрием и Марией Нагой: «И пришел тот вор Рострига к Москве, и послал боярина своего князь Василья Мосальского к царя Ивана Васильевича к царице иноке Марфе, велел ее привести к Москве; а наперед послал ее уговаривать постелничего своего Семена Шапкина, штоб его назвала сыном своим царевичем Дмитреем, а потому Семен послан, что он Нагим племя, да и грозить ей велел: не скажет, и быт ей убитой»14.

Инокиня Марфа позволила использовать свое имя в большой игре самозванца и стала его верной сторонницей. «Тово же убо не ведяше никто же, — писал автор «Нового летописца», — яко страха ли ради смертново, или для своево хотения назва себе ево Гришку прямым сыном своим, царевичем Дмитреем»15.

Царь сделал так, чтобы все видели, как мать встречает своего сына. Он устроил торжественную встречу царице на подъезде к Москве в дворцовом селе Тайнинском. Они обнялись на глазах у присутствующего народа, и дальше царь, демонстрируя сыновье почтение, шел с непокрытой головой во главе процессии, ведя под уздцы лошадь с каретой, в которой ехала инокиня Марфа. В столице ей приготовили кельи в кремлевском Вознесенском монастыре. Туда царь Дмитрий станет часто ездить для совета с «матерью». Марфе Нагой, как и ее братьям, будут оказаны все почести, достойные самых близких царских родственников.

Теперь царь Дмитрий Иванович был готов к венчанию на царство. Церемония состоялась три дня спустя после въезда в столицу старицы Марфы, 21 июля 1605 года. Месяц, проведенный самозванцем на троне в Москве, показал, что он делал все для того, чтобы лишний раз обвинить Бориса Годунова в узурпации своих прав на «прародительский» престол. В этом внутреннем соперничестве стоит видеть причину того, что венчание было проведено сразу, не дожидаясь 1 сентября и начала нового года, как это сделал царь Борис. Кроме того, царь Дмитрий не стал соревноваться с Годуновым в роскоши венчания и последующих пиров. По описанию современников, вся церемония прошла хотя и торжественно, по существовавшему чину, но скромно по сравнению с тем, что видели в Москве в 1598 году.

Венчание на царство Дмитрия Ивановича происходило в Успенском соборе Кремля. Туда царь прошествовал из своего богато украшенного дворца по «затканной золотом бархатной парче» в сопровождении освященного собора и членов Боярской думы. Патриарх Игнатий увенчал царя Дмитрия «царскими регалиями», то есть короной, скипетром и державой. Одна интересная деталь — для коронации была использована новая корона, заказанная царем Борисом Годуновым в Вене у германского императора16. По своему виду корона напоминала императорскую, и это, как оказалось впоследствии, было не случайно. Мысль о соответствующем титуле уже родилась у Дмитрия Ивановича.

Сама церемония, устанавливавшая божественное освящение царской власти, меняла отношение подданных к царевичу17. Но и с ним самим должны были произойти изменения. Тайный переход Дмитрия в католичество, о котором знали только немногие посвященные, создавал непреодолимое препятствие для «чистоты» обряда — царь-католик не мог принять причастие из рук православного иерарха. Между тем только таинство миропомазания в соборном храме, совершенное патриархом, давало самое прочное из возможных подтверждений истинности происхождения Дмитрия Ивановича. Если бы этого не произошло, то вряд ли бы «национальная партия», и так недовольная присутствием иноземцев в свите царя, упустила бы из виду такой аргумент, как отсутствие миропомазания во время венчания на царство.

Вторая часть церемонии была перенесена в Архангельский собор. Это были дань традиции и еще одно зримое подтверждение родства с династией московских великих князей. Проводивший службу архиепископ Арсений Елассонский вспоминал: «После венчания всеми царскими регалиями патриархом [царь] пошел в соборный Архангельский храм, поклонился и облобызал все гробы великих князей, вошел и внутрь придела Иоанна Лествичника, где находятся гробы царей Иоанна и Феодора, и поклонился им»18. Именно здесь на Дмитрия была возложена архиепископом Арсением древняя «шапка Мономаха» и провозглашено на греческом «Аксиос» — «достоин», как это было необходимо по церковному чину поставления. Из Архангельского собора все снова вернулись в Успенский собор, где была проведена Божественная литургия.

Коронационный день завершился «большой трапезой» и раздачей даров участникам церемонии.

Но мало было получить трон. Царю Дмитрию Ивановичу предстояло еще удержать его.

 

Императорские планы

Обычно считается, что царь Дмитрий Иванович во время своего недолгого, продолжавшегося менее года правления послушно исполнял волю поляков и литовцев. Но эти обвинения сформировались позднее, под воздействием пропаганды следующего царя, Василия Шуйского, свергнувшего самозванца с трона. В том-то и дело, что царь Дмитрий Иванович сумел проявить себя явным знатоком московских порядков управления и придворного этикета. Как ни парадоксально, но единственное, что обозначало резкий разрыв с традициями предков в международных делах, — это попытка повышения статуса русского царя и претензии Дмитрия на титул императора. Но если это и была перемена, то такая, против которой не просто не возражали, но за которую готовы были даже сражаться.

Как ни трудно выявить замыслы нового царя, сделать это возможно, если, подобно самому Дмитрию, постоянно учитывать идею об императорском статусе царской власти, означавшем верховенство московского царя над правителями других подчиненных ему царств и княжеств. Как человек, умеющий ставить цели, кажущиеся другим недостижимыми, царь Дмитрий Иванович начал новую большую игру, в которую стремился вовлечь уже не только Московское государство, но и другие страны. Подобно Ивану Грозному, уверенно возводившему свой род «от Августа-кесаря», Дмитрий готов был посоревноваться в славе со всеми героями древности, включая Александра Македонского. Что уж говорить о современных ему императорах и королях, которых ему тоже хотелось заставить считаться с собою.

Об этой его черте вспоминали те иностранцы, которым довелось знать московского Дмитрия достаточно хорошо. «Он желал быть соперником каждому великому полководцу, — писал Станислав Немоевский, — неохотно слушал, когда хвалили какого-либо великого человека настоящего времени»19. Думается, что тем самым Станислав Немоевский намекал на «прохладное» отношение царя Дмитрия Ивановича к своему бывшему благодетелю, королю Речи Посполитой Сигизмунду III.

У царя Дмитрия оставались долги и перед королем, и перед папским нунцием Клавдием Рангони и отцами-иезуитами, терпеливо дожидавшимися исполнения планов о распространении католической веры и соединении христианских церквей. Самозванец продолжал обнадеживать отцов Николая Чижевского и Андрея Лавицкого, но им нечем было отчитываться перед Ватиканом. После вступления Дмитрия в Москву им оставалось окормлять польское воинство, ждавшее плату за службу, и тех пленных, которые оставались в Московском государстве еще со времен Ливонской войны. Отцы-иезуиты послали своего человека к Лжедмитрию, но царь ответил им очень неопределенно: «он дал ответ, что надо ждать до тех пор, когда он остальное лучше упорядочит и утвердит»20.

Не забыли Дмитрия и польские ариане, поддержавшие его в Литве. Их посол Матвей Твердохлеб тоже отправился в Москву в конце 1605 года, был милостиво принят, но скоро уехал обратно21.

Лжедмитрий умел обнадеживать тех, в ком продолжал нуждаться. В полной мере относилось это и к отцам-иезуитам. Наверное, не случайно его венчание на царство было приурочено не только к древнему христианскому празднику Собора Двенадцати апостолов, но и ко дню памяти святого Игнатия Лойолы, покровителя ордена иезуитов. Царь знал, что его «посыл» будет понят, так как его католические духовники были уверены, что Дмитрий имел представление о значении этой даты.

Другим делом, подтверждавшим добрые намерения Дмитрия в отношении Римской церкви, стала подготовка послания новому папе Павлу V в Ватикан. Царь намекнул через того же верного человека, что планирует отправить с этим письмом отца Андрея Лавицкого. И действительно, такая грамота была послана 30 ноября 1605 года. В ней Дмитрий поздравлял нового папу с избранием, говорил об обстоятельствах своего счастливого воцарения.

В середине декабря, как он и обещал, были приготовлены документы для гонца в Рим отца Андрея Лавицкого. Последний ехал с инструкцией царя Дмитрия Ивановича, выданным им «опасным листом» и грамотой, в которой отмечались услуги, оказанные иезуитами во время похода: «Они не только не покинули нас среди самого несчастного положения наших обстоятельств, но неоднократно священностью своего сана удерживали в границах повиновения иноземных наших солдат, привыкших к необузданной свободе и несколько раз бывших готовыми поднять восстание».

Мало кто бы мог догадаться, что человек в московской поповской рясе, с византийским крестом, обросший длинными волосами и бородой, приехавший в конце января 1606 года в Краков, — один из отцов-иезуитов. Андрей Лавицкий был принят королем Сигизмундом III, который смог получить от него исчерпывающую информацию о планах бывшего московского претендента.

Планы эти были не менее экзотичными, чем внешний вид отца Андрея Лавицкого. Московский царь выдал наставления своему гонцу в Рим: объявить «о намерении предпринять войну против турок», просить способствовать заключению союза или лиги с императором Священной Римской империи и ходатайствовать о признании его титула императора в Речи Посполитой22.

После того как царь Дмитрий Иванович вступил на московский престол, ему можно было не только выслушивать чужие условия, как это было раньше, но и диктовать свои. Поэтому, продолжая поощрять иезуитов и папский престол в их надеждах, царь поменял условия договора. Теперь он требовал от короля Сигизмунда III признания своего императорского статуса и просил в этом поддержки папы Павла V.

Вопрос о царском титуле для московских великих князей относился к числу самых болезненных в отношениях с Речью Посполитой. Непризнание этого титула за Иваном Грозным, первым венчавшимся на царство в 1547 году, положило начало целой исторической полосе войн и конфликтов между соседними странами. Как заметила А. Л. Хорошкевич, даже многие извивы внутренней политики, связанные с боярскими «мятежами» и «изменами», могли объясняться местью царя Ивана IV за ущерб царскому титулу, допущенный его дипломатами на переговорах с Речью Посполитой23. Война за титулы велась и при заключении русско-польского перемирия 1602 года: в итоговом документе Бориса Годунова не называли царем, а московские дипломаты отказали польскому королю в праве именоваться еще и королем Швеции, несмотря на принадлежность Сигизмунда III к шведской королевской династии. Когда Дмитрий появился в «Литве», как только его не называли — «сын этого тирана», «московит», «господарчик», «московский государик» (на сейме 1605 года), но никогда — «царевич» или тем более «царь». Этот титул он обрел только вступив в пределы Северской земли, а затем утвердил его венчанием в Успенском соборе. Но в представлении о московских князьях, существовавшем в Речи Посполитой, ничего не изменилось. Поэтому требование именовать себя императором Московского государства было со стороны царя Дмитрия Ивановича вызовом и немыслимой дерзостью одновременно24.

Станислав Немоевский писал о Дмитрии Ивановиче, что «он был полон заносчивости и спеси». Однако нельзя все списывать на высокомерие и заносчивость Дмитрия, пусть даже эти черты и присутствовали в его характере. Отрицательные личные качества правителя вполне могли совпадать с насущными государственными интересами. Дмитрия с первых шагов в Москве признали «солнышком нашим». Показательны слова, которыми протопоп Благовещенского собора Терентий встречал Лжедмитрия: «Внегда услышим кого, похваляюща нашего преславного царя, разгараемся любовию ко глаголющему, ради яже к своему владыце любве»25. При таком отношении подданных к царской власти самозванец мог не сомневаться, что все его шаги будут благословляться и одобряться.

После первых «реставрационных» шагов, связанных с искоренением памяти о временах правления Бориса Годунова, царь Дмитрий Иванович нашел более великую идею, захватившую его целиком. Недостаток положения Московского государства, соприкасавшегося на своих границах с периферией Османского султаната, он решил превратить в достоинство и возглавить борьбу христианских государей против «варварского» мира26.

Последний раз дипломаты Московского государства и Речи Посполитой говорили о целях общей борьбы с «бесерменами» (басурманами) в 1602 году. Но тогда это были всего лишь осторожные риторические фразы, не включавшиеся в текст письменного договора, чтобы не раздражить турецкого султана. Самое большее, на что могли надеяться царь Борис Годунов и король Сигизмунд III при заключении перемирия, так это возможность организации общей обороны от татарских набегов. Новый замысел превосходил по размаху все, что до тех пор обсуждалось на переговорах.

Как, наверное, было досадно королю Сигизмунду III увидеть выношенный им самим замысел в грубом исполнении московского выскочки, некогда находившегося в его полной власти! Сигизмунд III первым должен был познакомить с этой идеей Дмитрия, намекнуть на место, которое отводилось московскому царю в будущем новом крестовом походе. Всему этому способствовали и родственные связи Сигизмунда с императорским домом Габсбургов, и прекрасное знание ситуации при дворе султана в Константинополе. Речь Посполитая часто сталкивалась с турецкими янычарами и войском крымского царя не только на своей территории, но и в Молдавии и Венгрии, на ее стороне были воинственные запорожские казаки. И вот правитель Московского государства вместо того, чтобы оставаться в подчинении короля, попытался перехватить инициативу и сам первым организовать крупный поход на Крым и дальше на Восток27.

Но для этого Дмитрию Ивановичу требовалось признание императорского титула. Уже позднее, в 1612 году, объясняя римскому папе Павлу V причины войны с Московским государством, польско-литовские послы будут говорить, что Сигизмунд III «предпринял ее не столь с намерением распространить свои и королевства своего владения, сколько для того, чтобы утвердить христианство против варваров и самую Московию обратить от раскола к этому святому апостольскому престолу»28. Достаточно откровенное признание того, как на самом деле в Речи Посполитой относились к возможному союзнику, ставя его, пока он не присоединился к католичеству, на одну ступень с варварскими странами.

Другие обещания, которые царевич дал в Польше, непосредственно касались уже его самого. Он исполнил то главное условие о занятии московского престола, о котором договаривался в Самборе с сандомирским воеводой Юрием Мнишком. Следовательно, их договор о женитьбе на Марине Мнишек вступал в силу. Для Дмитрия Ивановича, кроме решения важного династического вопроса, это означало оплату выданных векселей, в которых была заложена едва ли не половина Московского царства.

Новому царю предстояло найти выход из сложного положения: как получить свое, желанное, не оттолкнув сторонников в Речи Посполитой и вместе с тем не создав у окружавших его бояр впечатления о предпочтении, оказываемом им в раздаче земель и казны своим будущим родственникам Мнишкам. Как известно, в этом царь Дмитрий Иванович был менее удачлив, дав боярским заговорщикам прекрасный предлог для расправы. Но не мешает задуматься и над общим проектом самозванца, посмотреть на то, что он успел сделать для достижения своих целей.

Отношения с Мнишками должны были стать показательными для положения иностранцев в стране. Царь Борис Годунов тоже любил выходцев из Западной Европы, но был разборчив, отдавая предпочтение протестантам перед католиками и приглашая преимущественно врачей, ювелиров и других искусных специалистов. Хотя в Московском государстве уже существовала корпорация служилых иноземцев, однако большого военного значения она не имела, а скорее, должна была подтвердить статус московского самодержца, которому служили выходцы из благородных сословий других стран29. Иноземцев всеми способами поощряли к принятию православия, щедро награждая за это.

Царь Дмитрий Иванович отличался от многих своих бояр тем, что не понаслышке знал о чужих странах и обычаях. Только немногие члены Государева двора, бывавшие в дипломатических миссиях у иностранных королей, могли понять и оценить происходящие перемены. Капитан Жак Маржерет, ставший начальником охраны царя Дмитрия, упоминал дьяка Постника Дмитриева, ездившего при Борисе Годунове с посольством в Данию (а еще раньше в составе посольства в Речь Посполитую). Оказывается, дьяк, «узнав отчасти, что такое религия, по возвращении среди близких друзей открыто высмеивал невежество московитов»30.

Опыт дипломата, на каждом шагу сознававшего себя защитником чести своего государя и не имевшего возможности свободного передвижения по чужим странам, все же отличался от опыта вчерашнего неприметного паломника и ученика арианской школы в Гоще. Определенно из знакомства с порядками в Речи Посполитой царь Дмитрий Иванович вынес стремление к большей веротерпимости и к необходимости в Московском государстве не только книжной, богословской, но и светской образованности. Многое он хотел пересадить на Русскую землю, однако принужден был считаться с обстоятельствами.

Тем не менее какие-то осколки его замыслов все-таки можно обнаружить. Очень рано он стал говорить, что хотел бы «соорудить Академию, чтобы и Москва изобиловала учеными мужами»31. Капитан Жак Маржерет знал о том, что царь Дмитрий «решил основать университет». Другие источники тоже подтверждают, что он хотел пригласить из Франции «ученых людей»32. Остается вопрос: готова ли была аудитория для таких университетов? Но даже опыты Бориса Годунова с отправкой молодых дворян для учебы за границу показывают, что это была не совсем уж безумная затея. Очевидно, что студенты бы нашлись из более молодого поколения сторонников царя Дмитрия, которому самому едва исполнилось 24 года. Прекрасно известно имя вольнодумца князя Ивана Андреевича Хворостинина, бывшего в приближении у Дмитрия Ивановича. Потом много раз его преследовали за начатое тогда знакомство с «латинскими попами», держание в доме «литовских» книг и икон и т. п.33

Царь Дмитрий Иванович явно скучал по оставленному им в Речи Посполитой обществу князей Вишневецких, Мнишков и их родственников. Оставались польские секретари Ян Бучинский, Станислав Склоньский, которым была поручена личная «канцрерия» (канцелярия)34 и дело вызова в Москву невесты Марины Мнишек. В Москве жили двое отцов-иезуитов, прошедших с Дмитрием весь тяжелый путь от начала московского похода до его вступления в столицу, но общение с ними должно было напоминать еще и о неисполненных обязательствах. Весьма скоро в Москву приехал князь Адам Вишневецкий, когда-то первым поверивший в историю самозванца и вознагражденный теперь конфискованным имуществом Бориса Годунова. Но он так же скоро был удален из Москвы из-за неумеренных требований все новых и новых наград35.

Дмитрий остро нуждался в том, чтобы постоянно получать знаки публичного признания. Как человек умный и умеющий схватывать все на лету, он перестал ценить внешние формы проявления царского почитания подданными, справедливо видя в них больше дань ритуалу, нежели искреннее восхищение. Поэтому-то ему и надо было постоянно испытывать себя и других: скакать одному без охраны, объезжать диких лошадей, выезжать на медвежью охоту, всюду демонстрируя свою храбрость. Не прочь он был утвердить и свое превосходство над другими правителями, мечтая о великих походах. «По природе Димитрий был ласков, подвижен, вспыльчив, склонен к гневу, почему и казался со стороны жестоким; но затем, при малейшей уступке ему и при покорности, — милостив, — писал о нем Станислав Немоевский. — …К военному делу имел большую любовь и разговор о нем был самый любезный ему; любил людей храбрых»36. В одном только явно не соревновался Дмитрий со своим окружением, любя веселье и умную беседу, но не пьянство.

Те же польские знакомые царя поговаривали, правда, что наряду с поисками благосклонности мудрой Минервы царь Дмитрий не без пристрастия относился и к красоте Венеры. Ему так и не могли простить судьбы несчастной Ксении Годуновой. Литовский канцлер Лев Сапега говорил позднее о судьбе всего годуновского семейства, пострадавшего от «апостата» (расстриги): «Бог отомстил через этого человека на сыне Борисове, ибо и сына и мать приказал удавить, а что он сделал с дочерью…» Последние слова осторожный политик Лев Сапега зачеркнул и написал иначе, но тоже с прозрачным намеком на известные всем обстоятельства, осуждая поведение Лжедмитрия: «…а о других вещах не годится и говорить»37. Да и голландец Исаак Масса писал, что Дмитрий «в течение некоторого времени проявлял свою волю» над дочерью царя Бориса Годунова, а находившегося в приближении у царя Михаила Молчанова называл сводником, выискивавшим «красивых и пригожих девиц» и тайно приводившим их «через потаенные ходы в баню к царю»38.

Впрочем, говорили ведь о многом, в том числе о противоестественной связи самозванца с князем Иваном Хворостининым, косо посматривая на молодых людей в окружении самозванца. Строить на таких подозрениях и отзывах современников свои версии — дело неблагодарное. Излишнее доверие к ним приводит в тупик.

Бесспорно одно: подобно тому как раньше в Речи Посполитой московский царевич мог произвести впечатление значительности, отличавшей его от обыкновенных людей, так и в Московском государстве он продолжал доказывать неслучайность своего царственного превосходства. И немало преуспел в этом.

Даже внешность его привлекала к себе самое пристальное внимание современников. Наши «беспристрастные» летописцы, конечно, связаны официальным взглядом на «Росстригу». Иноземные же наемники на русской службе и купцы-иностранцы в своих мемуарах свободнее рассуждали о царствовании Дмитрия — во всяком случае, находясь в безопасном отдалении от чужой им страны. И оказывается, что Лжедмитрий оказал влияние на всех без исключения: все признавали за ним незаурядные качества, словно еще долго не могли избавиться от гипноза его власти.

Голландский купец Исаак Масса писал о царе Дмитрии Ивановиче: «Он был мужчина крепкий и коренастый, без бороды, широкоплечий, с толстым носом, возле которого была синяя бородавка, желт лицом, смугловат, обладал большою силою в руках, лицо имел широкое и большой рот, был отважен и неустрашим, любил кровопролития, хотя не давал это приметить». Впрочем, Исаак Масса упоминал не только о храбрости, но и об авантюризме Лжедмитрия, собиравшегося зимой штурмовать Нарву (от чего его отговорили бояре) и готовившегося воевать то ли с «Тартарией», то ли с самой Речью Посполитой: он будто бы «втайне замышлял напасть на Польшу, чтобы завоевать ее и изгнать короля или захватить с помощью измены, и полагал так совсем подчинить Польшу Московии»39.

Другой иноземный купец, оказавшийся в Москве в начале 1606 года, оставил такую характеристику нового царя: «Что же до его особы, он сохранял свое величие очень хорошо: он был человеком среднего роста, смуглый лицом, склонный к разлитию желчи, но быстро успокаивался, он разжаловал многочисленный штат и приговорил к смерти старшин и других офицеров за самое ничтожное уклонение от своих обязанностей, ему нравилось быть верхом, и [он] любил часто ездить на охоту, человек большой поспешности, и что бы быстро ни приказал, любое являлось перед ним, и управлял с отличным предвиденьем даже в малейших делах; он был большой предприниматель, удивительной смелости и внутренне почувствовал, что вся страна Московия не подходит для него, чтобы приобрести какую-либо великую славу, так что он домогался также других стран и монархий»40.

«Его красноречие очаровывало всех русских, — писал о нем капитан Жак Маржерет, — в нем также блистала некоторая величественность, которой нельзя выразить словами и невиданная прежде среди знати в России и еще менее — среди людей низкого происхождения, к которым он неизбежно должен был принадлежать, если бы не был сыном Иоанна Васильевича»41.

Но в том-то и дело, что многие искали в царе Дмитрии Ивановиче сходство с царем Иваном Грозным — и не находили его. Самым непонятным образом выглядели столь тесные контакты с Речью Посполитой, совсем не укладывавшиеся в традиционные представления о друзьях и врагах Московского государства. Нельзя сказать, чтобы Дмитрий совсем не обращал на это внимания. Войдя в Кремль, он отдалил от себя польскую охрану, заменив ее русскими стрельцами. Это, возможно, случилось еще и вследствие конфликта, описанного Станиславом Боршей. В своих записках Борша писал о «великом раздоре», произошедшем «между русскими и поляками» вслед за венчанием Дмитрия Ивановича на царство. История началась из-за польского шляхтича Липского, наказанного за какую-то вину. За него вступились его товарищи, случилась стычка, в ходе которой «многие легли на месте и очень многие были ранены». Царь Дмитрий решил проявить свою волю и приказал «выдать виновных»: «В противном случае прикажу, велел он сказать, привезти пушки и снести вас с двором до основания, не щадя даже самых малых детей».

Такого поворота от Дмитрия его польские сторонники не ожидали, они с прославленным шляхетским гонором ответили московскому царю: «Так вот какая ожидает нас награда за наши кровавые труды, которые мы взяли на себя для царя». Поляки соглашались мученически умереть в надежде, что за них отомстят король и «братья». Дело едва не дошло до исповеди священнику, как это бывает перед боем. Но царь Дмитрий все же погасил конфликт, настояв, чтобы ему выдали нескольких людей, бывших участниками уличной стычки, и обещая, что им ничего не будет42.

Совсем не случайно, что запись об этом столкновении оказалась последней в воспоминаниях Станислава Борши, уехавшего после этого из Москвы в Краков. Период бури и натиска для поляков, явившихся в Москву вместе с царем Дмитрием, закончился. Наступали другие времена.

 

«И всех лутче тот образец, что жаловать…»

Царь Дмитрий Иванович прежде всего должен был выбрать, кем он хотел стать для своих подданных. Он был «сыном» тирана Ивана Грозного и мог править, подобно отцу. Но его душа лежала к другому. Ему хотелось прославиться благодеяниями. Но тут Дмитрия поджидала другая опасность: его стали бы невольно сравнивать с Борисом Годуновым. Отголоски таких метаний царя можно услышать в его разговорах с секретарем Яном Бучинским о деле Шуйских. Сам Бучинский напоминал об этом в письме царю Дмитрию Ивановичу: «И сказал мне ваша царская милость, что у тебя два обрасцы были, которыми б царства удержати: един образец быть мучителем («ad tyranidem»), a другой образец не жалеть харчу великого, всех жаловать… И всех лутче тот образец, что жаловать, а нежели мучительством быти»43.

Царь Дмитрий хотел показать, что пришли перемены, и на своем примере научить московский двор принимать их. Он изменил дворцовый обиход, решительно отказавшись от его утомительной церемониальной стороны. Он пытался запросто общаться со своими подданными и начал с Боярской думы. Капитан Жак Маржерет вспоминал: «Он вел себя иногда слишком запросто с вельможами, которые воспитаны и взращены в таком унижении и страхе, что без приказания почти не осмеливались говорить в присутствии своего государя»44. В заседаниях Думы царь Дмитрий вроде бы стремился сначала выслушать мнение бояр, но выходило все равно по-старому: царь предлагал решение и оказывался во всем прав. «Он заседал ежедневно со своими боярами в Думе, — писал служивший в России с 1601 года выходец из Ливонии, автор «Московской хроники» Конрад Буссов, — требовал обсуждения многих государственных дел, внимательно следил за каждым высказыванием, а после того, как все длинно и подробно изложат свое мнение, начинал, улыбаясь, говорить: „Столько часов вы совещались и ломали себе над этим головы, а все равно правильного решения еще не нашли. Вот так и так это должно быть“».

Похоже, что ему даже нравилось поучать свою Думу, удивляя ее красноречием и подобранными к месту сравнениями из истории других стран и народов, «так что его слушали с охотой и удивлением». Царь Дмитрий предлагал московским боярам съездить поучиться за границу «с тем, чтобы они могли стать благопристойными, учтивыми и сведущими людьми» (опять ссылка на свой опыт)45. О том, что Дмитрий «был мудр, достаточно разумен, чтобы выступать в роли школьного учителя для своего Совета», писал Жак Маржерет. В молодой заносчивости царь не замечал, как пропасть между ним и Боярской думой разрасталась все больше.

Ему хотелось все делать самому, и делать лучше всех. Для этого царь Дмитрий ввел изменения в порядок приказного управления: «Он велел всенародно объявить, что будет два раза в неделю, по средам и субботам, лично давать аудиенцию своим подданным на крыльце». Ему казалось, что так можно было найти самый краткий путь к восстановлению справедливости. Прекрасно знающий московскую судебную волокиту, он принял меры к тому, чтобы искоренить «посулы» (взятки) в судах и приказах46.

К царской строгости легче можно было приспособиться, чем к вольностям в дворцовом этикете: «Он отменил многие нескладные московитские обычаи и церемонии за столом, также и то, что царь беспрестанно должен был осенять себя крестом, и его должны были опрыскивать святой водой». Но Москва не Краков, и веселящегося за трапезой с музыкантами царя Дмитрия стали подозревать в отступлении от веры.

Даже в походы на богомолье Дмитрий Иванович умел внести дух авантюрности: вместо чинного путешествия в карете он садился на самую резвую лошадь и «скакал верхом». Удивлять других стало настолько необходимым для него, что он стремился отличиться во всем: в государственных делах и на веселом пиру, в военных упражнениях и на охоте.

К январю 1606 года относится реформа личной охраны царя Дмитрия Ивановича. Ее полностью перепоручили служилым иноземцам. Три капитана — Жак Маржерет, Матвей Кнутсон и Альберт Вандтман — возглавили по сотне телохранителей из немцев, французов, англичан и шотландцев. Сотня капитана Жака Маржерета считалась самой привилегированной, на вооружении царских гвардейцев были протазаны (длинные копья с насаженными плоскими металлическими наконечниками) и бердыши с «вычеканенным золотым царским гербом»47. Бархатные плащи драбантов Лжедмитрия I, фиолетовые и зеленые камзолы с шелковыми рукавами, блестящее золотом и серебром оружие очень хорошо демонстрировали, что первый «демократический» порыв царя Дмитрия уже прошел.

Менялось и отношение к царю Дмитрию. Первыми, видимо, почувствовали себя ущемленными стрельцы, чьи охранные функции во дворце были переданы иноземным телохранителям. Временем Великого поста 1606 года в источниках датируется стрелецкий заговор, подавленный с помощью верных царю Дмитрию Ивановичу людей. Яркие подробности расправы с недовольными стрельцами, основанные на показаниях царских секретарей Бучинских, вошли в «Иное сказание». Якобы поляки слышали рассказ Лжедмитрия, убеждавшего их, что может расправиться с боярами с помощью верных людей: «В Великий пост поговорили де про меня немногие стрелцы, что я веру их разоряю, и мне де тотчас сказали». Из статьи «Нового летописца», названной «О умышлении и казни стрелецкой», известно, что один из стрельцов донес об опасных разговорах боярину Петру Басманову, а тот рассказал обо всем царю. Было решено пригласить ни о чем не подозревавших стрельцов во дворец, где они не только не стали запираться, но и «говорили встрешно», то есть продолжали обличать царя Дмитрия. Однако еще раньше стрелецкий голова Григорий Микулин напросился на расправу с изменниками, обещая самозванцу: «Освободи де мне, государь, я де тех твоих изменников, не токмо что головы поскусаю, а черева из них своими руками вытаскаю!» Если верить секретарям Дмитрия, стрелецкая казнь совершилась прямо в царских покоях. Стрельцов, посмевших усомниться в вере царя Дмитрия, растерзали свои же товарищи: «в мегновение ока иссекли на малые части»48.

Дальнейшей реформе подверглась Дума, которую стали иногда именовать Сенатом, а московских бояр — сенаторами. В дворцовый протокол была введена должность мечника, которой наградили молодого князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского — в будущем одного из самых положительных героев Смуты, а тогда совсем молодого человека, ездившего за царской матерью в далекий Николо-Выксинский монастырь49. Царь Дмитрий приблизил многих из тех, кто был обижен ранее Борисом Годуновым, и в первую очередь своих «родственников» — Андрея Александровича и Михаила Александровича Нагих, пожалованных боярством. Другие получали думные чины за прямые услуги, оказанные Лжедмитрию во время борьбы с Борисом Годуновым. Так ближайшими советниками царя Дмитрия оказались бояре Петр Федорович Басманов и князь Василий Михайлович Рубец Мосальский, чином сокольничего и думного дворянина наградили Гаврилу Григорьевича Пушкина. В состав Думы при Лжедмитрии впервые вошли князья Иван Васильевич Голицын, Иван Семенович Куракин, Иван Никитич Большой Одоевский, Иван Никитич Романов и Борис Михайлович Лыков. (Тогда же, кстати, впервые с чином стольника стал упоминаться князь Дмитрий Михайлович Пожарский — будущий герой Смуты и освободитель Москвы50.) Все эти люди надолго сохранят господствующее положение в управлении государством благодаря Лжедмитрию I, впервые открывшему для них дорогу в Думу и высшие московские чины. В итоге состав Боярской думы расширился настолько, что ее численность значительно превысила ту, что была во времена царя Бориса Годунова51.

О повседневных делах управления и вообще о том, что происходило в столице Московского государства в дни правления царя Дмитрия Ивановича, известно очень мало. Почти все делопроизводство времен «Росстриги» оказалось утраченным, даже то, что сохранялось, потом активно поправлялось и уничтожалось. Имя царя Дмитрия вычищалось, а на его место вписывалось имя следующего самодержца. Показательна в этом смысле история с грамотами, выдававшимися монастырям на их владения и привилегии. Для того чтобы получить свои «торханные грамоты», освобождавшие от податей, монастырские власти слали в Москву царю Дмитрию, его матери царице Марии Нагой, боярам и другим приказным людям деньги, соболей и образа в золоченых окладах. По подсчетам В. И. Ульяновского, царь Дмитрий Иванович за неполный год своего правления успел выдать таких грамот более сотни, что оказалось в два раза больше, чем в начале правления Бориса Годунова52. Получали грамоты, начиная с августа — сентября 1605 года, патриарх Игнатий, правящие архиереи, крупнейшие монастыри — Троице-Сергиев, Симонов, Новодевичий, Соловецкий, Антониево-Сийский, Кирилло-Белозерский, Спасский-Ярославский. Но потом грамоты были уничтожены или спрятаны. Документы на земли от имени самозваного царя Дмитрия сохранялись в архиерейских и монастырских ризницах в глубокой тайне и не были извлечены оттуда даже при создании Коллегии экономии во времена Екатерины II.

Церковные власти постарались «забыть» о вкладах «Росстриги» в монастыри, хотя выясняется, что он их делал в память о царе Иване Грозном и, наверное, своем «брате» царе Федоре Ивановиче. Косвенным образом о внимании царя Дмитрия к источникам пополнения монастырской казны свидетельствуют распоряжения об изъятии крупных вкладов Бориса Годунова. Самым показательным примером является конфискация во дворец денег, пожалованных царем Борисом в память о своей сестре царице Ирине, осуществленная по указу царя Дмитрия боярином и дворецким князем Василием Михайловичем Рубцом Мосальским 14 октября 1605 года. «А приежжал по деньги з Дворца ключник Богдан Хомутов, — говорилось в помете в монастырских вкладных книгах, — а отвешивал на Дворце те деньги подьячей Богдан Тимофеев с ыными монастырскими деньгами вместе в четырех тысечах рублех»53. Следовательно, целью царя Дмитрия не было разорение Новодевичьей обители, обласканной вниманием Бориса Годунова. С его точки зрения, всего лишь восстанавливалась справедливость, и у повергнутого Бориса отнималась надежда даже на посмертное спасение.

Собирание средств в дворцовую казну, конечно, было непосредственно связано и с земными мотивами. Выполняя условия своего договора с воеводой Юрием Мнишком, царь Дмитрий Иванович отсылал в Речь Посполитую значительные денежные суммы, «подъемные» для того, чтобы его невеста как можно скорее прибыла в Москву. Деньги требовались и для отсылки свадебных подарков Марине и ее родственникам, а также для поздравления короля Сигизмунда III.

В Кремле в ожидании приезда будущей царицы царь Дмитрий Иванович затеял большое строительство, о котором вспоминал Исаак Масса: «Он повелел выстроить над большою кремлевской стеною великолепные палаты, откуда мог видеть всю Москву, ибо они были воздвигнуты на высокой горе, под которою протекала река Москва, и повелел выстроить два здания, одно подле другого, под углом, одно для будущей царицы, а другое для него самого». Голландский купец сумел даже зарисовать эти палаты, «возведенные наверху кремлевской стены в Москве» и стоявшие «на высоких тройных стенах».

Не меньшую ценность представляет и его описание палат царя Дмитрия: «Внутри этих описанных выше палат он повелел поставить весьма дорогие балдахины, выложенные золотом, а стены увесить дорогою парчою и рытым бархатом, все гвозди, крюки, цепи и дверные петли покрыть толстым слоем позолоты; и повелел внутри искусно выложить печи различными великолепными украшениями, все окна обить отличным кармазиновым сукном; повелел также построить великолепные бани и прекрасные башни; сверх того он повелел построить еще и конюшню, рядом со своими палатами, хотя уже была одна большая конюшня при дворце; он повелел в описанном выше дворце также устроить множество потаенных дверей и ходов, из чего можно видеть, что он в том следовал примеру тиранов, и во всякое время имел заботу»54.

Так замысел царя Бориса Годунова о храме, подобном Иерусалимскому, столкнулся с другим, личным проектом царя Дмитрия, построившим вместо этого свой дворец — наверное, из тех материалов, которые успели приготовить для строительства храма Всех Святых.

 

«…Хто с цесарем на турского в соединенье?»

Наряду с одним рецептом «тиранского» правления, которому все же последовал царь Дмитрий, — вести грандиозное строительство, был использован и другой — начать великую войну. А. В. Лаврентьев убедительно показал, что царь Дмитрий Иванович готовился к крымскому походу, вникая в самые разнообразные детали. Сделаны были реальные шаги к обеспечению войска запасами и вооружением, проводились «воинские маневры» и «мобилизационные мероприятия». Наконец, успели даже отчеканить наградные золотые для воевод и «голов», от которых ждали подвигов во время крымского похода55. В этот ряд нужно включить верстание служилых «городов» денежными и поместными окладами и раздачу жалованья, проведенную в 1605–1606 годах56. Разряды не могли обойти вниманием такое событие в жизни служилых людей, но их составители даже в этом увидели злой умысел самозванца: «А в городех дворян и детей боярских велел для прелести верстат и дават оклады болшие»57.

Оклады действительно были увеличены. Кроме того, служилые «города» уже получали жалованье от царя Бориса Годунова, выступая в поход против самозванца осенью 1604 года. Стоит согласиться с современниками, объяснявшими такое «валовое» верстание во всей земле желанием царя Дмитрия Ивановича привлечь к себе подданных: «хотя всю землю прелстити и любим быти», как говорил арзамасский дворянин Баим Болтин58.

Раздачи жалованья начались еще летом 1605 года в Переяславле-Рязанском и Смоленске и объяснялись «царским венцом» (венчанием). Об этом первоначальном стремлении царя Дмитрия щедро наградить служилых людей напоминал царю Ян Бучинский, когда защищал его интересы в Речи Посполитой: «Да и так уже ваша царская милость роздал, как сел на царство, пол осма милеона (то есть 750 тысяч рублей. — В. К.), а милеон один по руски тысеча тысечей рублев… А опять служивым, которой имел 10 рублев жалованья, и тому велел дати 20 рублев; а кто тысечю, тому две дано»59.

О внимании царя Дмитрия к уездному дворянству свидетельствует вызов в Москву представителей «городов» в начале 1606 года: они должны были подавать челобитные «о поместном верстании и о денежном окладе». Возможно, что за этим стоит не просто стремление удовлетворить насущные нужды дворян, но и нечто большее. Такие выборные люди могли потом принять участие в заседании Земского собора, решение которого могло потребоваться ввиду планов ведения чуть ли не трехлетней военной кампании против турок и крымцев.

От времени правления царя Дмитрия сохранилось всего два законодательных акта, и оба они касаются вопросов о крестьянах и холопах, более всего интересовавших мелких землевладельцев. 7 января 1606 года был составлен приговор Боярской думы, запретивший оформлять служилую кабалу одновременно на двух владельцев. Суть и обстоятельства появления этого приговора представлялись «загадочными» для специально изучавшего историю холопства В. М. Панеяха60. Возможно, что ключ к разгадке лежит в том, что постановление коснулось только одной, непривилегированной, части холоповладельцев, упомянутой в преамбуле: «…которые дети боярские, и приказные люди, и гости, и торговые всякие люди учнут имати на людей кабалы…» Тем самым был поставлен заслон служилой мелкоте и торговым людям, пытавшимся вопреки смыслу постановлений о холопах, принятых еще при царе Федоре Ивановиче в 1597 году, закрепить за собой слуг в наследственное владение. Им было сложнее оформить не одну, а сразу несколько отдельных служилых кабал: на отца и сына, на братьев, на дядю и племянника. Во время голода многие холопы были отпущены без выдачи всяких отпускных, и бояре явно стремились закрепить новый порядок. Поддерживал их в этом и сам царь.

Другой известный указ царя и великого князя Дмитрия Ивановича о беглых крестьянах от 1 февраля 1606 года запрещал выдавать обратно беглых крестьян, ушедших от своих владельцев в «голодные лета». Аргументация приводилась жестокая, но справедливая: «А про которого крестьянина скажут, что он в те голодные лета от помещика или от вотчинника збрел от бедности, что было ему прокормитися не мочно, и тому крестьянину жити за тем, хто его голодное время перекормил, а исцу отказывати: не умел он крестьянина своего прокормите в голодные лета, а ныне его не пытай».

Оставляли у своих новых владельцев и тех крестьян, которые от бедности «били челом в холопи». Считалось, что это могло случиться только в крайнем случае: «а не от самые бы нужи в холопи он не пошел». (Напомним, кстати, что в биографии Григория Отрепьева был эпизод с холопской службой на романовском дворе.) В остальном царь Дмитрий Иванович подтверждал пятилетний срок сыска беглых, после которого не принимались никакие иски об их выдаче: «А на беглых крестьян по старому приговору дале пяти лет суда не давати»61.

Царь стремился к тому, чтобы его войско не только было обеспечено всем необходимым, но и училось воевать. Это было совсем необычно для московских порядков. Особенно смущал москвичей выстроенный на льду Москвы-реки «гуляй-город». Его описание дал Исаак Масса: «Крепость, двигавшаяся на колесах с многими маленькими полевыми пушками внутри и разного рода огнестрельными припасами, чтобы употребить против татар и тем устрашить как их самих, так и их лошадей». Царь Дмитрий приказал штурмовать отряду польских всадников хитроумное сооружение, выставленное под окнами его нового дворца в Кремле. Однако прежде татарской конницы это сооружение перепугало всех жителей столицы, ставших называть его «исчадием ада»: «На дверях были изображены слоны, а окна подобны тому, как изображают врата ада, и они должны были извергать пламя, а внизу были окошки, подобные головам чертей, где были поставлены маленькие пушки».

Оказалось, что царь Дмитрий перехитрил самого себя. Полное символики сооружение, предназначавшееся для того, чтобы показать варварам ожидающий их Тартар, стало в глазах подданных предвестием судьбы самозваного самодержца. «И сотвори себе в маловремянней сей жизни потеху, а в будущей век знамение превечного своего домовища, — так писал об этом чудовищном укреплении автор «Иного сказания», — …ад превелик зело, имеющ у себе три главы. И содела обоюду челюстей его от меди бряцало велие: егда же разверзет челюсти своя, и извну его яко пламя престоящим ту является, и велие бряцание исходит из гортани его; зубы же ему имеющу осклаблене, и ногты яко готовы на ухапление, и изо ушию его яко же распалавшуся». В «Ином сказании» тоже говорится, что этот «ад» стоял на Москве-реке перед окнами царского дворца, «дабы ему ис превысочайших обиталищих своих зрети на нь»62, и такое совпадение деталей двух описаний не было случайным. Можно не сомневаться, что «чудище» на льду было предметом многих разговоров в Москве и вызывало разные толки — от восхищения будущими победами до проклятия тому, кого недавно приняли как «истинное солнышко наше».

На Масленицу, в конце февраля 1606 года, царь Дмитрий перенес военные забавы под Москву, в Вяземы, где устроил взятие снежного городка. Он заставил свою немецкую стражу брать крепость из снега, внутри которой сидели русские князья и бояре. Единственным оружием были снежки. Царь Дмитрий сам предводительствовал иноземным войском и лихо взял штурмом крепость, которую обороняли его воеводы («немцы» коварно утяжелили снежки разными предметами, грозя превратить забаву в побоище). Самозванцу так понравился его успех, что он произнес, обращаясь к воеводе снежного городка: «Дай Бог, чтобы я так же завоевал когда-нибудь Азов в Татарии и так же взял в плен татарского хана, как сейчас тебя»63. Известно, что взятие Азова станет делом Петра I только 90 лет спустя, причем он также будет проводить подготовительные «Кожуховские маневры» перед этим походом.

Даже веселясь, царь Дмитрий Иванович не забывал о целях будущего похода. Подготовка к нему заняла всю зиму 1605/06 года. Царь полагал, что его жена Марина Мнишек успеет приехать в Москву со своим отцом сандомирским воеводой Юрием Мнишком еще до начала поста и весенней распутицы. Когда стало ясно, что этого не произойдет, царь написал угрожающее письмо своему тестю воеводе Юрию Мнишку, которое едва не стало поводом для разрыва. Узнав, что свадебный поезд может приехать в Москву только после Троицына дня, то есть чуть ли не в середине июня 1606 года, царь Дмитрий сообщал тестю: «И ежели бы так случилось, сумневаемся, дабы милость ваша нас в Москве застал; ибо мы с Божиею помощию скоро, по прошествии Пасхи (после 20 апреля. — В. К), путь восприят намерены в лагерь, и там через все лето пребывать имеем»64.

Вряд ли бы Дмитрий исполнил свою угрозу. Но ссылка на предстоящий поход тоже не была блефом. Часть поместной конницы готовилась выйти весной в назначенные для службы города, а другая, из дальних городов, например Великого Новгорода, собиралась под Москвой. Новые отлитые мортиры стояли в Китай-городе как напоминание о готовности к войне, а у самых ворот Кремля люди развлекались тем, что измеряли величину «большого и длинного орудия, в котором рослый мужчина может сесть, не сгибаясь». («Я сам это испытал», — напишет один из польских дворян в свите Марины Мнишек65.)

Базой будущего похода стал Елец. О том, что именно туда отправляются все новые и новые крупные орудия, мортиры и пушки, было хорошо известно даже немецкой охране царя Дмитрия Ивановича. Автор «Московской хроники» Конрад Буссов рассказывал об этих военных приготовлениях царя Дмитрия: «Зимой он отправил тяжелую артиллерию в Елец, который расположен у татарского рубежа, намереваясь со всем этим навестить следующим летом тамошних татар и турок». О посылке в Елец «амуниции, припасов и провианту» писал Исаак Масса: «Все это свозили туда, чтобы сопровождать войско, так что к весне запасли много муки, пороху, свинцу, сала и всяких других вещей на триста тысяч человек, и было велено все сберегать до его прибытия». Наконец, в русских источниках тоже упоминается подготовка весеннего крымского похода и посылка «на Украйну во град Елец с нарядом и со всякими запасы»66.

Около 1 марта 1606 года уже были расписаны воеводы будущих полков, собиравшиеся по двум росписям — «украинной» и «береговой». Царь Дмитрий Иванович возвращался к традиции, прекращенной в 1599 году указом Бориса Годунова, и снова назначил главного воеводу большого полка в Серпухове и расставил полки в городах по реке Оке. Первым воеводою большого полка был назначен боярин князь Федор Иванович Мстиславский. Если бы поход состоялся, то ему были бы приданы полк правой руки в Алексине во главе с боярином князем Василием Ивановичем Шуйским и передовой полк в Калуге под командованием его брата боярина князя Дмитрия Ивановича Шуйского. Князья Шуйские снова заняли подобающие им места во главе полков русской армии и больше не вызывали никаких подозрений у царя Дмитрия Ивановича. Сторожевой полк в Коломне возглавил боярин князь Василий Васильевич Голицын, а полк левой руки в Кашире — его брат князь Андрей Васильевич Голицын. Младший из братьев Шуйских — боярин князь Иван Иванович Шуйский — был назначен в большой полк Украинного разряда в Мценске.

Итак, вся верхушка Боярской думы должна была в конце весны — начале лета 1606 года покинуть Москву. Это могло сильно испугать бояр Шуйских и Голицыных, не знавших, что ждать от такого назначения. Не случайно потом как на одно из главных оправданий майского переворота ссылались на запланированное «Расстригой» убийство всех бояр во время их отъезда из Москвы «бутто для стрельбы» в воскресенье 18 мая 1606 года. При этом приводились слова, якобы произнесенные свергнутым самозванцем: «А убити де велел есми бояр, которые здеся владеют, дватцать человек; и како де их побиют, и во всем будет моя воля»67.

Лед недоверия между царем и его боярами так и не был растоплен до конца. Молодой царь, никого не ставивший вровень себе ни по уму, ни по знаниям, ни по воинским умениям, должен был казаться боярам, привыкшим к чинному и размеренному этикету Кремлевского дворца, выскочкой, испорченным своими «литовскими» советниками. Автор биографической книги о Лжедмитрии 1 Р. Г. Скрынников считал, что «главной чертой Отрепьева была его приспособляемость. Царствовать на Москве ему пришлось недолго, и главная задача, поглощавшая все его силы и способности, заключалась в том, чтобы усидеть на незаконно занятом троне»68. Это рассуждение основано на знании последующих событий. Между тем очевидно, что у самого Дмитрия не было никаких сомнений в отношении своих прав на московский престол. Он намеревался править долго и не просто удержаться на троне, а переделать оказавшуюся в его власти страну.

 

Глава вторая

МОСКОВСКИЙ ПЕРЕВОРОТ

 

Посольство в Речь Посполитую

Недовольными и ущемленными чувствовали себя не только шляхтичи из польской свиты царя. Боярская дума тоже имела основания для обид, так как была устранена от участия в делах с Речью Посполитой. Ее совет оказался лишним на этом направлении внешней политики Московского государства. Царь сам знал, как ему действовать, и странно было бы, если бы он посвятил кого-то в свои тайные договоренности с воеводой Юрием Мнишком. Поэтому московские бояре должны были испытать некоторое недоумение, когда к ним, нарушая дипломатическую традицию, напрямую обратился с письмом один из сенаторов Речи Посполитой Юрий Мнишек.

Присланного от него в посланниках Яна Бучинского Боярская дума принимала 21 августа 1605 года по дипломатическому этикету: спрашивали о здоровье, звали гонца к руке, принимали грамоту, выслушивали его речь, говорили ответные речи и, наконец, послали своего гонца Петра Чубарова с ответной грамотой.

Из письма сандомирского воеводы бояре узнали, что он «помощником был царю его милости в дохоженье господарьства, правам прироженым ему належачого». На «похвалу» и «дякованье» (благодарность), выраженные Юрием Мнишком, бояре отвечали тем же, наказывая Петру Чубарову 21 сентября 1605 года: «И мы… бояре думные и все рыцерство московское, грамоту твою приняв любительно, выслушали есмя, и тебя, пану-раду Юрья Мнишка, в том похваляем и о том тебе дякуем, что ты о великом государе нашем цесарском величестве преж сево об нем государе радел и промышлял, да и ныне радеешь и доброхотаешь, и вперед по тому же хочешь радети и ему великому государю нашему цесарскому величеству служити хочешь»69.

Уже первые дипломатические контакты с Речью Посполитой после воцарения Дмитрия Ивановича стали существенным отступлением от традиции во многих смыслах. Грамота воеводе Юрию Мнишку была отправлена от имени первых двух бояр князя Федора Ивановича Мстиславского и Ивана Михайловича Воротынского с упоминанием дополнительных титулов наместников Владимирского и Нижегородского, употреблявшихся обычно в дипломатическом протоколе, а также запечатана боярскими печатями. Очевидно было, что царь Дмитрий хотел поощрить сандомирского воеводу за оказанную поддержку, но планы будущей женитьбы на Марине Мнишек пока еще должны были держаться в тайне. Убеждает в этом то, что царь Дмитрий Иванович намеренно изъял всю переписку по этому делу из ведения Посольского приказа, перепоручив ее личной «канцрерии» и своим польским секретарям. Кроме того, посол в Речь Посполитую дьяк Афанасий Власьев, отправленный для получения согласия короля Сигизмунда III на брак Дмитрия Ивановича с Мариной Мнишек, должен был говорить об этом in secretis. Как это ни покажется неожиданным для тех, кто уверен в версии польского происхождения самозванца, царь Дмитрий всерьез опасался, что «панну» Марину к нему не отпустят.

Для таких опасений были основания. Незаметно для окружающих царь Дмитрий Иванович уже начинал исполнение своего «цесарского» проекта, в котором отводил себе первенствующую роль, явно не желая оставаться вечным должником и просителем короля Сигизмунда. Даже дьяки Посольского приказа с трудом перестраивались, чтобы поспеть за мыслью своего нового самодержца. Когда они готовили наказ Петру Чубарову, то им приходилось дополнять текст документа упоминаниями о «цесарском» обычае, по которому Дмитрий Иванович венчался на царство, и менять слова «царь» и «царский» на «цесарь» и «цесарский».

В отличие от доверительных поручений, которые посылались воеводе Юрию Мнишку с секретарями царя Дмитрия на польском языке, посольский дьяк Иван Грамотин давал гонцу, направлявшемуся к сандомирскому воеводе, традиционный наказ о соблюдении осторожности и проведывании «всяких вестей». Петр Чубаров прежде всего должен был узнавать об обмене посольствами короля Сигизмунда III с германским императором, турецким султаном, с Крымом, Данией и Швецией. Посольский приказ особенно интересовало, не ведется ли война с Крымом и Турцией, а также будет ли продолжаться война или готовится договор о мире между цесарем Рудольфом II и турецким султаном: «И чего вперед меж их чаять — миру ль или войны; и будет вперед меж их чаять войны, и хто с цесарем на Турского в соединенье? И король литовской цесарю помогает ли, и хто иных государей с цесарем стоят за-один против Турского?»

В Москве начинали осторожно прощупывать и возможность заключения в будущем «вечного мира» с Речью Посполитой. Для этого Петр Чубаров должен был узнавать о настроении людей в Литве и их отношении к «цесарю» Дмитрию Ивановичу: «И что ныне говорят в Литве про государя цесаря и великого князя Дмитрея Ивановича всея Русии, и как король з государем хочет быти на какове мере — то ли мирное постановенье хочет держати до урочных лет, которое учинено во 109-м (1601-м. — В. К.) году, или вечным миром миритись хочет?»70

В связи с воцарением Дмитрия Ивановича возобновился обмен полномочными посольствами с королем Сигизмундом III. В Москву с поздравлениями был отправлен посланник королевский секретарь и дворянин, велижский староста Александр Госевский. Впоследствии он станет очень заметной фигурой в делах между двумя государствами. Достаточно сказать, что в 1610–1612 годах Госевский будет командовать гарнизоном польско-литовских войск в Москве. Но 21 августа 1605 года его отправляли из Кракова с верительной грамотой, адресованной от короля Сигизмунда III «великому государю и великому князю Дмитрию Ивановичу всея Руси».

Король хотел получить точные сведения («певную ведомость») от своего доверенного лица о «добром здоровье» и «фортунном повоженьи» своего бывшего протеже. Но еще больше его интересовали некие дела «до приватные розмовы», на обсуждение которых старосте Александру Госевскому были даны полномочия в отдельном «листе». О содержании этих тайных переговоров московские бояре тоже узнали задним числом. После свержения с престола царя Дмитрия Ивановича перевод речей Госевского, «что говорил от короля розстриге, как у него был наодине втайне», будет включен в комплекс тех документов, которые были прочитаны с Лобного места для обличения казненного самозванца, наряду с договором с Юрием Мнишком и письмом папе Павлу V.

Начало тайных переговоров короля Сигизмунда III с царем Дмитрием Ивановичем было ошеломлящим. Московского государя извещали о появлении в Речи Посполитой человека, распространявшего сведения о том, что Борис Годунов… жив! Этим человеком был некий крестник Бориса Годунова Олешка, происходивший из иноземцев и привезенный в Москву «маленек». После крещения в православную веру он служил в крестовых дьячках (вероятно, был членом причта домовой церкви) и в подьячих в Стрелецком и Казанском приказах. Он рассказывал о неком предсказании волхвов царю Борису Годунову, «что покаместа сам Борис будет сидеть на столице, и того царства никак в миру не здержит». Все происходило еще в то время, когда царевич Дмитрий был в Путивле, поэтому Борис Годунов якобы приказал умертвить своего двойника («человека прилична собе») и похоронить его вместо себя, рассказав обо всем только жене и Семену Годунову, «а дети его того не ведали». Нагруженный золотом и «дорогими чепями», Борис Годунов будто бы бежал в «Аглинскую землю», «и ныне де там жив». Сигизмунд III посылал в Англию к королю Якову I своих агентов, чтобы проверить этот рассказ, а пока «для береженья» предупреждал обо всем царя Дмитрия Ивановича.

Однако к этому времени у царя Дмитрия существовали уже вполне налаженные связи с представителем Московской торговой компании английских купцов Джоном Мерриком. Последний был среди тех, кто поддержал Лжедмитрия еще в то время, когда будущий царь находился в Туле, на пути в Москву. Этот шаг Джона Меррика оказался очень дальновидным и немало помог англичанам. 8 июня 1605 года из «царского лагеря в Туле» Джону Меррику была выдана грамота, в которой царь обещал оказывать подданным английского короля предпочтение перед всеми другими иноземцами: «Наше царское решение пребывать отныне в более тесном союзе и дружбе с славным королем Иаковом, чем кто-либо из наших предшественников состоял в таковых со всеми прочими государями»71. К находившемуся в Холмогорах английскому послу Томасу Смиту, приезжавшему к царю Борису Годунову с извещением о восшествии на престол короля Якова I, немедленно послали, чтобы забрать у него прежние грамоты и обсудить новые привилегии английским купцам. Томас Смит, оставивший известие о своем путешествии в Московию, с радостью поверил в правдивость истории спасшегося Дмитрия и даже успел перед отъездом в Англию послать подарок новому царю. Обещания Лжедмитрия не оказались голословными: английские купцы получили от него то, что безрезультатно просили у Ивана Грозного и Бориса Годунова, — позволение на проезд через Московское государство для торговли с Персией. Царь Дмитрий Иванович готовился отправить своего посланника в Англию — царского секретаря Станислава Бучинского. Он на месте мог выяснить, откуда пошел слух о якобы спасшемся Борисе Годунове72.

Показательно, как быстро идея самозванства стала повторяться и примеряться к разным именам, проникая в обычно закрытые от непроверенных слухов дипломатические документы. Подьячий Олешка передал, скорее всего, те слухи, которыми обросла внезапная смерть Бориса Годунова. Ему, наверное, даже не было известно о том, что в Москве надругались над телом царя Бориса, извергнув его из Архангельского собора. Но и дипломаты Речи Посполитой не были столь наивны в том, чтобы просто передать слух, распространяемый неким москвичом. Для них важно было на этом примере показать дружеское расположение, подкрепленное королевским указом всем воеводам пограничных городов Речи Посполитой «готовым быти на всякое надобное дело вашей царской милости».

Между тем приготовления на границах Московского государства могли быть истолкованы и иначе. Царя Дмитрия Ивановича не могло удовлетворить и чувствительное указание на то, что король оказывает ему помощь «начаючися того, что не все люди в одной мысли в государствах вашие царские милости». Все это давно уже стало прерогативой самого царя Дмитрия, который вправе был посчитать, что успешно победил всякое разномыслие самим фактом венчания на царство.

Король Сигизмунд III ждал для себя некоторых услуг. Конечно, прежде всего его интересовали шведские дела, так как он не оставлял надежды на возвращение королевского престола в Швеции. Сигизмунд спешил объявить изменником своего племянника «Карлуса Шведцкого», рассказывал о тех войнах, которые вел с ним в Лифляндии. Далее следовало хотя и непрямое, но недвусмысленное предложение взаимного союза в действиях против Швеции: «пригоже то к любви вашей царской милости с королем его милостью, чтоб ту обиду короля его милости, ведал ваша царская милость, как брат любительный и приятель его королевской милости». Короля Сигизмунда продолжала волновать судьба Густава, «который называется сыном короля Шведского Ирика» (Эрика). Он просил, чтобы этому королевичу, зазванному Борисом Годуновым в Московское государство, не оказывали никаких почестей как королевскому сыну и не содержали бы «в такой чести, как он сказываетца, чтоб где он скрыт был и держан». Но что означала бы отсылка шведских послов в Речь Посполитую, если бы они приехали в Москву к царю Дмитрию, как предлагал сделать от имени короля Александр Госевский? Конечно же войну.

Из других важных дел заслуживает упоминания то, что король выступил ходатаем за тех польских и литовских людей, которые помогли Дмитрию Ивановичу взойти на престол. Он просил, чтобы эти люди были достойно награждены и отпущены домой (королю «о том жены их и племя бьют челом»). Другое недоразумение было связано с торговлей, так как, вопреки ожиданиям, граница свободного перемещения купцов и их товаров была установлена царем Дмитрием Ивановичем в Смоленске. 17 июля 1605 года смоленский воевода князь Иван Петрович Ромодановский извещал оршанского старосту Андрея Сапегу о разрешении «литовским торговым купетцким людям» приезжать в Смоленск «со всякими товарами» и торговать там. Смоленский воевода ссылался на государев указ, следовавший «прежнему договору» и «перемирным записем»73. Посланник короля Сигизмунда III Александр Госевский должен был обсудить эту проблему. Торговых людей из «Литвы» не устраивало, что их не пускали «из Смоленска к Москве и до инших городов торговати повольно». Еще король просил за дворян Хрипуновых, которых преследовал Борис Годунов: они вынуждены были бежать в Польшу и теперь намеревались вернуться в Московское государство.

На каждый из этих пунктов были даны краткие ответы. В смерти Бориса Годунова были уверены, и «страху никакова не боимся», благодарили лишь за посылку «для смирости» к «украинным старостам». «О Каролюсе» тоже соглашались послать «лютой ответ и отказ», но обращали внимание короля Сигизмунда III на убавление царского «именованья и титла». «И какова в том любовь с королем его милостью?» — спрашивал царь Дмитрий Иванович. Так же осторожно высказывался царь и о судьбе принца Густава, говоря, что станет держать его «в ыном береженье, не как князя, либо королевича Шведцкого, но как человека в таких делех смышленого». В ответе «о послех Карлусовых» было дано обещание вместе с королем «думати», в случае если они приедут в Москву. Дело «о служилых жолнырех» виделось в Москве совсем по-другому, чем в Польше. Царь Дмитрий Иванович подтверждал, что никого не задерживал, «и ныне на волю всех отпущаем». В этом было лукавство, поскольку позднее секретарь царя Ян Бучинский на приеме у короля Сигизмунда III лично передавал слова Дмитрия, задерживавшего выплаты «того для… что панны не выпустят». Царь Дмитрий Иванович обещал изменить условия торговли, разобраться в спорных делах и начать отпускать «гостей королевства Польского» в иные города. Принимал он во внимание и другие просьбы74.

Посланник короля Александр Госевский дал царю Дмитрию Ивановичу прекрасный повод для начала разговора о том, что его волновало больше всего, — о получении разрешения женитьбы на королевской подданной Марине Мнишек. Король Сигизмунд III извещал Дмитрия Ивановича о своей будущей свадьбе с Констанцией Габсбургской и, «полагая, что он будет сочувствовать всякой его радости», приглашал московского государя на свадьбу в Краков (это относилось к публичной, а не тайной части переговоров Госевского)75. Воепользовавшись этим поводом, в Речь Посполитую отправили опытного дипломата думного дьяка Афанасия Власьева. Он должен был официально известить короля Сигизмунда III о вступлении царя Дмитрия Ивановича на престол и поздравить его с новым браком. Об этом 5 сентября 1605 года один сердечный друг — intimus amicus Demetrius — извещал другого письмом на латыни. В латинском тексте титул Дмитрия Ивановича передавался как «caesar et magnus dux totius Russiae», что было близко к употреблявшемуся в России «царь и великий князь всеа Русии». Однако было бы наивно считать, что польско-литовские дипломаты смогут поставить знак равенства между словами «цесарь» и «царь», как это делали в Москве. В посольском наказе, выданном Афанасию Власьеву, тоже употреблялся титул цесаря. Он подтверждался программной речью, приоткрывавшей грандиозный замысел Дмитрия Ивановича и показывавшей, чего следовало ожидать дальше от столь необыкновенно возникшего союза между Московским государством и Речью Посполитой. Если Борис Годунов мечтал сделать из Москвы второй Иерусалим, то царь Дмитрий вознамерился встать во главе нового крестового похода за освобождение первого, древнего Иерусалима от мусульман. Видимо, все же не случаен был интерес того, кто сначала назывался Григорием Отрепьевым, к Святой земле. Не прошли даром и разговоры с папским нунцием Клавдием Рангони о силе объединенного католического и православного мира. Только, в отличие от самого Дмитрия, никто не видел во главе этой священной войны московского царя.

Известив Сигизмунда III о воцарении Дмитрия, Афанасий Власьев на приеме 18 ноября 1605 года произнес посольскую речь, обращенную к королю: «И впредь з вами великим государем хотим быти в дружбе и любви мимо всих великих государей, штоб Божьею милостью, а нашею цесарскою любителною дружбою крестиянство з рук бусурманских высвобожено было, и вперод бы всим хрестияном быти в покою, и в тишине, и в благоденственном жытью, наша бы великих государей рука вызшылась бы, а басурменьская нижилась».

То, что это не обычная риторическая фигура, становится ясно из последующих речей посла, аргументировавшего от имени своего «великого господаря» и «цесаря» причины будущего похода на Восток. Афанасий Власьев упоминал, что турецкий султан завладел многими христианскими государствами, прежде всего Грецией, а также Вифлеемом, Назаретом, Галилеей и другими землями. И «самое там-то святое место Ерусалим, где пан наш Иисус Христос много чудов учинивши, муку и смерть для збавленья нашого доброволне подъял, и встал з мертвых», тоже оказалось «отримано» (то есть захвачено) «Измаилскими гордыми руками». Поскольку московский царь узнал о войне цесаря Рудольфа II с турецким султаном в Венгерской земле, то он предлагал объединить усилия, «жебы нашим господарским старанием християнство з рук поганьских высвобожено было»76.

Остальная часть посольства о Марине Мнишек должна была первоначально остаться в тайне. Царь Дмитрий извещал Сигизмунда III, что, получив благословение своей матери — царицы-инокини Марфы, выбрал в жены дочь сандомирского воеводы Юрия Мнишка «для того, как есмо были в ваших государствах и воевода сендомирский к нашему цесарскому величеству многую свою службу и раденье показал, и нам служил».

Как видим, в действительности все выглядело не так романтично, как на страницах литературной драмы. Посольский документ не содержал ни единого намека на куртуазность. Действительно, выбор царицы тогда был делом государственным, а не личным.

Подходила ли кандидатура Марины Мнишек на роль жены русского царя? Не лучше ли было выбрать кого-то из боярских дочерей или, может быть, даже договориться о женитьбе на иноземной принцессе? Позднее, когда Марина Мнишек все-таки приедет в Москву, учтивые поляки вспомнят, что матерью Ивана Грозного была княжна Елена Глинская, тоже происходившая из знатного «литовского» рода (детали бегства князей Глинских на службу в Москву при этом не вспоминали). Такой прецедент царь Дмитрий вполне мог учитывать в своих расчетах. Ссылка на него была сильным аргументом, чтобы утихомирить недовольных.

Главная сложность заключалась не в том, что Марина Мнишек происходила из «Литвы», а в том, что она была католичкой и подданной короля Сигизмунда III. Поэтому Дмитрий Иванович просил разрешения для сандомирского воеводы и его дочери приехать в Москву. Он также делал ответный жест и приглашал короля Сигизмунда III в свою столицу на будущую «радость», как называли свадьбу в русских источниках.

Посольство Афанасия Власьева было успешно только в этом единственном пункте. По всем другим вопросам король Сигизмунд III обещал подумать, что означало завуалированный отказ. Возник и давний спор о титулах. Дмитрия по-прежнему не хотели именовать не только присвоенным им именем цесаря, но и царем. Афанасий Власьев не хотел даже брать ответного королевского «отказа» и «листа» из-за того, что в них «тытулу царского государовы его не написано». Но разрешение на свадьбу царя Дмитрия и Марины Мнишек было дано. Кроме того, нашли выход и из главного вероисповедного затруднения. К католической вере принадлежали не только невеста, но и жених, поэтому для Бога все должно было происходить по обряду римской церкви. Но сделать это в Москве было невозможно. Более того, царь Дмитрий Иванович не оставил сомнений относительно возможности смены Мариной веры для венчания на царство. Через своего секретаря Яна Бучинского он передал подробные инструкции сандомирскому воеводе Юрию Мнишку относительно «панны Марины», вплоть до того, чтобы она «волосов бы не наряжала». Некоторые пункты документа касались приготовления Марины Мнишек к переходу в православие.

Приведем этот примечательный текст полностью.

«Память секретарю нашему Яну Бучинскому, как ему говорити, именем нашим, воеводе Сендомирскому:

1-е. Чтоб воевода у ксенжа у легата папина промыслил и побил челом о волной позволенье, чтоб ее милость панна Марина причастилась на обедне от патриарха нашего; потому что без того коронована не будет.

2-е. Чтоб пан воевода, после обрученья, тотчас о том нам ведомо учинил чрез гонца; а перстень обручалной прислал бы не з жильцом и не с слугою, но с честным человеком.

3-е. Чтоб ей милости панне Марине позволено до греческие церкви ходити; а набоженство и чин свой волно будет держати, как похочет.

4-е. Чтоб ея милость панну Марину звали наяснейшею и всякую честь государскую воздавали и чтоб была во всем предостережена.

5-е. Волосов бы не наряжала.

6-е. Чтоб нихто ее не водил, толко пан староста саноцкой да Бучинской, или которой иной со племяни.

7-е. Промыслити о волности, чтоб Марина в суботу мясо ела, а в середу б постилась.

8-е. После обручанья не ела ни с кем, толко особно, или с воеводою, или с воеводиною и с хоружею, и служили б у ней крайчие»77.

Память Лжедмитрия I секретарю Яну Бучинскому регламентировала разные вопросы, связанные с соблюдением «государской чести» после обручения и подготовкой венчания Марины Мнишек на царство. Уже в самом первом пункте воеводу просили обратиться к нунцию Клавдию Рангони, чтобы тот исходатайствовал у папского престола разрешение будущей жене и московской царице Марине Мнишек принять причастие из рук православного патриарха («потому что без того коронована не будет»).

Письмо по этому поводу было действительно послано в Рим, но оно оказалось там в тот момент, когда умер прежний папа Климент VIII, благословивший дело московского «царика». Выборы следующего папы, Павла V, только происходили, и ему еще предстояло сформировать свое мнение по не самому первостепенному вопросу о контактах папского престола с Русским государством. Воевода Юрий Мнишек долго ждал ответа, оттягивая отъезд в Москву. Когда все же инквизиционный суд рассмотрел этот вопрос и вынес твердый отрицательный вердикт, в этом уже было мало смысла, поскольку Марина Мнишек находилась в дороге в Московское государство.

Но раньше ей предстояло пережить невиданный триумф. 22 ноября 1605 года, сразу же за переговорами Афанасия Власьева с королем, в Кракове состоялась свадебная церемония Марины Мнишек с царем Дмитрием Ивановичем. Брак заключался per procura, то есть с женихом, которого замещал во время обряда уполномоченный от него человек. С точки зрения католической церкви заключенный таким образом брак ничем не отличался от полноценной свадьбы; в глазах же русских подданных это была всего лишь помолвка и прелюдия к настоящей церемонии в Москве78.

В архивных делах Польской короны осталось подробное описание краковского торжества под названием «Церемониал или описание обручения (sponsaliorum) посла великого князя Московского Димитрия Ивановича с дочерью сандомирского воеводы Мнишка панной Мариной, 1605 года, ноября 29, в Кракове». Обручение состоялось в доме, расположенном на главной, рыночной площади Кракова, неподалеку от Мариацкого собора. В одной из зал этого дома был специально приготовлен «прекрасный алтарь». Церемонию проводил двоюродный дядя Марины Мнишек краковский кардинал Бернард Мациевский. Но главной особенностью свадьбы стало то, что ее посетили сам король Сигизмунд III, его сестра шведская королевна Анна, королевич Владислав, нунций Рангони и многие высшие сановники Речи Посполитой. Все это создавало трудности с точки зрения дипломатического этикета, но их успешно обошли тем, что московский посол со своей пышной свитой в 200 всадников сначала дожидался приезда из Вавельского дворца короля, а потом был у него на приеме и целовал ему руку.

«Царица венчалась в белом алтабасовом, усаженном жемчугом и драгоценными камнями платье, очень дорогом; на голове у нее была небольшая корона, усыпанная очень дорогими каменьями» — такой предстала Марина Мнишек гостям. Когда ее привели, посол Афанасий Власьев повторил от имени царя Дмитрия просьбу благословить его брак с Мариной Мнишек: «перед венчанием посол стал говорить речь, в которой говорил, что прибыл для этого дела по воле своего государя и просил у Сендомирского воеводы его дочери и родительского благословения».

Особую торжественность моменту должны были придать ораторские выступления канцлера Льва Сапеги и других высших сановников Речи Посполитой. Судя по изложению этих речей в цитируемом «Церемониале», многие хвалили «славный дом девицы, ее воспитание и богатство добродетелей» и обращали внимание на верность слову царя Дмитрия: «что он по раз принятому намерению и обещанию в знак благодарности за благорасположенность, какую видел к себе со стороны Сендомирского воеводы и при дворе, вступает в брак с дочерью воеводы».

Целую проповедь сказал, как и положено перед венчанием, кардинал Бернард Мациевский. Он также хвалил достоинства жениха — великого царя и государя великой России (царский титул заранее написали на бумаге). Его «удивительная речь» о предстоящем браке царя Дмитрия Ивановича и Марины Мнишек была посвящена обстоятельствам воцарения русского царя с помощью самого короля Сигизмунда III. В день свадебного торжества можно было проговорить то, о чем обычно предпочитали не упоминать. «Бог так часто наказывал их разномыслием, — говорил кардинал о русских, — что они то замышляли искать себе государя за морем или в соседних странах, то сажали на престол своих великих государей незаконных наследников. Теперь Божиею милостию и устроением они нашли себе надлежащего государя в государствах его величества, нашего милостивого государя. Не место здесь говорить, какие милости и какую помощь получил царь от его величества. Сам его величество царь Димитрий, помня это, зная также планы его величества короля и этого королевства, открыл благочестивому государю свои намерения прежде всех государей и, кроме того, желая еще больше доказать свою благодарность, берет через тебя, господин посол, супругу себе (слова, положенные в чине венчания) в этих государствах, берет свободную шляхтенку, дочь благородного сенатора из благородного рода».

После этого все запели одну из самых торжественных и возвышенных католических молитв «Veni Creator Spiritus» («Приди, о Дух всезиждущий»). Этот гимн пелся при избрании пап, коронации королей и других самых важных событиях. Теперь этой чести удостоилась Марина Мнишек при своем обручении с царем Дмитрием. Король Сигизмунд III и вся его свита пали на колени, остались стоять только шведская королевна Анна, бывшая протестанткой, и московский посол Афанасий Власьев.

Свадьба запомнилась пышными церемониями, танцами и дарами, присланными от московского царя. А еще неуклюжим поведением московского посла Афанасия Власьева. Сначала он удивил всех своими непосредственными ответами на положенные в обряде венчания вопросы и пререканием с кардиналом Бернардом Мациевским: «Когда кардинал, в числе других вопросов, спрашивал посла: „Не обещался ли великий царь кому другому“ — он отвечал: „Разве я знаю; царь ничего не поручил мне на этот счет“, и уже после напоминаний стоявших подле него при этом торжестве он сказал: „Если бы он дал обещание другой девице, то не посылал бы меня сюда“. Но он восставал против того, что кардинал говорил по латыни, — на это он не соглашался. Когда кардинал сказал: „Господин посол, говорите за мной, как требует наша католическая церковь и ваша…“ то посол говорил за кардиналом и хорошо произносил слова, впрочем, он не вдруг стал говорить. Он говорил: „Я буду говорить с девицей Мариной, а не с вами, ксендз кардинал“».

Оберегая в меру своего понимания царскую честь, думный дьяк Афанасий Власьев очень необычно обменялся кольцами с невестой и долго противился тому, чтобы прикоснуться к руке новой московской царицы, соглашаясь сделать это только через чистый платок. «Когда пришлось давать перстни, то посол вынул из маленького ящика алмазный перстень с большой и острой верхушкой, величиной в большую вишню, и дал его кардиналу, а кардинал надел его невесте на палец, а от невесты посол взял перстень не на палец и не на обнаженную руку, но прямо в вышеупомянутый ящик. Когда кардинал хотел связать епитрахилью руки жениха и невесты, то посол послал к жене воеводы Мнишка за чистым платком и хотел обернуть им свою руку и исполнить таким образом этот обряд, а не прикасаться к руке невесты своею голою рукою, но ему не дозволили этого сделать, и он должен был дать свою руку от имени своего царя, князя московского». Во время всего обряда венчания король Сигизмунд III стоял рядом с кардиналом Бернардом Мациевским и, должно быть, со сдержанной усмешкой наблюдал за действиями московита, не знакомого с галантным обхождением.

«Когда кончилось венчание, то все отправились в столовую, — продолжает автор цитируемого нами описания, — впереди шла царица, за ней шведская королевна, за ней посол. Все эти лица стали на возвышенном месте у стола, царица — по правой стороне, королевна — по левой, а король, придя к столу, сел посередине. В это время подошли около сорока человек москвитян, неся драгоценные подарки от царя, которые посол отдавал. Принимала их жена львовского хорунжего Тарлова, бабка царицы, стоявшая подле нее, потому что мать невесты была больна».

Настоящему жениху, Дмитрию, удалось искупить все неловкости поведения своего посла богатыми и затейливыми подарками, славу о которых разнесли послы разных стран при польском короле, немедленно обратившие внимание на сближение Речи Посполитой и Московского государства. Царь Дмитрий Иванович сумел поразить как свою невесту Марину Мнишек, так и гостей церемонии «украшением в виде Нептуна», «портретом богини Дианы, сидящей на золотом олене», золотыми пеликаном и павлином, у которого перья качались, как у живого. И это не считая разных кубков, чарок, перстней, крупных жемчужин, соболей, парчи и бархата. Особенно удивили гостей присланные часы «со слоном с башней», игравшие по «московскому обычаю»: «слышны были разные громкие и отчетливые звуки, удары в бубны, трубили двенадцать труб; долго их приводили в движение, доставляя наслаждение присутствующим. Они потом играли на флейтах, а затем ударили два часа»79. Для Марины Мнишек часы стали отсчитывать время до встречи с ее «царевичем».

Оставалось рассадить гостей. В присутствии короля послу царя Дмитрия опять следовало быть осторожным, чтобы не нанести урона государской чести: «По поднесении подарков стали садиться к столу: в правом углу стола посажена была царица, и когда она садилась, король приподнялся и приподнял шапку; на другом углу, слева, села королевна. Одновременно с царицей сели: посол подле царицы, пониже, а королевич подле королевны, немного ниже, напротив посла. Когда посол садился, король не двигался». Имело значение даже то, в каком порядке гости должны были умыть руки: сначала это сделал король Сигизмунд III (при этом все встали), затем Марина Мнишек (она делала это, сидя за столом), и только после этого сосуд для умывания и одно общее полотенце предложили послу Афанасию Власьеву, который, однако, отказывался сделать то же, что и царица. Дело, конечно, было не в том, что посол боялся допустить оплошность и не знал, как управляться с рукомойником. Напротив, во всем его поведении было вполне осмысленное и настойчивое стремление подчеркнуть, что главная церемония должна состояться в Москве, а не в Кракове, и поэтому он не может заместить царя.

Также одновременно подавали «яства»: «одни ставили перед королем, другие перед царицей». По этому случаю из дворца была привезена королевская посуда, поставленная перед новой московской царицей Мариной Мнишек и ее «женихом». И опять Афанасий Власьев больше следил не за сменой блюд, а за следованием посольскому обычаю. «Так как молодая ничего не ела, то и посол не хотел ничего есть; он, кроме того, боясь царя, остерегался, как бы не дотронуться своею одеждою до ее платья, — он даже не хотел и садиться за стол, так что уже сендомирский воевода убедил его сесть, сказав, что это нужно сделать. За столом, когда король пил вино, все встали. Король пил за здоровье государыни, сняв шапку и немного приподнявшись со стула. Царица и посол стояли».

Поведение посла Афанасия Власьева, видимо, очень развеселило короля Сигизмунда III, и он решил немного позабавиться с ним, четырежды провозглашая здоровье царя Дмитрия, но каждый раз наливая себе совсем немного вина. Однако московский посол оказался готов и к этому: как заметили окружающие, «посол пил и после, но мало и осторожно, часто поглядывая на невесту своего государя. Когда пили за здоровье царя или царицы, он вставал со стула и, как слуга, бил челом».

Царица Марина, напротив, с удовольствием «пила здоровье» королевны Анны, королевича Владислава, а о своем муже царе Дмитрии вспомнила только тогда, когда ей напомнил об этом отец, что тоже не ускользнуло от внимательного взгляда: «Когда царица обратилась к послу и пила за здоровье царя (это она сделала по приказанию отца, перед которым, когда он подошел к ней, она не встала, привстала только немного, когда он отходил от нее), то посол встал со стула и, стоя подле него сбоку, выпил за здоровье королевича из другого бокала (из того, из которого пила царица, не хотел пить)».

После обеда маршалы королевского двора расчистили пространство, и король Сигизмунд III с царицей Мариной открыли бал, посвященный ее обручению. Московский посол отказался от предложения танцевать с царицей, твердя, что «не достоин того, чтобы прикасаться» к ней. Кроме того, он высказал свое недовольство тем, что «во время танцев царица падала к ногам короля». Но Афанасию Власьеву объяснили, что так происходит, потому что «король — ее благодетель и что она — его подданная, пока находится в королевстве». Молоденькая дочь сенатора Юрия Мнишка сполна могла насладиться танцами, наяву воплощавшими ее девичьи грезы. Все глаза были обращены только на нее (кроме Марины Мнишек, из придворных дам осмелилась танцевать лишь некая девица Осветимская), следом за танцем с королем московская царица пошла танцевать и с сестрой короля, и с королевичем Владиславом. Королевичу было в то время всего десять лет, а его партнерше — «уже» шестнадцать. Марина Мнишек была маленького роста, и издали, со стороны, могло казаться, что танцуют дети. Так оно, по сути, и было. Никто тогда и представить не мог, что царица и жена двух самозванцев, чье имя будут проклинать долгое время, танцует с еще одним будущим московским царем, которому пять лет спустя присягнут в Москве.

Понимая необычность момента, сандомирский воевода еще раз вмешался в церемониал и подошел к дочери, чтобы вместе испросить королевское благословение: «Марина, поди сюда, пади к ногам его величества, нашего милостивого государя, моего и твоего благодетеля, и благодари его за столь великие благодеяния и пр.». Это Марина Мнишек сделала более охотно. «Она подошла к королю (король встал), вместе с отцом они бросились к ногам его величества, и отец благодарил короля». Так описывал всю сцену автор «Церемониала». «Король поднял царицу, снял шапку, а потом надел ее и стал говорить царице речь, в которой поздравлял ее с браком и новым званием и внушал, чтобы она своего мужа (так он выразился), чудесно данного ей Богом, вела к соседской любви и дружбе для блага этого королевства, потому что если тамошние люди (подлинные слова короля) прежде сохраняли с коронными землями согласие и доброе соседство, когда не были связаны с королевством никаким кровным союзом, то при этом союзе любовь и доброе соседство должны быть еще больше. Его королевское величество внушал ей, чтобы она не забывала, что воспитана в королевстве, что здесь Бог возвеличил ее настоящим достоинством, что здесь ее родители и близкие и дальние родственники, что она должна заботиться о сохранении доброго соседства между этими государствами и вести своего супруга, чтобы он своим дружелюбием, добрым соседством и готовностью оказывать услуги вознаграждал все то, что с любовью сделано ему… Король убеждал ее помнить приказания и наставления родителей, оказывать им должную честь, помнить Бога и жить в страхе Божием, так как за это ниспослано будет Божие благословение; своему потомству, если Бог даст ей его, чего король желал ей, убеждал внушать любовь к польским обычаям и вести его к хорошей дружбе с польским народом. Затем, сняв шапку, перекрестил ее, а она заплакала и опять с отцом упала к ногам его величества. То же она делала, подходя к королевне и королевичу. Посол внимательно слушал, когда король говорил к царице»80.

На следующий день московского посла Афанасия Власьева принимали в королевском дворце. Канцлер Лев Сапега снова поздравлял царя Дмитрия Ивановича с вступлением на престол и говорил о будущем «союзе против турок». Не обошлось без обычных, ставших уже «ритуальными» в отношениях двух стран споров о царском титуле, в котором было отказано уже при самом начале переговоров с посланниками московского государя. Время свадебных торжеств закончилось, и начинались обычные дипломатические будни.

Получив известие об успешной миссии Афанасия Власьева в Речь Посполитую, царь Дмитрий Иванович поспешил накануне Рождества 12 (22) декабря 1605 года отправить в Краков своего доверенного секретаря Яна Бучинского81. Тот приехал с деньгами и подарками для Марины Мнишек 3 января 1606 года. Отцу жены было привезено, как записал один из секретарей воеводы Юрия Мнишка, 300 тысяч золотых. Среди новых подарков были усыпанные алмазами изображения Христа и Марии, золотая цепь с бриллиантами, жемчужные четки и браслет с алмазами, золотой ларец с жемчугом, которым Марина Мнишек любила украшать свои волосы, а также перстень с тремя бриллиантами. Царь Дмитрий слал золото в слитках и золотой набор посуды, выказывавший царскую заботу об отправлявшейся в путь невесте: блюда, тарелки, солонку, бокал и даже украшенные «искусными изображениями» таз с рукомойником82.

Для московской казны щедрость царя Дмитрия Ивановича, конечно, была обременительной. Причем расточительность, похоже, была присуща самозванцу с самого начала его воцарения в Кремле. 10 июля 1605 года английский купец Джон Меррик отправил целый отчет по исполненным им финансовым поручениям от Лжедмитрия. Царя интересовала покупка «у некоего Эдуарда Паркьюста камня сапфира», стоившего не менее 250 рублей. Джон Меррик также писал, что получил сумму в пять тысяч рублей, на которые должен был приобрести десять тысяч золотых. Еще тысячу рублей золотом царь требовал от английских купцов в уплату за проданных им из казны соболей83. Возможно, что именно эти деньги, собранные Джоном Мерриком, потом окажутся в Речи Посполитой. Кстати, письмо английского торгового агента дает возможность оценить курс рубля, на который можно было купить венгерские золотые (весом около 3,5 грамма золота), ходившие и в Московском, и в Польском государствах. Воевода Юрий Мнишек, следовательно, получил от своего зятя 150 тысяч русских рублей. Для сравнения: средний годовой оклад одного боярина, получавшего жалованье из четверти, в 1604 году составлял 250 рублей, а окольничего — около 150 рублей, рядовых дворян — от пяти до семидесяти рублей84. Словом, суммы, которые выплачивались «в Литву», обычному служилому человеку трудно было даже представить.

Исполняя поручения царя Дмитрия, его секретарь получил аудиенцию у короля Сигизмунда III и увидел, что за всеми внешними успехами с разрешением женитьбы на Марине Мнишек при королевском дворе накопилось немало раздражения против его патрона. Кто-то из ближнего польского окружения Дмитрия постоянно доносил в Краков обо всем, что происходило не только в Москве, но даже в его кремлевских покоях («что делается в комнате у тебя, и то все выносят»). Бучинскому пришлось пережить неприятные минуты, когда он узнал, что даже его льстивые слова, сказанные то ли в шутку, то ли всерьез царю Дмитрию, — «что будешь ваша царская милость королем польским», — тоже оказались известны при дворе. Перлюстрировалась их переписка с царем Дмитрием, так что Ян Бучинский уже не мог написать о «больших делех». Он подозревал в предательстве одного из секретарей царя Дмитрия.

Король Сигизмунд III, получая такие противоречивые донесения, видя приезжавших из Москвы бывших сторонников царевича, считавших, что им недоплатили заслуженного жалованья, не спешил извещать сенат о московских делах и о результатах миссии А. Госевского. Слухи, распространявшиеся приехавшим из Москвы рыцарством, питали и недовольство сенаторов Речи Посполитой. Отношения с «московским цариком» развивались вопреки решению сейма 1605 года. Ян Бучинский писал в середине января 1606 года царю Дмитрию Ивановичу из Кракова: «А ныне пишу, что добре не любо было некоторым нашим паном приезд с тем вашим наказом, потому что еще король и первые грамоты вашей, которую Гасевский принес, паном-радам не казал». Вельможи короля Сигизмунда III упрекали его, что он помогает неблагодарному человеку, считая, что король мог успешнее действовать самостоятельно в отношениях с Московским государством: «И многие паны королю говорили, что вы его королевской милости за его великие добродетели злым отдаешь; а толко б он тебе не помогал, и он бы за то много дел на Борисе взял. А от тебя ничего доброго не чает: в одной грамоте пишешь, чтоб с тобою случитись и совокупитись против Турского, а в ыной пишешь с отказом и грозячи его королевской милости».

Ян Бучинский откровенно говорил о том, что вызывало наибольшие затруднения в делах. Рассматривался вопрос о том, выдать ли приехавшему тогда же гонцу Ивану Безобразову грамоту «с царским титлом или без титла». Что уж говорить о титуле «непобедимого цесаря», присвоенном Дмитрием! В Речи Посполитой его упрекали «в великой спеси и гордости», пророча, как это делал, например, познанский воевода, что скоро его свергнут с престола: «И надобе то указать всему свету и Москве самой, какой ты человек. А и сами москвичи о том догадаютца — какой ты человек и что им хочешь зделати, коли ты не помнишь добродетели короля его милости».

О самом опасном для царя Дмитрия обвинении Ян Бучинский узнал со слов Станислава Борши, приехавшего в Краков вместе с другими жаловаться королю на недоплаченные злотые. По дороге Борша встретился с одним из дворян Хрипуновых, взявшим с него крестное целованье, что он, Борша, никому не расскажет про Дмитрия, «что уже подлинно проведали на Москве, что он не есть прямой царь; а увидишь, что ему зделают вскоре». Вопреки обещанию, Станислав Борша стал рассказывать о поведанной ему тайне, и все очень быстро дошло до царя Дмитрия.

Яну Бучинскому приходилось долго открещиваться перед королем и всеми сенаторами от упреков рядовых «жолнеров», вернувшихся с началом нового года в Речь Посполитую. Солдаты «добре лаяли и сказывали, что они имеют письмо с подписью руки твоей, — писал Ян Бучинский царю Дмитрию об очной ставке с его польскими воинами в Кракове, — и целовал им крест заплатить за их службу и отпустить опять назад тотчас; ино что им заплатил, то они и проели, потому что жили тамо на Москве без службы полгода, и что взяли, то опять тамо и оставили». Здесь выясняются интересные детали того, как пожаловал своих сторонников из Речи Посполитой царь Дмитрий Иванович: «А обещал ты им, как придешь на Москву, назавтрее того дати им покольку тысеч золотых, и ты де им того не дал, а дал только покольку сороков соболей, да покольку сот золотых». Яну Бучинскому пришлось оправдываться и убеждать, что все уже «проплачено». Больше всего наградили тех гусаров, которые служили «три четверти году», то есть с самого начала похода царевича Дмитрия из Речи Посполитой, им «дано по сороку золотых на один кон». Пятигорцам (литовской шляхте), служившим «с 11 недель или болыпи», то есть со времени путивльского стояния, «дано за пять четвертей году по 30 по 7 золотых». А дальше случилось то, что иногда бывает с легкими деньгами, нажитыми войною: гусары и жолнеры пустили свои капиталы в распыл: «И как им то дано, и они, взяв деньги, учали держати по 10 слуг, которой преже того 2 не имел, и почали им камчатое платье делати, и стали бражничать и битися, и то все пропили и зернью проиграли, и хотели опять на вашей царской милости взяти». Ян Бучинский подтверждал, что тем, у кого имелись долговые расписки царя Дмитрия, все будет заплачено: «А слышел яз то не одинова из ваших уст, что и те обогатяца, которые письмо твое имеют, хотя ныне и в Польше, только б вам панну пустили». Сам Ян Бучинский заметно обогатился, а потому ему завидовали и его ссылка на собственный пример оказалась неубедительной. Шляхта уличила Дмитрия в самом главном грехе: «хочет де воевать и славен быти, а рыцерских людей не жалует»85.

Король Сигизмунд III находился в явном затруднении. Польский секретарь русского государя пытался убедить его в том, что Дмитрий Иванович «государство свое удержал вскоре» и что его «уже боятца и добре любят». Русский же гонец Иван Безобразов тайно передавал совсем другое. Об этой дополнительной миссии Безобразова, в присутствии которого Ян Бучинский защищал царя Дмитрия Ивановича, рассказал в своих записках гетман Станислав Жолкевский. Оказалось, что гонец имел доверительное поручение от бояр Шуйских и Голицыных к литовскому канцлеру Льву Сапеге, «что они думают, каким бы образом свергнуть его (самозванца. — В. К.), желая уж лучше вести дело так, чтобы в этом государстве царствовал королевич Владислав»86.

Известие гетмана Жолкевского уникально и не имеет подтверждения в других источниках. Он сам позднее немало сделал для приведения жителей Московского государства к присяге королевичу Владиславу, заключив соответствующий договор об этом с Боярской думой в августе 1610 года. В момент избрания на русский престол королевичу Владиславу было лишь пятнадцать лет, и его отец, Сигизмунд III, побоялся отпустить сына в Россию (хотя, как известно, главной причиной было желание польского короля самому владеть русским престолом). Тем менее шансов было у пропольской партии в Боярской думе, когда они предлагали сменить Лжедмитрия десятилетним королевичем. Видя участие во всем этом деле князя Василия Шуйского — будущего главы заговора против царя Дмитрия, можно лишь предположить, что короля Сигизмунда III пытались успокоить тем, что после свержения его ставленника в России для союза с Речью Посполитой могут настать еще более благоприятные времена.

Таким образом, императорские мечты Дмитрия оставались только его собственными мечтами. За полгода своего правления в Москве он успешно растерял поддержку пришедшего с ним рыцарства, своими неуемными претензиями раздражил короля и сенат Речи Посполитой. Да и в Боярской думе у царя Дмитрия Ивановича оказались весьма влиятельные враги, не желавшие безропотно во всем следовать царю, ими же самими посаженному на престол.

 

В ожидании Марины Мнишек

Царь Дмитрий Иванович легко вмешивался в старые порядки и нарушал традиции. Но он преследовал прежде всего собственные интересы. Когда ему не удалось сыграть свадьбу с Мариной Мнишек до наступления Великого поста, царь нашел повод повеселиться и женил князя Федора Ивановича Мстиславского. В том, что это был политический брак, просчитанный самим царем Дмитрием, убеждает выбор невесты — близкой родственницы царской «матери» из рода Нагих. Должна была решиться и холостяцкая судьба боярина князя Василия Ивановича Шуйского, свадьба которого была назначена после венчания на царство Марины Мнишек.

Потом в «Чине венчания» мы увидим, что княгине Мстиславской отводилась почетная роль вести невесту к обручению «под ручку» вместе с ее отцом воеводой Юрием Мнишком. Если бы это делала другая боярыня, тогда появилось бы основание для местнической ссоры. Так одним решением царь Дмитрий Иванович создавал себе славу правителя, жалующего своих бояр, и решал важную проблему свадебной церемонии.

Начальник его охраны капитан Жак Маржерет писал об этом интересе Дмитрия к матримониальным делам членов Боярской думы: «Он разрешил жениться всем тем, кто при Борисе не смел жениться: так, Мстиславский женился на двоюродной сестре матери указанного императора Димитрия, который два дня подряд присутствовал на свадьбе. Василий Шуйский, будучи снова призван [из ссылки] и в столь же великой милости, как прежде, посватался уже к одной из этого же дома, его свадьба должна была праздноваться через месяц после свадьбы императора. Словом, только и слышно было о свадьбах и радости ко всеобщему удовольствию, ибо он давал им понемногу распробовать, что такое свободная страна, управляемая милосердным государем»87.

Тем досаднее для Дмитрия становились доходившие слухи о заговорах. Великим постом 1606 года, когда случился малый стрелецкий бунт, царь Дмитрий Иванович поставил точку в долгой истории другого царя — Симеона Бекбулатовича. Поначалу он был нужен Дмитрию как еще один свидетель обвинений против Бориса Годунова. И Симеон оправдал ожидания, рассказав о том, как он ослеп, выпив чашу, присланную царем Борисом. Симеона Бекбулатовича с особой пышностью встречали в Москве. Ему навстречу высылали бояр и окольничих, а запись об этом событии внесли в разрядные книги. Однако впоследствии бедному старику что-то такое наговорили и он, по словам автора «Нового летописца», «начат многим людям говорити, чтоб не предали православные християнские веры в латынство», что очевидно для всех имело в виду недостаточное православие царя Дмитрия Ивановича.

Очевидно, что Симеон Бекбулатович по-прежнему признавался одним из возможных претендентов на русский престол, а потому представлял угрозу для самозванца. В. И. Ульяновский уверен, что за спиной царя Симеона стоял заговор митрополита Ростовского и Ярославского Филарета Романова88. Но это всего лишь версия, одних известий о властолюбии митрополита Филарета для ее обоснования недостаточно.

Пострижение царя Симеона в Кирилло-Белозерском монастыре было опалой, но опалой мягкой. Царь Дмитрий своим указом 29 марта 1606 года направлял Симеона Бекбулатовича в сопровождении приставов в монастырь и просил игумена Кирилло-Белозерской обители, чтобы он «царя Симеона постриг со всем собором честно». 3 апреля Симеон прибыл в монастырь в сопровождении приставов. В тот же день был совершен необходимый обряд «и дано ему имя во иноцех Стефан». В монастыре инок Стефан находился в привилегированном положении, так же как раньше «покоили» другого знатного старца и его тестя — Иону Мстиславского, бывшего боярина князя Ивана Федоровича Мстиславского, отправленного в опалу и постриженного в Кирилло-Белозерском монастыре в 1585 году89.

Каковы бы ни были мотивы пострижения царя Симеона Бекбулатовича, устранение даже гипотетических претендентов на власть было важным шагом в преддверии все той же коронации Марины Мнишек и будущего крымского похода, в который собирался отправиться царь Дмитрий Иванович.

Если бы Марины Мнишек не было в истории царя Дмитрия Ивановича, ее стоило придумать. Даже без появления польской шляхтенки сюжет с возникновением из небытия московского царевича затмевал иные подвиги мифических героев. Сначала осуществился смелый поход одиночки, к ногам которого упал великий колосс Московского царства. Потом состоялся приезд свадебного поезда Марины Мнишек из Речи Посполитой. Для многих только эти события тогда и запомнились, определив отношение ко времени правления самозваного царя Дмитрия. Одиннадцать месяцев, отпущенных ему на русском престоле, казались досадным перерывом традиции истинных, «национальных» государей. «Прирожденность» Дмитрия, бывшая самым главным аргументом для его восшествия на царство, со временем стала казаться блефом. Женитьба самозванца на «девке-иноземке» чужой веры, кажется, дала лучший повод для его обличения. Но не все было так просто в этой истории.

Превращение Марины Мнишек в русскую царицу и даже императрицу Марию Юрьевну, венчанную по всем канонам в Успенском соборе Кремля, только начиналось. Естественно, что в жизни юной дочери Мнишков не могло все произойти в одну минуту. Сама она пока не выбирала свой путь, за нее это делали другие. У нее не было сомнений в том, что она шла по великой дороге прославления своего рода. Марина Мнишек была готова послужить как оставляемой родине, так и Московскому государству. Ее благословил на это король Сигизмунд III, она была ободряема самим папой Павлом V. В ее великой будущности не сомневались канцлер Лев Сапега и многие другие сановники Речи Посполитой. «Московская царица» Марина Мнишек расписывалась в книге почетных гостей Краковской академии сразу вслед за королями и королевами Речи Посполитой. Этим невозможно было шутить. Все, что с нею происходило, хотя и выглядело невероятным, но было освящено законом. По отношению к ней, начиная с заключения брака в Кракове в ноябре 1605 года, уже соблюдался дипломатический и придворный церемониал, подобающий русской царице.

После продолжительных сборов и дороги, занявшей больше месяца, Марина Мнишек со своей свитой въехала в пределы Московского государства 8(18) апреля 1606 года.

Все это время царь Дмитрий Иванович готовился к встрече жены. Между ним и тестем воеводой Юрием Мнишком шла оживленная переписка. Посол Афанасий Власьев тоже не мог считать свою миссию выполненной, пока Марина Мнишек не приехала в Москву. В Смоленск давно уже были наперед отосланы готовить встречу царицы бояре царя Дмитрия Михаил Александрович Нагой и князь Василий Михайлович Рубец Мосальский. Один из них был родственником царской матери инокини Марфы Федоровны, другой — ближним боярином и дворецким. Дипломатический статус и значение данного им поручения подчеркивались титулами наместников.

Нагому и Мосальскому и довелось первыми встретить Марину Мнишек на дороге к Смоленску и передать ей царские письма и подарки. Тогда же Марина и ее польская свита начали знакомство с настоящими московскими церемониями. Автор так называемого «Дневника Марины Мнишек» (его текст написан вовсе не ею, а каким-то дворянином, служившим в свите Мнишков) сообщил о первой встрече с царскими боярами: «Они оба, как только царица появилась, вошедши в избу с несколькими десятками своих дворян, сразу ее приветствовали и низко челом били до земли»90.

В Москве тоже готовились к встрече, продумывая самые разные детали. Решалось, где будет жить Марина Мнишек до свадьбы, в каких домах разместятся ее отец и родственники, приехавшие на коронацию. Слухи о щедрости царя Дмитрия успели распространиться после краковской свадьбы, поэтому в Москву ехали иностранные купцы из Кракова, Милана, Аугсбурга. В торговые операции пустилась также сестра короля Сигизмунда III принцесса Анна, приславшая со своим торговым агентом «узорочья» на многие тысячи талеров. Маршалок королевского двора пан Николай Вольский торговал «дорогими шитыми обоями и шатрами» (впоследствии дипломатам двух стран придется потратить немало времени, чтобы учесть его претензии по возмещению ущерба). В огромном количестве заготавливался провиант, чтобы хватило для угощения на все время свадебных торжеств. Царь приказал дворянам готовить самые красивые кафтаны и упряжь для лошадей, а стрельцам выдали новое обмундирование — «красные кармазиновые кафтаны, повелев каждому быть готовым к встрече царицы». Не забыли построить «костел у Стретенья на переходех подле Николы Явленского», куда могли приходить поляки и литовцы. (Затем в разрядах тоже не забудут упомянуть этот «грех» царя Дмитрия.) По дороге от Смоленска к Москве все было устроено для проезда более двух тысяч человек, сопровождавших царицу91.

Первым в Москву, отдельно от дочери, приехал воевода Юрий Мнишек. Это случилось 24 апреля 1606 года, то есть в середине Светлой недели. Воеводе была устроена встреча, напоминавшая своею торжественностью, по словам Исаака Массы, встречу датского принца Иоганна при Борисе Годунове. Возглавлял московскую процессию, выехавшую навстречу воеводе Юрию Мнишку, боярин Петр Федорович Басманов. Следуя моде на польское платье, введенной царем Дмитрием, он был одет по-гусарски. Царского тестя провезли по «диковинному мосту», устроенному через реку Москву без всяких опор, на одних канатах.

Символично, что сандомирский воевода был размещен в бывшем годуновском дворе в Кремле. Царь Дмитрий инкогнито встречал отца Марины Мнишек, его заметили в окружении московских всадников и в сопровождении польской роты. Он должен был блюсти «царскую честь», поэтому прием воеводы мог состояться только во дворце. Но царь всячески выказывал внимание приехавшему в Москву родственнику, Дмитрий Иванович по обычаю прислал спрашивать «о здоровье» кравчего князя Ивана Андреевича Хворостинина. С царского стола на золотых блюдах были присланы разные кушанья, что тоже было признаком высочайшей милости.

В тот же день царь продемонстрировал приехавшим полякам свое почтительное отношение к старице Марфе Нагой. Ему было важно доказать им то, что он уже доказал подданным: мать царевича Дмитрия относится к нему как к настоящему сыну. Поэтому от царского дворца в Вознесенский монастырь проследовала целая процессия, сам царь ехал в белых одеждах на каштановом коне в окружении нескольких сотен алебардщиков и русской охраны. Стоит ли удивляться, что свита сандомирского воеводы заметила такой эффектный проезд?

На следующий день был официальный прием. Царь Дмитрий Иванович принимал сандомирского воеводу Юрия Мнишка в парадном царском одеянии, сидя на золотом троне, увенчанный короной и другими царскими регалиями — скипетром и державой. Он был окружен Боярской думой, рядом сидели патриарх Игнатий и весь освященный собор. Присутствовавший на приеме автор «Дневника Марины Мнишек» описал его так: «Там пан воевода, поцеловав руку царскую, обратился к царю с речью, которая так его растрогала, что он проливал в три ручья слезы, часто утирая себе очи платком. От имени царя отвечал посол Афанасий. Потом пан воевода сел за несколько шагов перед царем, на другой же лавке сели его приближенные паны, между этими лавками проходили мы по реестру целовать руку царскую. Когда это закончилось, царь, подозвав к своему трону пана воеводу, пригласил его на обед, а его приближенных приглашал Басманов»92.

Текст речи сандомирского воеводы Юрия Мнишка, заставившего разрыдаться царя Дмитрия, сохранился. Обращение сенатора Речи Посполитой к «пресветлейшему цесарю» в Кремле трудно было раньше представить. Воевода очень хорошо знал, на что должен отозваться царь Дмитрий Иванович. Дело не только в том, что он согласился называть Дмитрия «цесарем» (хотя и это было немало). Юрий Мнишек открывал перед всеми трудную историю восхождения Дмитрия так, как, наверное, и сам царь не мог бы объяснить ее. «Ибо что может кому-либо быть более утешительным, — вопрошал отец Марины Мнишек в начале своей речи, — как то, когда он видит уже счастливое исполнение, желанный конец всех дум, работ, трудов, издержек, риска здоровья и имущества, видит в счастливой и желанной пристани, уже от всяких бурь защищенной?!» Далее говорилось о повергнутом враге — Борисе Годунове, но имя того, кто был «стерт вместе с потомством», уже не звучало, остался один нравоучительный пример: «Сам он увяз в тех силках, которые ставил, будучи слугою, — на государя своего». Зато дела Дмитрия радовали весь «христианский мир», чающий «вместо старого разъединения — единение церкви Божией», то есть конец вражды между католичеством и православием. Воевода Юрий Мнишек объявлял в своей речи тот великий замысел, который предстояло исполнить «цесарю» Дмитрию: «Радуются обширные христианские области — одни будучи в тяжелом поганском ярме, другие — встревоженные суровою их судьбой, понимая, что уже подходит время соединения христианских монархов в единомыслии и избавлении церквей Божиих из мерзких и срамно идолопоклонством оскверненных рук». Как видим, царь Дмитрий и его тесть Юрий Мнишек согласно действовали в рамках исполнения большого замысла о новом крестовом походе в Святую землю.

Много говорилось в речи сандомирского воеводы о ближайших выгодах, которые сулил союз Московского государства и Речи Посполитой. Само обращение Юрия Мнишка к царю было свидетельством невиданных перемен и лучше всего подтверждало его слова: «Уже наступают счастливые времена: вместо острого оружия — любовь, вместо грозной стрельбы — доверие, вместо жестокого и поистине поганского пролития крови — взаимная симпатия, вместо лукавого коварства — с обеих сторон радость утешения, а если бы и оставалось еще недоверие, то отношение и узы родства его погасят».

Юрий Мнишек должен был объяснить московским людям, почему выбор царя Дмитрия «для совместной жизни, для участия в любви и благословении» пал именно на «подругу в дому их милостей господ Мнишков». Царский тесть не жалел красноречия, чтобы показать выдающееся значение своего рода «уже от многих лет». И так удачно выходило, что род Мнишков прославился «в борьбе с поганством», о чем написали историки в своих книгах для памяти будущим поколениям. Воевода с гордостью описывал достоинства воспитания своей дочери: «Вы благоволили отметить в том доме воспитание достойного потомства во всех добродетелях — в богобоязненности, в стыдливости, в скромности». Здесь к месту было упомянуто, что эти качества Марина Мнишек получила от своей благочестивой матери Ядвиги из рода Тарлов, а также объяснено отсутствие последней в Москве по причине «столь слабого здоровья» (болезнь не позволила ей быть даже на краковской свадьбе своей дочери). Здоровье воеводы Юрия Мнишка тоже было неважным, но, преодолевая себя, он привез цесарю свою дочь и его «нареченную» жену: «От таких-то родителей и с такою, украшенною всеми добродетелями, девицею, уже нареченною вашему цесарскому величеству супругою, приехал его милость господин воевода» в «чаянии великого утешения, лучше сказать — твердой надежде, что ваше цесарское величество за благожелательство, которое ты узнал в его доме, соизволишь ответить признательностью»93.

После приема во дворце сандомирский воевода Юрий Мнишек вместе со своими приближенными прошествовал на службу в церковь. Здесь на переходе они подходили под благословение к патриарху Игнатию и целовали крест. В тот же день был еще пир в Столовой палате: царь и все бояре принимали сандомирского воеводу и родственников царицы Марины Мнишек. Всех слуг рангом поменьше усадили вперемежку и они угощали друг друга стоявшими на столе кушаньями. Посредине обеда воевода Юрий Мнишек почувствовал себя плохо, и ему пришлось покинуть пир и удалиться в царский дворец, а оставшиеся наслаждались диковинным зрелищем — приемом лапландцев (саамов), привезших дань русскому царю.

Когда закончились все церемонии этого дня, царь Дмитрий и сандомирский воевода еще раз отдельно обсудили церемониал встречи Марины Мнишек.

Пока нареченная царица медленно двигалась к столице, ей слали самые разные подарки, дабы скрасить последнюю, всегда самую утомительную часть путешествия. А царь Дмитрий Иванович и воевода Юрий Мнишек тем временем развлекались. Недавно закончился Великий пост, и для Дмитрия завершилось время, когда он не мог открыто демонстрировать свои пристрастия к тому, что успел полюбить в Речи Посполитой. Царь наслаждался игрой целого оркестра из сорока музыкантов, привезенного его другом саноцким старостой Станиславом Мнишком. Сын воеводы Юрия Мнишка и брат Марины был ровесником царя Дмитрия. Будущий царский шурин, он по опыту хотя бы Никитичей (Романовых) и того же Бориса Годунова мог в будущем рассчитывать на многое при русском дворе.

Царь Дмитрий Иванович наконец-то мог одеться по-гусарски в парчовый кафтан с красным плащом, отделанным жемчугом. Но ему пришлось несколько раз переодеваться в этот день, так как он еще успел вместе с сандомирским воеводой съездить в Вознесенский монастырь к инокине Марфе Федоровне и потом уже веселился до утра.

Кроме этого пира запомнилась еще медвежья охота, которой царь Дмитрий «угостил» тестя. Не зря все время своего правления он упражнялся в охотничьем мастерстве: Дмитрию Ивановичу удалось убить с одного удара рогатиной большого медведя и отсечь ему саблей голову под восторженные крики свиты. Если бы царь мог знать тогда, что вскоре и сам он будет в положении такой же загнанной жертвы, а охотниками выступят те люди, которые теперь находились рядом с ним!

Торжественный въезд в Москву Марины Мнишек состоялся 2(12) мая 1606 года. Несколькими часами раньше в столицу приехали послы Речи Посполитой Николай Олесницкий и Александр Госевский94. Именно из-за них, прибывших для участия в свадебных торжествах, и замедлили немного прием в Москве царской жены.

В источниках сохранилось описание этого великолепного зрелища, посмотреть на которое собралась вся Москва. Рано утром, как писал Исаак Масса, были разосланы биричи, объявлявшие, чтобы все «нарядились в самые богатые одежды и оставили всякую работу и торговлю, ибо надлежит встретить царицу». Сам царь Дмитрий, переодевшись, тайно ездил распоряжаться, чтобы все было в порядке. Навстречу Марине Мнишек выехала Боярская дума во главе с князем Федором Ивановичем Мстиславским. От имени Думы «кратко, с робостью, — по словам Станислава Немоевского, — и по записке, вложивши ее в шапку», Марину Мнишек приветствовал боярин князь Василий Иванович Шуйский. Для царицы была прислана роскошная карета, запряженная в двенадцать белых «в яблоках» лошадей невиданной красоты. Всю дорогу через Москву Марину Мнишек, одетую в белое атласное платье «по французскому обычаю», развлекал подаренный ей красивый арапчонок, игравший с обезьянкой на золотой цепочке. Был небольшой спор, где идти отрядам польских гусар и пехоты: впереди или позади кареты Марины Мнишек. Свита сандомирского воеводы не хотела уступить царю Дмитрию и настояла на том, чтобы возглавлять, а не замыкать процессию, как того хотел царь.

И еще одно обстоятельство омрачило, уже в прямом смысле, въезд царицы Марины Мнишек. Когда она проехала Никитские ворота, как записал Конрад Буссов, «поднялся такой же ужасный вихрь, как и при въезде Дмитрия, что многими было истолковано как дурное предзнаменование».

Марину Мнишек вместе с ее свитой поместили в Кремле в Вознесенском монастыре, где целую неделю до венчания на царство инокиня Марфа Нагая наставляла свою «невестку», или «сынову», как она звала Марину, московским обычаям и нарядам95. Бывал там, по слухам, каждый день и Дмитрий, что сторонний иноземный наблюдатель нескромно истолковал как «обучение другому катехизису»96.

Следующие дни в Кремле были посвящены дипломатическим приемам. Сначала была оказана честь тем родственникам и приближенным Мнишков, которые приехали с царицей Мариной и еще не были в кремлевском дворце. Лжедмитрий предстал перед ними во всем великолепии, восседая на золотом троне, в окружении своего двора. Духовник Марины Мнишек отец Каспар Савицкий оставил подробное описание этого приема:

«Мы вошли в обширный и великолепный дворец, где Дмитрий ожидал нас с целым своим сенатом и высшим духовенством. По левой руке был поставлен в приемной зале упирающийся на двух серебряных львах трон, который Димитрий недавно перед тем приказал сделать. Богато украшенный золотом, серебром и драгоценными каменьями, по мнению золотых дел мастеров, он стоил 150000 злотых. На нем сидел царь, возложив на себя знаки царского достоинства и блистая золотом и драгоценными каменьями. Перед ним с каждой стороны стояли по два человека, которые имели платье, шляпы и сапоги белые, и которые держали в руках символы государства. Пятый же, стоявший подле самого царя, держал обнаженный меч. По обеим сторонам сидел сенат Московский. Направо от царя сидел патриарх с митрополитами и владыками, каждый по своему сану, а подле патриарха стоял один священник с блюдом, на котором лежал крест. С левой стороны сидели высшие дворяне, приглашенные в сенат. Далее, по обеим сторонам залы были бояре, числом сто, одетые в золотое платье»97.

Все участники приема были по списку вызваны для того, чтобы приложиться и поцеловать царскую руку. От имени польского двора Марины Мнишек к царю Дмитрию обратился ее гофмейстер Мартин Стадницкий. Мотивы и образы его речи перекликались со словами самого воеводы Юрия Мнишка, накануне торжественно сказанными царю Дмитрию Ивановичу. Снова говорилось об «устрашении басурманов», о соединении двух близких народов, «мало разнящихся в языке и обычаях». «А светлой памяти отца вашей милости не Глинская ли родила?» — учтиво спрашивал Мартин Стадницкий. В конце он выражал надежду, что царь свергнет «полумесяц из восточных краев» (очевидный намек на традиционную мусульманскую символику) и «озарит полуденные края своей славой»98. Так уже бывало и ранее: когда две страны сближались, то начинались воспоминания о том, что их объединяет. Моековские дипломаты были свидетелями того, как не кто иной, как канцлер Лев Сапега говорил при подтверждении перемирия в Вильно в 1602 году: «Люди есмя все Божьи, как вы, так мы; вера одна, язык один, а живем меж собою поблиску»99.

В отличие от Мнишков и их двора, частным образом осуществлявших свою миссию и поэтому свободных в употреблении титулов и в произнесении любых слов, обращенных к «его цесарской милости» Дмитрию Ивановичу, послы Речи Посполитой Николай Олесницкий и Александр Госевский вернули замечтавшегося «императора» к обсуждению разногласий между двумя государствами. Исполняя свою миссию 3(13) мая, они не могли согласиться с тем, что требовал от них царь Дмитрий Иванович, и в соответствии с выданными им листами королевской канцелярии отправляли посольство к московскому «господарю». Рассказывали, что царь, принимая от них королевские подарки, в сердцах отбросил письмо, в котором не был указан титул императора. Когда возник спор о титулах, то посол Николай Олесницкий отвечал резко, говоря, что сначала «великому князю Дмитрию» следовало бы завоевать «Империи великой Татарии или попробовать подчинить себе скипетр Турецкого императора, и тогда его может признать Императором и Монархом весь мир»100. В ответ польско-литовские дипломаты едва сами не получили от Дмитрия московский царский скипетр, которым тот, казалось, готов был их поразить. Послы, однако, остались тверды и последовательны. В своем отчете они записали: «13 мая мы были у государя на аудиенции, на которой он принимал нас с великой гордостию и высокомерием, не хотел принять письма его королевского величества и приказал не называть его королевское величество королем за то, что в этом письме он сам не назван кесарем [императором]. Но когда мы осадили его надлежащими доказательствами, то он в смущении замолчал и принял письмо его королевского величества»101.

Временное дипломатическое поражение царя Дмитрия Ивановича на самом деле объяснялось тем, что он был заинтересован в королевских послах. Они представляли короля Си-гизмунда III на его свадьбе с Мариной Мнишек и были включены в «Чин венчания». Однако тень этого столкновения по поводу титулов периодически возвращалась во все время свадебных торжеств.

8(18) мая в четверг на русский престол взошла императрица Мария Юрьевна102. Свое православное имя она получила по принятому обычаю менять имена царских невест. До момента свадьбы Марина Мнишек находилась в Вознесенском монастыре, из которого ее только накануне всех событий, ночью, при свете свечей и факелов перевезли во дворец. Марину Мнишек готовили к совершению таинства венчания по православному обряду, поэтому она не могла встречаться с католическими священниками. Хотя отец Каспар Савицкий присутствовал на коронации и, видимо, немало смутил жителей Московского государства тем, что ему было дозволено приветствовать речью царицу Марину в Успенском соборе. На венчании она была «в русском платье», но после этого предпочла предстать перед гостями в более привычном для нее наряде, пошитом к свадьбе по моде, принятой в европейских дворах.

Сохранился «Чин венчания» Марины Мнишек, где подробно расписано ее участие во всех положенных церемониях, «как идти государыне к обрученью (выделено мной. — В. К.)». В соответствии с этим царь Дмитрий и Марина Мнишек должны были сначала принять причастие из рук патриарха Игнатия, а потом царскому духовнику благовещенскому протопопу Федору предстояло их обвенчать: «…а архидиакон и протодиакон зовут государыню цесареву на помазание и к причастию, и государыня пойдет к причастию, а государь пойдет с нею ж. И после совершения обедни, туго же, перед царскими дверми, быти венчанью, а венчати протопопу Федору, а патриарху и властем стояти на своем месте»103.

Этот пункт являлся ключевым — как бы при этом ни пытались запутать присутствовавших на свадьбе архиереев, духовенство, собственных бояр, польских родственников Марины Мнишек и других гостей. Иноземные гости видели в происходившем именно коронационные торжества, так как брак царя Дмитрия и Марины Мнишек был уже освящен католической церковью в Кракове в 1605 году. Большинству же жителей Москвы об этом ничего не было известно, подробности дипломатических контактов с Речью Посполитой держались в тайне. Для всех, кто недавно встречал Марину Мнишек, она была невестой, а не женой их государя, и они прежде всего ожидали увидеть свадебную церемонию104.

Было очевидно, что с принятием причастия «по греческому обряду» Марина Мнишек должна была отказаться и от католичества, чего она делать явно не хотела. Наступало время определенности и для тайного католика царя Дмитрия, но он плохо выдержал это испытание. Соблюсти одновременно интересы всех не удалось, приходилось чем-то жертвовать.

Интересные детали свадебной церемонии, показывающие, насколько по-разному смотрели на царскую свадьбу подданные царя Дмитрия и польские гости, сообщил Станислав Немоевский. Он видел выход царя Дмитрия Ивановича из государевых покоев в соборную Успенскую церковь в Кремле и отметил сходство царских палат с Вавельским дворцом короля Сигизмунда III: «Это было, как из королевских покоев в Кракове, именно из замковых ворот». Видимо, тех самых, особенно памятных Лжедмитрию, откуда начиналась его история… Полякам приказали ждать в стороне, собрав их «в сводчатом помещении, где обыкновенно заседают бояре». Но они разглядели, как шла вся процессия во главе с царем Дмитрием, ступавшим по дорожке из красного голландского сукна и турецкой парчи. Перед царем шли члены Боярской думы: «около шестидесяти думных бояр, все в парчевых армяках, вложивши руки в рукава, с жемчужным обручем на шее, в три пальца ширины (они его называют „ожерельем“); головы у всех оскоблены, в жемчужных ермолках, более бедные — в парчевых, и в чернобурых шлыках, сделанных некрасиво, по мере достатка». Станислав Немоевский отметил обычай русских людей к празднику «оскоблять» себе лбы, что означало очищение от грехов. «За боярами шли четверо в белом бархате, в рысьих, из передних частей, шлыках, с широкими секирами на плечах, а перед самым великим князем мечник Михайло Шуйский… Все они имели на себе немалые золотые цепи, а многие из них и по две, крестом» — от взгляда польского мемуариста не ускользнуло и это новшество с введением чина ношения меча в торжественных случаях по образцу Речи Посполитой.

Царь Дмитрий Иванович продумал подробности коронационного шествия. Сам он был облачен по-императорски: «в короне, в парчевом, [с] жемчугом и сапфирами, небольшом армяке, с руками в рукавах, а равно с воротником на плечах». Соблюдая принцип представительства от двух государств, подтверждающих союз царским браком, с правой стороны царя Дмитрия сопровождал посол Речи Посполитой малагощский каштелян Николай Олесницкий, с левой — конюший и первый боярин Михаил Федорович Нагой (ему эта честь досталась по праву «родства» (он приходился «дядей» царю). Всех их окружала иноземная охрана царя Дмитрия, состоявшая из «немцев-алебардщиков с алебардами».

Новая московская царица Марина Мнишек шла следом, она была одета «по-московски, в парчевом, вышитом жемчугом платье по лодыжки, в подкованных червонных сапожках». Ее вели под руки отец — сандомирский воевода Юрий Мнишек и княгиня Мстиславская (жена боярина князя Федора Ивановича Мстиславского). За царицей «шли дамы — приятельницы государыни и четыре московских дамы. Остальной женской челяди не приказано выходить из их помещения». Так они пришли в храм, где многоопытный посольский дьяк Афанасий Власьев предотвратил возможный казус с послом Николаем Олесницким, гордо шествовавшим в своей магерке. Москвичи уже видели, что поляки заходят в церковь с оружием и с собаками, не говоря уж о том, что не снимают там шапок. Поэтому дьяк вызвался на время подержать шапку посла и не отдавал ее под разными предлогами до тех пор, пока посол не вышел из храма. От поляков не укрылось и то, как русские хитро посмеивались над ними, довольные тем, что соблюли честь государя и православные обычаи. «Надули мы „литву“», — говорили они.

Наконец в Успенском храме была проведена служба, и на Марину Мнишек возложили царскую корону, крест и «чепь злату Манамахову», то есть регалии, которыми с древних времен короновались великие князья и цари: «двое старейших владык взяли корону, которая стояла перед алтарем на позолоченной миске, затем бармы, что на другой, и понесли на трон к патриарху, который, благословив и окадив корону, возложил ее на голову стоявшей великой княгини и, благословив ее самое, поцеловал в плечо. За сим, наклонивши голову, великая княгиня, со своей стороны, поцеловала его в жемчужную митру. Как скоро патриарх отошел на свое место, все владыки попарно поднимались на трон и благословляли великую княгиню, касаясь ее двумя пальцами — ее чела и плечей, крестом; взаимное же целование с владыками отбывалось тем же порядком, как с патриархом». С такими же церемониями на плечи Марины Мнишек возложили еще и царские бармы.

Всю эту часть церемонии польские гости видели своими глазами, им она и предназначалась больше всего, чтобы показать, что царь Дмитрий проводит именно обряд коронации русской царицы. После этого, по свидетельству Станислава Немоевского, к полякам подошел думный дьяк Афанасий Власьев и предложил им выйти из Успенского собора. Здесь опять было лукавство со стороны дьяка: он сказал, что царь Дмитрий уже вышел. «Мы удовлетворили его требование; но государь задержался в церкви, а двери за нами заперли, — писал Станислав Немоевский в своих записках. — Спрашиваем мы, что же там будут делать с нашей девицей? Но москвитяне нас утешают:

— Не бойтесь, ей ничего не будет!

Позже мы узнали, что государь приказал нам выйти затем, что устыдился брачной церемонии, которая, как передавали нам после наши дамы, что оставались при государыне, была такова.

Оба стали пред патриархом, который, благословив, дал им по кусочку хлеба, чтобы ели, потом чашечку вина; наперед пила государыня; что осталось, то, взяв от нее, выпил государь, а чашечку бросил о землю на сукно; но она не разбилась, и патриарх ее растоптал, и такими церемониями бракосочетание закончилось… Вплоть до своих комнат шли в коронах великий князь и княгиня, в сопровождении всех нас, кроме господ послов его величества короля, которые, проводивши до церкви, сейчас же отъехали в свое помещение. Обед высокие молодые имели privatim у себя в комнате, даже и в спальню, кроме некоторых дам из родни, которые провожали молодую, никто не входил»105.

Судя по словам остававшихся дам из свиты царицы Марии Юрьевны, венчание дочери сандомирского воеводы с русским царем Дмитрием все-таки произошло по православному обряду. Убежден в этом был и автор «Дневника Марины Мнишек», написавший, что «по совершении богослужения было утверждение брака и обмен перстнями, потом была коронация ипксуа more Graeco (миропомазание по греческому обряду, лат. — В. К.)»106. Те же известия отложились в дневниках отцов-иезуитов, находившихся вместе с Мариной Мнишек в Москве, а они были более чем внимательны к деталям происходящего. Однако возможно, что все не было так однозначно. Участник церемонии архиепископ Елассонский Арсений, напротив, запомнил, что царская чета отказалась от миропомазания: «После венчания своего оба они не пожелали причаститься Святых Тайн… Итак, не показалось приятным патриарху, архиереям, боярам и всему народу, видевшим царицу, одетую в неизвестную и иноземную одежду, имеющую на себе польское платье, а не русское, как это было принято в царском чине и как это делали цари прежде него. Все это весьма сильно [всех] опечалило. Это послужило причиною и поводом ко многим бедствиям, к погибели царя и всего народа обеих национальностей, русских и поляков»107.

Наиболее убедительное объяснение этим противоречиям в оценке происходящего предложил Б. А. Успенский. Он показал, что и Лжедмитрий, и Марина Мнишек дважды должны были проходить через миропомазание. Первый раз этот обряд был необходимой частью коронационного торжества, и он действительно состоялся. Второе миропомазание было необходимо как часть чина присоединения иноверцев к православию108. От этой-то смены веры и отказалась Марина Мнишек. Ее последовательная приверженность католичеству стала очевидной для церковных иерархов, поэтому они так тревожно восприняли случившееся в Успенском соборе.

 

Кровавая свадьба

Пышная свадьба царя Дмитрия Ивановича с царицей Марией Юрьевной в Успенском соборе, вокруг которого все было устлано красным сукном «с золотым и шелковым шитьем», стала последним запоминающимся событием царствования самозванца. Отношение к царю Дмитрию изменилось, причем изменения эти накапливались постепенно, начиная с самого его воцарения. Сначала он был нужен для того, чтобы сместить Годуновых, потом оказалось, что в Москву пришел действительно продолжатель если не рода, то дела Ивана Грозного. Опалы и казни, коснувшиеся прежде всего годуновской семьи, быстро стали угрожать другим первым родам в Боярской думе — князьям Шуйским и всем тем, кто поддержал Дмитрия по принципу выбора меньшего из двух зол. Появилось то, на что бояре всегда смотрели ревниво, — «ближняя дума» из любимчиков царя Дмитрия Ивановича. Сменились только имена, а суть управления осталась неизменной, перейдя от бояр Степана и Семена Годуновых к боярам Петру Басманову и князю Василию Мосальскому, которые стали управлять ключевыми ведомствами — казной, дворцовыми приказами, аптечным делом и стрелецкой охраной.

К этому, как и к тому, что самодержавный царь станет поучать своих бояр, подданные еще могли приспособиться. Но они так и не поняли, почему ключевые дипломатические дела, связанные с Речью Посполитой, решаются без их участия, при помощи личной канцелярии Дмитрия Ивановича, состоявшей из польских секретарей. Почему награждаются огромными суммами польско-литовская шляхта и солдаты? Почему они позволяют себе эпатировать рядовых обывателей своими надетыми «не по чину» дорогими одеждами, спускают деньги в кабаках и в игре «зернью»? Почему царь Дмитрий окружил себя иноземной охраной, жалуя «немецких» драбантов больше, чем своих стрельцов?

Все разговоры и недовольство уравновешивались до времени «правильным» поведением самого царя, хотя и вводившего новшества, но не трогавшего самую чувствительную сферу, связанную с православием. Кроме того, в Московском государстве была поставлена близкая цель крымского похода, и это позволяло легче воспринимать разные новшества вроде «царь-пушек» и гигантского «гуляй-города» на реке Москве, оправдывать широкую раздачу жалованья из казны.

Приезд многочисленной свиты Марины Мнишек нарушил спокойное течение жизни. Сам вход в столицу вооруженных гусар и солдат подавал новый повод для недовольства. Шведский дворянин Петр Петрей был одним из немногих, кто заметил это, критически смотря на сближение московского царя с подданными короля Речи Посполитой. В «Истории о великом княжестве московском» он писал: «В этот день москвитяне были очень пасмурны и печальны, что нажили себе такое множество иноземных гостей, дивились на всадников в латах и в оружии, спрашивали иностранцев, долго служивших и проживавших у них, нет ли обычая у них на родине приезжать на свадьбу вооруженными; предавались странным мыслям, особливо когда увидали, что поляки достали из своих телег с оружием несколько сот привезенных с собою пистолетов и ружей»109.

На боярские дворы и рядовых москвичей легла тяжесть постойной повинности и обеспечения приехавших всем необходимым. Несмотря на попытки, которые буквально с самой границы делал воевода Юрий Мнишек, принять какой-то устав или свод правил поведения в чужой стране, тщетно было урезонивать рядовых людей его свиты. Они по своей славянской натуре предвкушали праздник и веселье и в буйстве ничем не отличались от русских, кроме высокомерного отношения к тем, к кому они приехали в гости. Еще на подъезде к Москве, в Можайске, в каком-то споре был убит некий родственник самого могущественного боярина князя Василия Мосальского. Но настоящая неприязнь возникла у жителей Москвы, когда они столкнулись с бесцеремонным вторжением польско-литовской шляхты и жолнеров в свою повседневную жизнь на улицах, рынках и в церкви. «В поляках не было доброты, но они столь же злы, как русские», — скажет про это время один из иностранцев110.

Пока шли свадебные торжества, в столице было совсем неспокойно. До царя Дмитрия Ивановича дошло дело об изнасиловании одним из поляков боярской дочери, в Кремле ловили и казнили лазутчиков. Разрядные книги обобщили все главные преступления: «А литва и поляки в Московском государстве учали насилство делать: у торговых людей жен и дочерей имать силно, и по ночем ходить с саблями и людей побивать, и у храмов вере крестьянской и образом поругатца»111. Воевода Юрий Мнишек и его свита быстро поняли, чем это может им грозить. Воевода пытался предупредить царя Дмитрия о «явных признаках возмущения» и принес ему целую сотню челобитных, но тот безудержно веселился и не хотел признавать перед гостями и приехавшими послами очевидных признаков нараставшего недовольства своим правлением112. Станислав Немоевский рассказал о разговоре, состоявшемся между царем и его тестем буквально накануне московского восстания. Царь Дмитрий был убежден, что «здесь нет ни одного такого, который имел бы что сказать бы против нас; а если бы мы что заметили, то в нашей власти их всех в один день лишить жизни»113.

Подобное бахвальство и гордыня быстро стали определяющими чертами личности вчерашнего скромного чернеца, вынужденного долго подавлять свои недюжинные таланты. То понимание самодержавия, которое усвоил царь Дмитрий Иванович, его более старшие и опытные современники испытывали на своей судьбе еще при Иване Грозном и Борисе Годунове. И они не хотели повторения, ожидая по крайней мере благодарности за оказанную ими поддержку царю Дмитрию при завоевании им престола. Новый царь сначала по образцу многих правителей пытался проявить себя либерально. По отзывам некоторых иностранцев, «он был очень любезен, давая свободный доступ самым незначительным лицам». Ничем хорошим это не кончилось, царь стал «примечать и понимать проделки русских» и отгородился от своих подданных иноземной стражей114. «Солнышко», радушно встреченное москвичами, быстро стало светить только для самого себя и редко баловать подданных «милостями», как это делал, по контрасту с Грозным царем, Борис Годунов. Молодой человек, сомнения в истинности происхождения которого так и не исчезли, восседает на троне и поучает седовласых думцев во всех делах — картина малосимпатичная. Но ее хотя бы можно объяснить расплатой за предательство по отношению к Годуновым. Но когда царь Дмитрий стал демонстрировать предпочтение своим польским приятелям перед боярами, это они восприняли более чем серьезно. Потом в подтверждение своей версии переворота распространили «расспросные речи» секретарей Станислава и Яна Бучинских, передававших слова своего патрона: «Убити де велел есми бояр, которые здеся владеют, 20 человек. И как де тех побью, и во всем будет моя воля»115.

История с подготовкой царем Дмитрием убийства всех бояр выглядела правдоподобно только в глазах тех, кто торопился оправдать свое участие в расправе над Лжедмитрием. Слишком уж очевидно в ней стремление подогнать факты и оправдать свои действия. Как это обычно бывает в таких случаях, правда и вымысел здесь искусно перемешаны в пропорциях, хорошо известных заговорщикам. Действительно, в Московском государстве многое еще зависело от бояр, и они быстро сумели продемонстрировать это. Иноземным гостям, приехавшим на свадьбу Лжедмитрия, ничего не оставалось, как принять крах того царя, на которого они возлагали столько надежд. Случись в истории царя Дмитрия и Марины Мнишек все по-другому, его сторонники из Речи Посполитой продолжали бы славить основателя нового союза. Но скорая смерть мнимого сына «тирана Ивана» позволила авторам дипломатических донесений и мемуарных записок не сдерживать свои перья.

Больше всего царь Дмитрий раздражал своих несостоявшихся союзников претензией на императорский титул. При приеме польско-литовских послов дело доходило до совсем нешуточных нарушений протокола, связанных с личным вмешательством царя в ход переговоров. Он неоднократно оскорблял послов Николая Олесницкого и Александра Госевского и вообще поставил под угрозу отношения с королем Сигизмундом III. Все это еще больше подогревало подозрения в том, что московский царь не прочь теперь сесть еще и на королевский престол Речи Посполитой116.

Совсем незавидная судьба оказалась у самозванца, который начинал с того, что всем хотел оказывать «милость» и повсюду привлекал к себе людей. В итоге от него отвернулись как русские люди, так и его польско-литовские друзья. Произойти это могло лишь в том случае, если словам царя Дмитрия перестали верить. Действительно, если по сохранившимся крупицам попытаться восстановить, что же больше всего вызывало недовольство жителей Московского государства, то это будет отступление от традиций предшествующих царствований. Царь Борис Годунов и даже его сын царевич Федор Борисович успели запомниться своей щедростью, о Дмитрии же этого не говорили. Он всегда стремился к достижению своих целей, много думал о своей будущей свадьбе, о своей будущей войне, о своем будущем месте в мире. Но править завоеванной у Годуновых страной ему надо было здесь и сейчас. Желание превратить Боярскую думу в Сенат на деле оборачивалось недоверием к ней и непониманием причин затруднений боярских тугодумов, оставлявших все решения на волю царя. Постепенно презрение к окружающим становилось второй натурой самозванца. Он любил роскошь, украшения и не хотел мириться с тем дворцовым бытом и окружением, в котором по-старинному жили московские цари. Разве могли красные стрелецкие кафтаны соперничать с изяществом иноземного платья его телохранителей-драбантов? Думая о внешнем украшении дворца и красоте своих церемониальных выходов, не забыл ли он, что его враги уже начинали использовать каждый его промах в своих целях? Отсюда и пошли разговоры о том, что царь «искажает» веру предков, а серьезнее обвинения тогда быть не могло.

Когда же с приездом поляков и литовцев на свадьбу Марины Мнишек предпочтения, которые Лжедмитрий оказывал иноземцам перед русскими людьми, вышли наружу, то заговорщикам во главе с князем Василием Ивановичем Шуйским понадобилось совсем немного, чтобы разжечь огонь возмущения черни. Основные мотивы выступления против царя переданы Петром Петреем: «Этот Шуйский велел тайком позвать к себе на двор капитанов и капралов с некоторыми дворянами и богатейшими гражданами, которые были самые искренние его друзья. Он объяснил им, что вся Россия каждый час и каждую минуту находится в великой опасности от нового великого князя и иностранцев, которых набралось сюда такое множество: чего давно боялись русские, теперь сбылось, как они сами узнают на деле. Желая прежде всех на что-нибудь решиться для этого дела, он едва было не потерял своей дорогой головы, и во всей Москве не нашлось бы никого, кто бы сделал что-нибудь для того или отважился на что для себя и государства. Но теперь они ясно видят, что из того выходит, а именно: погибель и конец всем русским; они будут крепостными холопами и рабами поляков, подвергнутся их игу и службе… Потому что он любит иностранцев, ненавидит и гонит своих собственных земляков, поносит святых, оскверняет церкви, преследует духовных лиц, выгоняет их из домов и дворов и отводит там жилище чужеземцам. Когда он ходит в церкви, к Деве ли Марии, или к святому Николаю и другим святым, за ним тащатся и поляки со своими собаками и оскверняют святыню; он не пускает к себе ни одного русского, высокого или низкого звания, без воли и согласия поляков, которые скоро заберут себе все что ни есть в казне, и она вскоре совсем опустеет. Из того всякому смышленому человеку легко заключить и видеть, что он наверное замышляет отменить древнюю греческую веру, а вместо нее установить и распространить католическую»117. То, что передавал в своем сочинении Петр Петрей, стало официальной версией следующего царствования, так как князь Василий Шуйский всем говорил, что желал опередить Дмитрия и не дать ему до конца разорить страну и убить всех бояр.

В день Николы Вешнего, 9 мая 1606 года, на следующий день после свадьбы, был дан обед как для своих бояр, так и для сандомирского воеводы Юрия Мнишка и всех родственников императрицы Марии. Опять царю Дмитрию следовало быть более осторожным: он знал, что свадебные торжества будут продолжаться несколько дней, и не обратил внимания на то, что один из этих дней совпадает с любимым в народе церковным праздником. «Банкет» несколько задержался из-за того, что молодые по обычаю мылись в бане. (В Москве не верили уже и этому, приписывая царю и другие нарушения обрядов: он будто бы не очистился от «греха».)

С другой стороны, во все время свадебных торжеств продолжались трения из-за непризнанного императорского титула Дмитрия. Царскому тестю пришлось сразу вступить в конфликт с зятем, потому что царь Дмитрий так и не уважил его просьбу и не пригласил на обед послов Николая Олесницкого и Александра Госевского. В итоге пир проходил не только без послов, но и без воеводы Юрия Мнишка. Но что за шутки отпускал царь Дмитрий! От него досталось по какому-то малозначительному поводу королю Сигизмунду III. Стремясь исправить положение, царь Дмитрий Иванович «прошелся» по болезненной страсти к затворничеству германского императора Рудольфа II, сказав, что тот еще «больший дурак». Не пощадил царь и самого главу католической церкви. «Даже и папы не оставил за то, что он приказывает целовать себя в ногу», — писал участник царских пиров Станислав Немоевский. А ведь не так давно сам Дмитрий готов был целовать туфли даже папскому нунцию!

От неделикатных шуток доставалось и тем, кому самозванец был многим обязан. От его острого языка пострадал отец-бернардинец Франтишек Помасский, наставлявший некогда царевича в духовных беседах в Самборе. Прямым намеком возвращенному из опалы боярину князю Василию Шуйскому было высказанное на обеде замечание, что «монархи с удовольствием видят предательство, но самими предателями гнушаются». И дело объяснялось отнюдь не хмелем и не тем, что царь Дмитрий потерял голову от счастья. Его пьянила и делала до конца счастливым только одна страсть — к власти. Соперников себе среди живущих монархов и королей он не видел. Поэтому часто, в том числе и во время этого обеда, он возвращался в своих речах к Александру Македонскому, о котором заметил, «что в виду его великих достоинств и храбрости, он и по смерти ему друг». Заметим, как выдает иногда человека особенность построения фразы: Лжедмитрий говорил: «он мне друг», а не «я ему друг», ставя себя выше и самого Александра Македонского.

Кончился этот памятный обед рыцарскими ристалищами, устроенными рядовыми солдатами, которых Дмитрий специально пригласил присоединиться к праздничной трапезе. Он подбодрил их обещанием жалованья и целой речью о том, «как он желает приобрести любовь людей-рыцарей, добавил, что все государи славны солдатами и людьми рыцарями, ими они стоят, ими государства распространяются, монархии утверждаются, они — врагам гроза»118. Такое демонстративное предпочтение, оказанное рядовому жолнерству, тоже стало причиной недовольства. Бояре думали, что повторение рыцарских поединков, назначенное на следующее воскресенье 18 мая, будет им «на беду». В расспросных речах Станислава и Яна Бучинских эта дата тоже называлась как день грядущей расправы с боярами. Значит, от этого пира в Николин день уже пошел отсчет времени у бояр-заговорщиков.

17 (27) мая 1606 года случился, по словам автора «Дневника Марины Мнишек», «злосчастный мятеж, для которого изменники уже давно объединились, составляя конфедерации и присягая»119. План заговора состоял в том, чтобы под благовидным предлогом впустить в Кремль толпу людей, расправиться с охраной царя Дмитрия Ивановича и убить его самого. Что при этом делать с царицей и приехавшими из Польши родственниками Марины Мнишек, — не продумали, положившись на стихию выступления всем «миром». На руку восставшим было то, что в Москву уже начали съезжаться дворяне и дети боярские из дальних городов, в частности из Великого Новгорода. Вместо крымского похода для них нашлась новая служба, и служилые люди, имевшие необходимое вооружение, выступили на стороне главы заговора, боярина князя Василия Ивановича Шуйского. Шуйский только что исполнял самые почетные обязанности тысяцкого на свадьбе царя Дмитрия Ивановича, а теперь именно он стал направлять действия толпы.

Ранним субботним утром 17 мая по направлению к Кремлю бежали люди с криками: «В город! В город! Горит город!» Во всех кремлевских храмах ударили в набат. Небольшая стрелецкая охрана у ворот Кремля была сметена и быстро разбежалась. Около двухсот заговорщиков бросились к дворцу, где находились царь и царица. Там немецкие алебардщики тоже не оказали никакого сопротивления, так как их длинные протазаны красиво выглядели в церемониях, но были бесполезны против сабель и ручных пищалей. Единственным, кто обнажил саблю и вступился за царя Дмитрия, был дневавший и ночевавший у царских дверей боярин Петр Басманов. Но он тут же и погиб вместе с несколькими оставшимися верными царю Дмитрию людьми. Все они могли находиться во внутренних царских покоях только без оружия, а потому им нечем было сопротивляться ворвавшейся во дворец вооруженной толпе. Самозванец хватился меча, хранителем которого был мечник князь Михаил Васильевич Шуйский. Говорили, что этот меч всегда находился рядом с ним, но в тулочь его не оказалось на месте; молодой мечник, скорее всего, тоже оказался участником заговора.

Суматоха у дверей царских покоев позволила царю бежать через другой ход в коридоры дворца и попутно предупредить Марину Мнишек, которой он крикнул в окно ее покоев: «Сердце мое, измена!» Загнанный в угол, царь Дмитрий выпрыгнул из одного из дворцовых окон во двор, чувствуя, что именно в этом его единственный шанс на спасение. Но высота была слишком большой, он пролетел 20 локтей, то есть семь-восемь метров, и сильно ушибся, потеряв сознание. На звук набата в Кремле высыпали люди, услышавшие, что «Литва бояр бьет! На помощь боярам!». Среди них были стрельцы. Они схватили Дмитрия и привели его в чувство, облив водой. Во дворце заговорщики могли сделать все тайно. А здесь, схваченный на дворе людьми, не посвященными в цели заговора, царь Дмитрий сам попытался опереться на «мир», умолял защитить его от Шуйских и привести на Лобное место. Он обещал пожаловать стрельцов за эту службу дворами бояр-изменников и поженить их на боярских женах. Произошла стычка между стрельцами и участвовавшими в заговоре дворянами. Однако заговорщики стали угрожать, что пойдут в город и захватят стрелецких жен и детей, что было реальнее царских обещаний, поэтому стрельцы «опустили свои пищали».

Фортуна уже отвернулась от царя Дмитрия. «Видно, так угодно было Богу, не хотевшему долее терпеть гордости и надменности этого Димитрия, который не признавал себе равным ни одного государя в мире и почти равнял себя Богу», — заключили послы Николай Олесницкий и Александр Госевский, составившие по горячим следам самое достоверное донесение о перевороте в Москве 17 мая. О том же говорил впоследствии отец Каспар Савицкий, которого неприятно поразили перемены, произошедшие с Дмитрием после памятных ему бесед в Кракове с новым сыном католической церкви: «Это была воля Божия, которая, допустив такое ослепление и упрямство, скрытно приготовляла заслуженную и справедливую погибель Димитрия. Ибо Димитрий много изменился и не был уже похож на того Димитрия, который был в Польше… Он возгордился до такой степени, что не только равнялся всем монархам христианским, но даже считал себя выше их и говорил, что он будет, подобно какому-то второму Геркулесу, славным вождем целого христианства против турок»120.

Царь остался один на один со своими боярами. На этот раз не он, а они сами судили его, обвиняя в том, что он «не действительный Димитрий, а Гришка Отрепьев». То, что раньше убеждало всех, — ссылка на признание его «матерью» Марфой Нагой, больше не действовало, а боярин князь Василий Голицын объявил от ее имени, что «она сознается и говорит, что он не ее сын, что ее сын Димитрий действительно убит, и тело его лежит в Угличе». Неизвестно, сколь долго могли бы продолжаться препирательства, но точку в истории самозванца поставил дворянин Григорий Валуев, протиснувшийся в толпе к боярам и выстреливший «из-под армяка» в Дмитрия из ручной пищали. Царь Дмитрий был убит, и толпа бросилась терзать уже мертвое тело.

Многозначительной была сцена, когда тело повергнутого самодержца поволокли туда, куда он просил, — к Лобному месту. У стен Вознесенского монастыря остановились и снова обратились к матери царя с вопросом, который всех так долго мучил, «ее ли он сын». Она же ответила: «Нужно было спрашивать меня об этом, когда он был жив, а теперь, как вы его убили, то он уже не мой сын». Так она отреклась только от мертвого, но не от живого Дмитрия, и в этом был недобрый знак на будущее. Самозванческая история еще могла повториться, и она повторилась.

Тело Дмитрия положили «на Пожаре» (так тогда называли Красную площадь), бросив его на какое-то наспех сколоченное возвышение из досок вместе с оставшимся верным ему Петром Басмановым: «вывезоша его на Пожар и лежав на Пожаре три дни всему народу на показание, и Петр Басманов с ним же»121. Чтобы убедить жителей Москвы в справедливости свершившегося цареубийства, распустили слухи о колдовстве и чародействе Дмитрия. Для этого на мертвое тело положили маску, привезенную краковским парфюмером Марсильо и изъятую из покоев Марины Мнишек. Когда эти маскарадные принадлежности обнаружились, их, не зная назначения, вынесли «с радостными криками» и предъявили народу: «Смотрите, говорили они, на идолов того убитого татя (похитителя) душ, которых он величал богами, поклонялся им и нас желал было принудить, да и мы уверуем в таких же богов»122.

Вместе с царем Дмитрием погибли и многие поляки и литовцы, соблазнившиеся приездом в Москву на царскую свадьбу. Его жене Марине Мнишек в тот день повезло: ее искали, но не нашли. Будучи маленького роста, она смогла спрятаться в широких юбках своей гофмейстерины и спастись. Повезло и сандомирскому воеводе Юрию Мнишку, жившему на старом годуновском дворе. Толпа рвалась туда, но была остановлена начальниками заговора. На дворах близких родственников Марины Мнишек происходило то же самое: нападение толпы было отбито сначала собственными силами, а потом уже у Мнишков, Вишневецких, Тарлов, Стадницких и других появлялась усиленная стрелецкая охрана. Не пострадали и послы Речи Посполитой Николай Олесницкий и Александр Госевский. Похоже, что в Москве понимали, каким предлогом для войны могла стать их гибель, и пытались предотвратить это. Уже к полудню все начало успокаиваться, а вечером воевода Юрий Мнишек даже смог поехать и увидеться с дочерью во дворце. Кого не могли спасти от грабежа и расправы толпы, так это рядовых шляхтичей, их слуг, купцов и даже музыкантов. Среди множества трагедий, разыгравшихся в этот день, особенно выделялась гибель отца Франтишка Помасского, раненного во время мессы и умершего несколько дней спустя123. «Кровавую резню» в Москве 17 (27) мая 1606 года, когда было убито 500 человек поляков и литовцев, уже не забыла в Смутное время ни та ни другая сторона.

Три дня лежало тело бывшего царя Дмитрия на всеобщем обозрении в Москве. Многие, как голландец Исаак Масса, приходили на Красную площадь убедиться в том, что царь действительно мертв. «Я сосчитал его раны, их было двадцать одна, и сверх того череп его был рассечен, так что оттуда вывалились мозги, — писал Масса, — и на третий день его бросили в яму, а Басманова похоронил его брат, получивший разрешение от правительства»124. Именно тогда у поколения Смуты произошел невидимый перелом в отношении к царской власти, стало исчезать отношение к царю как к Божьему помазаннику. Легкость расправы с царем породила соблазн дальнейшей игры с именем самозванца. За несколько минут сомнительного триумфа черни Московское государство заплатило годами самых тяжелых неустройств.

Тело самозваного царя Дмитрия зарыли, по словам капитана Жака Маржерета, «за городом у большой дороги», но и там оно оставалось недолго. Все эти дни москвичей пугали дурные предзнаменования. Многие мемуаристы писали о сильнейших заморозках, ударивших после расправы с царем: «В ночь после того, как он был убит, наступил великий холод, продлившийся восемь дней, который погубил все хлеба, деревья и даже траву на полях. Такого прежде не бывало в это время, поэтому… спустя несколько дней Димитрия вырыли, сожгли и обратили в пепел»125. Говорили в Москве и о сильном вихре, поднявшемся в столице, когда поруганное тело самозванца везли к месту последней расправы на Котел (по дороге к селу Коломенскому). Этот слух записал архиепископ Арсений Елассонский: «После четырех дней, извлекши труп его, сожгли вне Москвы, и в тот час, в который извлекли труп за город, пала вся крыша великих ворот крепости. Кровля была большая, высокая и прочная. Это послужило признаком начала ужасных бедствий»126.

Действительно, к самозванцу, видимо, стали относиться как к «заложному покойнику», сопричастному самым темным силам127, и все самые плохие ожидания москвичей оправдались. Но предзнаменования хороши только тогда, когда их понимаешь сразу. Выстрел пушки, заряженной прахом самозванца, в сторону «Литвы» вернулся Москве сторицей. Повсюду поползли слухи, что Дмитрий снова спасся. Оказалось, что можно расправиться с телом, но с мифом вокруг имени царя Дмитрия Ивановича поделать ничего было нельзя. Самозванство никуда не исчезло, оно продолжало существовать и жить своей особенной жизнью. Вступивший на престол новый царь и великий князь Василий Иванович Шуйский поймет это очень скоро.