Баба Яга пишет (сборник)

Краева Ирина

Ирина Краева – детский писатель, лауреат Международной премии имени Владислава Крапивина (2008) и премии «Новая детская книга» (2013).

«Баба Яга пишет» – не столько книга для детей, сколько книга о детстве. Автор правдиво и глубоко рассказывает о том, с чем каждому из нас приходилось сталкиваться в эту, казалось бы, райскую пору: первые радости и первое горе, первая жестокость и первая любовь, первое знакомство с далекими краями и первая встреча со смертью. Осознание того, что есть беда и что есть счастье, – не это ли главное испытание нашей жизни?

Иллюстрации Александра Веселова.

 

© ООО «Издательство К. Тублина», 2014

© А. Веселов, макет, оформление, 2014

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

 

Баба Яга пишет

«Здравствуй, бабуля!

Я буду строчить тебе письма по-русски. Папа говорит: это рационально, т. к. можно будет не платить переводчикам, когда стану боссом. Сегодня у нас был Большой совет фамилии.

Мы решали, рационально ли звать бабулю в гости. Папа сказал: билеты из Москвы в Колорадо и из Колорадо в Москву – это значит не купить унцию золота, или 1300 электронных ракеток для убийства насекомых, а их у нас много. Папа сказал: у Аджея самый высокий рейтинг по математике, он будет удачкой в большом бизнесе. Рационально откладывать лишний доллар на его уроки в университете. Мама Оленька согласилась, что у меня большой рейтинг.

Папа сказал: бабуля не очень хороший христиан и с ней нельзя делать коллективную молитву. Когда Ананд показал тебе язык и сделал укол циркулем, ты ему попнула по шлёпе. Бабуля, в следующий раз протягивай Ананду левую щеку.

Папа сказал: босс наградил его премией и ты поцеловала его громче мамы. Папа сказал: от разогретого сердца бабули можно ждать кого угодно, и потом медовый месяц толстеть на русских пельмешках вместо супа с чечевицей. Папа ведёт здоровый образ жизни, мы каждый день кушаем рис.

Папа сказал: длинный перелёт Москва – Колорадо может травмировать бабулю. Он хотел сказать, что самолёты иногда падают? Я сказал: много студентов приходят к бабуле на чай и рулетики с маком, ей не скучно в Москве. Папа сказал: я хочу, чтобы всем было хорошо. Даже студентам бабули.

Мы согласились – тебе рационально не приезжать в Колорадо.

Толстячок-кулебяка Амин сидел на горшке и чуть-чуть взорвался. Амин сказал: Салют! Большой совет фамилии аплодировал.

Пиши ответ!

Твой внук Аджей. Колорадо».

 

«Здравствуй, мой дорогой Аджушенька!

Поздравляю тебя с Днём рождения! Через океан мне сияет твоя улыбка с дырочкой в два зуба, и я слышу, как ловко ты свистишь.

Когда ты должен был появиться в этом мире, все мои думы и молитвы были о тебе. Твою маму Оленьку отвезли в больницу, и твой папа звонил мне всю ночь и сообщал, как идут дела. Он тоже волновался. Мы все были вместе тогда, ожидая тебя.

Я пробыла с тобой намного дольше, чем в два других приезда. Мы гуляли, я увозила тебя в коляске далеко-далеко от дома, вверх по большой дороге. Мы сворачивали в переулок (Linkoln lane), там был тупик. На земле лежал крокодил. Хитрюга прикидывался поваленным деревом и размышлял, кем бы полакомиться. Но я над ним только подсмеивалась. Ведь ты был со мной. И я никого не боялась. Я ставила коляску в тени от высоких сосен и садилась на нагретую спину крокодила, а ты спал.

Аджушенька! Мой Первый Внук, мой могучий и храбрый оранжевый мальчик! Пусть твоё сердце будет открытым! Пусть любовь к твоим родным всегда поддерживает тебя! Желаю тебе выбрать любимое дело и чтобы оно послужило на благо Америки, где ты живёшь, Индии, откуда родом твой папа, и России, где родилась твоя мама! Три великие страны сплели пути на твоей ладошке. Посмотри на неё – на левую, видишь? Чёрточки маленькие, и не разглядеть спрятанных в них великих книг и героев, космических кораблей – гигантов, роскошных дворцов с садами. Осторожно сожми ладошку. Если захочешь, все эти богатства будут с тобой всегда.

Ты появился на свет 26 ноября, это день почитаемого в России святого Иоанна Златоуста. У тебя замечательный небесный покровитель. Пусть к этому добавится моё любящее сердце!

Р. S. Никогда не забывай слова Уинстона Черчилля: “Never give up!” То есть “Никогда не сдавайся!” И добавлю от себя – не поддавайся ничьему влиянию!»

 

«Дорогая бабуля!

Спасибо за письмо. Ананд передаёт тебе привет. Так ему сказала мама. Толстячок-кулебяка Амин сидит на горшке и готовится к салюту.

В честь моего дня рождения папа повесил на дом большой американский флаг. Он развевается. Теперь всегда будет так. Мне не подарили собаку на день рождения. Я очень хотел. Ананд и Амин тоже хотели. Но папа сказал: рационально не тратить доллары на собаку, когда можно бесплатно изучать пожарное дело.

Папа взял на работе воскресенье в среду и мы пошли с ним в парк. Мы не предвещали папе приключений. Но там была пожарная машина. Красная с белой крышей и лестницей, она блистала. Пожарный показал насос, а из кабины прыгнул террорист с топором и красивым фонариком. Он предъявил ультиматум. Но пожарный не понял какой, т. к. на террористе красовался противогаз. Пожарный испугался и сделался статуей Свободы. В руке он взвивал шланг вместо факела. Мне показалось это красиво, и я нажал насос. Нам хорошо объяснили, как это делать. Пожарный крепко держал шланг с пеной, и террорист затонул в мокром сугробе. Быстрее его затонули только папа, Амин и я. Кулебяка-Амин испугался, что с его новой футболки смоются Том и Джерри, и пошёл бегом на пожарную лестницу. Она сразу поехала вверх. Амин махал нам и улыбался, как Барак Обама на трапе самолёта. Террористу это показалось качественной идеей. Но покататься на лестнице он не успел, т. к. пожарный оторвал ему голову. Но это была не голова, а только противогаз. Без противогаза террорист стал не террорист, а Ананд, который ревел. Папа долго успокаивал Ананда и пожарного. Четыре пожарных опускали лестницу, т. к. она застряла вместе с Амином.

Папа сказал: хулиганы платят штраф за бедокур сами, я вам давал 10 долларов на брата за поливку деревьев в саду. В день рождения Ананда мы пойдём смотреть на вертолёты “скорой помощи”. Если разрешит мама. У неё были слёзки на колёсках. Не потому что Том и Джерри смылись с футболки, а потому что Амин улыбался на лестнице, как Барак Обама. Папа сказал: слёзы – это лишняя вода в стране, где шумит океан. Надо экономить сердце, а не как бабуля.

Бабуля, ты Баба Яга? Папа сказал. Потому что в России? Баба Яга – ведьма?»

 

«Дорогой Аджей!

Ты находчивый и смелый мальчик. Я горжусь тобой! Как твоё здоровье и твоих братьев? Надеюсь, вы с Анандом ходите в школу, а толстячок Кулебяка-Амин в садик. Всё ли в порядке у мамы с папой?

Это правда: я – Баба Яга. То, что твой папа догадался об этом, говорит о его большом уме. И делает мне честь. По некоторым сведениям, первая Баба Яга появилась в Индии и звали её Дхумавати. Злые, трусливые и глупые люди ужасались свирепого вида Дхумавати и ненавидели её. А добрым и отважным она давала силы, и они называли её Божественной Матерью. Все остальные бабки-ёжки – дочки и внучки Дхумавати.

Я и некоторые мои подружки – ещё молодые Бабы Яги, а есть другая – старенькая-престаренькая. Но даже она вполне приличная леди, хотя живёт в лесу в избушке на курьих ножках. Туда ей не так-то сподручно забираться. Но избушка умеет танцевать – только попроси повернуться. За этот художественный талант Баба Яга не променяет её ни на какой другой коттедж или таунхаус.

Красавицей Бабу Ягу, конечно, не назовёшь… Ей просто некогда вставить вместо железных зубов ровненькие и белые из металлокерамики. Или заказать вместо костяной ноги изящный импортный протез. Баба Яга едва жива от забот и хлопот. Каждый день стук-постук в её окошко – это добры молодцы толкутся за советом, как одолеть чудо-юдо (разновидность Того-кого-нельзя-называть). И Баба Яга выдаёт одному – скатерть-самобранку, второму – меч-кладенец, третьему – ковёр-самолёт… Всё чистое, подшитое-подбитое, в полной волшебной исправности. А лес вокруг зелёный-зелёный и речки бегут и бегут, и много в нём живности, чудесных вещиц и заветных тропинок, по которым шагай и шагай в таинственные миры.

Посылаю тебе картинку, которую скачала из интернета. Будто вечный мрак вокруг избушки Бабы Яги, на ступеньках которой она кручинится. Длинный нос её уныло повис, как поварёшка в доме, в котором нечего есть. А всё потому, что Бабе Яге не терпится поиграть, да не с кем!

 

Дорогая Баба Яга! Поздравляю с Рождеством, мой розовый поп-корн! Пусть Санта Клаус принесёт тебе собаку.

Папа и мама не хотят покупать собаку. Я сказал: если уже три сына, плюс один собачий ребёнок – это не так опасно. Папа сказал: у нас с мамой аллергия на собаку. Мы с Анандом решили, что этот диагноз нарушает наши права. Но пока не стали подавать на них в суд, а лечим маленькими дозами.

Когда мы ужинаем, Амин хрюкает под столом, как собачий ребёнок, кушает натуральный корм Innova. Когда мама и папа выключат свет в спальне, я вою, как ньюфаундленд у дяди Тома. Ананд раскладывает кошкину шерсть на ковре в большой комнате. Её продаёт за 2 доллара Бритни. Её персидская Марта волосатая, как мамонт, из-под шерсти мяу не слышно. Недавно мы засунули в микроволновку мамину тапочку и включили. Когда мама её увидела, она решила: тапочку жевала очень страшная собака Баскервилья. Скоро засунем в микроволновку вторую тапочку, фен и миксер. Мама и папа уже привыкают к собачьему ребёнку. Вчера они бегали по дому с кусочком колбасы и искали собаку. Но говорили: “Кис-кис”. Наверное, волновались. Я и Ананд погрызли пилой ножки у письменного стола, как будто их кушал собачий ребёнок. Одна ножка стала совсем дохлой. Мы узнали об этом, когда папа сел за компьютер и грохануло. Томатный сок сделал лужу на бумаги и белые брюки, в которых папа хотел быть красавцем на конференции. Красное на белом – это получилось эффектно и без конференции.

Папа не успел ругаться по этому поводу, т. к. Ананд сообщил о чёрном призраке, который ходит по потолку в соседней комнате. Когда Ананд один дома, он слышит, как у чёрного призрака в животе скрипят кишки, потому что им неудобно висеть вверх тормашками.

Психолог дал маме совет по телефону: надо делать ловушки на чёрного призрака. Мама залезла на лестницу и наклеила на потолок липучие ленты. Туда сразу поймались мамины волосы, как мухи. Папа попросил пожалуйста у соседей вторую лестницу, чтобы добраться до мамы. У соседей лестница несчастно сломалась. Папа достал из гаража секатор для причёсок клёнам. У секатора длинная ручка, но всё равно папа очень подпрыгивал, чтобы подстричь мамину голову. Мы волновались за её уши, они у мамы очень большие, как у тебя. Мама освободилась только от волос и вернулась к нам. Она ходит на работу в платке. Мамин начальник добавил ей 30 долларов к зарплате. Он подумал: мама приняла ислам, и обрадовался.

Ананд громко сказал: чёрный призрак терпеть не может собак. Но папа и мама не услышали. Наверное, у них не только аллергия, но и глухота на собак. Какая мысль есть у тебя?

Если бы я был Санта Клаусом, я всем вручал собак. И тебе тоже.

 

«Дорогой Аджушечка! Мой храбрый и могучий внук!

Теперь у меня есть подружка! Она большая. Белая. Лохматая. С зелёными глазами и синей бородой.

Как-то прихожу домой – и вижу: на письменном столе сидит собака.

– Почему ты не держишь чернил в доме? – сердито спросила она.

Я стала оправдываться:

– Потому что пишу роллером, который мне подарил Аджей.

Поначалу я хотела выгнать непрошеную гостью. Зачем мне нужна говорящая собака? Но потом решила – пусть будет хотя бы такая, раз нет другой! И тут же отправилась в магазин за чернилами. Собака выхлебала два пузырька, а на десерт сгрызла стержни от шариковых ручек (они ей заменяют сахарные косточки). И после этого стала помахивать хвостом уже вполне дружелюбно.

Я решила назвать её Бурей.

– Когда я в хорошем расположении духа, можешь окликать меня просто Бурёнкой, – сообщила эта нахалка и облизала свою бородку, синюю от чернил. Она большая чистюля, но “отмыть” языком бородку до белизны у неё никак не получается.

Теперь каждый вечер я подхожу к окну, а Буря запрыгивает на подоконник. Прохожие на улице с удивлением поглядывают на белую собаку, которая горит, как звезда. А мы с ней начинаем закатывать солнце за горизонт. Я – пальцем, а Бурёнка лапой. Пусть солнышко быстрее катится в сторону Колорадо и сияет над вашим домом, пока тебе не надоест.

Буря страшно гордится, что живёт у меня. Ведь у каждой приличной Бабы Яги есть ступа (маленькое ведёрко для очистки зерна от шелухи для каши). Именно в ней бабки-ёжки и летают, куда душа пожелает. Моя ступа очень удобная и быстрая, но давно не была в ремонте. Несколько часов лёта – и отправляй её на подзарядку. И всё равно, скажу по большому секрету, я прилетаю в Колорадо. Но не показываюсь вам, опасаясь за нервную систему папы. Ему хватает и других потрясений! Когда никого нет, сделаю кружок по вашему дому, вдохну чудесные, самые вкусные запахи моих внуков, успокоюсь, что у вас всё хорошо, – и обратно в Москву. Надо спешить, чтобы ступа не разрядилась! Согласись, мне, почтенной преподавательнице университета, было бы просто неприлично грохнуться в океан с высоты птичьего полёта.

В следующий раз Буря прилетит к вам одна. У меня много дел, а ей не терпится посмотреть, как вы живёте. Услышите какой-то подозрительный скрип, стук, хрип – знайте: это кряхтит моя старая ступа, и Буря ей подвывает.

Мой оранжевый мальчик, мой муравейник, я очень люблю всех вас, будьте здоровы!

«Дорогая бабуля, мой розовый поп-корн!

Какая порода у Бури? Она большая собака, с ней надо охотиться на кабана и медведя. Или Буря потеряет нос. Ананд хочет сделать ловушки на Бурю, чтобы она навсегда осталась у нас в доме, а чёрный призрак нет. Но я сказал: пусть она летает. С Бурей у бабули будет больше рейтинга у студентов, а не только чай с рулетиками.

Сегодня папа собрал Большой совет фамилии. Папа хочет, чтобы мы были шедеврами. У меня получается. У меня самый высокий рейтинг по математике. Ананд – не шедевр. Он плюётся на уроках, написал sex на скелете в учебнике Бритни и вместо задачек делает фантазии про разноцветных призраков. Мама сказала: Ананд знает стихи, в его 2-м классе никто не знает. Папа сказал: сказки, стихи и бедокур – это не хайвей к успеху. Хайвей – это учебник, рейтинг и Бог. Жена Ананда уйдёт к другому мужу-удачке, т. к. Ананд будет иметь маленький рейтинг. Маленький рейтинг – это несчастье для фамилии, сказал папа. Мы коллективно молились, чтобы быть удачками. Папа запретил Ананду молиться, чтобы он выучил молитвы. Ананд сидел на стуле и смотрел на стенку. Он имел горе, что у него не будет шедевра с большим рейтингом по математике, и не будет сына Ананда, который знает стихи, и сына-толстячка тоже не будет. Поэтому я поделюсь с Анандом своей лишней девочкой в жёны. У моей жены будет 27 лет, и она с золотыми волосами ведёт новости. У программы по вечерам самый большой рейтинг. Бабуля, а если у папы будет маленький рейтинг, мама отправит его к жене похуже?

 

«Здравствуй, мой дорогой Аджей!

Бурёнка совсем расшалилась. Весь день бодается своей лохматой головой. Стоило бы накрутить ей хвоста! Но она считает эту метёлку главным своим украшением, поэтому сдерживаюсь изо всех сил, чтобы не обижать нашу мохнатую подружку. Буря, прекрати грызть роллер! Прекрати! Что, что ты хочешь сказать Аджею? Ну вот, наконец-то мне объяснила. Она говорит: её порода – странный бабуль-терьер.

– Я – странная собака, – так и заявила, – потому что летаю по разным странам!

Впервые узнала, что есть и такая порода! Когда я отправляюсь в университет, Буря навещает таких же бабушек-ягушек, как я, у которых внуки живут в других странах. Если уж тех можно поцеловать не каждый год, так хоть с Бурёнкой посудачить об их проказах – тоже дело нам, бабушкам!

А вы, мои муравьи, парнишки хоть куда! И у вас будут прекрасные жёны! Тут сомневаться не приходится. Открою тайну: в нашем роду женятся или выходят замуж только по любви. По словам моей бабушки Клавы, так повелось после истории столетней давности. Твой прапрапрадед Василий был “Мальчиком на пальчиках”. Он служил гимнастом в цирке-шапито. На представлениях его ноги никогда не касались ни пола, ни трапеций, ни плеч других гимнастов, когда они выстраивались пирамидой. Только руки – удивительно сильные и красивые – были ему опорой. Он выходил на арену, “ступая” ладонями по опилкам, отрабатывал номер и так же уходил за кулисы под аплодисменты. Как-то в небольшом городке на представлении оказалась дочь мэра – красавица и богачка. Потом она пришла ещё и ещё. Аглая всегда сидела в первом ряду. Её белое платье сияло, даже когда гасли огни, а луч выхватывал только летающую фигурку гимнаста. Эти два света были словно отражением друг друга. Словно не было бы одного, не вспыхнул и другой.

Однажды девушка решилась прийти в гримёрную “Мальчика на пальчиках”. Но его там не оказалось, а в углу, возле столика с зеркалом стояли убогие костыли. Откуда Аглае было знать, что когда-то Василий упал на арену из-под самого купола, и потом мог передвигаться на ногах только с их помощью. Она убежала, и не пришла на представление ни на следующий день, ни на другой… И всё-таки она появилась вновь. Когда “Мальчик на пальчиках” уже уходил за кулисы, как всегда маршируя руками по опилкам, Аглая выбежала на арену и протянула ему белые лайковые перчатки. Они вздрагивали в её руках голубями. “Их только что сшили, – сказала Аглая. – Они пригодятся для нашей свадьбы. Ведь на свадьбе бьют бокалы на счастье. А так ты не поранишься”. Зрители стояли и тихо аплодировали.

Семейная легенда гласит: свадьба “Мальчика на пальчиках” и Аглаи была необыкновенной. Невеста и жених танцевали рука об ногу, а чтобы они поцеловались, гимнасты выстраивались пирамидой. Похоже, и на небесах развеселились, глядя на это, и в награду даровали всем вашим бабкам и дедам, вашим маме и папе, и вам, мои муравьи, любовь и согласие на всю жизнь.

Аджушенька, мы с твоим дедушкой Володей познакомились студентами в электричке. Всего-то и виделись в первый раз полчаса. А в своём дневнике в тот день я написала: “Мой попутчик лопоух, геолог и никогда не был в консерватории. Но с этим человеком я могла бы прожить всю жизнь”. С каждым годом я любила его только сильнее. Как и вас всех, мои оранжевые мальчишки.

 

«Дорогая бабуля!

Буря воет, как зверь, плачет, как дитя, и стучит в окошко лапой, как опоздавший путник. Мама скачала из интернета такой стих гения Пушкина. Мне нравится, что Буря крутит нежные вихри с блошками в нашем доме.

Бабуля, не мой Бурёнку, потому что она очень блохастая собака. Сегодня мама чесалась, как мартышка в зоопарке. Она очень испугалась: наверное, к нам прилетала Бурёнка и с неё напрыгали блошки. Ой-ой-ой, не подходите ко мне, а то они вас закусают! И мы стали напрыгивать, потому что мы тоже хотели стать блохастыми мартышками.

Папа пришёл из своей компьютерной фирмы и сказал: приличные собаки ходят в гости по приглашению и со справкой от врача, что без прыгучих паразитов. Мама отнесла одну блошку под микроскоп и увидела там несколько буковок. У Бури блошки-рифмы!!! Мама их записала. Мы сочиняли стихи. Вот они. 

Чёрный призрак упал с потолка, Он теперь туда ни ногой — Ни чёрной, ни розовой. Чёрный призрак стал клоуном. Его дом – цирк. Он там смеха факир.
Буря по небу летает, Буря рифмы сочиняет. Как звезда она горит, Папа с ней не загрустит.
Папа чихнёт - Всех к слонам унесёт.

Мама сказала: блохастая собака из Москвы не хуже самой породистой из Колорадо. Но папа почесался только один раз – его под столом укусил Кулебяка-Амин, чтобы папа не имел обиду на блошек, что они опрыгивают его со стороны. Но у папы стихи не начались. Папа сказал: надо работать на счастливое будущее, а не тратиться на фантазии в сегодня. Он отправил нас с Анандом и Амином делать дело в саду. Мы поливали клумбы за 5 долларов. Они могут пригодиться, если мы пойдём смотреть на вертолёты “скорой помощи”.

Ты нюхаешь нас, когда прилетаешь. Мы хорошо пахнем? Я меняю носки каждый день. Штаны и рубашку тоже. Я тоже чистюля, как Буря. У тебя нюх, как у Бурёнки?

 

«Здравствуй, мой оранжевый мальчик!

В первых строках – привет от Бурёнки! Сегодня она объелась стержнями для ручек, которые вы ей прислали, и храпит на всю Ивановскую. Но даже во сне не перестаёт чесаться из-за блошек. Нам с ней понравились ваши стихи. Мы не умеем сочинять такие красивые, как у вас, поэтому вчера отправили вам собрание сочинений Александра Сергеевича Пушкина. По этим книгам ещё я училась читать. Я счастлива, что они будут жить у вас и теперь вы, мои славные мальчишки, дотронетесь до них пальчиками, глазами, душой.

А нюх у твоей Бабы Яги, и правда, не хуже собачьего!

Мои оранжевые мальчишки, мои черноголовики, вы так весело пахнете апельсинами! А ваши золотистые коленки и кулачки – пряной корицей. Как-то в ресторане мы с тобой пили кофе. На белой шапочке из молочной пенки корицей была нарисована веточка с листочками. Ты отпивал кофе маленькими глоточками, чтобы её не потревожить. Мы опоздали на фильм про звёздные войны, но веточку ты сохранил.

А ещё, мой дорогой, помнишь крепкий зелёный листок молодого лопушка, в котором, помнишь, в самой его сердцевине, дрожала прозрачная капля росы? Накануне перед встречей с ним у меня было много переживаний. Утром я вышла из дома, когда все ещё спали. Небо было розовым, как пяточки Кулебяки-Амина. Ваш сосед Роджер спросил меня через забор: “How are you?”. Я не ответила, как всегда: “I am fine!”, я сказала: “Господь милосерден”. Мы с моим чемоданом медленно брели по дорожке к воротам, и вдруг скрипнула дверь дома. На крыльце стоял мой Первый внук. “Бабуля, – сказал ты, – жук не улетел?” Вечером ты нашёл красивого жука с рогами и под старым пнём устроил ему домик из веток. Мы наклонились с тобой над пнём. И вдруг на нас посмотрел хрустальным глазком лопушок, который рос рядом. Мы были ему интересны. Мы опустились перед ним на колени, и ты бережно взял его в свою ладошку, не срывая, и поздоровался с ним. И так торжественно пахло травой. И вдруг мы увидели, что вокруг много лопушков с хрустальными глазами. И они с любопытством смотрели на нас. А мы на них. Ты сказал: “Это глаза мира”. Ты закрыл своей прохладной ладошкой мой правый глаз и сказал: “И у тебя глаза мира”. А я осторожно коснулась тебя и тоже сказала: “И у тебя”. Потом ты впервые по-русски спросил: “Что делает здесь твой чемодан?” И я ответила: “Ему захотелось подышать свежим воздухом. Пора затаскивать его в дом, иначе бедняга простудится”.

А помнишь, как Ананд упал на разбитое стекло и поранил щёку? Я поцеловала её. Она пахла опавшими листьями и испугом. Ананд топал и требовал: “Ещё, бабуля, ещё, ещё!” Я промокала своими губами росинки крови, пока его щёчка не потеплела. Тогда он оттолкнул меня и побежал, будто ничего и не было. И я поняла: ничего страшного не произойдёт, даже если сейчас не смазать ранку зелёнкой. Я поняла, любовь многих людей будет хранить нашего Ананда от беды.

Твоя мама так славно прозвала Амина Кулебякой. Бабушка Клава всегда пекла этот духмяный добрый пирог, когда собиралась наша большая семья. Лежит кулебяка на полотенце, а капустный дух, изнеженный в сдобном нарядном теле, гуляет по всему дому, вышел на улицу. И окна на кухне запотели, и сугробы морозные будто чуть осели и стали подтаивать. Кто отведал кулебяки, потом весь день ходил весёлым и добрым. Все ели и нахваливали кулебяку и бабушку Клаву, и сами становились похожими на кулебяку и бабушку. Когда-нибудь я испеку такой чудесный пирог и для вас.

 

«Здравствуй, бабуля!

Я хочу тебя обнюхать. Я спросил у мамы, чем ты пахнешь. Мама сказала, что любила обнюхивать твой сладкий халат, чтобы не плакать от страха одной в квартире. Это было как таз вишнёвого варенья – самого вкусного в мире, если без косточек. Мама лезла в него по самые большие уши и шептала: я люблю тебя. А когда ты приходила, она бросала халат под шкаф. Она боялась – ты будешь ругаться за вещи без спроса. Ты очень сердилась на её бедокур. Когда у меня будут сын и дочь, я буду их только хвалить, давать доллары и время 2 часа на компьютерные игры, а не 20 минут.

Бабуля! Поздравляю тебя с русским Днём Победы! В США отмечают День памяти, последний понедельник мая – это день поминовения погибших во всех войнах, и День ветеранов – 11 ноября, когда чествуют всех живых ветеранов. Мама сказала: в Москве по Красной площади едут танки и другой большой парад. Мама сказала: во Вторую мировую войну фашисты окружили тебя и Санкт-Петербург в блокаду. Тогда всем давали только кусочек хлеба. А что вы тогда ели?

Я хочу, чтобы Америка быстрее стала во всём мире. Чтобы вместо стран стали штаты. Папа сказал: тогда все люди станут жить по одним правилам, а не как лишь бы подраться. Когда я стану боссом, я приеду в Россию с американскими правилами для твоего любования и твоих студентов. Американцы – самые добрые. Мы всем помогаем. Сегодня в церкви мы смотрели фотографии, кого будем благотворить в Африке и Индии. Было 9 детей. Я выбрал мальчика Раджа из Индии. Он похож на Бурёнку – он тоже весёлый и умный. Мы пошлём ему 100 долларов и машинку. Ему будет что кушать и счастье.

Передавай привет от меня Бурёнке.

 

«Дорогой Аджуша!

Спасибо за поздравление с Днём Победы! Для меня это самый радостный праздник. Но в этот день я всегда плачу, мой мальчик.

Когда фашисты напали на Союз Советских Социалистических Республик (так тогда называлась Россия), наша семья жила в Ленинграде. Твой прадедушка Иван ушёл добровольцем на фронт и бил из пушки по фашистским танкам. А твоя прабабушка, моя мама Таня, была совсем молодой, почти девочкой. Но у неё уже родилась я, мне тогда не исполнилось и годика. Мама-девочка ждала и второго ребёночка. Я была очень слабенькой, головка у меня едва держалась на шейке-ниточке. И мама-девочка испугалась, что у неё не хватит сил на двоих детей. Она уехала в эвакуацию, в безопасное место. А я осталась с моей бабушкой Клавой, в блокадном Ленинграде.

По её рассказам, каждый день мы ели столярный клей. Он был в плитках, как шоколад. Бабушка размачивала его водой и долго варила с солью и лавровым листом. Получалось как желе. Другой еды почти не было. Когда я плакала от голода, мне давали пожевать бумагу.

Аджей, мы встретились с моей мамой лишь через три года. Я не помню, как это было. Долгие годы мне казалось, что мама не может привыкнуть меня любить, считает глупой и некрасивой. Не такой хорошей, как моя сестра. Я обижалась, и всю жизнь хотела доказать, что мне всё удаётся не хуже, чем Любаше. Поэтому я требовала, чтобы Оленька была отличницей в школе, побеждала на олимпиадах и играла на флейте. Как Митя, сын Любаши. Оленька говорила, что у неё болит голова. А я сердилась, я думала: это детские отговорки. Потом твою маму положили в больницу. Оказалось, головка, правда, болела. Но я снова её повела на занятия по флейте. Я не могла взять Оленьку за ручку, потому что она забыла её в кармане. В ту минуту она не помнила, что рядом – я, её мама. И тогда я вышвырнула эту проклятую флейту в речку. Моя девочка прошептала: “Речка всхлипнула”. Мне показалось: моя Оленька боится, что я выброшу в речку и её…

Из-за своей обиды на маму я часто обижала и Оленьку, и маму, и Любашу. Слишком поздно я поняла: если любовь есть у тебя, люби всей душой. Чтобы в ней не оставалось места для другого. Это и есть самое счастливое счастье.

Я поняла это в тот день, когда отпевали маму в церкви. Я шла к ней и улыбалась. Я испугалась: что со мной? Мне стало стыдно. И вдруг я почувствовала – рядом душа мамы, молодая и красивая. И она меня будто бы обнимает. Я чувствовала, что замёрзли ноги и что мама меня любит. Поэтому я улыбалась.

Поцелуй маму Оленьку за меня. Хотя мой халат давно прохудился, он до сих пор висит в шкафу и пахнет вишнёвым вареньем.

Нежно вас обнимаю. Ваша бабуля.

Р. S. Знаешь, родной, вот что ещё хочу сказать тебе. Фашисты хотели заполучить огромные богатства нашей страны и других стран и сделать всех, кто там жил, своими рабами. Но люди не рабы. Каждому человеку Господь даёт в руки судьбу. И человек сам, ты знаешь, делает выбор между добром и злом и потом отвечает за это перед Богом. Божественный замысел, мой дорогой, предполагает свободу. Страны, как люди. Никто не вправе брать на себя роль Бога и распоряжаться их судьбой, как ему вздумается, навязывать свои правила. Вот поэтому в той страшной войне Господь был на нашей стороне. Он защищал Свой Замысел. И так будет всегда». 

 

«Дорогая бабуля!

Мама и папа были на работе, Кулебяка-Амин в садике. Мы с Анандом играли в блокадный Ленинград. Мы отрезали по кусочку багета и плитку шоколада наломали в воду, и бросили соль, красный перец, куркуму и корицу. Так у нас получился столярный клей. Это была наша еда. Было очень горьковато. Потом нам захотелось поесть, и мы стали жевать бумагу. Потом у нас болели два живота. Мы пошли в сад и сбивали яблоками танки фашистов. Мы сбили 12 танков и не нарочно персидскую Марту, когда Бритни пришла в гости. Наш День Победы был в честь тебя, бабуля.

Когда пришёл папа, он очень ругал за дохлый живот. Папа сказал: о войне надо читать в учебнике, а не говорить о ней дома. Дома надо помнить только о хорошем, чтобы всем было приятно и никто не отравился столярным клеем. Папа сказал: прошлого нет, есть только счастливое будущее.

Мама показала мне твою фотографию в блокадном Ленинграде. Там белое пятнышко и головка. Мама сказала: “Тогда наша бабушка была гадким утёнком”. Мама своровала фотографию у тебя из сумочки, чтобы ты про него забыла. У гадкого утёнка были маленькие крылышки, и Смерть подумала: ты – Ангел. Смерть боится Ангелов, потому что они дышат за больных девочек и мальчиков, и они не умирают. Смерть улетела на войну за солдатами, и блокады больше не было. Я рад, что ты превратилась в девочку и родила нам маму. Теперь я буду любить гадкого утёнка. Я хочу прижать его к душе. Ты не будешь голодать и жевать бумагу. Это невкусно.

 

«Здравствуй, бабуля!

От тебя нет письма. Мама сказала, что тебя положили в больницу с сердцем. Ты опять его не экономила? Тебе больно? Когда у нас в горле живёт ёж и чихаем, мама всегда делает ладду, как в Индии ел папа. Надо измолотить мясорубкой 150 граммов изюма, 150 граммов кураги, 100 граммов кешью и скатать шарики. А потом засыпать кокосовой стружкой. Когда ешь ладду, во рту тает солнце и падает температура. Задай урок своим студентам так сделать и угостить тебя в больнице. Я бы хотел привезти тебе ладду в Москву и посмотреть Царь-Пушку.

Буря ждёт тебя дома? Она не умрёт с голода? Мы расставили для неё баночки с чернилами по всем комнатам и открыли их, чтобы Бурёнка похлебала, когда прилетит. Папа наступил на три, которые были на новых розовых коврах. Папа не стал брать с нас штраф. Папа отнёс ковры в церковь для бедных. Папа сказал: посылать их мальчику Раджу в Индию нерационально.

Ананд передаёт тебе привет. Амин приготовил подарок – он слепил Бабу Ягу на куриных ножках. Папа сказал: это бегемот, который поцеловался с крокодилом, но Амин сказал: это такие курицыные ножки.

 

«Дорогой Аджушечка!

У нас с Бурёнкой всё хорошо! Когда меня положили в больницу, эта взбалмошная собака наотрез отказалась оставлять меня здесь одну. Сейчас она разлеглась на тумбочке и радостно стучит хвостом. Больные в соседней палате, наверное, думают, что через стенку от них лежит не почтенная Баба Яга, а дятел из леса.

Скажу по секрету, Буря ведёт себя отвратительно. Как только заслышит шаги врача, тут же шмыгает в тумбочку и сворачивается там кренделюшкой. Врач заходит и спрашивает: “На что жалуетесь?” А из тумбочки несётся: “На вздорный характер завкафедрой Нинель Петровны Самоваркиной, которая прогнала меня на пенсию”… Я сгораю от стыда, а Буре хоть бы хны.

Недавно меня отправили на рентген, и Буря увязалась следом. Когда я встала в рентгеновский аппарат, она страшно перепугалась, что это какой-то гроб на колёсиках. Только вильнула своей пушистой попой – и я кубарем вылетела из кабинета. А Бурёнка героически заняла моё место. На следующий день входит сердитый врач с рентгеновскими снимками и как закричит: “Вам необходима срочная пластическая операция! Подрежем уши, укоротим нос. Хвост и когти придётся отрезать. Зато пришьём длинные пальцы на руках и ногах – очень удобно одновременно играть на пианино и барабанах. Также требуется пересадка кожи – уж очень вы какая-то мохнатая. Прямо медведь. Пейте морковный сок и ешьте гранаты, может быть, так полысеете”.

Но ты, Аджушечка, не волнуйся. Операция мне не грозит – нас с Бурёнкой до назначенной даты успеют ещё десять раз с треском выгнать из больницы. 

 

«Здравствуй, любимая бабуля!

Ты прекрасна внутри и снаружи, даже если мохнатая.

Сегодня у нас был Большой совет фамилии. Папа сказал, что скоро у нас будет сестричка. Папа сказал: он придумывал имена для нас, потому что мы были мальчиками. А теперь это должна сделать мама. Мама сказала, чтобы мы тоже думали. Амин сказал: Марта. Ананд сказал: Бритни. Но мне не нравится, что у них нет золотых волос. Я сказал: Машенька. Это в честь тебя и “Капитанской дочки” Александра Пушкина. Мама сказала, как Пушкин: “Нельзя было её узнать и не полюбить”. Потому что у меня стукнуло сердце – мама сказала это о тебе. Папа сказал: надо решить, рационально ли звать бабулю или обойдёмся тратить деньги на бэбиситтера. Я сказал так, как должно было понравиться папе: у меня самый высокий рейтинг по математике, поэтому рационально экономить деньги на мой университет, поэтому нам нужна бабуля. Папа согласился. Мама была, как грибовный дождик, – мама улыбалась со слёзками на колёсках. Это было красиво. Бабуля, Машенька станет жить с нами через месяц. Мы ждём тебя вместе с Бурей! Ты испечёшь кулебяку, чтобы мы стали похожими на нашу Бабу Ягу. У тебя скоро деньрождень. Уже поздравляю! И счастливого тебе последнярождения! Навсегда!

 

«Мой дорогой Аджей!

Наверное, я приеду быстрее, чем придёт это письмо к тебе! Мои оранжевые мальчишки, скоро мы с вами зажжём большую свечу, укроемся полосатым пледом, прижмёмся друг к другу покрепче, и Буря нам станет рассказывать сказки. И полетим мы, куда пожелаем, разгадаем все загадки, одолеем лихо лесное, расколдуем добра молодца, спасём царь-девицу, искупаемся в мёртвой воде и напьёмся живой, чтобы вечно любить друг друга и никогда не забывать, как уютно нам всем под полосатым пледом. Я привезу вам подарки и, конечно, один из них будет для Раджа, мы вместе отправим ему посылку в Индию.

Билеты я уже купила. Вначале лечу в Амстердам. Из него – в Нью-Йорк, а оттуда – в Денвер. Путь неблизкий, но зато это намного дешевле, чем если брать билет на прямой рейс. Надеюсь, сердце меня не подведёт, ведь в нём сейчас столько радости! Я люблю вас всей душой, мои дорогие, и доверяюсь судьбе.

 

 

«Дорогая бабуля!

Не волнуйся о Бурёнке. Она теперь живёт на моем письменном столе и грызёт стержни от гелевых ручек. Она совсем обросла и похожа на сугроб. Только бородка её синяя от чернил. По вечерам мы садимся рядом с ней: я, Ананд, Кулебяка-Амин, Машенька, мама Оленька. Буря рассказывает нам о тебе, а мы начинаем чесаться. У неё много блошек. Больше всего они кусают Амина, он пишет стихи. Их напечатали в русской газете.

Бабуля, где ты теперь живёшь – на небе или в избушке на курьих ножках? Может быть, ты сможешь прилететь к нам в ступе?

Ты всегда будешь моей бабушкой. Баба Яга не может умереть насовсем.

Папа сказал: теперь к нам приедет Дхумавати. Он не видел свою маму 15 лет. Мы её тоже не видели. Она добрая, потому что Баба Яга? Папа волнуется. У него бывает настроение “Господь милосерден”. Тогда его кусает блошкой Кулебяка-Амин. У него нарос 21 зуб. Я сосчитал.

Я не отправлю это письмо в Москву. Чтобы оно было всегда у меня. Я положил его под икону Иоанна Златоуста. Мой святой тоже тебе помогает.

Я люблю тебя всей душой, мой гадкий утёнок, моя Баба Яга, моя Бабуля.

 

И попрыгать на воле

Маленькая повесть

А Галька уже под вечер пела в беседке, со всех сторон заросшей подорожником, пела без малейшей веселинки:

Снова ночь на Макарьевском кладбище, Голубые туманы плывут. И покойники в беленьких тапочках На прогулку гурьбою идут. Мы лежим с тобой в маленьком гробике, Ты костями прижалась ко мне, И твой череп, совсем безволосенький, Улыбается ласково мне. Ты прижалась ко мне жёлтой косточкой, Ты целуешь меня в черепок. Разобрать бы наш гробик по досточкам, И попрыгать на воле б чуток.

Её даже взрослые приходили послушать, а дядя Миша Грязнов один раз плюнул, а на другой – полтинник Гальке подарил.

 

Не ребёнок – подарок. Это первое, что я о себе усвоила, очутившись на белом свете.

Нет, образцово-показательной девочкой с бантиками я не была. Капроновая розовая лента появилась на моей голове всего один раз. Когда делали коллективный портрет нашей детсадиковской группы. Бант на моих коротких волосинках не удержали бы даже пять заколок. Поэтому воспитательница Светлана Николаевна осторожно положила его на мою макушку и рявкнула в сторону, чтобы не сдуть: «Замри!»

Зачем мне бант, если папа хотел мальчика? Честно говоря, я и сама была бы не против!

Мама и папа родили меня в возрасте, когда могли бы иметь внуков. Привёл папа маму в роддом, поцеловал в нос и сказал: «Я знаю, всё будет хорошо, потому что ты у меня герой!»

Мама преподавала историю в пединституте. За тысячи лет примеров героического поведения накопилось немало… Про них мама и рассказывала на своих лекциях.

И кудри у неё вились, и глаза сверкали, будто в них отражалось пламя пожарищ.

Перед лицом великих подвижников и своих студенток маме было стыдно вести себя в роддоме не по-геройски. Особенно 9 мая. Я рождалась именно в День Победы. И это накладывало на маму, как она считала, особую ответственность.

Вот она лежит-полёживает героически и не выдаёт никому ценной информации, что я рвусь на белый свет. Врачи вскоре сами мамой заинтересовались. Все кричат, возмущаются, зовут их, а она ни гу-гу. И, когда они её наконец-то рассмотрели как следует, стали меня из мамы героически доставать.

В тот день родилось девять девчонок и мальчик. Мальчика назвали Виктором – победителем. Как девочек – не запомнила. А мне дали имя Ирина, что означает мир и покой. В общем-то, зря.

Я с детства очень хотела, чтобы началась война. Чтобы совершить подвиг.

«Страшно было на войне?» – спрашивала я мамину подружку тётю Олю Корчак, которая во время Великой Отечественной была зенитчицей. – «Очень, – отвечала она. – Однажды просыпаюсь в землянке, а на полу мыши кружком встали – свадьбу играют! Я как закричу!»

Книжки в моем шкафу, фильмы по телевизору и песни по радио были в основном про героев. «…И тридцать витязей прекрасных чредой из волн выходят ясных…» Мне очень нравился рабочий-революционер Николай Бабушкин, который прятал от полицейских свои революционные листовки в ножках стула. Высверлит дырочку – и туда листочек… Я представляла, сколько всякой мебели можно просверлить в нашем доме, чтобы спрятать что-нибудь тайное. Сердце моё замирало, когда я смотрела фильм про Николая Лазо, тоже революционера. Враги сожгли его в топке паровоза. А до этого пытали, а он представлялся сумасшедшим и якобы боли совсем не чувствовал. Если человек не чувствует боли, у него, когда ему под ногти иголкой тычут, зрачки не расширяются. Зрачки у Николая Лазо расширялись (на экране это было отчётливо видно), а он все равно делал вид, что ему ну нисколечки не больно.

И я хотела жить на благо всех людей, носить в кармане револьвер, и отдать жизнь во имя общего дела. Схватят меня враги и спросят, как зовут. А я гордо скажу: «Зоя». В честь партизанки Зои Космодемьянской. Поведут босую вешать и тут же упадут, сражённые крепостью моего русского духа.

Поэтому в куклы я не играла. Они грудой лежали в картонной коробке в шкафу. Зато у меня был арсенал оружия – всего 12 единиц: пистолеты (водяные и с огоньком на конце), два автомата и сабля.

Но что делать, если для подвига не было никаких условий? Великая Октябрьская революция и Великая Отечественная война отгремели давным-давно. Просто так найти в своём дворе какого-нибудь бандита или вора, чтобы победить в неравном бою, было сложно.

Во дворе из врагов были только пенсионеры. Вредные тётя Нина и дядя Миша. По фамилии Грязновы. Как только мы начинали бегать под их окнами и играть в прятки, они вырывались из своей квартиры с воплями. И тогда я предложила Олежке Балалаеву и Кольке Порубову вступить в общество по борьбе с пенсионерами.

На тропу войны мы встали в последний летний день перед первым классом. У каждого в кулаке было по длинному пруту. Раз – и прыгнули в неглубокие ямы под окнами, куда выходили оконца подвала. И как замолотим по подоконникам.

Со счастливыми мордами мы прыснули от окон.

– Мальчишница! – завопила тётя Нина, поджидая меня на пути домой, куда я мчалась укрыться. – Ну, погоди! Мало не покажется!

Х-ха!

О нашем нападении родителям стало известно сразу же. Но ругать меня никто не собирался. При этом уважение к старшим было превыше всего. Поэтому мама сказала: «Доченька, надо извиниться. А то нехорошо. Неприлично. Невежливо».

Но с извинениями меня не торопили. Терпеливо ждали, когда созрею. Извиняться было противно. Олежку и Кольку в свои переживания я вообще не посвящала. Им всё это было до фонаря. Высокого-высокого, с мутным светом через белые мухи. Они уже летели и сыпали.

Вскоре наш класс повели на экскурсию в бомбоубежище. Мы уши зажали, когда сирену включили, как при воздушной тревоге.

А потом за стеклом витрины я увидела прямоугольный кусок теста. И на нём расплывчатые красные пятна в стройном порядке. Тётенька экскурсовод с любовью потыкала указкой в стекло витрины и сообщила: «Это спина девочки. Посмотрите, что бывает, если гулять во время ядерного взрыва в платье в горох».

Девочка вышла погулять в платье, почти как у меня (у меня были вишенки). Был летний, солнечный день. И девочка не знала, что уже началась война. И где-то уже бабахнул взрыв. И тут же в её весёлое тело просочилась радиация. И где был чёрный горох, там у девочки заболело ужасно. И у девочки отвалилась половина спины. Неизвестно, как она дошла до дома. И где она сейчас, когда её половина спины в бомбоубежище, – неизвестно. Девочку было нестерпимо жаль. И мне дела не было, что её спина – из папье-маше… В задних рядах кого-то тихонько вырвало.

Больше я не хотела никакой войны. И подвига никакого не надо. Люди нежные, у них есть спины. И они служат для того, чтобы носить платья в горох или рубашки в полоску. А не для того, чтобы лежать в бомбоубежище. И надо, чтобы всем от тебя было только хорошо. Потому что кому грохнуть ядерным взрывом, обязательно найдётся. Не сегодня, так завтра.

Я пришла домой и сказала маме:

– Пошли извиняться.

Тётя Нина и дядя Миша вынесли мне большое блюдо зелёного винограда. Крупного, прозрачного, с кислинкой.

Когда мы приехали с мамой в дом отдыха, солнце отодвинуло штору дождя и, выкатившись в июльское небо, разулыбалось, рассмеялось, расхихикалось. Ели чирикали, берёзы свистели. Тени листьев дружно подметали дорожки.

В моих коленках защекотались пружинки и стали разгибаться сами собой. Раз-два-три! Они разогнулись, и я прыгнула.

Из высокой травы взлетали какие-то существа, разбрызгивая радость. Они падали вниз, чтобы тут же взлететь. Один из них шлёпнулся прямо передо мной.

Я прыгнула. И он. Я прыгнула. И он. Это была такая игра. Кто прыгнет выше. Это был лягушонок. Крохотный. Тёмно-зелёный с черными крапинками. На изящных, как крылышки, лапках.

И так же – играя, я хлопнула по нему что было мочи ногой. У меня были голубые сандалики с широкой подошвой.

– Ага! – закричала я, поднимая ногу с того места, где только что сиял лягушонок.

Но лягушонка больше не было. Ничего не было. Даже мокрого места.

Быть может, он тут же превратился в другого лягушонка. Или бабочку. Или кузнечика. Ведь у него так здорово получалось прыгать. Или он сразу улетел в свой лягушачий рай, где есть озеро с прозрачной коричневой водой и цветут лилии.

И тут я увидела, что с крыльца нашего домика на меня смотрит мама.

– Ты… Ты… Живодёрка. Ты мерзавка, – сказала она. И ушла.

Я задохнулась и закашлялась. Присела на корточки, чтобы меня, мерзавки, было не так много. Чтобы я, мерзавка, была бы не так заметна на планете Земля. Слёзы закапали на то самое место, где только что улыбался лягушонок.

Я вернулась в наш с мамой домик. Он оказался пустым. Дом сделался лёгким от этого, отделился от планеты Земля и медленно поплыл вдаль, чтобы в него никто никогда не мог войти, особенно мама моя. Не в силах это пережить, я уснула мертвецким сном.

Открыла глаза в синей комнате. Горел ночник, который мама взяла, думая, что по ночам стану бояться шума леса.

Осторожно повернула голову. На соседней кровати спала мама.

На цыпочках я метнулась к ней и свернулась калачиком, дыша в подушку, чтобы не разбудить.

Но мама открыла глаза с тихими огоньками.

– Мамочка… – зашептала ей в тёплую родную грудь, – он такой хороший. Я не нарочно… Нечаянно. Я люблю тебя.

Мама слушала меня и гладила по макушке. И что мне было до того лягушонка! Меня простили, мама меня снова любит. Всхлипывая, я заснула счастливая.

А в сентябре, в субботу, выпал зуб. Беленький камушек лежал на ладошке. Одинокий. Он остывал и становился неживым.

И тут я вспомнила про лягушонка. Иногда так бывает. Вдруг что-то оживает в тебе, о чем уже забыл напрочь.

Я съела невкусную конфету «Мишка на севере» и в обёртку, аккуратно развёрнутую, так, чтобы потом можно было легко вновь свернуть, вложила свой зуб.

Возле большого камня во дворе вырыла ямку и положила туда конфетный гробик. Присыпала землёй и украсила холмик красными ягодами рябины. А потом обняла могилку ладошкой. Зажмурила глаза и зашептала: «Дорогой лягушонок. Прости меня, пожалуйста. Пусть мне будет плохо, но лишь бы тебе было хорошо, дорогой лягушонок. Если можешь, возвращайся ко мне. Пожалуйста. Мы с тобой будем, как брат и сестра. Навсегда-навсегда».

Ничего нет вернее детской клятвы. Её сила действует всю жизнь.

Потом я могла протянуть руку и сказать:

– Давай! Ну, пожалуйста!

И на меня усаживалась стрекоза. Глазастая причуда со слюдяными крыльями и длинным, чуть согнутым на конце хвостом.

А иногда и приглашения не требовалось. Попугай прилетел через форточку. Жёлтый комочек порхнул прямо в открытую сахарницу, как мяч в корзину. И папа, чаёвничавший в компании с газетой, едва не зачерпнул птаху вместе с сахаром и не отправил в кипяток.

Вечером мы расклеили объявления: «Если у вас потерялся попугай, обращайтесь по адресу: ул. Карла Маркса, д. 63, кв. 11. телефон 2-76-58». Позвонил только один дяденька. «Может быть, вы перепутали? – уговаривал он нас. – Если она начнёт каркать ровно в 6.30, – это моя Жолли». Но у нас был Аким. В 6.30, надувшись пушистым шаром на жёрдочке, он сонно «клевал» зелёным хвостом.

Стоило Акишке заслышать мои шаги по лестнице, тут же выныривал из клетки и начинал восторженно стрекотать в прихожей. Я подставляла кулак, он плюхался на него и блаженно приоткрывал гнутый клюв, так что было видно крохотный язычок. Я вытягивала губы дудочкой, и Аким, свернув голову набок, засовывал в них свой розовый крючок. Мы с ним целовались столько раз в день, сколько я возвращалась домой.

А потом пришла Чупа. Я стояла возле ручья, который тёк возле нашего сада. Рядом – кусты шиповника, рядок молодых сосен, за ними – железная дорога. И вдруг я почувствовала: ко мне кто-то идёт. Вначале был виден только бугор пятнистого панциря с жёлтыми кружочками по краям. Потом появилось измождённое от дальней дороги лицо. В плоских листах заячьей капусты шагала большая черепаха.

Я взяла её на руки, и она тут же отхватила верхушку морковки, которую мама почистила мне на прогулку.

Ночью Чупа обходила дозором квартиру, постукивая панцирем по деревянным половицам. И поэтому засыпать было не страшно. У неё был пуленепробиваемый панцирь.

Я точно знаю, Чупа, Аким, стрекозы – все они приходили ко мне из-за того лягушонка, которого я убила в солнечный день, когда мне было четыре года, столько же лет, как и ему, – в лягушачьем, конечно, измеренье. А бездомных собак я до сих пор не боюсь.

– Отрежем, отрежем Олеженьке ручки, – приговаривала воспитательница Светлана Николаевна, волоча в одной руке занемевшего Олежку, а в другой сопливого Андрюху Белозубова.

Олег едва не утопил его в сугробе. Андрюха наелся снега по самые уши развязавшейся шапки-ушанки. А нечего было ломать нашу крепость, которую мы с Олежкой строили две прогулки.

Глаза Светланы Николаевны под стёклышками в золотистой оправе твёрдые, как камушки. По ним хочется постучать. Такие же были у Снежной королевы и Синей бороды. Светлана Николаевна посмотрит – и даже мамы и папы становятся какими-то вялыми и теряют дар речи.

– Вот пообедаем и будем резать ручки Олегу. И тогда он сразу станет хорошим мальчиком.

Мальчиком-без-пальчиков, мальчиком-загляденье, всем хочется поцеловать.

Черными звёздами в ответ горели глаза моего накрепко замолкшего друга. Наша группа едва шевелила ногами к домику детского сада.

«А нечем резать-то! Нечем!» – билось во мне. Ну не ножом же, которым кромсала хлеб нянечка тётя Нюра на завтрак, обед и ужин. Для таких целей требуется что поувесистее. Например, коса. Или пила с зазубринами по краю.

«А вдруг эта пила есть?» – хлестнуло меня. Вдруг её прячут в свободном шкафчике в раздевалке? И как только наша группа поест (я самая последняя, как всегда), Светлана Николаевна уйдёт в раздевалку, откроет шкафчик, тот самый, на котором нет картинки: ни мишки, ни белочки, ни самолётика – и достанет эту пилу? А в это время тётя Нюра спеленает Олежку белой простынёй, туго завяжет концы возле шеи – не вздохнуть, как в парикмахерской… Тут подойдёт Светлана Николаевна… Чик-чик, чик-чирик…

Вчера к нам в группу пришла фельдшерица Фрида Григорьевна и что-то долго с ней обсуждала, я услышала только: «До пятницы надо сдать кровь из носу!» Кровь! Из носа! Её чем берут? Конечно, особым шприцом. С кривой иглой, чтобы забраться поглубже, где больнее. А мама сказала, что кровь из носа не берут. А берут только из пальца, и это не больнее, чем укусил комарик, только потом чесаться не будет, правда, ведь здорово? Но мама, наверное, что-нибудь перепутала, потому что не знает, что самое страшное место на свете – это наш детский сад. Здесь тех, кто остаётся на ночь, пытают. Только они про это молчат, чтобы не пытали сильнее. Мне Светка про это рассказывала. Может быть, ночью детей пытают той самой пилой, которой отрежут Олежкины ручки.

Вот только последний глоточек компота сделаю – и начнут.

Я безнадёжно зависла ещё на супе. Рыбном, с крупно порезанной картошкой. И ещё красная морковь плавала в серой жиже, из которой на меня уставился белый варёный глаз. Если бы не он, была бы надежда: попугают Олега и забудут. Но не может, не может такого счастья произойти, когда на тебя смотрит глаз когда-то и где-то вольно летающей рыбы. Я слышала, знаю, в Рязани едят грибы с глазами. Их едят, а они глядят. Глазам, наверное, очень и очень больно, но они не могут подать об этом сигнал. И никому про то невдомёк. Едят и едят, глядят и глядят, полные слёз…

Я отшвырнула огромную ложку, ложку, которая была почти больше меня в тот момент. Я двинула тарелку так, что на столик выплеснулся океан рыбного супа. Выпрыгнула из-за стола и вцепилась в Светлану Николаевну. И принялась громко икать, надеясь, что получается:

– Я люблю вас, Светлана Николаевна!

…Знаете, как цветут яблони? Шапкой, горой, растрёпанной клоунской головой! На каждой веточке – сотни цветочков. Они вдруг брызнули из меня – на длинных ветвях. Из глаз и ушей, из груди и плеч – во все стороны и слёзки покатились на колёсках.

– Да что ты, что ты? – она пыталась стряхнуть меня.

А во мне разливалась любовь. Откуда взялась? Из какого глазка стрельнул росток? Некогда разбирать! Целовать-целовать!

Она такая хорошая, Светлана Николаевна. У неё есть кудрявый сынок Виталька. А вместо мужа – отец, седой профессор математики, который просто так иногда приносит нам в группу тюльпаны. Она рассказывает нам сказки на разные голоса. И обещала вечером прочитать «Аленький цветочек», сладкую сказку о добром чудище. И никогда, никогда не достанет пилу, потому что никакая она не Снежная королева и не Синяя борода. Потому что я расколдую её силой своей любви. Сейчас, прямо сейчас…

Я думаю, папа всё же не сильно переживал, что у него родилась дочь, а не сын. Однажды он только для того, чтобы я не боялась есть смородину прямо с куста, на котором, как неожиданно выяснилось, грелась зеленоватая извивающаяся гусеница, положил эту кривляку себе на язык («Не куфается, витишь?»). И стоило ему выпить лишнюю рюмку за праздничным столом, он вставал во весь свой немаленький рост, упирал руки в ремень, – крылышками, и торжественно объявлял: «Посмотрите, а у меня есть дочь!» Нежная синь лилась из-под его лохматых бровей. Папа кратко оглашал список моих достижений (пятёрка по литературе, рассказ в стенгазете) и заканчивал фразой: «А ещё она на фортепиано играет». Тут папа смущённо «хлопал крылышками», взглядывал на меня и просил: «Доча, давай “Калинку-малинку”! А?»

Ну, кому это понравится?

Во всех домах, куда мы хаживали с родителями в гости, мальчики и девочки садились на вертящиеся стулья, а если на обыкновенные, то подкладывали под попы стопки нот – и родительское счастье текло рекой под мелодии Чайковского, Моцарта или Баха. Я же за пять лет домашних уроков дальше «Калинки-малинки» не продвинулась. Ещё тремя пальцами стучала «Полюшко-поле» и (со слезой на глазах) «Опустела без тебя земля». Вот и весь репертуар «на память».

Единственным выходом избежать позора было считать рюмки, которые поднимал папа за праздничным столом. Уже четвёртая по счёту грозила опасностью.

Чувствуя, что вот-вот, и папа «захлопает крылышками», я особым – «магнитным» – взглядом притягивала мамины глаза к папиной стопке. В этот момент она как всегда что-то рассказывала и успокоительно опускала свои бровки вниз: дескать, ещё ничего страшного, доченька, кушай вкусненькое, дома только пюре осталось. Несколько минут мы с ней занимались лицевой гимнастикой. Заметив наши упражнения, папа, желая показать себя молодцом, произносил популярный тост: «За прекрасных дам!» Воцарялось всеобщее оживление. В этот момент я искусным движением базарного напёрсточника подставляла папе стопку с выдохшейся минералкой. Когда звучал следующий тост, папа залпом её осушал. Он прищуривал в блаженстве один глаз, а вторым, голубым и весёлым, косил на меня и громко со смаком произносил: «Ух, крепкая водочка!» Хозяин дома поднимал со значением палец: «Так ведь “Пшеничная”!» От смеха я валялась под столом и дрыгала ножками. Мама улыбалась.

В тот раз мы пришли к Волковым первый раз – на котлеты из лосятины. Волковы ещё недавно жили в Новосибирске, где и познакомились то ли с папой, то ли с мамой. А переехав в наш город, решили «налаживать старые связи». За столом сидел и их сын Серёжа. Я училась в пятом классе, он в седьмом. Уже это само по себе окружало его ореолом взрослой неизведанной жизни. Мама с тётей Реной вспоминали Новосибирск. Папа вежливо слушал охотничьи рассказы Волкова, без аппетита ел котлету и замахивал стопку за стопкой.

Ещё одна – и начнётся «Калинка-малинка»… А Серёжа мне сразу понравился.

Он вовсе не переживал, что тратит время на такое пустое занятие, как праздничный обед с девчонкой-малолеткой. У него были спокойные серые глаза. Он внимательно слушал мать, тётю Рену. Но не забывал и обо мне, чего нельзя было представить в самых прекрасных фантазиях о любом моем однокласснике или мальчишке с нашего двора. Серёжа поглядывал на меня и подтаскивал к моему краю тарелки с колбасой и красными солёными помидорами. Очень редко я буду встречать людей с такой осмысленной и негромкой заботой о ближнем. «Мой муж будет именно таким», – поняла я за тем столом, а для верности этими же словами заодно помолилась и поклялась, покрываясь мурашками.

Но за спиной Серёжи мрачный рояль оттопырил крыло. И по знакомым корешкам нот я поняла, что играет на нем не тётя Рена и не её муж, лосиный убийца Волков, а Серёжа.

Папино предложение насчёт «Калинки» в присутствии Серёжи было равносильно тому, что с моих худых тогда плеч взяло бы и свалилось синее платье с белым ажурным воротником.

Когда папа понёс к губам очередную стопку, я повисла на его руке и пискнула: «Хватит уже. Тебе много!» По его светлым брюкам разлилась горькая лужа. Мама стала усиленно нахваливать «селёдку под шубой». Тётя Рена выпучила глаза, а с Волковым творилось явно неладное. У него пропал взгляд. Его глаза перевернулись зрачками внутрь головы, а наружу выкатилась их слепая изнанка.

Сказочная тема обеда стремительно развивалась. Вдруг стали падать столовые приборы. Бац – из руки Волкова грохнулась вилка с картошкой. Потом он даже не шевельнулся, а нож свалился сам собой. Следом – другой. И что-то ещё, стеклянное.

Тётя Рена подхватила нас с Серёжей и потащила из-за стола.

– Серёжа, Серёжа, вы уж тут как-нибудь сами, – зашептала она крашеным ртом, когда запихнула нас в другую комнату.

Серёжа вздохнул и повернулся ко мне.

– Давай я тебе буду всякие штуки показывать, – сказал он и чуть улыбнулся. И я сразу же успокоилась под его внимательным взглядом.

У Серёжи всё было необычным, не виданным мной. Вначале он показал огромную линзу без оправы – дивно огромную и прозрачную каплю. Мы рассматривали под ней южного блестящего жука, белый плоский камень в форме треугольника, весь утыканный дырочками («Я его называю озябшее сердце», – сказал Серёжа), и свои ладони с линиями непонятно каких судеб. Потом Серёжа достал два спичечных коробка, обмотанных верёвочкой. На дне коробочек была дырка, туда просунута суровая нитка, которая крепко обматывала спичку.

– Жаль, что ты живёшь не в соседнем доме, – сказал он. – Мы говорили бы, когда захотели, без всяких телефонов.

От этих слов я зависла над Серёжей нежным облачком вверх ногами. Он приложил к моему уху раскрытый коробок, а сам взял другой и отошёл к окну. Между нами натянулась верёвочка. «Здравствуй!» – зашуршал в ухе Серёжин мохнатый шёпот. Я впервые почувствовала другого человека так рядом. «Здравствуй!» – выдохнула, цепляя губами шершавый коробок. Это было моё первое признание в любви.

– Знаешь, – сказал Серёжа, – родные люди могут узнать друг о друге и на расстоянии. Помнишь, в сказке, если находили нож и на нём проступали капельки крови, значит, с другом случилась беда?

Я кивнула, хотя ничего такого ещё не читала. Я ждала: сейчас, вот сейчас он мне подарит жука, а ещё лучше «озябшее сердце», чтобы я всегда знала, что с ним происходит, и не случилась ли с ним беда. Но он не спешил этого делать.

Я спросила:

– А ты кем хочешь стать?

Он думал. Я чувствовала: он решает, можно ли мне доверить что-то важное для него.

– Ты не смейся. Пожалуйста, – сказал Серёжа, и его челюсть двигалась так, будто в неё всадили десять замораживающих уколов. То есть она почти не двигалась. – Я хочу, чтобы у меня был сын. И мы бы с ним никогда не расставались. Даже во сне. Мы бы летали с ним над морем.

Так получилось, что после этого мы не виделись с Серёжей. Родители почему-то вежливо отказывались от новых приглашений и к нам Волковых не звали, хотя я очень просила. «Не срастается», – неопределённо бурчал папа.

А потом позвонила тётя Рена. Взяла трубку мама…

– Как? Когда?

Серёжа застрелился из охотничьего ружья своего отца. Никого дома не было.

– Ты понимаешь, Волков её бил, смертным боем! Напивался и бил! – рассказывала мама вечером, ставя перед отцом тарелку. – А Серёжа не мог этого переносить. Тонкий, ранимый мальчик. Как он играл «Болезнь куклы» Чайковского! В записке Серёжа отца даже никак не назвал. Просто написал: «Теперь он тебя бить не будет». О чём Рена раньше думала?! А сейчас разводится. Просит денег занять, чтобы выкупить у Волкова квартиру. Говорит, туда Серёженька дорогу знает. Полоумная! Вначале прокакают ребёнка, а потом чудо подавай! Не могу этого слышать даже! Не надо всего этого! Не хочу!

Больше всего мне понравились коники. Они мчались-летели по кругу, и вдруг приседали и вмиг вырастали вверх во весь свой чудесный рост. И становились видны их круто-круглые животы, будто в каждом жил жеребёнок. Каждый из них пел песню весёлого ветра. Свободными руками (да!) коники посылали вверх зелёный шар. И кто касался его полёта, свежего ветра, бьющего хвостом по лицу и плечам, становился почти как волшебник, был причащён чистой радости в сто тысяч карат.

Так мы возвращались с мамой и папой из цирка. Брезентовый купол остался уже далеко позади, а мне казалось, он случится за тем поворотом. И весёлая рыжая песня зажигалась окнами в чёрных домах и вращающимися звёздами в небе.

Вечер струился, и я струилась между мамой и папой, и струились друг другу навстречу они, и любовь их струилась через меня, и я крепко держала их руки, и слышала эту песню навстречу друг другу, кувыркаясь вперёд и назад, вправо и влево, влево и вправо на волнах песни-любви.

И вдруг всё померкло.

Отползло друг от друга.

Остыло.

Фонари продолжали гореть, электрический свет стоял в окнах, и белой под ними, как прежде, казалась дорога. Но она одиноко лежала сама по себе, не для чьего-то пути.

Оглушённые кем-то дома вытаяли до единой души и стояли один за другим черепами. И деревья были совсем не деревья – просто чёрный дым враскорячку, застоявшийся дым. Не было улицы-предложения с домами-подлежащими, сказуемыми-людьми и сказуемыми-кошками и разнообразными запятыми, к примеру, в виде взрывов фонтанных струй. Вот так: забор не хочу уехал пошёл нехороший шурум теперь да. Вместо мамы и папы держали меня чужие нелюди. Они были слепы, иноземны, непонятны и страшны. И такие же страшные непонятнокто двигались по обеим сторонам улицы, которую когда-то назвали Коммуна. Они шли, говорили, просто так говорили, слова выплывали и стояли меж ними, как мёртвые рыбы, как не бывает, как не может быть между людьми.

Голубая душа сжалась во мне от ужаса и стыда. И закричала, рыдая: «Люди мои!» Я закричала молча, ведь некому было кричать, и меня бы никто не услышал.

«Люди мои!»

Прошло две-три секунды.

И всё ожило. Само по себе, легко и свободно, и снова было вместе со мной.

И опять тёплый вечер запел огоньками, веселящими души хороших людей.

И опять я любила моих ненаглядных, сильных и добрых маму и папу и болталась у них поплавком на волнах их любящих рук.

И зелёный шар подкинули коники в небо, он радостно реял Луной.

И горела душа у деревьев, домов и собаки, у гвоздя, табуретки, цветка и фонтана – у каждого и у всех, на кого ни взглянуть.

Однажды я размышляла о смерти, сидя на подоконнике и поглядывая на листву американских клёнов, их ветки хотели погулять в моей комнате. Смерть – это не так уж плохо, думала я. Вот первая жена у папы умерла. Для неё это очень плохо. Но зато потом папа и мама встретились. И родилась я. Может быть, я родилась, потому что первая жена папы хотела, чтобы он не оставался без неё одиноким, жалким человеком? Может быть, она, уйдя в жизнь небесную, не оставила его в земной жизни без своей заботы? И я ей должна быть благодарна, что родилась. Если бы у меня был другой папа, я такой бы, как есть, не получилась. И не то чтобы я себе очень нравилась, но с другими ребятами во дворе я же ругаюсь и даже дерусь. Никем из них я быть не хотела. Я хотела быть только собой. Не было бы смерти, не было бы меня. Значит, смерть для чего-то нужна?

Чтобы развеяться, я позвонила Олежке и Кольке и позвала гулять.

– Ты чё? – спросил Колька, увидев мою физиономию, на которой я демонстрировала скорбную сосредоточенность.

– Да так, размышляю о всяких покойниках.

– А-а, – обрадовался Колька, отпнул посланный Олегом драный мяч, и они принялись катать его, покрикивая на два голоса классику всех дворов нашего детства: 

– Маленький мальчик по крыше гулял, вдруг поскользнулся и с крыши упал. Долго смотрели собаки и кошки на то, как моргают глаза у лепёшки. 

– Глаза… у лепёшки, – помирали мы, – м-моргают…

– Дураки, ещё про гроб на колёсиках расскажите, – сказала подошедшая Галька, которая жила в соседнем доме и училась уже в третьем классе. И снисходительно спросила: – У вас хоть кто-нибудь умирал?

– Дедушка, – похвастался Олег.

– Тётя и ещё как это, ну… – замялся Колька.

– А настоящего покойника когда-нибудь видели? – ошарашила Галька вопросом.

Мы пристыженно замолчали. И тут я вспомнила. Я видела. Я была на похоронах. К нам несколько лет подряд приходила помогать убираться по дому Прасковья Фёдоровна. По пятницам. Я терпеть не могла этот день. В квартире сыро пахло тряпкой, а по углам валялись комочки грязи. Только-только соорудишь в диком лесу Аляски дивную пещеру из стульев, отцовского пиджака и старой шубы, и надо возвращаться домой через океан и всё растаскивать по вешалкам и шкафам, освобождая территорию для ведра и тряпки. Ведро звякало в самый волшебный момент стоградусного мороза, когда, заледенелая, я сжимала на груди кусок горячего золота (кирпичик из детского конструктора), и где-то лаяли собаки моей упряжки и трескал выстрел заблудившегося в тайге друга (бородатый такой, в мохнатой шапке).

Прасковья Фёдоровна невозмутимо орудовала тряпкой. Она вообще мало обращала на меня внимание. Серая голова с пучком волос, лицо, порезанное морщинами. О ней я не думала ни в какой другой день кроме пятницы, про неё не говорила, а при встрече никак не называла – ни бабушкой, ни Прасковьей Фёдоровной. Она была из какой-то другой, непонятной мне жизни, в которой у неё постоянно болели родственники, а внук её даже кого-то убил…

Когда Прасковья Фёдоровна умерла, меня взяли на похороны. Мама хотела показать особое уважение семье этой старухи, которая помогала пять лет держать дом в чистоте.

В тот солнечный день, на нашем дворе, я вспомнила, как из гроба, из белого платочка, которым была повязана голова Прасковьи Фёдоровны, на меня посмотрели огромные ноздри. И перевели чёрный взгляд, когда я отступила вправо.

– Знаете что, – сказала я сдавленным шёпотом Кольке, Олегу и Гальке, – к ней при жизни приходил муж-покойник. Сама говорила.

Как-то после трудов она ела пельмени из тарелки с молоком и рассказывала маме лёгким старушечьим голосом: «А муж-то мой, который на войне пропал, не сразу успокоился. Мы после войны ещё в рабочем общежитии квартировали. Маленькая комнатка, голубые стены, марля на окне. Придёт в белых кальсонах и рубашке. И лицо белое, нежное такое. Присядет. Я стою, не шелохнусь. Смо-о-отрю на него. Броситься бы к родимому. Да знаю, нельзя к Ванечке. Три раза ко мне приходил. Посидит так и уйдёт как-то. А однажды он на постель лёг. Говорит едва слышно: «Пашенька, ляг со мной». Я заворожённая, как Снегурочка, легла листочком рядом. А рука-то у него холодная, обожгла. Как вскрикну. Не стерпела. И пропал он. Больше уже не навещал меня».

На похоронах мама сказала мне: «Ты подойди к ней и просто посмотри на прощание».

– Но я не пошла, – сообщила я ребятам, – она ноздрями на меня смотрела!

А ещё я не сказала им, да и не вспомнила тогда, как тихо шептала: «Пашенька, ты к нам приходи по пятницам. И пусть пахнет тряпкой, ничего».

– Когда дедушка умер, я его за пятку подержала, чтобы он ко мне не приходил, – сказала Галька. – Теперь к нему на Макарьевское кладбище ездим, когда папка не пьяный.

И мы ездили на кладбище. К бабушке. Первый год почти каждую неделю. На пути к ней была могилка Сашеньки. Имя было написано чёрными завитками на белой мраморной плите. А с фотографии сиял улыбкой мальчишка. На его могилке всегда стояли живые цветы в стеклянных бутылках из-под молока, но я никогда не видела навещавших его родителей. И я думала: вот он один, и ему, наверное, скучно, ведь поиграть не с кем – кругом лежат только взрослые. Мне казалось, что покойники под землёй ходят друг к другу в гости. Под цветочками на могилках у них небольшие комнатки. Они пьют чай из жестяных кружек (как солдаты в окопах) и рассказывают друг другу смешные истории из своей жизни. Пока мама прибирала могилку бабушки, я отходила к Сашеньке и закапывала в цветнике, под анютиными глазками, конфету или солдатика.

Соседка Васильевна, улыбчивая столетняя бабушка, как-то сказала, что на могилки надо успевать до двенадцати часов – до этого часа покойники на месте ждут живых. И мама, изо всех сил цепляясь душой за народную мудрость, так и старалась делать.

Снимая тяжёлую серебристую цепь на оградке, она говорила: «Здравствуй, мамочка». А я молчала. Накрапывал дождик. На кладбище часто накрапывал дождь. Я стояла и смотрела на фотографию бабушки – черноволосой чалдонки, в благородных скулах которой проступал её дед – хакасский татарин. И мне казалось, что её взгляд, печальный и добрый, стремится ко мне не с овала на белом мраморе. А с серого летящего неба, из зелёной тьмы колышущихся елей, из глубины пёстрого кладбища… Капли стекали с листочков посаженной у памятника ирги, с жёлтого в красный. Падали на седую землю, обсыпанную хвоей, на ворону, подоспевшую к варёному яйцу, на меня… И я, замирая, слушала шорох капель, промахи крыльев птиц, стук веток, и душа трогалась в это общее неспешное движение. Где была бабушка в этот миг, я не думала, я знала: она рядом, я под светлой защитой её, навсегда-навсегда.

Но об этом я тоже молчала во дворе. И мы, перекрикивая друг друга, рассказывали о женщине «во всём белом», которая после смерти разбудила мужа во время пожаров, чтобы спасти детей, и о девочке, которая «узнала» «свой» дворец, в котором жила в прошлой жизни, о чёрной руке и пирожке с пальцем…

А Галька уже под вечер пела в беседке, со всех сторон заросшей подорожником, пела без малейшей веселинки: 

Снова ночь на Макарьевском кладбище, Голубые туманы плывут. И покойники в беленьких тапочках На прогулку гурьбою идут. Мы лежим с тобой в маленьком гробике, Ты костями прижалась ко мне, И твой череп, совсем безволосенький, Улыбается ласково мне. Ты прижалась ко мне жёлтой косточкой, Ты целуешь меня в черепок. Разобрать бы наш гробик по досточкам, И попрыгать на воле б чуток.

Её даже взрослые приходили послушать, а дядя Миша Грязнов один раз плюнул, а на другой – полтинник Гальке подарил.

 

Соловьиный сад

Я всегда ждал чуда от деда. В ту же минуту, когда он – высокий и ясный – вместе с утром входил ко мне в комнату, уже ждал.

– Здорово, бродяга! – рычал он в ухо или загривок – куда придётся, как поймает меня, прыжком ринувшегося с кровати, чтобы его обнять. Когда-нибудь, совсем скоро, мы снарядимся с ним в дальний поход. Взберёмся на гору, где свистнул рак. Поздороваемся за руку со снежным человеком. Загарпуним самую прожорливую – тигровую – акулу.

Ездить с ним в сад и то было счастьем. Так получалось – ездили только вдвоём. Вначале рысью бежали в «Колобок» и добывали там самый загорелый рыбный пирог – надколешь зубом корочку, а внутри – белые лепестки пресного хека, проложенные молочно-зелеными слезинками лука. Из жёлтой бочки возле гастронома № 6 нам наливали в бутылку пузырчатый квас. Всю дорогу на лязгающей электричке живот радостно ныл от голода. В садовом домике мы тут же раскладывали снедь на столе, покрытом газетой, дед резал пирог на квадратики, наливал квас в алюминиевые кружки. Мы ели, смотрели в окошко и смеялись. Над свёклой, сочная ботва которой вдруг деловито вылезла на клумбе, вместо каких цветов – дед и сам забыл. Над щенком Боливаром, страдающим от неистовых попыток нашего соседа дяди Миши научить его выгавкивать: «Укррроп». И ещё мы прислушивались: ну как, не запели?

Сад у нас был Соловьиным. Однажды дед убирал сорняки возле крыжовника – три куста за домом почти по пояс стояли в траве. Мне нравилось смотреть на серп в его руке – в хищном, широком изгибе я находил благородство и удаль настоящего оружия. Потный дед в парусящихся трусах орудовал им сосредоточенно, как боец. Вдруг он распрямился и поманил меня. Я кошкой просквозил к нему между грядками с луком. Кончиками пальцев дед разобрал зелень на макушке одного из кустов – в просвете листочков на тоненьких ветках, растущих кучно, веником, небрежно лежало гнездо, а в нём ютились четыре яйца. «Соловейкины, – шепнул дед, улыбаясь.

Он задрал голову, прищурился и ткнул пальцем на верхушку взволнованной ветром берёзы. Она росла за забором, а ветки с южной стороны опустила в наш сад. – Да вот и родитель. Ты глянь, переживает за потомство». Но я, разгораясь щеками, не мог отвести глаз от гнезда, в котором густели нежные птичьи жизни.

Я никогда не слышал соловьиного пения, про которое говорили – волшебное. «Черёмуха отцвела, вот соловейка и щёлкает только по утрам или в самую ночь, – сказал дед. – А мы в это время в саду не бываем». Я думал: запоют «наши» птенчики, и никакая беда не случится. Если явится мне такое чудесное счастье, то плохому с ним просто не жить.

Но из-за моей нежданной в июне ангины мы долго не наведывались в сад. А когда наконец я присел на корточки рядом с кустом, то увидел: по травяному исподу гнезда размазана скорлупная крошка… Дед сдунул слезу с моего носа. Он сказал: вот подожди, через год они взлетят на берёзу, пригорюнятся, сгорбятся, как у них водится, – и запоют. Это будет как радуга после дождя. «Держи вот так, – он вложил в мою руку шланг, а сам крутанул вентиль – над брызнувшей струёй вспыхнуло разноцветное облачко. – Чем крупнее капли – радуга ярче».

А ещё посвистывающей на взмахе удочкой мы таскали пескарей из озерца, разлитого возле нашего сада. Прозрачных рыбок запускали в банку, любовались их кружением и выплёскивали в тёмную воду. Через тоннель под железнодорожной насыпью – крикни в нём, и бетонные стены зазвенят хрусталём – ходили к роднику за «живой» водой. Собирали в корзинки, тёршиеся по груди на верёвочках, чёрную смородину. «Сладкая-я, как виноград Изабелла!» – пел дед, отправляя мне в рот пригоршню ядрёных, точно квадратных, ягод. А по вечерам, бывало, коптили в железном ящичке привезённую из города скумбрию. Подвешивали на крючки блестящие тушки, а потом доставали из чёрного нутра золотые рыбины. В перемазанных сажей руках они вкусно разваливались, и, пока ел белое рыбье мясо, я загадывал одно желание, не три, чтобы наверняка: чтобы дед никогда не грустил, никогда не молчал по нескольку дней кряду.

Бабушка часто бранилась на него. Я всё не мог взять в толк – за что? Пока не подслушал шепотливый разговор на кухне: она много-много лет любила другого. На словах корила себя, что обманула моего деда, которому зря обещала любовь, на неё не хватило души. Обычно он ходил размашисто, «самолётиком», держа руки чуть на отлёте. Но в дни, когда у бабушки случались, как говорила мама, «приступы меланхолии», они бряцали вдоль его длинного тела, а сам дед грустно молчал. Только мне подмигивал. Я отворачивался, злясь на него: почему никак не докажет бабушке, что он и есть самый лучший?

Или, и правда, так повелось: если в детстве кого недолюбили, тому всю жизнь не найти такой любви – чтобы до неба, до смерти и после неё? Вот в чём беда, думал я, дедушкина мама только успела его родить и ушла на тот свет. И сердечного дела до него было только рыжей кобылке Лиске. Если она оказывалась не при какой-либо хозяйственной надобности, неотступно ходила за мальчиком-дедом. Шёл он, а сзади ему в макушку шумно дышала лошадь, сияющая, как солнце, вверх – ветреной гривой, в землю – снопом хвоста. Однажды, когда против него заварили драку цыганята и под красной зорькой плеснул нож, Лиска грудью вломилась в свору, огревая чужаков хвостом, как железной метлой.

…Как-то в четверг дед постучал ногтём по искусственной челюсти и вздохнул: «Грызь грызёт». Новыми зубами он сиял перед зеркалом раз по пять на день. На ночь розовую скобу, сделанную будто из глазури на пирожном, с рядком белых зубов, опускал в стакан с водой. Я рассматривал её, как заспиртованную диковину. Но вскоре дед стал мучиться с протезом. В поликлинику не пошёл – постеснялся вновь «утруждать» врача, который «и так упыхтелся». Сам пытался подогнать напильником конструкцию под свой рот. Только хуже вышло. За обедом он с опаской перегонял в правую щеку любой кусочек и осторожно жевал, словно стараясь сохранить ему жизнь. Но каждый раз тот будто бесшумно взрывался. Дед зажмуривался и вставал из-за стола, бросив ложку.

Потом его положили в больницу. Перед уходом бабушка вновь накричала на него. Она всегда сердилась, если кто-нибудь из нас заболевал. «Она добрая, потому и сердитая», – обычно подбадривал меня в таких случаях дед, а я пытался понять смысл этой фразы, вспоминая загадку – помните: «Чёрная? Нет, красная! Так почему же она белая? Потому что зелёная». Бабушка вышла из своей комнаты, только когда за ним закрылась дверь. И твёрдой рукой положила на неё три широких креста.

Без деда дом наш расстроился. Напрочь заглохла стиральная машина, так и стояла, набрав в «рот» воды и его рубашки. Одна за другой разбились три «парадные» чашки с розами на боку. Бабушка и мама забывали заварить чай, и мы вытягивали из кружек за ниточки «утопленничков» – вялые мешочки с заваркой, не зная, куда их деть, чтобы не закапать стол. Я тосковал, вместо тёплого деда чувствуя мятный сквозняк – лбом под чёлкой.

«Лечу-сь к тебе со всех лап», – обещал он по телефону.

Но вскоре ему сделали операцию, а на второй день нам позвонили: «Ивана Тимофеевича только перевели из реанимации, и он куда-то пропал. Ищите!»

Бабушка хлопнула дверью кухни и раскричалась на кастрюли. «Саша, пойдёшь со мной», – сказала мама.

Один корпус больницы выходил окнами на городскую улицу, остальные стояли в берёзах и ёлках. Лес был небольшой, но местами совсем заросший, не проглядеть.

– Нормальные люди гуляют возле клумб с петуньями, – взвизгивала молодая медсестра, когда мы с мамой уже бежали к ёлкам. – А ваш куда делся-то? Это кому взбредёт в голову, чтобы в лесу блудить! Миклухо-Маклай выискался! А мне как следить, если у меня уколов на шестьдесят задниц?

Мама не отвечала ей. Когда медсестра отстала, она предложила:

– Давай покричим.

– Дед! – неловко позвал я. – Дедака! – Именно так я называл его совсем маленьким, или когда мы были только вдвоём.

Пусто. Никого. Никого нет меж этих кусачих ёлок. Если честно, мне было даже весело. Я будто играл с дедом: вот ищу его, может быть, даже выручаю из беды, ну из какой беды – из бедки, ведь ему всё нипочём. Но всё равно сейчас я чуть-чуть как бы главнее его, даже сильнее. И, если надо, найду гору, где свистнул рак, и дам кулаком тигровой акуле.

– Смотри же, смотри по сторонам. И кричи!

– Дедакааааа! – заорал я что было сил.

Из зелени выблеснула белая голова, через иголки заструились пижамные линии. Дед увидел нас, взмахнул рукой, как вскрикнул. Шатнулся вперёд, подмяв ёлочку. Двинулся навстречу и вдруг мягко осел на землю. Его голова была забинтована, как у раненого бойца. Вся целиком, снизу и сверху, и щёки обвязывали бинты. Я подбежал к нему, бухнулся на коленки. Его глаза были широко раскрыты и равнодушны, они были как кусочки неба, когда в нём ни солнца, ни дождя. Я схватился за ворох пижамы, в которой дед сидел, как в сугробе, и костяшки пальцев наткнулись на его ледяную и влажную грудь. Руки к ней примерзали.

Подбежала мама, присела на корточки, заглядывая деду в глаза. Дотронулась: «Сердце?». Дед опустил голову, и из бинтовой перевязки вылезло жёлтое ухо. Только оно было настоящим, таким, как всегда – с сильно загнутой верхушкой и примятой, как пальцем, мочкой. И я вжался в него губами, целуя, и взахлёб задышал.

– Осторожно, что ты! Как лошадь! – дёрнулась мама, отодвигая меня.

– Не как лошадь, как Лиска! Как Лиска! – крикнул я себе и деду, и маме. И снова вобрал в себя воздух и фыркнул, мотая головой, и так несколько раз. – Ты сам мне показывал. Помнишь?!

Ничего он не показывал. Просто рассказывал, как Лиска дышала ему в макушку и любила пожевать вихры. Но не в этом сейчас было дело, не в этом.

Дед сидел кулём, опираясь на руку. И вдруг его плечи затряслись. Он поднял ко мне лицо. Он беззвучно смеялся, не разжимая рта. Его губы искривились, и он тоже постарался фыркнуть.

– Ты дразнишься! Дразнишься! – обиженным, тонким голосом крикнул я, а сам чувствовал, что руки и ноги становятся сладостно невесомыми.

Наконец дед положил ладони на наши с мамой плечи. Медленно мы все поднялись. И двинулись к больничному корпусу, спотыкаясь, стараясь попадать нога в ногу. Дед не говорил ни слова.

– Теперь не заблудишься? – спросила мама, когда мы оказались на девятом этаже, где была палата, в которую деда перевели утром. Он успокаивающе шевельнул губами. – Я позову врача.

Дед хмыкнул. Когда мама ушла, он повернулся ко мне и прохрипел:

– Укыхрым?

Будто у него в горле кипела кастрюлька.

– Ты что, ты что?! – Волосы на моей макушке съёжились.

Дед вытянул голову как-то в сторону, старательно открыл рот шире – и в глубине мелькнул багровый и, точно у птицы, узкий язык. Дед пытался поймать им, дрожащим, хоть слово, но оно скатывалось с культи. Вместо слов вырывался клёкот. С кислым запахом раны, залитой лекарством.

Дед растерянно смотрел на меня. Я – на него.

– Аха, – выдохнул он и похлопал себя по карману, и кивнул на телефон-автомат, висевший на стене. Я понял, наконец, протянул ему монетку и разозлился на него. Вот сейчас он позвонит бабушке, да, бабушке, а кому же ещё? И уже нельзя будет надеяться на её любовь к нему – чтобы до неба, до смерти и после неё.

– Верочка, – сказал он в трубку и улыбнулся счастливо. Мне показалось, если я подпрыгну и загляну в его глаза – увижу в них бабушку. – Всё хорошо. Я нашёлся.

После этого я уже никогда не услышу от него отчётливых слов. То, что он будет пытаться произнести, станем понимать только мы – бабушка, мама и я. И глотать он сможет только суп или мелко протёртое – «бурду», которую исступлённо, как молитву, станет готовить ему бабушка, поднимаясь для этого ещё задолго, как проснёмся все мы.

А сейчас он улыбался, кивал и кивал белоснежной головой, слушая, что ему говорила и говорила бабушка. И весь был облеплен шуршащими бабочками – воздушными поцелуями, которые она посылала ему. Бабочки карабкались по нему, отлетали, вились друг за другом. Я видел такую игру трёх капустниц над нашим крыжовником.