ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ КНИГИ «БОРЬБА ЗА ЖИЗНЬ»
Только народ, который по-настоящему верит в силу науки, может использовать всю ее мощь в борьбе за жизнь для всех. Если народ по-настоящему во что-нибудь верит, он выражает эту веру не словами, не пустыми декларациями, а согласованным и неослабевающим действием. В борьбе за жизнь, которой наука придает все больше и больше силы, многие человеческие болезни и страдания делаются все более ненужными, необязательными. Теперь их все легче и легче становится предупреждать. Смерть от сифилиса, от туберкулеза, в свете того, что мы теперь знаем о них, — это позор. Многие случаи смерти родильниц и новорожденных детей могут быть предотвращены с помощью науки. То же самое можно сказать о смерти от рака. Примерно три из каждой пятерки психических больных, запертых в сумасшедших домах, могли бы быть вылечены или могли так лечиться, чтобы не попасть в эти учреждения. Почему же сотни тысяч, — нет, что я говорю! — многие миллионы американцев продолжают страдать и умирать, несмотря на то, что чудесная сила науки и люди, умеющие владеть ею, вполне готовы для борьбы за жизнь американского народа?
Это один из важнейших вопросов, стоящих теперь перед американским народом. Ответить на этот вопрос словами легко. Люди, контролирующие нашу экономическую систему, полагают, что Америка не в состоянии заняться искоренением предотвратимой смерти и страданий.
Оправдывается ли это мнение наших правителей фактами или бухгалтерскими расчетами американской экономики? Нет, не оправдывается. Совершенно ясно, что существование этих болезней для нас экономически невыгодно, что умирать нам стоит денег, что потерянные жизни — это потерянные доллары, что мы гораздо больше тратим на поддержание в стране этой ужасной роскоши, чем стоила бы ликвидация ненужных уже страданий и смерти.
Почему же тогда наши борцы со смертью в таком загоне, почему миллионы наших граждан продолжают болеть и умирать? Перевести простой словесный ответ на ответ действием со стороны народа, побудить народ к решительным действиям против этого убийства, этого гнусного издевательства — такова цель книги «Борьба за жизнь». Люди веками ходили голодные, плохо одетые, лишенные хорошего жилья; однако они терпеливо сносили эти оскорбления. Но глубочайшая из всех человеческих потребностей — это потребность жить. Какова же будет реакция американского народа, когда он всей своей массой поймет, что вынужден умирать, несмотря на то, что имеются средства, чтобы обеспечить жизнь для всех, и эти средства в пределах досягаемости? Что предпримут американцы, когда они все сразу узнают, что фальшивая претензия на экономию со стороны так называемой экономической системы, управляющей ими, — это не что иное, как истребление их с помощью этой же самой фальшивой экономики?
В последние четыре года ваш автор всеми силами старался найти слова, достаточно простые, достаточно правдивые и сильные, чтобы зажечь в мозгу и сердце американского народа сознание этого факта массового убийства. В Америке поднимается теперь большое волнение по поводу этого острого вопроса. В наших газетах все чаще и чаще встречаются сообщения о замечательных победах жизнеспасительной науки. Книги, прославляющие эти победы, раскупаются нарасхват. Достижения науки демонстрируются на киноэкранах, инсценируются по радио. В большом городе Чикаго недавно был бунт из-за того, что масса бедных людей не могла добиться бесплатного исследования крови, которое им было предложено для выяснения вопроса, не больны ли они сифилисом.
Удастся ли распространить эти бунты среди все более и более широких масс народа, который требует самого элементарного из своих прав — права на жизнь?
Академически наши правители не отрицают права на жизнь для самых низших слоев народа. Но на деле возможность массового спасения человеческой жизни — настолько еще новый вопрос, что потребуется, вероятно, немало демонстраций и бунтов, чтобы побудить этих правителей к действию.
Недавно составлен новый план американского здравоохранения, план организации огромной армии работников для ликвидации опасных и предотвратимых болезней. Эта программа основана всецело на принципе здоровой экономики и точных научных данных. Начальник департамента здравоохранения США этот план одобрил и сам принимал участие в его разработке. Однако пока еще не удалось заручиться поддержкой президента и конгресса.
Можно ли побудить американский народ потребовать у своих правителей конкретных действий? Этот вызов бросает американцам книга «Борьба за жизнь». С гораздо меньшими возможностями и не столь высоко подготовленной армией борцов со смертью — потому что он не успел еще обеспечить себя средствами и людьми — народ СССР показывает на деле, как он страстно верит в борьбу за жизнь для всех. США и СССР трагически оторваны друг от друга и географическими условиями и предубеждениями части американских правителей против системы жизни, которую вы теперь строите в СССР. Правителями Америки являются не политические деятели, а финансисты и промышленники. Наши политические лидеры — это марионетки, управляющие нами под командой капиталистов и дельцов. Но в нашей стране уже поднимается волна массового возмущения против старых порядков. В эти страшные дни, когда пускаются в ход самые отчаянные, самые гнусные средства для последней защиты умирающего экономического строя, сорганизуется ли весь американский народ для того, чтобы решительно отстоять свое право на жизнь? Пишущему эти строки кажется, что вернейший способ активизировать народ — это дать ему понять, увидеть, дать почувствовать, что фальшивая экономика его правителей убивает его.
1941 год
ПРОЛОГ
О БОРЦАХ
I
Пришло, наконец, время, когда право на жизнь должно стать общим достоянием человечества, и книга эта — повесть о некоторых людях, борцах за жизнь, которые верят в это неотъемлемое право.
Это не будет занимательным, безобидным рассказом для учеников воскресных школ, для чтения перед сном о великих открытиях знаменитых исследователей, давно умерших и канувших в вечность. Нет. Это летопись наших дней, записанная автором непосредственно с натуры, это живая хроника опаснейших приключений, какие только знала история человечества, с тех пор как люди стали ходить на двух ногах, с тех пор как они научились добывать огонь.
По сравнению с игрой, затеянной нынешними борцами за жизнь, открытия Левенгука, первого охотника за микробами, кажутся детской забавой. То же можно сказать о приключениях Пастера и Роберта Коха. История современных борцов со смертью — это нечто большее, чем сага об открытиях, сделанных в душных лабораториях. В этой истории говорится о первых попытках человека совершить невозможное, о его решении не только взять под контроль, но и окончательно искоренить некоторые смертельные болезни. С начала времен эти страшные болезни, притаившись, выжидают случая убить в люльке младенца, похитить у матери детей, отнять у семьи отца. Наши борцы за жизнь владеют теперь знанием, как предотвращать эти несчастья, чтобы самая память о них исчезла из истории человечества.
С точки зрения современной науки, смерть от этих болезней — ненужная смерть. Она, бесспорно, предотвратима. Так почему бы не уничтожить ее на веки веков?
Это и есть та крупная ставка, ради которой герои и героини этой повести — не без страха и сомнений — затеяли игру. Те из них, которые обладают прозорливостью, начинают понимать, насколько серьезна будет игра. Не в пример удачливому Левенгуку или счастливцу Пастеру, теперешние защитники нашего права на жизнь отвечают не только перед самими собой. Они не являются хозяевами своего знания. Также и народ не является хозяином их открытий, направленных на борьбу за жизнь для всех. Между тем это новое приключение, на которое отважились наши борцы за жизнь, должно быть демократичным до конца. Или это борьба народа со смертью, или ничто. И раньше чем грянет бой, народ должен узнать о нем, постичь его смысл, почувствовать, какую победу он сулит ему. Тогда народ поднимется на борьбу за право своих ученых, вооруженных наукой, даровать человечеству право на жизнь.
В этом-то и заключается центр тяжести. Этим и не похожа современная наука на занимательную возню, которой развлекался двести пятьдесят лет тому назад старый Антони ван-Левенгук. По сравнению с теперешними не слишком знаменитыми исследователями великий голландский суконщик был счастливцем. Ему не приходилось вмешиваться в судьбы человеческие. Он слыл всего лишь безобидным созерцателем, впервые заглянувшим в занятный, невидимый мир, где ловкие, крошечные зверюшки проводили свою удивительную, нелепую, бессмысленную жизнь. Чем были для человечества XVII века открытые Левенгуком микробы? Ничем. И востроглазый голландец мог спокойно оставаться просто исследователем. Ему не нужно было превращаться в борца. Его микробы были не более как игрушкой для ученых джентльменов из Лондонского королевского общества.
Но для наших современных следопытов науки микробы приобрели особое — сложное и грозное — значение. Смертоносность их установлена. Наши ученые нашли чудодейственный способ не только умерять, но и уничтожать их смертоносные свойства. Обезвредив их невидимые ядовитые жала, можно смерть превращать в жизнь.
И вот из-за человеческой алчности, из-за человеческого безрассудства народу отказано в этой величайшей надежде. А в высоких сферах находятся люди, которые сомневаются, будет ли прекращение ненужных смертей и ненужных страданий полезно для человечества!
Вот почему эта летопись не будет особенно веселой и приятной, а ее героям, борцам за жизнь, придется воевать не только с жалкими микробами и физическими недугами. Для нынешних наследников великого левенгуковского открытия микробы не могут быть только предметом утонченных научных споров или снисходительных охов и ахов почтенных английских джентльменов и избранных умов Европы. Только этим и были микробы для аббата Лаццаро Спалланцани. Этот неистовый итальянский монах принял знамя охоты за микробами из рук великого голландского следопыта. Он доказал, что микробы непременно должны иметь родителей, что каждый микроб происходит от такого же микроба и разговоры о их самопроизвольном зарождении — это миф и болтовня. Всякая жизнь рождается от жизни!
Но что значила эта глубочайшая биологическая истина для преподобного отца Спалланцани? Только то, что он тоже был счастливцем и мог спокойно, без всяких помех, жить и умереть в своей «башне из слоновой кости», на благо себе и науке. Доказывая, что вся ныне существующая жизнь произошла от первоначально созданной господом жизни, Спалланцани — тайный друг еретика и нечестивца Вольтера — занял вполне надежную позицию в споре, который был в XVIII веке далеко не безопасным. Никакая инквизиция не могла бросить в темницу, подвергнуть пыткам или сжечь на костре этого попа-исследователя, который подтверждал правоту святейшего папы. Да и никто в XVIII веке, в те славные дни, когда занималась столь много сулившая заря научного знания, не видел ничего хорошего или дурного для человечества в высокомудрой доктрине о том, что у микробов должны быть родители.
Но вот явился Пастер, непревзойденный, ни с кем несравнимый гений охоты за микробами. Он доказал неоспоримо, — это было сделано блестяще, хотя и несколько шумливо, — что в микробах таится угроза. Это было их единственное значение для Пастера; поэтому и он был счастливцем. Вот краткий итог его удачливой жизни: он доказал ту истину, которую Спалланцани знал до него, — что у микробов должны быть родители. Он открыл и поведал миру то, о чем Спалланцани и не помышлял: что некоторые микробы представляют угрозу для человеческой жизни. А потом, вдохновленный, поднявшись на вершину человеческих чаяний, Пастер бросил боевой клич:
«Во власти человека стереть с лица земли все паразитарные болезни, если учение о самопроизвольном зарождении (микробов) ложно, в чем я твердо уверен!»
Если все микробы, включая самые убийственные для человека, должны иметь родителей, так почему бы не уничтожить свирепых предков для того, чтобы не было смертоносных потомков? Удивительно просто! Это была непреложная истина. Ни один ученый не мог опровергнуть пастеровой надежды на избавление человечества от одного из величайших бедствий. Никто не оспаривает ее и сейчас. Пастер умер под восторженные славословия ученых, государственных деятелей, финансовых тузов и миллионов безвестных простых людей. И теперь он лежит, этот первый святой от науки, в маленькой часовне, в парижском институте имени Пастера.
II
«…Стереть с лица земли паразитарные болезни…» — таков был брошенный им вызов. Но, может быть, эта мечта, это пророчество Пастера не более как утопия? Сам он обладал интуицией подлинного гения, а в области эксперимента проявлял исключительную изобретательность. Может быть, он был на тысячу лет впереди своего века? Могут ли теперь борцы менее крупного масштаба создать оружие для этой борьбы, беспримерной по своему величию в истории человечества?
Нет спора, что это оружие уже создано. Сорок два года, истекшие со времени кончины великого французского ученого, были золотым веком в искусстве борьбы со смертью. Против копьеобразного микроба пневмонии, впервые выслеженного Пастером, современные врачи и охотники за микробами изобрели мощные спасительные сыворотки. Против этой же болезни они применяют теперь чудодейственную коротковолновую электрическую лихорадку. Они обнаружили также, каким способом крошечный убийца переходит от человека к человеку. Пастер от радости перевернулся бы в гробу, если бы узнал, насколько сильны эти боевые средства.
В пастеровские времена весь научный мир заволновался, когда Роберт Кох открыл туберкулезный микроб. В наши дни врачи применяют магический глаз рентгеновских лучей, при помощи которого можно заглянуть в грудную клетку больного, когда он еще и не подозревает о грозящей ему опасности. Наши хирурги могут излечить эту раннюю форму чахотки, не давая злостному ТБ-микробу сеять страшную «белую смерть» среди людей. Старый Кох проворчал бы, вероятно, что-нибудь очень одобрительное по поводу этой новой победы над смертью. Против самой ужасной, самой разрушительной из болезней — сифилиса — ученые изобрели чудесный способ исследования крови. Они могут теперь выявить всех зараженных, и, обладая даром предвидения, они могут предсказать, что через пять, десять, двадцать лет данный больной попадет в дом для умалишенных и умрет в безумии. Больше того, лихорадка, считавшаяся до сего времени врагом человека, обращена теперь в его друга, спасающего от сифилитического безумия. И, наконец, химики состряпали хитроумнейшие препараты, с помощью которых можно убить сифилитический микроб в человеческом организме, предупредив, таким образом, заражение других мужчин, женщин и детей. Превзойдя Левенгука, Пастера и Роберта Коха в искусстве эксперимента, современные исследователи проникли в таинственное подполье жизни, где обнаружили крошечные смертоносные создания, которые нельзя видеть даже через сильнейший микроскоп. Они проследили невидимые пути микроба детского паралича, калечащего несчастных малышей. Путем лабораторных экспериментов они открыли способ несложной, но могучей химической блокады, с помощью которой они надеются оградить детей от нападения подлого незримого мародера. Они научились так хорошо расправляться со стрептококком, убийцей рожениц, что тысячи женщин в самых убогих лачужках могут теперь производить на свет новую жизнь без риска умереть от родильной горячки. С помощью недавно изобретенного химического препарата они могут теперь лечить стрептококковую инфекцию, считавшуюся раньше смертельной.
Наши исследователи беспредельно изобретательны. Они могут, например, доказать, что некоторые эпидемические заболевания, вроде пеллагры, считавшиеся раньше микробными, не что иное, как медленная голодная смерть…
Спора нет: наши современные ученые не посрамили Пастера, своего пророка. Так почему же наши врачи, работники здравоохранения, патронажные сестры не бросаются в бой с болезнями, которые, по научным данным, вполне устранимы, которые не должны больше существовать? Почему сотни тысяч людей продолжают умирать ненужной смертью? Сорок лет тому назад в лабораториях и больницах борцов со смертью окрыляла надежда, что они быстро ответят на вызов Пастера. Что же теперь заглушает огонь, который Пастер собственной пламенной ненавистью к страданиям и смерти зажег в тысячах своих учеников и последователей?
Почему большинство наших столпов науки говорит теперь сдержанно и скромно уже не об искоренении болезней, а только о предупреждении и лечении.
Почему чахотка, эта белая чума, легко поддающаяся искоренению, до сих пор свирепствует в наших больших городах?
Почему сифилис, который еще легче превратить в печальное воспоминание, почему он тоже не показывает наклонности к снижению?
Почему американские матери продолжают умирать от родильной горячки, которая так легко предотвратима?
Поиски ответов на эти вопросы в последние три года были неустанной и круглосуточной работой вашего летописца. Эти поиски приводили его в необычные места: полночь заставала его в жалких лачужках, носящих громкое название «квартир» в трущобах Чикаго; в Белом доме он выслушивал мудрые рассуждения президента на тему о политическом смысле этих трагических проблем. Незабываемые дни были проведены в фантастическом храме науки — не то больнице, не то технической лаборатории. Всюду ваш летописец пытался узнать, почему новый дар жизни не поступает в распоряжение человеческих масс, одержимых недугами. Немало внимания уделял он также научным сборищам в великолепных залах страховой компании. Здесь он слышал, как небольшая кучка виднейших ученых делала отчаянные попытки поддержать угасающее пламя жизнеспасительной науки. Он посещал больницы, выспрашивал слабо улыбавшихся бедняков (улыбавшихся потому, что они только что были вырваны из когтей смерти), хорошо ли чувствовать себя снова живым? Вместе с работниками здравоохранения, хирургами и борцами с сифилисом он проводил ночи в горячих спорах, в составлении смелых планов и тайных заговоров. Все они в один голос говорили: «Мы могли бы уничтожить всю эту гадость, если бы только…» Ваш летописец совершал налеты на убогие, полуразвалившиеся хижины издольщиков, черных и белых. С волнением наблюдал он, как негритянские мамушки и тетушки, черные как ночь, примитивные как дети, ощупью хватаются за начатки новой, доступной науки, способной спасти жизнь им и их близким…
И после трехлетних исканий ваш летописец сделал следующие предварительные выводы:
Народ, человеческая масса, хочет жить, хочет вооружиться новой силой для продолжения своей жизни. Нужно только дать ей знания.
И второе, в чем не может быть сомнений: наши охотники за микробами, врачи, работники здравоохранения и сестры, если снабдить их надлежащим оружием, будут сражаться самоотверженно и храбро, и в конечном счете они должны победить.
III
Какая же адская сила мертвой хваткой сдерживает защитников нашего нового права на жизнь? Ваш летописец впервые начал разбираться в этом вопросе, познакомившись с некоторыми любопытными событиями последних двадцати лет. Эти события можно определить так: подъем и падение пеллагры.
Ребенок мог бы понять, чем вызывается пеллагра, и нет болезни, которую так легко предупредить. Ни для одной болезни не существует такого дешевого и в то же время могучего средства даже в самых тяжелых и запущенных случаях. Пеллагра — это голодное истощение.
Американцы больше всех народов на свете любят кричать о своем изобилии. Сам президент заверил нас в том, что в Америке не будет ни одного голодного и что в настоящее время никто, в сущности, и не голодает. Как же обстоит дело с этой «пятнистой чумой», которая есть не что иное, как результат длительного скрытого голода?
В 1928 и 1929 годах, в период «просперити», когда пеллагра была на подъеме, не менее семи тысяч американцев в южных штатах умирало ежегодно от этой болезни. В 1935 году, по данным статистики, эта легко устранимая и излечимая болезнь убила около трех тысяч американских граждан, черных и белых. А, помимо того, на каждого умиравшего приходилось еще тридцать пять человек — истощенных, больных, не способных заработать себе на пропитание. Таким образом, как видите, в 1935 году на нашем романтическом Юге больше ста тысяч жителей были едва-едва живы. Вопрос о желательности такого рода прозябания остается пока спорным. Известный деятель здравоохранения Эдуард Фрэнсис по этому поводу выражается так: «Кому хуже — человеку, влачащему полумертвое существование, или тому, кто уже окончательно умер?»
Но вот что, конечно, утешительно в отношении этого позорного явления — пеллагры: число умирающих от нее заметно снизилось со времени последнего «бума» конца двадцатых годов. Люди, ведущие с нею борьбу, знают еще и другое: с наступлением нового «бума» скрытый голод тотчас же вернет себе прежнее положение главного убийцы южных бедняков. Но какими же средствами науке удалось так основательно снизить цифру смертности от пеллагры? Как удалось это сделать в такой рекордно короткий срок? Почему борцы с этой болезнью, и врачи, и сами жители, дружно объединившись, взялись, наконец, за искоренение «пятнистой смерти» всерьез и навсегда, что, несомненно, можно сделать в несколько лет?
Но это почти наверное не будет сделано, а почему — станет ясно из последующего перечня событий, случайностей и высокомудрых рассуждений, которые казались бы смешными, если бы не были столь яркими образцами человеческого невежества и недомыслия.
Не что иное, как стихийное бедствие, послужило толчком к развертыванию борьбы с пеллагрой, борьбы за жизнь погибающих от нее мужчин и женщин. Это было в 1927 году, когда разлив реки Миссисипи захватил всю южную хлопковую полосу в районе Дельты. Вода выгнала тысячи несчастных, больных, заброшенных пеллагриков, — о существовании которых почтенные, самодовольные граждане не имели и понятия, — из жалких хижин в лагери Красного Креста. Таким образом, наводнение сыграло роль прекрасного глашатая о нашем равнодушии к человеческому несчастью. Благодетельная стихия развернула яркую картину пятнистого ужаса перед глазами работников Красного Креста.
Взволнованные этим зрелищем массового человеческого горя, работники Красного Креста обратились к мистеру Джемсу Л. Физеру, вице-председателю Красного Креста. Маститый «управляющий бедствиями» обратился к доктору Уильяму де Клейну, только что временно назначенному директором медицинской части. А этот невысокий поджарый мичиганец с воинственным блеском в светло-серых глазах и грубоватыми манерами поспешил обратиться к ныне покойному доктору Джозефу Гольдбергеру из государственного центра здравоохранения. Де Клейн с первых же шагов признался, что абсолютно ничего не знает о пеллагре. Весь этот день он просидел в Гигиенической лаборатории, старом кирпичном здании на Вашингтонском холме, в заваленном бумагами кабинете Гольдбергера, покоренный обаянием этого закаленного борца с пеллагрой.
Блистательный Гольдбергер, мудрый, тихий, но в то же время отчаяннейший из ученых смельчаков, рассказал де Клейну волшебную сказку о своих замечательных открытиях. Он установил точнейшие факты, на основании которых можно окончательно искоренить эту болезнь, если только взять на себя заботу о ее несчастных жертвах. Но кто когда-нибудь обращал на них внимание? Разве только теперь, когда их мучения и смерть так назойливо кололи глаза уважаемым гражданам.
Еще десять лет тому назад Гольдбергер нашел верное средство победить пеллагру; и уже десять лет он видит, как найденные им факты преданы забвению, так же как и те несчастные люди, страдания которых он научился прекращать. Говоря попросту, сущность открытия Гольдбергера сводится к следующему: разница между южанами, обреченными на помешательство и смерть от пеллагры, и людьми, которые никогда ею не болеют, заключается в том, что пеллагрики бедны.
Бродя по рабочим поселкам, плантациям, сумасшедшим домам, детским приютам и грязным городишкам Юга, внимательно присматриваясь и выспрашивая, Гольдбергер почти всюду отмечал один и тот же факт: богатые едят то, чего бедные не в состоянии купить.
До работ Гольдбергера существовала ортодоксальная теория, утверждавшая, что пеллагра — заразное эпидемическое заболевание. Гольдбергер установил, что в домах для умалишенных, где «пятнистая чума» убивала шестерых из каждой сотни больных, врачи, сестры и санитары никогда ею не заражались! Этот простой факт сразу заставил его усомниться в микробной теории пеллагры. Продолжая свои наблюдения среди умалишенных, он заметил следующее: лучшие куски мяса и молоко доставались отнюдь не больным. Наш доктор пошел скитаться по скверным поселкам, напоминавшим времена невольничества. И вот…
Там, где красная сыпь на руках и на шее, нервное расстройство и желудочные заболевания предвещали людям смерть в сумасшедшем доме, там безраздельно царили три «М»: meat (мясо), meal (мука), molasses (патока). Впрочем, мясо — это сильно сказано. Это белое мясо нисколько не походило на мясо индейки или курицы. Это была протухшая солонина с ничтожным количеством мышечных волокон.
В двух сиротских приютах штата Миссисипи, где пеллагрические дети отличались странной покорностью, рассеянностью и отвращением к играм, Гольдбергер добился разрешения перевести малышей на молочное и мясное питание. Федеральный отдел здравоохранения отпустил на это средства, но только потому, конечно, что речь шла о научном эксперименте, а вовсе не потому, что правительство США склонно на общественные деньги сохранять в живых «ненужных» людей. Гольдбергер стал подкармливать этих детей. Пеллагра исчезла. Ребята стали проказничать вовсю, а учителя не могли нарадоваться на этих живых, веселых, чудесно переродившихся детей.
Однако открытие Гольдбергера показалось слишком простым некоторым светилам науки. Тогда он ответил этим «Фомам неверным» экспериментом над людьми в Рэнкинской тюрьме (штат Миссисипи). Посадив кучку воров, грабителей, убийц на диету «три М», он искусственно вызвал у них ясные симптомы пеллагры. За это они получили свободу. Однако и после этого видные научные авторитеты продолжали утверждать, что пеллагра — заразная болезнь, вроде тифа. В пламенном порыве научного негодования Гольдбергер стал глотать пилюли с испражнениями умирающих пеллагриков; он впрыскивал себе под кожу их выделения, их кровь. В дальнейших опытах такого же типа приняли участие его жена Мэри и группа помощников — целая партия отчаянных борцов со смертью, взявших на себя роль морских свинок человеческого вида.
И выяснилось: нет, пеллагра не заразная болезнь!
Нужно только чуть-чуть уменьшить бедность; каких-нибудь лишних полдоллара в день на, мясо и молоко и немного общественных средств на подготовку инструкторов — и пеллагра превратится в печальное воспоминание. Вот что рассказал Гольдбергер Уильяму де Клейну, озабоченному катастрофически тяжелым положением тысячных масс пеллагриков, неожиданно обнаруженных наводнением.
IV
Все это было весьма просто, но мало реально. Чем, в самом деле, могли помочь растерявшиеся работники Красного Креста этим злосчастным фермерам, толпами стекавшимся в лагеря, с кровавыми язвами на руках и остановившимся взглядом; у большинства из них было идиотски блаженное выражение лица. Больше пятидесяти тысяч пеллагриков насчитывалось в районе наводнения, в штатах Миссисипи, Арканзасе, Теннесси и Луизиане.
— Что мы можем предпринять сейчас? — спросил практичный де Клейн мечтателя Джозефа Гольдбергера, на что последний с улыбкой ответил:
— Накормите их!
Но недаром Уильям де Клейн слыл одним из практичнейших работников Красного Креста. Он хорошо знал человеческую натуру и поэтому ответил Гольдбергеру, что нельзя же в один день изменить привычную диету миллионов людей. Ради бога! Будем практичны. Давайте рассуждать здраво. Когда все эти жертвы наводнения вернутся в свои отвратительные берлоги, ведь у Красного Креста попросту не хватит денег кормить миллионы людей мясом и молоком. Ведь это же, как хотите, роскошь! С точки зрения экономики, это крайне нездоровая идея. И так далее и тому подобное.
— Ладно, — улыбнулся Гольдбергер, терпеливо выслушав до конца огорченного директора медицинской части Красного Креста. — Ладно. Не волнуйтесь. К чему расстраиваться? Прежде всего выявите всех бесспорных пеллагриков. Когда вы это сделаете, давайте им пивные дрожжи, обыкновенные пивные дрожжи в порошке, три раза в день по две чайные ложки, на воде.
Много лет назад Гольдбергеру, хотя сам он ни в малой мере не был экономистом, уже пришлось столкнуться с фактором экономической немощи своей страны, с ее экономической несостоятельностью. Он не был знаком с трюками наших экономистов. Он был всего лишь врачом. Он не знал, где взять пятьдесят центов в день для спасения миллионов людей, которые по какой-то загадочной причине чем больше трудились в поле, чем дольше простаивали у ткацких станков, тем глубже залезали в долги. Гольдбергер не был ни пророком мнимого изобилия, ни сторонником бюджета, сбалансированного за счет трудящихся масс. Он был только ученым, и в качестве такового скромно удалился в зловонный подвал лаборатории, к своим «черноязыким» собакам, у которых ему только что удалось вызвать искусственную пеллагру посредством диеты «три М».
Так вот, господа банкиры, держатели закладных, плантаторы, фабриканты, вы, шокированные работники Красного Креста, и вы, хворающие пеллагрой издольщики, вот вам пивные дрожжи! Нельзя сказать, чтобы это было вкусно. Они довольно горькие. Но цена им всего семнадцать центов за фунт. Если хорошее питание является могучим средством для предупреждения пеллагры, то дрожжи действуют на пеллагрика еще сильнее. Два цента в день на человека спасут всех этих несчастных людей, медленно агонизирующих на глазах у добрых граждан.
Гольдбергер с улыбкой смотрел на де Клейна и видел, как его светло-серые глаза сузились и заблестели.
Два цента в день для спасения человеческой жизни — здоровая это экономика или нет? Может Америка это осилить? Может Красный Крест организовать это дело?
Де Клейн признает, что это был самый счастливый день в его жизни. Он вышел из ученого логовища Гольдбергера и отправился к Джону Бартону Пэйни. Суровый председатель Красного Креста молча выслушал де Клейна и на его почтительную просьбу отпустить двадцать пять тысяч долларов коротко буркнул: «Не возражаю!» Чиновники отдела здравоохранения телеграфировали де Клейну, что, мол, да, конечно, они охотно испробуют новое средство. И вот уже неподалеку от поселка Большого дерева, в Арканзасе, доктор Билль де Клейн стоит над первым в его практике случаем пеллагры.
Рядом с ним стоят сестра Красного Креста Энни Гэбриель и старый местный доктор, который уж и не помнит, сколько народу умерло на его глазах от пеллагры, но может отлично сказать, какой больной уже не жилец на этом свете. Перед ними лежит восемнадцатилетняя девушка-негритянка. Это не человек, а мешок с костями; она в последней стадии пеллагрического истощения. Ее желудок уже не может удерживать принятую пищу. Ее рот полуоткрыт, взгляд неподвижен. На вопросы она отвечает слабым, чуть слышным писком. Ее шея, руки, ноги усеяны мухами, гуляющими по мокрым неперевязанным язвам.
— Что, если тут попробовать дрожжи, доктор, а? Как ваше мнение? — спрашивает де Клейн. Отчего же? Тут можно пробовать все, что угодно, потому что ей осталось жить не больше недели или десяти дней. Случай явно безнадежный, и старый доктор согласен на всякие опыты, какими бы смешными они ему ни казались. И что тут удивительного, если он отнесся скептически к такому странному средству, как обыкновенные дрожжи? Дрожжи — ведь это не лекарство с каким-нибудь замысловатым названием. Испокон веков они употребляются для приготовления пива и хлеба. Затем последовал урок новейшей, ультрасовременной науки в ее домашнем применении. Де Клейн заставил мать умирающей девушки отмерить две чайные ложки дрожжей и размешать их в старой чашке с небольшим количеством воды.
— Ты будешь это делать, мэмми, три раза в день. По две ложки три раза каждый день. Три раза, не забудь.
— Да, да. Буду давать ей, — сказала мэмми.
Но едва она попробовала дать дочери лекарство, у той началась рвота, и все полилось обратно.
— Ничего, ничего, приготовь другую порцию. Попробуй, мэмми, еще раз…
Весь этот день де Клейн, сестра Гэбриель и старик доктор ходили из одной жалкой лачужки в другую, еще более убогую. Было ли это похоже на медицину? Они и сами не вполне верили в то, что делали, не исключая и де Клейна, который высоко ценил и уважал Джозефа Гольдбергера. Затем де Клейн отправился в поездку по штату для распространения нового средства. Он оставил преданную Энни Гэбриель орудовать в Арканзасе, ходить из хижины в хижину, обучая и уговаривая людей. Через две недели де Клейн вернулся в поселок Большого дерева. Он зашел с сестрой Гэбриель в первую хижину и увидел, что умиравшая недавно девушка уже сидит в постели. Ее язвы зажили. Она смотрела на них веселыми глазами. Ей хотелось есть, она уже не выбрасывала обратно съеденную пищу. Она уже не умирала от голодного истощения.
— Нет, нет, это чудесное исцеление не случайность, — взволнованно говорила обычно сдержанная и деловитая Энни Гэбриель. — Так было и с другими. Все, кто принимал дрожжи, поправились, многие уже ходят, даже работают!
Это были первые опыты в практических условиях и в невероятно скверной научной обстановке. Это было одно из самых могучих и верных средств, какие только знала история борьбы со смертью! Так де Клейн, чиновники здравоохранения, врачи, сестры и диететики района Дельты начали сеять семена знания об этом простом и до смешного дешевом средстве. Это был глубочайший массовый сев, потому что только самые низшие слои человеческой массы были в опасности. Наводнение действительно оказалось благодетельным бедствием!
Но каков результат? Была ли, наконец, пеллагра побеждена? Ну, конечно, нет. При всей простоте и эффективности нового лечения сухие дрожжи все-таки не были пищей. Это было только горькое, неприятного запаха лекарство. Вот в чем его слабая сторона: в течение шести недель продолжается его целительное действие. Почувствовав прилив новых сил, больные больше не нуждаются в лекарстве. Они перестают его принимать. Они возвращаются к диете «три М» и снова попадают под угрозу заболевания. И, несмотря на дрожжи, в 1928 и 1929 годах смертность от пеллагры продолжала расти. Затем пришла большая засуха 1930 года, и едва ли можно было назвать ее «благодетельным бедствием». Конец лета и осень 1930 года де Клейн, утвержденный директором медицинской части Красного Креста, и пешком, и верхом, и на машине блуждал по стране, лишенной малейшего стебелька травы; он видел мертвых мулов и костлявых, издыхающих коров; он заходил в хижины, из которых исчезли даже пресловутые «три М», в темные, печальные хибарки, занесенные пылью хлопковых полей. В один из таких дней, возвращаясь в Литл-Рок при медно-красном зареве заката, де Клейн, этот крутой и грубоватый голландец, еле сдерживал слезы гнева: он впервые видел картину массового голода.
В дело вмешался Красный Крест. Работники Красного Креста, зная, что американский народ всегда охотно откликается на призыв о помощи в бедствии, организовали сбор средств в пользу пострадавших от засухи. Было намечено десять миллионов долларов; собрали на пятьсот тысяч больше. Этой осенью Красный Крест кормил свыше пятисот тысяч семейств, свыше двух миллионов человек. И все-таки это было только слабым паллиативом, полумерой, против разгула пеллагры, свирепствовавшей в районе Дельты.
В этот страшный год, несмотря на благотворительность Красного Креста, несмотря на питание, которое было в общем лучше обычного питания этих людей, несмотря на дрожжи, расходовавшиеся сотнями тысяч килограммов, около семи тысяч человек умерло от пеллагры.
В эти отчаянные дни добровольцы Красного Креста, по большей части мирные граждане в белых воротничках, неожиданно для себя снова превратились в борцов против пеллагры. Они сами об этом не знали. Совсем не для борьбы с пеллагрой, а только с целью спасения южных фермеров от голода работники Красного Креста распределили среди населения сотни тысяч килограммов огородных семян. Они работали под непосредственным руководством федерального и местного земельных органов. И наших правителей можно только поздравить по поводу такого явного нарушения принципа индивидуализма, ибо не следовало ли голодающим арендаторам самим добывать себе семена и самостоятельно обучаться почти забытому искусству огородничества? Дело в том, что многие арендаторы и издольщики совершенно позабыли огородное дело, так как плантаторы и землевладельцы, сами на пороге разорения, стараясь выколотить из земли возможно больше доходов, не предоставляли своим работникам ни места, ни времени для разведения огородов при доме.
Но вот Красный Крест стал помогать голодающим в разведении огородов. И под руководством специалистов-огородников, при участии работников Красного Креста, занимавшихся распределением семян, все объединились для спасения людей от голодной смерти.
Они и не подозревали, что тем самым вели войну против пеллагры, и вот почему…
Джозеф Гольдбергер со своими помощниками Уиллером и Себрелем (хотя они и не были экономистами) после долгой и терпеливой возни с лабораторными собаками добились еще одной блестящей победы. Вызвав у собак искусственную пеллагру посредством диеты «три М», они пробовали лечить их различными пищевыми продуктами. Они делали это для того, чтобы найти самый дешевый продукт, который может произрастать на южной земле. И они нашли, наконец, смехотворно дешевое средство: капуста, горчичная зелень и помидоры при регулярном употреблении предупреждают пеллагру! Что может быть проще?
В развитии пеллагры есть, видите ли, своеобразный дьявольский ритм. В весеннее время, когда набухают почки, когда наливается и цветет магнолия, «пятнистая смерть» начинает особенно свирепствовать, потому что люди всю зиму не ели овощей. Но что ж тут поделаешь? Можно ли требовать от бедняков-издольщиков, чтобы они покупали посуду для консервирования на зиму противопеллагрических продуктов? Посуда для консервов? Где же тут здоровая экономика?
— Постойте, не торопитесь, — говорит Гольдбергер. — Вот вам брюква. Это самое могучее средство против пеллагры. На Юге брюква может произрастать и зимой. Пожалуй, никто не откажется сидеть всю зиму на брюкве ради того, чтобы к весне не заболеть или, чего доброго, не умереть от пеллагры.
V
Но вот засуха миновала, и глубокой осенью 1930 года стали, наконец, перепадать дожди. В 1931 году — через семь лет после того, как пеллагра начала свой убийственный подъем, — в таблицах смертности Центрального статистического бюро появились цифры, казавшиеся сперва странными и необъяснимыми. Смертность от пеллагры перестала расти. В отдельных местах округа Дельты наметилось даже некоторое снижение кривой смертности. Как же это могло случиться? Ведь по всей Америке царила «засуха», которая была пострашнее отсутствия дождей: высохли деньги, не хватало жизненных средств, которые являются основой народного кровообращения. В 1931 году было неслыханное еще в истории Америки обнищание народных масс. Как же тогда понимать освященное годами мудрое изречение: «Пеллагра льнет к бедности, как тень к человеку»?
В Вашингтоне сидит деятель Красного Креста Уильям де Клейн и изучает цифры смертности 1931 года. Нет, пеллагра нигде не дает повышения. Как грустно, что Джозеф Гольдбергер не дожил до этого! Билль де Клейн, исколесивший Юг вдоль и поперек, мог бы дать великому исследователю объяснение этой кажущейся загадки. Но Гольдбергера уже нет. И лучшая его биография содержится в письме, полученном автором от коллеги Гольдбергера по Гигиенической лаборатории, неутомимого борца за истину, известного охотника за микробами Эдуарда Фрэнсиса:
«Когда Гольдбергер приступал к изучению пеллагры, он говорил мне, что в продолжение двух столетий пеллагра была в руках исследователей импрессионистской школы. Эту школу он определял так: не вставая со стула, исследователь поворачивается к окну, долго смотрит вдаль и затем торжественно выдает свои туманные впечатления за научные факты.
…Он говорил мне, что за все время существования импрессионистской школы никто никогда не проверял целебного действия диеты как самостоятельного фактора и что он думает заняться этим простым экспериментом.
Исследователям импрессионистской школы всегда казалось, что золото валяется под ногами, что ученому нужны не столько руки, сколько голова, и что сложный процесс научной шлифовки фактов является излишним.
Исследовательский метод самого Гольдбергера был весьма прост. Анализируя полученные факты, он всегда руководствовался правилом: если ты получил хороший результат один раз, это может оказаться случайностью; если ты получил тот же результат дважды, это может быть совпадением; но если ты получил один и тот же результат трижды — это уже положительное доказательство.
Государство выплатило Гольдбергеру за всю его жизнь (за тридцать примерно лет) сто двадцать пять тысяч долларов. Если бы ученых можно было покупать, я рекомендовал бы вместо постройки гигантской лаборатории стоимостью в пять миллионов долларов приобрести лучше сорок Гольдбергеров…»
Вот какую оценку дает Эдуард Фрэнсис своему покойному другу Гольдбергеру, который не дожил до 1931 года и не увидел воочию первое отступление пятнистого чудовища, ненавистного убийцы, под ударами созданного им знания, действующего в руках народной массы. Грустно! Но истина бессмертна; науки переживают и перерастают своих творцов… Чудесная весть о жизнеспасительных дрожжах и огородах распространялась по Югу через научные бюллетени или медицинские конференции; она передавалась из уст в уста, от мужчин к женщинам, от женщин к пикканини{Пикканини — негритянский ребенок.} и маленьким белым оборвышам. Это была своего рода виноградная лоза науки. Она вползала в мысли плантаторов, врачей, сестер, добровольцев Красного Креста и работников здравоохранения. Она проникла в умы арендаторов и издольщиков, сыгравших роль морских свинок в этом стихийном, массовом опыте борьбы с пеллагрой.
Для Билля де Клейна, внимательно изучавшего этот вопрос, не оставалось сомнений в том, что закваска гольдбергеровской истины, впервые распространенная Красным Крестом, начала действовать. В неблагополучном округе Сен-Флауер (штат Миссисипи), где в 1931 году было зарегистрировано тысяча триста тринадцать случаев пеллагры, в том же году было израсходовано восемьсот девяносто фунтов дрожжей. В 1932 году там отмечен всего триста тридцать один случай. В Северной Каролине, где в 1930 году «пятнистая смерть» достигла вершины своего развития, превратившись в повальное бытовое явление, была проведена широкая кампания за домашние огороды. В 1931 году цифра смертности снизилась на треть против 1930 года. Как же это могло случиться, что пеллагра убывала на Юге? Цены на хлопок падали все ниже и ниже. Карта района Дельты (штат Миссисипи), составленная Говардом Одэмом, показывала следующее соотношение: там, где большая часть земли была под хлопком, и там, где аренда занимала наибольшую площадь, — там и «пятнистая смерть» свирепствовала вовсю. Эту убийственную взаимосвязь никто не отрицает. И все же в штате Миссисипи за период между наивысшей смертностью 1928 года и наивысшей бедностью 1932 года смертность от пеллагры снизилась наполовину и даже больше!
Трудно найти здесь точное научное объяснение, которое удовлетворило бы таких неумолимых искателей истины, как Гольдбергер и его друг Эдуард Фрэнсис. Но было ясно, что по всему пеллагрическому поясу — от Флориды до Оклахомы — началось какое-то движение. Едва ли можно было назвать это организованной борьбой со смертью; скорее, это было пробуждение того, что можно назвать «общественной совестью». Вначале казалось, что эта забота зажиточного меньшинства в отношении голодающих масс поможет до некоторой степени смягчить нужду, вызванную кризисом. В самые отчаянные дни начала 1930 года арендаторы и издольщики неожиданно были признаны живыми людьми. Тенессийские фермеры не могут покупать посуду для консервирования огородных продуктов? Но вот миссис Н. Е. Логэн, секретарь местного отдела Красного Креста, снабдила их бутылями в полгаллона, конфискованными у контрабандистов и перекупщиков спиртного.
Вот что миссис Логэн писала в главный штаб Красного Креста в Вашингтон:
«Положение этих людей — подлинная трагедия. Трудно передать их огорчение, когда они слышат, что нет больше дрожжей. Они плачут, как малые дети».
То, что так хорошо было начато Красным Крестом, перешло затем в руки инструкторов и огородников, в руки местных органов здравоохранения. Доктор Спенсер из Луизианы писал де Клейну:
«В нашем приходе смертность от пеллагры совсем прекратилась с тех пор, как население узнало о пользе диететического лечения».
Трудно указать во всей истории борьбы со смертью другой пример такого быстрого падения смертности, как при лечении, изобретенном Джозефом Гольдбергером. В 1935 году Южная Каролина могла уже похвастать снижением смертности на семьдесят четыре процента против 1930 года. Для всего Юга в целом к 1935 году цифра смертности упала на шестьдесят процентов! Однако не следует преувеличивать значение Джозефа Гольдбергера и его замечательного открытия — массового применения простейших целебных средств. Г. А. Уиллер, один из самых преданных и близких помощников Гольдбергера, предсказал заранее это чудесное падение смертности. И отнюдь не на основании научных данных, а исходя из более прозаических соображений, Уиллер говорил, что смертность от пеллагры начнет быстро снижаться после того, как хлопководство станет менее прибыльным. Когда будут сеять меньше хлопка, больше будут сажать овощей.
Так что же будет при новом «буме», если он снова наступит? Если белые поля хлопчатника в добром старом Дикси снова раскинутся до самых дверей покосившихся хибарок — что тогда?
Вот почему доктор Уиллер и Эдуард Фрэнсис, для того чтобы окончательно утвердить и увековечить открытие своего коллеги, настаивали на необходимости произвести последний, решительный эксперимент. Они хотели показать Америке, что в такой-то местности за определенный период времени не будет ни одного случая пеллагры и ни одно живое существо не умрет от нее. Независимо от работников здравоохранения де Клейн мечтал о том же. Может быть, все они по простоте своей думали, что если показать Америке местность, совершенно очищенную от пеллагры, то остальной Юг и вся Америка устыдятся и не допустят дальнейшего разбоя пеллагры!
VI
В мае 1937 года автор присутствовал на небольшом военном совете, где разрабатывался план боевых действий. Здесь были де Клейн и преемник Гольдбергера — Себрель. Присутствовали также представители отдела здравоохранения из Теннесси и Арканзаса и специалист-эпидемиолог из Миссисипи. Все планы сводились к одному — на гигантском эксперименте надо было показать, что пеллагра может быть совершенно ликвидирована в наиболее угрожаемых пеллагрических районах этих трех штатов. Красный Крест уже приступил к заготовке продуктов, и — чем особенно памятно это утро! — здесь проектировался совершенно новый, демократический метод борьбы со смертью. Для этого нужны, конечно, специально подготовленные работники, но им будут помогать добровольцы Красного Креста и женские клубы. В контакте с ними должны работать инструкторы-огородники. Простые граждане — без медицинского образования — должны, дом за домом, вылавливать пеллагриков. Работа ведется, конечно, под наблюдением сестер и врачей, и все выявленные больные немедленно поступают под врачебный надзор и бесплатно получают дрожжи. И, что особенно важно для предупреждения пеллагры, где нет огородов, там должны быть созданы огороды. Весь проект представлял собой чудесный образчик нового вида борьбы за жизнь обездоленных.
По предварительному подсчету, стоимость всего предприятия выражалась в сравнительно небольшой сумме. Кроме жалованья и оплаты путевых издержек инструкторам, требовалось не более шести тысяч долларов в год для полного искоренения «пятнистой смерти» в самых неблагополучных округах. Участники совещания, имевшего место 6 мая 1937 года, разошлись в восторженном настроении. А на следующий день, рано утром, мы отправились на автомобилях в округ Сен-Флауер, считавшийся самым стойким пеллагрическим очагом в штате Миссисипи. В 1931 году в этом округе было зарегистрировано тысяча триста пеллагриков, и хотя с тех пор эта цифра постепенно снижалась, все же в 1935 году было еще огромное число больных. А теперь?
А теперь, увы — бедные наши планы! — куда же девалась пеллагра? В этот день мы сделали больше пятисот километров, разъезжая от местечка к местечку, с плантации на плантацию, от хижины к хижине в тщетных поисках пеллагры. С 1931 до 1936 года смертность от пеллагры в округе Сен-Флауер уменьшилась почти в девять раз. В 1936 году было всего три случая со смертным исходом. Болезнь стала такой незначительной, что доктор Хьюг Котрэлл в своем отчете за 1936 год уже не упоминал о ней как об угрозе народному здоровью. Но ведь был уже май, а июнь, как обычно, должен был дать сильную вспышку пеллагры.
В этот день мы беседовали со многими гражданами и с людьми, которые в условиях Юга до сих пор еще даже не претендуют на права гражданства. Знают ли они, негры-издольщики, о пеллагре?
— О да, сэр, мы хорошо знаем про пеллагру.
Знают ли они о дрожжах? В убогих лачужках и дырявых хижинах черные мэмми и тетушки рассказывали нам, как замечательно дрожжи помогают при пеллагре. А огороды? Мы с удивлением констатировали, что редкая хижина не имела огороженного зеленого клочка земли.
Вот тетушка Лайра, копающаяся в своем огороде на большой плантации близ Индианоллы.
— О да, сэр, у меня была пеллагра. А теперь больше нет. — Она посмотрела на свои зеленеющие грядки и сказала: — Если бы я этого не сделала, я думаю, что теперь была бы уже под землей.
И она засмеялась в знак одобрения такому простому и верному способу сохранить себе жизнь.
К концу дня, когда солнце уже заходило, наши поиски увенчались, наконец, успехом: у одного белого фермера-арендатора мы нашли несомненные признаки пеллагры в виде красных пятен на руках.
В чем же заключались основные причины этого резкого сокращения, почти исчезновения свирепствовавшей когда-то болезни? Неужели это именно то, что с таким цинизмом предсказал старый, закаленный в боях помощник Гольдбергера, Г. А. Уиллер? Когда цены на хлопок упали, люди, естественно, стали сажать больше овощей, чтобы жить, или, вернее, как-нибудь существовать. Местные специалисты допускают, что это могло быть одной из причин, но не единственной. Талантливый эпидемиолог Г. Рикс, доктор Хьюг Котрэлл и патронажная сестра Джордэн дают еще другое объяснение загадки. И не только они. Даже плантаторы, да и сами негры-издольщики — все сходятся на одном.
Это не больше, как бухгалтерский расчет, элементарная арифметика.
Потратив несколько долларов на семена и несколько часов на обработку огорода, можно сэкономить во много раз больше денег на докторах, лекарствах и количестве рабочих дней, которые теряются при заболевании пеллагрой.
Это было зарождение новой, бытовой экономики, которая начинала уже доходить до сознания и применяться на практике. Это может показаться довольно холодным и бездушным мотивом для борьбы человечества со смертью и страданиями. Но как бы то ни было, люди начали понимать, что пеллагра — «дело убыточное». И можно не сомневаться, что если бы нам удалось найти достаточно случаев пеллагры для организации нашего эксперимента, плантаторы охотно работали бы с нами рука об руку.
— Потому что, — как объяснил доктор Рикс, — плантатору нужно, чтобы его негры работали…
Значит ли это, что «пятнистая смерть», наконец, побеждена? Ничуть не бывало. Много еще есть оснований ждать ее убийственного возврата.
Комитеты вспомоществования, которые, продолжая начатое Красным Крестом, сделали так много, чтобы накормить южных бедняков, чтобы обучить их огородничеству и правильной системе питания, — эти комитеты подвергаются сейчас яростным нападкам экономистов, требующих сбалансированного бюджета. Они еле сводят концы с концами. Для того чтобы прочно привить беднякам привычку к огородничеству, нужна еще очень большая воспитательная работа. Но воспитатели, по-видимому, нам не по карману. А что, если грянет война? Или по какой-нибудь другой причине снова вернется дурацкий «бум» с высокими ценами на хлопок и табак? Что тогда станет со спасительными огородиками вокруг хижин издольщиков?
Но к черту мрачные мысли! Этот день, 7 мая 1937 года, проведенный в округе Сен-Флауер штата Миссисипи, останется в памяти автора как одно из самых ярких, необыкновенных переживаний. В этот день мы наблюдали не одно только чудесное исчезновение пеллагры. Мы были свидетелями того, как Хьюг Котрэлл со своими сестрами несут высочайший дар науки на борьбу с другими горестями и страданиями южного народа.
В негритянской церкви в Инвернессе мы видели, как чисто одетые негритянские матери со своими чистенькими, глазастыми, спокойными малышами сидели рядами на церковных скамьях. В это утро они принимали участие в богослужении, которое — на взгляд автора — является прообразом будущей религии человечества. Это было нечто вроде научного института охраны материнства. Из самых отдаленных мест округа собрались сюда эти черные мэмми поучиться, как надо вести себя в период беременности. В простой, общедоступной форме им рассказывали также о новой системе питания детей. Они пришли сюда просить молодого энергичного доктора Котрэлла и его опытных сестер привить их ребятам оспу, сделать противодифтерийную и противотифозную вакцинацию. Маленькие пикканини с наследственным сифилисом получали здесь необходимое лечение. И надо сказать, что в этой церкви-клинике совершенно не чувствовалось никакого покровительственного или отеческого тона. Котрэлл и сестры, белые образованные люди, держали себя с этими черными матерями как старшие братья и сестры, поучающие их, преподающие им великие научные знания, но не книжные знания, а только практическое применение науки в жизни. И что еще достойно внимания: потомки народа, который двести лет тому назад был темным и диким, начинали понимать чудесное значение науки и верить в ее спасительную силу.
Напрашивается вопрос. Чем же объяснить эти товарищеские отношения между людьми разных классов общества? Одни имеют положение и образование, другие бедны и невежественны. Почему это происходит? Потому ли, что эти юные борцы со смертью являют собой прообраз будущего человечества? Или, может быть, они не нуждаются в том, чтобы извлекать выгоду из борьбы с человеческими страданиями? Может быть, потому, что у них нет никаких денежных взаимоотношений с этими забитыми, обиженными людьми?
Не в том ли причина, что эти молодые защитники права на жизнь получали свое скромное вознаграждение именно за то, чтобы протянуть этим темным людям руку помощи, дружески подтолкнуть их к новой жизни, не столь печальной, не столь мучительной и опасной?
Автор не берется отвечать на эти вопросы. Он только констатирует факт: простая и великая сила науки была понята и оценена людьми, едва вышедшими из стадии невежества и суеверий, и он впервые ясно почувствовал, как сила науки способствует установлению братства между людьми.
VII
Если таков прообраз будущего, то что же в настоящем мешает быстрой победе наших борцов за жизнь?
Главное, что срывает их планы, — это новые веяния, распространившиеся среди американских граждан высшего круга. Вся трагедия заключается в следующем: в то время как народные массы рвутся к спасительному знанию, правители и хозяева народа начинают бояться этого знания и даже отрицать его.
Когда автор впервые заметил признаки этого глупого страха, он склонен был считать это пустяком, исключением. Он потешался над таким цинизмом в отношении науки, поскольку встретил его прежде всего среди философствующих пустозвонов из интеллигенции.
Когда один из этих типов — весьма известный в светском кругу писатель — услышал о возможности победы над пеллагрой, он был, как говорят, далеко не в восторге от этой перспективы.
— Я не стал бы, конечно, настаивать, что нужно перестрелять всех издольщиков, но я не вижу разумных оснований не давать им умирать с голоду, — таково было изречение этого декаденствующего оракула светских гостиных.
Многие, вероятно, скажут, что это была шутка или желание уменьшить бремя расходов на благотворительность, которое давит этого интеллигента, — он ведь тоже маленький капиталист. Но нет! За последнее время автор встречает все больше и больше серьезных людей, — два года назад мы назвали бы их добрыми, — которые начинают сомневаться и даже отрицать право людей на жизнь. Автор имел обыкновение угощать своих друзей свежими новостями с фронта борьбы со смертью. Они слушали эти рассказы с интересом, порою даже с волнением. Теперь слушатели стали невнимательными и задают странные вопросы.
— Не знаю, можно ли вообще чем-нибудь помочь этим людям, — сказала обеспеченная мать нескольких детей, выслушав историю о борьбе издольщиков с пеллагрой.
— А не лучше ли было дать этому ребеночку выпить яду? — сказала одна дама, прекрасная мать и довольно образованная женщина. Этим замечанием она выразила свое отношение к поступку одного видного врача. Он ушел со званого обеда к умирающему пикканини, который, возможно, был нежеланным последышем в бедной и многодетной негритянской семье.
На это скажут, что мнение этих экс-добрых женщин не так уж веско. Какое влияние на работу наших защитников права на жизнь может иметь их новоявленный страх перед жизнью? Их мужья, правда, преуспевают, но они ведь только наемные специалисты, они не являются ни хозяевами, ни распорядителями народных средств. Допустим, что так. Но вот вам случай, рассказанный нашим министром земледелия Генри Уоллесом, — случай, характеризующий настроения тех, кто действительно решает вопросы жизни и смерти людей. Автор сообщил министру о новой победе над «пятнистой смертью» — о затихании пеллагры. Уоллес пришел в восторг. Он был горд участием своего министерства в этом деле. Он рассказал о великом триумфе науки богатому северному промышленнику, настоящему вершителю народных судеб.
— Он не без сарказма заметил, — рассказывает министр, — что все такие победы науки означают лишь спасение большего числа людей, между тем как на Юге и без того уж наблюдается избыток живой силы непропорционально земельной площади и другим естественным ресурсам.
Это рассуждение звучит смертным приговором науке, которая еще несколько лет назад почиталась спасителем человечества.
Ведь если пеллагра должна очистить Юг от излишка человеческих существ, то почему бы туберкулезу, сифилису, родильной горячке и другим смертельным болезням не дать хорошенько прогуляться по Америке?
Наши защитники права на жизнь должны это понять, и весь народ должен твердо запомнить: теперь все меньше и меньше приходится рассчитывать на изредка появляющиеся проблески человеческих чувств у тех, кто правит и владеет нами. Теперь они дрожат от страха. А когда приходит страх, как он пришел теперь во многие дома имущих людей и их приспешников, то благодушное милосердие улетает в окошко.
Но чего же они боятся? Почему наших финансовых магнатов, их хорошо оплачиваемых приспешников и жен этих приспешников так пугает перспектива новой жизни, более долгой и здоровой жизни для народных масс?
VIII
Чтобы не навлечь на себя обвинений в предвзятости, в пристрастном толковании вопроса о праве на жизнь, автор приглашает вас обратиться к зрелым выводам одного из крупнейших американских биологов.
Это исследователь, которому доставляет особое удовольствие поливать ледяной водой жизнеспасительные открытия борцов со смертью. Его мнение по вопросу о человеческом долголетии едва ли создало ему большую популярность среди медицинских работников. Он скептически относится к необоснованным надеждам на быстрое улучшение жизненных условий человечества. Он непримиримый враг всякой благотворительности. Не раз он пытался разочаровать вашего летописца в его посильной борьбе за жизнь масс. Его критика язвительна; ее трудно терпеть.
Этот философ-ученый, пионер новых идей в биологии человека, не кто иной, как Рэймонд Пэрл, и его преданность истине ради истины достойна всяческого уважения. Он вскрывает подлинную причину страха у людей, которые хотят отказать народу в его праве на жизнь. Эти люди опасаются, что слишком быстрый количественный рост неимущих представляет угрозу благополучию имущих. Он прямо этого не говорит, но он рисует пугающую картину необыкновенно быстрого размножения человеческих существ за последнее время.
По приблизительному подсчету, говорит Пэрл, свыше трехсот биллионов фунтов человеческой протоплазмы в разных формах копошится на земном шаре, тогда как в 1837 году это количество не превышало ста биллионов.
Другими словами, за сто лет на земле стало втрое больше живых человеческих костей, мозгов, жира и мышц…
По данным науки, такой внезапный, неудержимый порыв к размножению является беспрецедентным в истории человечества. За пятьсот тысяч лет, допустим, человеческой жизни на земле ее количественный рост шел довольно медленно. С середины семнадцатого столетия этот рост стал вдруг резко повышаться, а потом кривая населенности земного шара полезла чуть ли не вертикально вверх.
Почему это так? Какова, с точки зрения науки, причина этого явления? Научным объяснением этого факта является прогресс самой науки.
Доктор Пэрл рассказывает, как человек, бывший когда-то одним из слабейших, физически неприспособленных земных существ, благодаря науке стал сильнейшим из них. Это и есть главная причина столь резкого скачка в численном росте человечества. Изобретенные человеком машины сделали его и на суше, и в воздухе, и на воде самым быстрым и могучим из земных созданий. Благодаря науке он может видеть сквозь толстые стены. Он может проникать взором за пределы Луны. Он может говорить тихим голосом и быть услышанным во всех уголках земного шара. Он может слышать легчайшие шаги мухи. К своим слабым когда-то рукам он приделал гигантские паровые лопаты, трактор, комбайн. А с помощью химических знаний он выращивает три колоса пшеницы там, где прежде рос один.
Эти машины, эти знания сделались подлинным дополнением человеческого мозга, его глаз, ушей, мускулов; и та же наука дала людям возможность, вернее — заставила их, так бурно ускорить свой численный рост.
Хозяева народных масс чувствуют, как поднимается снизу этот человеческий прилив, и боятся его. И разве наука не оправдывает этого страха?
Возможно, отчасти — да. Доктор Пэрл указывает на кое-какие данные из доисторической эпохи, выкопанные из песков, из скал, из земных недр. Эти данные повествуют о том, как новые виды животных сделались более сильными и ловкими, как они размножились сверх всяких пропорций и вытеснили с земного шара своих отживающих предков.
Так что же? Неужели разбить все машины и прекратить научные изыскания? Или, может быть, прикажете предоставить одним только «аристократам на час» возможность пользоваться благами науки?
Наш уважаемый биолог этого не думает. В том, что он именует Великой Симфонией Жизни, основной темой, доминирующим мотивом, по мнению Пэрла, является стремление к личному, индивидуальному выживанию.
Следует ли, однако, из этого, учитывая факт столь быстрого роста населения, что богатым дельцам и перепуганным дамам надо желать смерти миллионов, отказывая народу в праве на жизнь, которое может ему дать наука? Неужели же наши правители и хозяева не могут противопоставить этому бурному людскому приливу ничего иного, кроме лозунга: «Сам за себя, а там хоть трава не расти»?
Знаменитый биолог объясняет нам, как человечество в процессе эволюции преодолевало этот убийственный инстинкт. Стремление к личному выживанию, разумеется, эгоистично. Но этот примитивный эгоизм свиньи у корыта или утки над своим выводком начинает уже преобразовываться в иную форму себялюбия — более, так сказать, культурную. Пусть доктор Пэрл сам это объяснит.
«Сознание подсказывает, что в условиях нашего времени выживание отдельной личности обеспечивается, по-видимому, более эффективно принципом взаимосвязи и взаимопомощи».
Есть показатели, говорит Пэрл, что эти новые настроения начинают уже преобладать и вытеснять подлинно свинский лозунг «сам за себя». А по наблюдениям автора, этот сдвиг замечается преимущественно среди людей низшего класса. Во избежание упрека в предвзятости автор позволяет себе привести свидетельство самого Джона Рокфеллера.
«По-видимому, самые великодушные люди в мире — это неимущие; они всегда помогают друг другу в невзгодах, которые так часто посещают бедняков», — так писал этот благочестивый миллиардер.
И среди широчайших человеческих масс уже слышатся глухие раскаты борьбы за жизнь и здоровье всего человечества. Эти неясные еще раскаты уловило ухо писателя Джона Стейнбека, который приводит слова простого рабочего:
«В одиночку ничего не сделаешь. Человеку кажется, что он может урвать кусочек получше для себя, но у него ничего не выходит, пока не обеспечены все».
Так что и биолог, и капиталист, и писатель согласились в том, что народные массы тяготеют к принципу «все за всех». Но оправдан ли этим страх людей, полагающих, что на земле развелось так много человеческих существ, что это создает угрозу для общего благополучия?
Доктор Пэрл находит смешной эту панику перед физическим ростом человечества. Он указывает, что, несмотря на столь энергичное размножение, на каждую квадратную милю земной поверхности приходится всего сорок человек. А если всех живущих на свете людей собрать в Австралию, то на каждого человека придется свыше акра земли.
Но предположим, что на земле воцарятся новые порядки, что науке будет предоставлена возможность развернуться во всю свою мощь, чтобы обеспечить каждому человеку питание, одежду и жилье, и допустим, что это может повлечь за собой еще более энергичное размножение человеческих существ. Придется ли тогда запретить законом спасительную деятельность наших защитников права на жизнь?
У доктора Пэрла нет указаний, что потребуются такие решительные меры. Если наука сделает нас слишком плодовитыми, если борцы со смертью начнут спасать слишком много человеческих жизней, то на этот случай у нас уже имеется особая наука, которая сможет отрегулировать вопрос и без того, чтобы несчастные люди напрасно умирали.
Влияние противозачаточных мер на цифру деторождаемости уже ясно выявилось на больших и ведущих массах современного человечества.
Так что нет никакой нужды ограничивать усилия наших борцов со смертью и придумывать оправдания для их попыток бороться за жизнь каждого человеческого существа.
А теперь почва подготовлена, и можно приступить к рассказу о борьбе за жизнь матерей, о борьбе против болезни, плодящей калек, о последних боях за искоренение туберкулеза и сифилиса. Каковы шансы на победу в стране, организованной для наживы, а не для жизни?
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
БОРЬБА ЗА НАЧАЛО ЖИЗНИ
Глава первая
КАК СОХРАНИТЬ ЖИЗНЬ МАТЕРИ?
I
Борьба за жизнь должна, конечно, начинаться с самого начала жизни. Что сделали наши исследователи, чтобы уменьшить опасности и страдания, связанные с деторождением, чтобы матери не рисковали жизнью при родах, чтобы младенцы рождались живыми и крепкими?
Борец за жизнь, под чьим руководством автор знакомился с этим вопросом, — это Джозеф Б. де Ли. Одинокий волк, ненавистник смерти, борец за женщин, несущих миру новую жизнь, — вот краткое содержание всей его сорокапятилетней деятельности.
Нет в жизни более важного повода для неусыпной бдительности наших борцов со смертью; каждые четырнадцать секунд, при свете дня и во мраке ночи, в течение круглого года, где-то в Америке какая-то женщина переносит испытание, равного которому нет среди человеческих переживаний. Во всей истории борьбы со смертью и страданиями нет ничего более возвышенного и волнующего, чем помощь женщине в ее мучительной борьбе за доброе утро жизни для своих детей.
Де Ли, чудак и аскет, единственная страсть которого — спасать женщин от смерти, показал автору, что именно в этой области наука может проявить свою мощь по отношению ко всем женщинам без исключения. Но, чтобы добиться этого, надо сбросить покрывало тайны с некоторых странных и позорных явлений. Де Ли, приветливый, седобородый, темноглазый доктор — образец настоящего врача, является одним из самых прямолинейных людей в вопросе о недостатках современного акушерства, призванного обеспечить женщине право на жизнь.
Свыше пятнадцати тысяч матерей умирает ежегодно в Америке от родов. Де Ли взял на себя щекотливую роль напоминать врачам о ненормальности такого положения. Де Ли считает также, что английский врач Блэр Бэлл почти не ошибается, говоря, что не меньшее количество матерей погибает от отдаленных последствий родов. Доктора не особенно любят оглашать эти факты и цифры для сведения публики и самих матерей. Де Ли вот уже свыше сорока лет ставит один и тот же вопрос: какой процент этой смертности не является обязательным?
Этот человек написал книгу об искусстве и науке родовспоможения. В этой книге говорится о том, что, помимо ежегодного приношения в жертву американских матерей, больше восьмидесяти пяти тысяч младенцев погибает при рождении. Действительно ли неизбежно такое расточение жизни? Или, может быть, де Ли и другие наши крупные акушеры знают средство, как предупреждать большую часть этих смертей? Может казаться, что при ежегодной рождаемости двух миллионов младенцев смерть тридцати тысяч матерей не такая уж большая цифра в книге прихода и расхода человеческой жизни. Де Ли — горячий противник подобного смирения.
Он говорит еще о том, что смерть не исчерпывает всей суммы страданий, которую женщина получает за приносимую миру новую жизнь. Своими лекциями, книгами, своими замечательными кинофильмами де Ли заставляет нас задумываться, почему при современных успехах акушерской науки сотни тысяч здоровых женщин каждый год превращаются в пожизненных инвалидов, в вечных мучениц. Их мучения иногда настолько ужасны, что смерть во время родов была бы для них лучшим уделом. И вот еще о чем надо подумать: почему тысячи младенцев, прекрасно развивающихся в утробе матери, начинают свою жизнь уродами, слепцами и жалкими идиотами?
Автор спросил ненавистника смерти де Ли: верно ли, что все эти ужасы — закон судьбы, против которого наши борцы за жизнь совершенно бессильны?
Де Ли отвечает на это просто и определенно. Он говорит, что большая часть этих страданий и смертей теперь уже не должна существовать. Он не только говорит это; он доказал, что подавляющее большинство умирающих теперь матерей не должно умирать. Он ставит вопрос прямо. И его честность иногда не нравится врачам и всем, кто равнодушен к смерти матерей. Но его искусство тонко и неотразимо. Он пристрастен, это верно, — но всегда в пользу страдающих матерей. Он грешит некоторой предвзятостью, но всегда в интересах уродуемых и убиваемых детей.
II
Де Ли — справедливый человек. Он первый готов кричать «ура» тем из американских врачей, которые, работая умело и добросовестно, приняли по тысяче и больше младенцев, не потеряв ни одной матери. Он восторженно отзывается о медицинских пунктах в Кентукки, где одни сестры-акушерки без помощи врачей принимают роды с такой низкой цифрой смертности, какой мог бы позавидовать самый известный врач. Но почему же наряду с этими прекрасными образцами искусства и знаний существует безграмотность и плохая работа, которую можно приравнять к преступлению?
Де Ли не перестает указывать на позорный факт, что за последние двадцать пять лет триста семьдесят пять тысяч американских женщин умерли, производя на свет новую жизнь. Эта цифра превышает общее количество убитых американцев за все войны, начиная с момента «Декларации независимости». Но де Ли не из тех людей, которые охают и ахают по поводу всяких страшных статистик, а потом забывают о них. Он не может быть таким, потому что тысячи раз лично видел весь ужас осложненных родов — с потоками крови, с душераздирающими криками, которые невозможно выносить. Часто также он был свидетелем того, как эта страшная атмосфера неожиданно разряжается появлением ребенка, который, едва родившись, комически морщит личико и издает первый крик протеста против расставания с внутриматеринским уютом. Он видел также и улыбку, появляющуюся на лице матери одновременно с криком ребенка, для которого она рисковала своей жизнью. Неудивительно поэтому, что, перевидав такое множество человеческих драм и будучи сам глубоко человечным, де Ли пришел к выводу, что каждая женщина должна получить право на все блага «науки о добром утре жизни».
Наш милейший профессор акушерства ни на одну минуту не думает, что убийство матерей и уничтожение младенцев совершаются умышленно или злонамеренно. Он отлично знает, что все это является результатом невежества, и только. Что мешает сотням тысяч женщин пользоваться великими достижениями науки? Этому мешает прежде всего ложное мнение, что эта наука не нужна. Так думает население, так думают врачи. В то время как туберкулеза и дифтерии боятся, как смертельных болезней, процесс родов считают (и глупо считают) легкой, безопасной физиологической функцией. Как сон, как дыхание…
Хотя де Ли и не первый отметил ошибочность этого взгляда, его заслуга заключается в том, что сорок лет подряд он не перестает об этом кричать. Как можно, спрашивает он, назвать этот процесс безопасным, если он сопровождается ранениями и разрывами тех путей, через которые проходит младенец, чтобы явиться на свет? Уже самая девятимесячная подготовка к этому событию часто протекает как одна долгая болезнь. Какая женщина, испытавшая неукротимую тошноту и рвоту беременных, скажет, что это легкое дело? Какой химик, найдя опасные изменения в крови ожидающих родов матерей, назовет эти изменения не стоящими внимания? Какой охотник за микробами признает беременную женщину вполне здоровой, если он нашел у нее пониженную сопротивляемость к инфекциям?
Теперь уж совершенно ясно, что старый французский доктор Франсуа Морисэ недалек от истины, когда называет беременность «болезнью девятимесячной длительности». Но если самый период вынашивания младенца уже есть болезнь, то его кульминационный момент часто бывает ужасающим и, пожалуй, более опасным для ребенка, чем для матери. Ибо много детей убивается и уродуется страшною силой нормальной родовой деятельности. Де Ли прямо говорит, — и кто осмелится ему на это возразить? — что нет в медицине специальности, которая требовала бы от врача более широких, разносторонних знаний. Сюда входят: диагностика, химизм крови, искусство наркоза, охота за микробами, психология, а во многих случаях также решительное и смелое применение хирургического ножа.
В наше время, для того чтобы женщина могла быть спокойна за благополучный исход родов, она должна быть все время под наблюдением специалиста-акушера, или по крайней мере такого врача, у которого всегда есть в запасе акушер. А что мы имеем в Америке?
Мы имеем такое положение, когда эта важнейшая отрасль медицины занимает в медицинских колледжах одно из последних мест. Потому и получается, что из этих колледжей выходят доктора, умеющие, может быть, мило беседовать с больными, но в роли акушеров они представляют пустое место.
Положение сейчас таково, что дело родовспоможения остается пока еще в руках бабок-повитух и плохо подготовленных акушерок. А много ли выше их стоят наши молодые, неоперившиеся врачи, которые, приняв одного-единственного младенца, получают уже право на практику? Или тысячи домашних врачей, принимающих основную массу американских младенцев? Есть ли у них время и средства совершенствоваться в суровой науке об опасностях деторождения?
Женщины теперь стали цивилизованными. Большинство из них уже потеряло свою близость к природе. Нужно ли удивляться, что так много родов протекает ненормально?
III
Найдутся, конечно, циники, отрицатели жизни, которые скажут, что борьба за жизнь вообще пустая затея. Им покажется смешным утверждение де Ли, что наука о родовспоможении должна занять высокое и почетное место среди других медицинских наук. А что вообще нормально в деле деторождения? Разве не доказано длинной историей развития живых существ, что родители, после того как произвели потомство, больше не нужны? У насекомых самка, как правило, умирает после акта воспроизведения потомства. Пчелы убивают трутня, выполнившего отцовскую функцию. У коров, овец, лошадей часто весьма тяжело протекает благословенный процесс воспроизведения новой жизни.
Этим скептикам де Ли отвечает.
Если что-нибудь отличает людей от клопов, букашек и иных живых тварей, то это то, что с помощью мышления они могут уклоняться от жестоких, неумолимых законов природы, тяготеющих над всеми другими живыми созданиями.
Этот факт лежит в основе всей борьбы за жизнь. Де Ли глубоко убежден, что все человеческие страдания и невзгоды — это противоестественное явление, с которым никоим образом нельзя мириться. В этом новая религия человечества, вставшего на борьбу за свою жизнь.
Тонкий знаток человеческой биологии, де Ли понимает, что боль, страдания и смерть происходят оттого, что мы слишком быстро ушли от нашей животной природы, которая так же стара, как сама жизнь. Мы извращены и ослаблены нездоровыми условиями жизни, порожденными так называемой цивилизацией.
Много лет уже де Ли ведет войну против псевдонауки, обещающей сделать роды легкими и быстрыми у женщин, которые теперь рожают тяжело и с осложнениями. Встречаются, конечно, и теперь женщины, рожающие легко. Есть много матерей, у которых быстрое и благополучное появление ребенка скоро вытесняет воспоминание о перенесенных муках. Де Ли много размышлял над этой научной загадкой. Некоторый намек на ее объяснение он нашел в малоизвестных трудах английского врача Грэнтли Дик Рида.
Чтобы помочь цивилизованным женщинам, доктор Рид отправился к диким племенам поучиться искусству родовспоможения. Он считает, что у высококультурных женщин, на десять тысяч лет ушедших от эпохи варварства, можно сделать роды — без применения обезболивающих средств! — более легкими и безопасными, чем они есть теперь. Для многих английских женщин, говорит Рид, ему удалось уже превратить родовой акт в радостное переживание, серьезное, правда, но лишенное невыносимых болей. Он привез это новое знание от женщин Океании, Японии и Китая.
Доктор Рид рассказывает, как он был свидетелем родового акта у молодой туземки в субтропиках. Почувствовав, что настало время рожать, женщина направилась одна в кустарник на краю деревни. Рид последовал за нею. Это было дозволено, это не было нарушением этикета и племенных обычаев, потому что жители деревни знали, что Рид — доктор. Он сел около нее, закурил трубку и, не говоря ни слова, стал наблюдать.
Лицо роженицы не выражало ни страха, ни боли. Вид у нее был серьезный, выжидательный. И вот, спустя короткий промежуток времени, ребенок уже дрыгал ножками и орал вовсю. Пуповина, соединявшая его с матерью, быстро стала белой, обескровленной; тогда женщина разорвала ее пальцами. Сняв с плеч платок, она завернула в него ребенка. Потом посмотрела на доктора Рида и засмеялась.
Это наблюдение и легло в основу «страхопобеждающей» теории Рида. Он подумал о том ужасе и болях, которыми сопровождаются обычно роды у цивилизованных женщин, об истекающих кровью матерях и синих младенцах, не желающих дышать. Он вспомнил о паническом страхе, который он так часто наблюдал у рожениц. Это было такое же чувство ужаса, какое он видел на войне у английских солдат во время артиллерийского обстрела. Он снова бросил взгляд на роженицу. Никогда еще он не видел такой радости, такой нежной гордости, какая появилась на ее лице при первом крике ребенка.
В чем же тут дело? Почему родовой акт в этом случае протекал не так тяжело, как у наших женщин? Только отсутствие страха — так по крайней мере думает Рид — превращает для туземки роды в серьезный, правда, но совершенно безболезненный процесс. Она уже с раннего детства приучается терпеть голод, переносить всякого рода лишения и боль. Она растет в условиях, где жизнь человеческая стоит дешево и где над человеком всегда висит угроза смерти. Для большинства же цивилизованных женщин первые роды являются первым тяжелым и серьезным испытанием, которое они не могут свалить на других и от которого никуда не могут спастись. Их собственные маменька и подружки запугивают их своим сочувствием: «Ах ты, бедняжка, бедняжка!» Когда наши женщины приближаются к моменту воспроизведения новой жизни, их мозг уже отравлен мыслями о неминуемом ужасе.
А это, естественно, приводит к тому, что в момент наступления родов женщину охватывает один из сильнейших человеческих инстинктов — страх. Это чувство страха, вспыхнувшее в мозговых клеточках, посылает мощные нервные толчки к нервам маточной мускулатуры. Мускулы матки не подчиняются человеческой воле, а работают непроизвольно. Вот эти-то мускулы и останавливают, задерживают работу матки, необходимую для выталкивания плода. Это, по мнению Рида, и лежит в основе родовых болей. Поэтому он применяет метод психологического воздействия на женщин. С самого начала беременности он начинает воздвигать в их сознании барьеры против чувства страха. А когда начинается родовая деятельность, он еще больше старается поддержать в них бодрость. Он парализует рефлексы страха, внушая роженице, что скоро она, в награду за свой труд, услышит первый крик ребенка.
Этот метод, говорит Грэнтли Дик Рид, эффективнее всякого наркоза и более безопасен. Не подлежит сомнению, что открытие английского акушера подтверждается учением великого русского ученого И. П. Павлова. Этот «Пастер в области изучения человеческого ума и сердца» уже на склоне лет открыл, что страх является глубочайшим из инстинктов человека, что он является основным его рефлексом. Павлов показал также, как можно видоизменять этот рефлекс у людей и животных, как можно побеждать страх.
Но пока еще, по мнению де Ли, этот многообещающий метод надо считать делом будущего. На сегодняшний день Грэнтли Дик Рид является только одиноким проповедником теории, что сознание женщины играет при родах не менее важную роль, чем ее физический организм. Де Ли сам иногда применял этот метод, и небезуспешно. Автор имел немало случаев лично видеть его действие, когда наблюдал работу молодых учеников де Ли, принимающих роды у бедных женщин в грязных трущобах Чикаго.
Однако это учение еще очень ново, и небезынтересно было бы узнать мнение о нем крупных американских акушеров; они, пожалуй, и не слышали об английском враче, и уж, конечно, никогда сами не применяли этого простейшего из наркозов. Де Ли ставит вопрос: внушается ли женщинам этот страх только заботливыми мамашами и кумушками? Может быть, он сделался уже органическим свойством мозга цивилизованной женщины? И не придется ли переждать еще несколько поколений, пока новые формы жизни, новый вид «цивилизованного варварства», если можно так выразиться, исправит этот дефект, который существует с библейских времен?
IV
Де Ли не хочет ждать осуществления утопии о бесстрашных матерях. Он роется в арсенале современной науки о начале жизни, чтобы найти и испробовать всякое пригодное оружие против проклятия родовых мук. Нужно просто поражаться, как поздно доктора приступили к попыткам борьбы с этим вековечным ужасом. «В муках будешь рожать детей твоих», — так говорится в библии, таково ее жестокое учение. И действительно, страшно подумать о тех неисчислимых миллионах матерей, которые испытали на себе эту беспримерную жестокость мужчины в отношении женщины. Трудно представить себе, что во всей истории человечества не было ни одной попытки облегчить эти страдания вплоть до 1847 года.
Неужели же еще сто лет назад человечество было так жестокосердно, что даже лучшим представителям медицины доставляло удовольствие смотреть на эту женскую пытку? Нет, причина не в этом. Есть более простое объяснение тому, почему люди науки так поздно занялись этим вопросом. До конца средних веков мужчинам-врачам не дозволялось присутствовать при родах. Докторов приглашали в качестве крайнего средства, когда родовая деятельность протекала слишком тяжело, когда мать уже почти умирала от болей и истощения. Тогда все мероприятия врачей, вся их акушерская наука, если угодно так ее назвать, сводилась к применению длинных острых крючков, с помощью которых извлекали изуродованного младенца из чрева матери, после чего последняя почти всегда умирала. А религия прямо требовала, чтобы матери отводилось второстепенное место по сравнению с рождающимся младенцем.
Если родовая деятельность была слишком вялой, женщину привязывали к постели, а потом начинали по ней прыгать, чтобы вытрясти из нее ребенка. Иногда, чтобы ускорить роды, поднимали кровать с роженицей вверх и швыряли ее изо всех сил об пол. Потом изобрели акушерские щипцы, после чего родовспоможение стало постепенно превращаться в почтенное занятие, в своего рода хирургическое искусство. Наконец 19 января 1847 года, в десятом часу вечера, шотландский врач Джемс Симпсон — его лицо сияло полной луной из забавной круглой бороды — впервые дал понюхать эфир женщине в момент ее ужасных, невыносимых страданий.
Это была несчастная женщина с уродливым узким тазом. Когда ее первому ребенку нужно было явиться на свет, пришлось ему раздробить голову, чтобы извлечь из чрева матери. Не послушав совета врача, она рискнула носить второго ребенка. Теперь повторялась та же картина. Плод не выходил. Муки были невыносимы. Тогда наш лунообразный шотландец осмелился приложить к ее лицу смоченный эфиром платок в момент наиболее отчаянных приступов родовых болей.
Последовал глубокий вдох — что за чудесный, радостный звук! — затем наступило забвение. Это было новое, небывалое еще состояние нирваны. Тогда Симпсон быстро повернул тело ребенка и извлек его наружу; ребенок был жив и жадно хватал воздух. «Она вскоре очнулась, с удивлением и благодарностью говорила о своем благополучном разрешении и о том, что она не чувствовала никакой боли», — писал Джемс Симпсон.
Перед тем как решиться на этот опыт, Симпсон провел не одну ночь в сомнениях и тревоге. Это болеутоляющее свойство эфира, его чудесное усыпительное действие, не может ли оно скверно отразиться на работе маточной мускулатуры? Симпсон начинает пробовать эфирный наркоз на новых и новых страдалицах. Он работает с упоением. Наконец, отбросив последние сомненья, он обнародовал свое открытие, заявив категорически: «Физическая боль убивается, но мышечные сокращения не ослабевают». Так он по крайней мере думал. Он провел сто пятьдесят случаев эфирного наркоза без какого-либо вреда для матери или ребенка!
Тут поднялись крики, шум и улюлюканье. Первыми выступили на сцену высокие духовные особы. Им самим, конечно, не приходилось рожать, поэтому им трудно было понять страдания матерей. А как же будет с библией? Куда вы денете первородное проклятие: «В муках будешь ты рожать детей твоих»? Но Джемс Симпсон недаром был шотландец. Хотя по профессии и врач, он, как большинство шотландцев, был великий мастак в теологических тонкостях. Прежде всего он заявил, что слово «муки» — это неверный перевод, в еврейском подлиннике сказано иначе. Он огорошил святых отцов рассуждениями о том, что если грешно прекращать родовые муки, тогда и всю медицину надо отбросить. Разве в «проклятии Адама» человек не осужден на верную смерть? К чему же тогда медицина? После этого он швырнул в преподобных отцов свою последнюю бомбу: «Не странно ли думать, с христианской точки зрения, что милостивый господь может желать и даже получать удовольствие от диких криков страдающей женщины?»
Еще прежде, чем церковные изуверы оказались разбитыми и обращенными в бегство, группа старых врачей, — которые опять-таки, как мужчины, не переживали родовых мук, — выступила с попыткой убить это новое, смелое открытие. Они стали доказывать, что боли при родах являются «благотворным проявлением жизненной силы». На эту псевдонауку Симпсон ответил еще более сомнительным аргументом. Он указал на то, что сам господь применил наркоз по отношению к Адаму, погрузив этого первобытного джентльмена в глубокий сон, перед тем как выдрать у него ребро для создания очаровательной праматери Евы. Но окончательно доконал их Симпсон примерами из их собственной практики. Он напомнил им о временах не столь отдаленных, когда больным отпиливали ноги без наркоза, а для того, чтобы избежать смертельного кровотечения, концы ампутированных ног прижигали раскаленными ножами или погружали в кипящую смолу.
Родовые муки, уверял Симпсон, можно вполне сравнить с этими болями. Найдется ли хоть один хирург, спрашивал этот рыцарь страдающей женщины, который станет возражать против применения эфира при ампутациях?
Однако лучшими защитниками Симпсона были сами матери. «У меня не было ни одной пациентки, которая впоследствии не выразила бы свою искреннюю благодарность за его применение», — писал Симпсон об эфирном наркозе. Симпсон мог теперь втихомолку посмеиваться. Пусть-ка попробуют доктора не применять его. Пройдет ли у них этот номер, если каждая из его пациенток стала «ревностным миссионером, убеждавшим подруг и знакомых испытать чудесное действие этого средства во время родовых мук»?
Но увы, как это случается со многими открытиями, дело обстояло не так уж просто. Как и все первоклассные исследователи, Симпсон страдал одним недостатком: он был человеком. А человеческие глаза, уши, органы осязания и обоняния и человеческий мозг в момент совершения открытия способны, очевидно, видеть, слышать, ощущать, обонять и понимать только чисто положительное или чисто отрицательное. Всякое открытие кажется или черным, или белым. Оно никогда не бывает серым. Поэтому и случается, что изобретения, кажущиеся абсолютно верными, часто обращаются против самих изобретателей. Иногда эти новые открытия собирают жертвенную дань даже среди тех, кого исследователи изо всех сил стараются спасти. И Симпсону пришлось бить отбой. Ему пришлось выступить и предупредить врачей, что новое болеутоляющее средство не может применяться как попало.
Эфирный наркоз оказывался весьма сложной штукой, требовавшей большой тонкости. Это было хождением по канату, потому что, с одной стороны, надо было убить у матери болевую чувствительность, а с другой — не доводить наркоз до той глубины, когда прекращаются маточные сокращения. Симпсон пытался заменить эфир другим наркотическим средством. Одно время ему казалось, что он нашел его в хлороформе; но вскоре от хлороформа совсем пришлось отказаться, потому что много матерей от него умерло.
Все это происходило сто лет тому назад. И вот теперь, после длинного ряда остроумнейших опытов, после долгих упорных исканий целой армии химиков и акушеров, мы должны все-таки признать, что совершенного средства для обезболивания родов у нас еще нет. Де Ли много занимался и занимается этим вопросом; он широко применяет различные виды наркоза, беспристрастно проверяя их действие. И де Ли говорит, что в настоящее время нет еще средства, которое не заключало бы в себе той или иной угрозы для матери или ребенка. Он указывает на опасности, кроющиеся в самых невинных обезболивающих средствах. Он, конечно, пользуется ими, но всегда делает следующую оговорку: все обезболивающие средства требуют опытного акушерского глаза, чтобы вовремя предупредить могущую возникнуть опасность.
Но ведь это же бредни, утопия, глупое фантазерство. У нас имеется во сто раз меньше опытных акушеров, нежели требуется для того, чтобы принять или хотя бы помочь принять два миллиона ежегодно рождающихся в Америке младенцев. Но почему же не подготовить опытных специалистов? Глупый вопрос! На что же будут жить эти врачи, если начнут специализироваться по акушерству? Надо прежде всего не забывать, что при нашем общественном строе на первом плане стоит не охрана здоровья матерей и детей, а нажива для доктора.
Поэтому и получилось, что Нью-Йоркская медицинская академия, изучая причины высокой смертности нью-йоркских матерей, пришла к такому выводу: «По мнению многих обследователей, одним из факторов неуменьшающейся смертности матерей является применение обезболивающих средств».
То есть, попросту говоря, эти средства, убивающие боль, заодно убивают и матерей.
Виноваты, конечно, и сами матери. Они торопят и нервируют врачей. Матери требуют скорейшего облегчения своих мук. Но они не учитывают того, что прекращение болей дает возможность докторам свободнее залезать руками и инструментами в израненный родовой канал, чтобы ускорить появление ребенка. Матери, к сожалению, не понимают, что это очень часто дает возможность докторам вносить заражение и смерть.
V
Худшим врагом рожениц является не боль, а заражение, грозящее смертью или пожизненной инвалидностью. Как странно совпало, что в том же году, когда Симпсон научился убивать боль, было сделано крупное открытие, направленное на борьбу с самым страшным осложнением при родах — родильной горячкой. Не парадокс ли, что эти два открытия оказались антагонистами? Ибо обезболивание родов больше чем что-либо другое задержало победу над родильной горячкой.
В то время как Симпсон в Эдинбурге впервые услышал затихающие под смоченным в эфире платком крики роженицы, Игнац Земмельвейс все больше и больше раздражал своих товарищей-врачей новой навязчивой идеей: он отчаянно скреб щеткой руки, тщательно чистил ногти, старался смыть самый дух смерти со своих рук и для пущей верности мочил их еще в крепком хлорном растворе и только после этого прикасался к родящей женщине.
Этим простым приемом Земмельвейс разрешил загадку массовой гибели матерей в родильном отделении Центральной венской больницы. В продолжение многих лет, по соображениям медицинской этики, скрывался непонятный факт, что в родильном отделении, обслуживаемом акушерками, было в пять раз меньше заболеваний родильной горячкой, чем в отделениях знаменитых профессоров, чем в отделении, где работал Земмельвейс со своими студентами.
Из всего профессорского состава, казалось, одного лишь Земмельвейса серьезно тревожило это обстоятельство, а разобравшись внимательно, он понял следующее: из анатомического покоя, где вскрывали трупы погибших от родильной горячки, и от всяких заразных гнойных больных он сам переносил инфекцию здоровым роженицам.
Он заражал их собственными загрязненными руками и инструментами.
Разоблачив себя публично как преступного убийцу матерей, неистовый венгерец уже в следующем, 1848 году снизил цифру смертности от родильной горячки в десять раз.
Он добился этого только тем, что скреб свои руки и инструменты и обрабатывал их хлором.
Вы спросите, какой же врач с сердцем и совестью мог после этого не последовать его примеру для спасения жизни матерей?
Вышло совсем иначе.
Болеутолитель Симпсон получил дворянство от королевы Виктории за то, что помог ей лично рожать детей легко и без боли, а Земмельвейс в это время умирал, всеми осмеянный, в венской психиатрической больнице. Он был подлинным зачинателем антимикробной борьбы, которая сделала не только акушерство, но и всю хирургию безопасным оружием в руках врачей, следовавших его простому и строгому учению. Однако же его методы борьбы с родильной горячкой прививались очень туго.
Не потому ли, что в его время людям трудно было поверить, что можно смыть с рук какую-то неведомую заразу? Может быть, и потому. Затем был открыт возбудитель этой заразы. Пастер, представитель следующего за Земмельвейсом поколения, доказал, что честный венгерец смывал со своих рук не что иное, как стрептококка — заклятого врага матерей.
И все же теперь, через шестьдесят лет после открытия Пастера, в Америке родильная горячка хотя и встречается гораздо реже, все еще является главным убийцей матерей, несущих миру новую жизнь. Таким образом, нашим искусным и честным акушерам приходится бороться против зла, которое было побеждено еще сто лет назад!
Смертельная зараза может попасть к женщине везде, где бы она ни рожала, дома или в больнице — безразлично. Но есть одно проклятое место, где угроза особенно страшна. Здесь имеется целая цепь обстоятельств, как выяснил де Ли, и все это так ясно, просто, бесспорно и… ужасно.
Обезболивание сделало родовспоможение более легким и быстрым делом для врачей. Женщины охотно шли на хирургическое вмешательство потому, что это сокращало их страдания. По мере того как роды делались объектом хирургии, все больше и больше женщин стало рожать в общих больницах. А что представляют собой эти больницы? — спрашивает де Ли. Это место сборища всякого рода больных, зараженных, насыщенных микробами людей. Если больницы не содержатся в такой чистоте, какая обязательна для бактериологической лаборатории, то они, как правило, являются рассадниками инфекций.
При участии доктора Гейнца Зидентопфа де Ли разоблачил это скандальное положение в блестяще написанной статье на страницах «Вестника американской медицинской ассоциации».
Доктор Зидентопф — талантливый немецкий акушер. Де Ли привлек его к своей работе потому, что он, как человек без предвзятых мнений, был больше чем объективен в этом вопросе. Когда Зидентопф начал работать, он искренне считал, что родильная горячка уже не является серьезной угрозой. То, что он обнаружил, повергло его в ужас.
Изучение этого вопроса показало, что во всем мире больше и больше женщин стало рожать в больницах, в родильных палатах при общих больницах. Пошло ли это на пользу матери и ребенку? Привело ли это к меньшей потере жизней?
Одного взгляда на статистические данные, полученные с разных концов света, достаточно, чтобы убедиться в обратном, пишет немецкий акушер. За последние годы цифра смертности среди матерей в целом ряде стран неуклонно повышается, если исключить даже смертность от абортов, на которую доктора так любят ссылаться при объяснении причин материнской смертности. Зидентопф пришел к выводу, что в наше время профессия матери опаснее всякой мужской профессии. В некоторых странах цифра смертности матерей была ужасающе высока.
Шотландские врачи Кинлох, Смит и Стивен проанализировали двести пятьдесят случаев смерти матерей в городе Эбердине. Женщин, рожавших с помощью врача, умерло вдвое больше, чем рожавших с акушерками. Среди женщин, рожавших в больницах, смертность была в пять раз больше, чем среди обслуженных акушерками на дому. Шотландские исследователи установили, что причина этого заключалась вовсе не в том, что в больницы попадали более тяжелые случаи. Главным убийцей была родильная горячка. И это верно не только для Шотландии. В Нью-Йорке совсем недавно установлено, что для женщин, рожающих с помощью хирургического вмешательства, опасность заражения в пять раз больше, чем для женщин, рожающих без помощи хирурга.
Найдутся, конечно, философы, которые станут винить в этом матерей. Позвольте, скажут они, если операции так опасны, кто же их просит идти рожать в больницу? Зидентопф на примере Германии разъясняет, что причина этого кроется вовсе не в глупости матерей. Эти матери — жертвы нашего экономического строя. Женщина из бедного класса идет рожать в городскую больницу, ибо это ей ровно ничего не стоит, тогда как домашние роды сопряжены с хлопотами и расходами. То же самое в Америке. В связи с растущим обнищанием масс сотням тысяч женщин приходится отказываться от услуг частных врачей и обращаться в бесплатные больницы для бедных.
Это и есть, несомненно, одна из причин, почему шесть тысяч женщин в среднем ежегодно умирают в Америке от родильной горячки — и умирают напрасно.
Де Ли и Зидентопф просто и смело высказываются по этому вопросу. Почему женщинам опасно рожать во многих наших больницах? Угроза заключается в той инфекции, которая распространяется из терапевтических, хирургических, гинекологических и детских палат, из трупных покоев, насквозь пропитанных микробами, а может быть, также из лабораторий. Многие из наших врачей — это надо признать — стали слишком небрежны, слишком уверены в силе своей асептики, чтобы бороться по-настоящему с невидимым нашествием смертоносных микробов. Недостаточно еще изучены природа опасных бактерий и те тайные пути, по которым они пробираются от больного человека к здоровому, и особенно к женщине, израненной и истерзанной родами.
Неуловимы хитрости и повадки заразных микробов, и многое из того, что установлено наукой и что давало будто бы право относиться к ним пренебрежительно, теперь приходится отбросить. Гной и другие заразные выделения загрязняют полы в операционных комнатах и трупных покоях. Все это высыхает, поднимается в воздух, а затем в виде тончайшей смертоносной пыли разносится по больнице сквозняками или даже по вентиляционным путям. Известно, что многие опасные микробы сохраняют свою силу часами, а некоторые неделями и месяцами. Микробы, попадающие к роженице вместе с пылью или слюной, разбрызгиваемой при кашле, чихании докторами, сестрами и санитарками, могут осесть на операционном столе, могут проникнуть в открытые раны матери, причиненные актом прохождения младенца.
Микроскопические существа могут скрываться на кетгуте, применяемом для зашивания этих ран. Доказано также, что сами хирурги и сестры могут распространять инфекцию, заражая кашлем и чиханием стерилизованные хирургические инструменты. Иногда слишком доверяются тем аппаратам, которые предназначены для очистки материала и инструментов от микробной заразы. А во многих больницах плохо еще помнят о том, что врачи, сестры и низший персонал — обыкновенные люди. Как людям, им свойственны и технические ошибки и небрежность, а ведь это дело требует абсолютного внимания, неусыпной бдительности и сверхчистоты первоклассной бактериологической лаборатории. Так де Ли углубил и уточнил открытие Земмельвейса…
Что же нам теперь требуется? Требуется только одно, говорит де Ли: надо сделать обстановку родов насколько возможно безопасней. Если приходится рожать детей в больнице, надо иметь больницы, построенные специально для этой цели, удаленные от заразы и свободные от всяких других больных.
Не первый год уже де Ли отстаивает эту мысль против мнения возмущенных врачей и негодующих профессоров. Много есть у нас акушеров, не уступающих де Ли в искусстве и познаниях, но мало найдется среди них равных ему по честности, по высокой требовательности к самому себе. Больше сорока лет он ведет войну против смертности матерей от инфекции, не переставая подчеркивать небрежность врачей и неблагоустроенность больниц. Он всегда начинает с признания своих собственных ошибок. Много лет тому назад он пережил горечь первой встречи с родовой инфекцией. Четыре его больничные пациентки одна за другой заболели родильной горячкой. Одна из них умерла, у другой развился тяжелый тазовый абсцесс. Он пытался бороться с заразой сверхчистотой; он ввел в употребление резиновые перчатки; он старался отделить рожениц, хотя и в одной больнице, от терапевтических и хирургических больных.
Но ничто не помогало. Де Ли собрал красноречивые данные об эпидемических вспышках родильной горячки в ряде наших больниц. Обычно публику не ставят в известность об этих печальных событиях или же замазывают их всякими сомнительными объяснениями.
Есть, конечно, у нас и хорошо поставленные больницы, где таких несчастий не бывает; но как могут женщины и их мужья знать, какие это больницы? Много ли есть больниц, регистрирующих эти катастрофические события, сообщающих об этих массовых несчастьях широкой публике?
Какие больницы, в каких городах несут обязательство отчитываться перед народом в своей работе? И какие больницы, не неся такого обязательства, делают это по собственному почину?
VI
Не будем, однако, слишком суровы к администрации больниц и к врачам, уверяющим отцов и матерей, что можно спокойно рожать в подобных местах.
Виноваты иногда сами матери. Женщины узнали теперь, что в больнице рожать легче, чем дома, потому что там имеются под рукой всевозможные средства для обезболивания родов. Дело, однако, не только в том, что матери готовы идти на смерть, лишь бы избавиться от невыносимых мучений. Нет, наши матери более дальновидны. Они знают, что больницы располагают чудесными средствами также и против других страшных осложнений при родах. Ибо в деле матереубийства у микробов родильной горячки есть грозные соперники. Существует опасность смертельного кровотечения до, во время и после родов. В больницах разработана блестящая техника борьбы с этой смертельной опасностью. Пользуясь методом английского акушера Брекстон-Хикса, врачи могут теперь повернуть младенца внутри истекающей кровью матери так, что ребенок собственным маленьким тельцем застопоривает смертельный поток крови. Они умеют останавливать кровотечение посредством введения в шейку матки резиновых баллонов. Совершенно обескровленную, умирающую женщину можно спасти с помощью нового великого искусства переливания крови.
Современные матери знают, что в больницах эти мощные спасительные средства всегда наготове. В больницах им могут оказать быструю и квалифицированную помощь. Так что не только из-за облегчения болей, но также из страха перед кровотечением женщины склонны теперь забывать о родильной горячке, которая является все-таки самой страшной и частой угрозой для роженицы.
Обратите внимание на нелепость положения: чтобы избежать смерти от кровотечения, женщина вынуждена идти на риск заражения.
Разве нельзя все эти обезболивающие и кровоостанавливающие мероприятия проводить в больницах, которые застрахованы от инфекций, изолированы от всяких других больных, построены специально для рожениц? Не нужно обладать медицинским гением, чтобы ответить на этот вопрос. И такие больницы уже есть в Америке, но они могут обслуживать только жалкую горсточку из двух миллионов матерей, приносящих ежегодно новую жизнь нашей стране.
Один ли де Ли отстаивает необходимость постройки специальных родильных домов? Ничего подобного. Еще в 1925 году Центральный комитет по охране материнства под председательством талантливого доктора Фрэда Адэйра высказался за полную обособленность родильных отделений в больницах с придачей им специального персонала. Комитет признал также, что в идеале, там, где это практически осуществимо, желательно иметь для этого отдельные здания.
Значит, «в идеале и если практически осуществимо»… Вот тут-то и кроется причина непрекращающегося убийства матерей: в проклятом слове «идеал»! Потому что «идеал» на нашем, американском языке означает цель, которая никогда не будет достигнута. А на практике это означает вот что: для наших врачей в их борьбе за жизнь практически осуществимо лишь то, что им позволяет делать наша экономическая система. Доктора ведь не хозяева в своих больницах. Они даже не хозяева своей чудесной жизнеспасительной науки, так же как сам народ ей не хозяин. А потому все люди, которые не хотят, чтобы их жены умирали, должны, наконец, поставить перед правителями и хозяевами народа такой вопрос:
Если устройство специальных родильных домов, где женщины могли бы рожать в безопасности, практически осуществимо, то почему же мы еще не имеем их?
И что может быть более практичным, чем дать докторам соответствующие помещения и необходимое оборудование, дать им возможность спасать жизнь детей и матерей, что они уже так хорошо умеют делать?
Какая злая сила делает практически неосуществимой возможность отдать всю мощь науки всем без исключения матерям?
Де Ли отвечает просто. Когда его предложение об устройстве отдельных безопасных родильных домов было встречено протестами, это было вовсе не потому, что его мнение ошибочно. Совсем нет.
Возражение было только одно: постройка отдельных специальных домов стоит слишком дорого.
Когда де Ли поднял вопрос о полной изоляции хотя бы здоровых, не зараженных рожениц, на всех медицинских собраниях, где он ставил этот вопрос, тотчас же разгоралась бурная дискуссия. Все выступавшие подчеркивали главным образом финансовую сторону вопроса: на изоляцию нет средств.
Де Ли, бедняга, неважный экономист. Он твердит себе одно: человеческая жизнь дороже всего!
Теперь-то, наконец, на склоне своих дней, он начинает понимать, что есть два сорта человеческой жизни и два вида жизнеспасительной науки. Специальные родильные дома, куда не может проникнуть родильная горячка, существуют в Америке главным образом для имущей верхушки, для тех, кто может платить за легкие, благополучные роды. Другой вид жизнеспасительной науки существует для неимущих, для основной массы наших матерей, загнанных на самое дно жизни. Они в большинстве своем платить не могут или могут платить гроши.
Вот почему приходится пока считаться со священными традициями экономики! Но тут возникает такой вопрос: а нет ли в запасе у наших борцов со смертью какого-нибудь трюка, чтобы как-нибудь обойтись без постройки специальных больниц? В науке каких чудес не бывает!
Нет ли какого-нибудь дешевенького способа бороться с родильной горячкой в ныне существующих условиях?
Глава вторая
СЖИГАТЕЛЬ МИКРОБОВ
I
Но разве наука всесильна, и нет предела ее изобретательности? Разве силой науки можно исправить порочность нашей экономической системы, при которой постройка специальных родильных домов практически неосуществима? Разве сила нашей науки может компенсировать даже несовершенства человеческой природы? Разве наука приобрела такую мощь, что может уже сказать нашим подчас беспечным и небрежным докторам: «Ну что ж, небрежничайте, вносите стрептококка истерзанной родами женщине. Дело нестрашное. Потому что найден уже способ поражать этого микроба раньше, чем ему удастся убить или искалечить свою жертву!»
Начинает казаться, что наука почти близка к этому и что наши борцы за жизнь умеют уже расправляться с убийцей матерей — стрептококком и его мерзкими родственниками. Новый метод лечения складывается из ряда средств. Простое тепло комбинируется с весьма сложным лекарственным лечением. Тепло — это простое средство, но способ его применения к тяжело больной женщине требует величайшего внимания и искусства. Лекарство — сложная вещь, но применение его просто, хотя для некоторых матерей оно может оказаться опасным. С самого начала надо оговориться, что оба эти недорогие средства находятся еще в стадии эксперимента. Они, безусловно, дешевы по сравнению с постройкой специальных больниц. Но не окажется ли и то и другое средство слишком дорогим для организованной бедности, называемой цивилизацией, которая тормозит борьбу за жизнь?
Чарлз Роберт Эллиот является основоположником идеи применения тепла против свирепых матереубийственных микробов. Сам Эллиот меньше всего претендовал на звание крупного ученого, и семнадцать лет назад он был самым обыкновенным практикующим врачом в Сан-Франциско. Если бы он был чем-нибудь другим, если бы он был хотя бы посредственным охотником за микробами, он никогда бы не сделался первым сжигателем микробов. Когда Эллиот впервые применил свою выдумку, он имел в виду просто успокоить боль одной тяжело больной женщины. Он хотел только немного облегчить ее страдания, и открытие, свалившееся ему на голову, так его ошеломило, что он не мог поверить, что сам это сделал.
В Сан-Франциско Эллиот был известен прежде всего как необыкновенно добросовестный доктор. Он был особого типа врачом, потому что беспомощность медицины перед лицом смерти и страданий бесила его и повергала в мрачное настроение. Он никак не мог забыть страданий, которые видел, и, чтобы заглушить эти тяжелые воспоминания, временами прибегал к рюмочке. Сами понимаете, что пациентам было не особенно приятно ждать его понапрасну, когда они особенно в нем нуждались. Однако пациенты обожали его. Они чувствовали, что он тревожится вместе с ними, боится смерти вместе с ними, что он отчаянно борется со смертью, неумело, неуверенно, но всегда борется. Он был человеком без сна. Так же, как знаменитый английский врач Эддисон, он вставал среди ночи и шел в больницу, чтобы посидеть около тяжело больного, которому ничем уже не мог помочь: он боролся со смертью добрым словом. Поэтому больные прощали Эллиоту и злоупотребление рюмочкой и его медицинскую беспомощность, помня только о том, как глубоко он им сочувствует. Надо признать, что он был очень приятным доктором.
Одна из сестер рассказывает, как другие врачи посмеивались над Эллиотом, не отходившим от безнадежных больных.
— Ничего, ничего, — уверял он их. — Скоро встанете, выпишетесь из больницы, а я пойду вас провожать домой.
Он говорил это даже тем, кому вряд ли было суждено дожить до утра. И бывали случаи, когда они действительно поправлялись и выходили из больницы здоровыми, на собственных ногах. И тут, конечно, играла роль уже не сила науки, а сила личности этого маленького черноглазого доктора, будившего энергию и бодрость духа в своих пациентах.
Так же, как у Земмельвейса, как у де Ли, крики и стоны страдающих матерей вызывали у Эллиота чувство бессильного гнева. Это чувство и толкнуло его на борьбу с убийственными микробами после того, как они проникли уже в организм женщины и начинали там свое разрушительное, смертоносное действие. Он стал задумываться об этом еще в 1909 году, за много лет до своего первого опыта. Среди его пациенток было немало женщин, зараженных стрептококком, стафилококком, гонококком и невесть еще какими другими микробами — из-за небрежности акушеров и абортистов, из-за распущенности мужей, а может быть, из-за их собственного легкомысленного поведения. Во всех своих пациентах Эллиот видел прежде всего человека, были ли это изящные леди или проститутки, продающие любовь за кусок хлеба.
Тогда, в 1909 году, среди хирургов считалось особым шиком врываться с ножом в организм женщины, болеющей тазовой инфекцией. Может быть, и удалось этим путем спасти жизнь десятку женщин — кто знает? — но много женщин погибало после этих операций вследствие вспышки опасной инфекции и распространения ее по организму. Как раз в том же году хирургом Симпсоном была опубликована печальная статистика. Он установил, что если женщину не оперировать, а ждать, пока она сама поправится, то умирает всего одна из сотни. В то время как при хирургическом лечении погибает от пятнадцати до двадцати из ста.
Новый метод Лечения назывался «выжидательным лечением». Это была длинная, мучительная процедура. Эллиот никак не мог с этим примириться. Видеть, как женщина кусает губы от жестоких болей, грызущих ее где-то глубоко внутри, и ничего при этом не делать!.. Больная кое-как поправлялась, вставала с постели, температура у нее падала, но вскоре она снова приходила, вся скорчившись, едва шагая, держась обеими руками за низ живота. Велики целительные силы матери-природы, и доктора, которым самим не больно, очень любят на них полагаться и превозносить их до небес. Однако сплошь да рядом в борьбе с микробами одной природы бывает недостаточно. Но что же тут можно предпринять? Пузырь со льдом, может быть, приносит некоторое облегчение. А с другой стороны, применяется как раз обратное средство — тепло. Лечение теплом не новость. Каждая мало-мальски опытная сестра, каждая бывалая кумушка прибежит к больной соседке с бутылкой горячей воды. Тепло как болеутоляющее средство применялось еще в глубокой древности. Старик Гиппократ прописывал женщинам с болями в животе горячие спринцевания еще две тысячи лет назад. Но тут обнаружилась любопытная вещь: нежные оболочки полости рта и других каналов, ведущих внутрь человеческого тела, лучше выносят горячую воду, нежели внешние кожные покровы. Поэтому получается такая картина: горячее спринцевание действительно облегчает мучительные боли, но горячая вода, вытекающая обратно, обжигает больной женщине кожные покровы, а если сделать воду холоднее, то она не даст облегчения болям. Как же тут быть?
Однажды, в 1909 году, Эллиот сидел задумавшись, бесцельно вертя в руках игрушечный шарик, надутый воздухом. Совершенно случайно он нажал пальцем на верхний конец шарика, и моментально эта детская игрушка приняла точную форму канала, ведущего к матке. Он помнит, что, посмотрев на шарик, он тут же подумал, как просто приладить пробку ко дну этого резинового мешочка и сделать затычку с двумя отверстиями, входным и выходным, чтобы горячая вода могла непрерывно циркулировать.
Это и было началом его новой научной идеи — внутренней бутылки с горячей водой.
II
Прошло целых одиннадцать лет, прежде чем он собрался применить эту идею на практике. В тот день, когда эта мысль впервые пришла ему в голову, он вырезал из бумаги модель будущего мешочка для горячей воды. Потом эта идея как-то заглохла, пробуждаясь и волнуя его всякий раз, когда ему приходилось лечить женщин с тазовой инфекцией. Наконец в 1920 году, в Сан-Франциско, он пришел однажды вечером домой и рассказал жене об одной несчастной, бедной женщине, которая выкинула ребенка, потому что была заражена гонореей. Температура у нее была свыше 40°. Пульс частый и нитевидный. Лицо осунулось и приняло синевато-серый оттенок. Воспалительный процесс в полости таза переходил в общий перитонит. Все говорило за то, что дни ее сочтены. Эллиоту, по-видимому, тут уж нечего было делать.
Но наутро его жена Лилиэн дала ему список резиновых фирм Сан-Франциско. Она сказала, чтобы он не смел возвращаться домой без внутренней горячей бутылки, о которой толкует уже столько лет.
Эллиот ровно ничего не понимал в механике, не мог даже хорошо очинить карандаш; однако он сел, вынул перочинный нож и из крышки от сигарной коробки вырезал грубую модель той формы, какую должна иметь эта резиновая бутылка. Затем он пошел бродить по гористым улицам Сан-Франциско из одной резиновой лавки в другую. Наконец ему удалось найти человека, который взялся вырезать из плоской резины два куска, положить один из них сверху, а другой снизу деревянной модели из сигарной коробки и склеить по краю эти два куска широкой резиновой лентой. От резинщика Эллиот побежал в аптечную лавку и купил резиновую затычку с двумя отверстиями. Потом он достал пару небольших стеклянных поильников — тех самых, из которых дают пить тяжело больным, не способным поднимать голову. Он вставил эти поильники в отверстия затычки. Кроме того, он купил еще две длинные резиновые трубки и кружку для горячей воды. Собрав все эти приспособления, он побежал в больницу к умирающей женщине. Она была еще жива. Состояние ее не улучшилось.
— Попробуем-ка вам немного помочь, — сказал Эллиот. Он ввел плоский резиновый мешочек в канал, ведущий к матке. В кружку он налил горячей воды; торчавший из нее длинный градусник показывал ровно 110°{= 43,1 C.} по Фаренгейту. — А теперь мы растянем этот резиновый мешочек насколько возможно. Только это не должно причинять вам боли; вы предупредите, если станет больно, — сказал ей Эллиот. Затем он очень медленно стал поднимать кружку выше и выше, чтобы усилить давление воды.
— Больно, доктор, — застонала женщина.
Эллиот немного опустил кружку,
— Теперь хорошо, — прошептала больная.
Эллиот заставил сестру держать резервуар на этом уровне, вбил в стену гвоздь и повесил кружку.
— Не горячо? — спросил он больную.
— Нет, ничего, — ответила она.
Прошло три минуты. Он снял зажим с выводной трубки, чтобы выпустить внутреннюю воду. Потом налил в кружку еще более горячей воды. И так через каждые три минуты все более и более горячая вода растягивала введенный внутрь резиновый мешочек. Градусник показывал уже 125°{= 51,7 °C.}. Такой температуры ни одна человеческая кожа не могла вынести.
Эллиот посмотрел на тихо лежавшую женщину.
— Ничего, ничего. Мне уже легче. Боль немного успокоилась, — сказала она.
Девятьсот девяносто девять врачей из тысячи на этом бы остановились. Исходя из данных опыта и физиологии нежных внутренних оболочек женщины, этой температуры было более чем достаточно. Здравый смысл должен был подсказать Эллиоту попробовать воду пальцем, чтобы убедиться, насколько это горячо.
Эллиот подлил еще горячей воды.
— Боли гораздо меньше, доктор, — сказала больная, улыбаясь.
Он все время вертел головой от женщины к градуснику и обратно, заставлял сестру наливать все более горячую воду и не переставал повторять:
— Теперь уж, вероятно, чересчур горячо… — Потом снова поворачивался к больной: — А как вы думаете, что, если еще подбавить горяченькой?
Женщина все время отвечала:
— Ничего, ничего, очень хорошо. Мне стало значительно легче.
Вот как Эллиот описывает этот волнующий час, проведенный у постели больной:
«Температура воды постепенно повышалась со 110 до 145°{до 62,7 °C.} по Фаренгейту, потом непрерывно поддерживалась на этой точке».
Вся суть эллиотовского эксперимента заключалась в том, что он ничего не хотел знать, кроме того, о чем говорили ему нежные воспаленные оболочки больной женщины. Поднимая температуру воды до такой невозможной, невероятной высоты, он руководствовался исключительно указаниями женщины. У него хватило смелости перешагнуть за пределы всякой научной закономерности, сделать единственным мерилом своих действий ощущения больной. Он всецело подчинился своему желанию облегчить ее страдания. И то, что затем произошло, было слишком хорошо, чтобы казаться правдоподобным.
Весь этот день и всю ночь больная не чувствовала никаких болей. Наутро температура у нее снизилась. Пульс стал медленнее и полнее. Снова была проделана эта хлопотливая и сложная процедура с постоянным подливанием горячей воды. На следующий день опять то же. Температура у больной снизилась до нормы; она говорила Эллиоту, что чувствует себя несравненно лучше и бодрее. Лицо ее уже не имело того страшного вида, который стариком Гиппократом определен как предвестник смерти. Вот как сам Эллиот описывает конечные результаты:
«Проводя это лечение ежедневно в течение часа тридцать дней подряд, я имел удовольствие видеть, как моя пациентка постепенно избавлялась от болей и лихорадки и приобрела общее хорошее самочувствие. Все внешние симптомы болезни исчезли. Наблюдая в дальнейшем эту пациентку в течение многих лет, я возврата болезни не видел».
III
Но кто же в 1920 году мог поверить в это магическое лечение теплом? Только сама пациентка, которая не то что верила, а просто убедилась в нем. Только одна эта вылеченная женщина да миссис Эллиот, толкнувшая мужа на этот интересный эксперимент. Эллиот вызывал сильнейший местный жар у женщины, которая и без того горела огнем. Это было все равно, что снабжать углем Ньюкасл; это казалось невероятной бессмыслицей. Чем была — в то время! — лихорадка, как не врагом человека? За три года до того австриец Юлиус Вагнер-Яурегг рискнул применить малярийную лихорадку для борьбы с сифилисом, для лечения прогрессивного паралича. Но ни один ученый в мире, в том числе сам Вагнер-Яурегг, никогда не думал, что именно жар малярии излечивает неизлечимое безумие. Да и какое вообще имеют отношение психические заболевания к тазовой инфекции у женщин после аборта или родов?
Эллиот пока еще никому, кроме своей жены Лилиэн, не говорил об этой первой победе. Он стыдился ее. Он боялся, что доктора засмеют его. Было большой удачей для нашего сжигателя микробов, что ни жена его, ни бедная женщина, которую он вылечил, не были отягчены научными познаниями. Бедная женщина рассуждала просто: она раньше чувствовала, как все дьяволы ада грызут ее внутри, она видела уже над собой смерть, а когда этот маленький черноглазый доктор со своим забавным резиновым мешочком прекратил боли и восстановил ее силы и здоровье, — тут уж ни один ученый скептик не мог ее заставить усомниться в своем спасителе. Жена Эллиота Лилиэн рассуждала еще менее научно. Она слепо верила, что ее муж — непризнанный гений. Обе женщины стали его помощницами.
Они пристыдили его за то, что он стыдится своего открытия, которое было слишком хорошо, чтобы казаться правдоподобным. Он осторожно стал пробовать новое лечение на других зараженных женщинах, и теперь уже сама Лилиэн подливала горячую воду в кружки над их кроватями. Вполне понятно, почему Эллиот воздерживался от выступления в медицинских кругах с сообщением о большом уже числе успешных результатов. Его метод лечения был довольно тяжеловесным, грязным, научно небезопасным. Это лечение требовало напряженной, тяжелой работы. Не только врачи, но даже сестры, которым приходилось иногда, ох, как тяжело, и те не особенно восторгались этим мокрым и канительным делом — заливать чуть ли не кипятком опасно больных женщин, горящих в лихорадке.
Единственно, кому это дело нравилось, это самим пациенткам. Больные женщины быстро поправлялись, одна за другой. А ведь до этого им суждено было превратиться в инвалидов. Некоторые были уже приговорены к смерти. Оказалось, что тепло действует не только на микробы гонореи. Эллиоту попадалось много женщин с тазовыми абсцессами после родов, после абортов; эти женщины были заражены всеми видами микробов, занесенных руками и инструментами врачей. И большинство из них убеждалось в том, как сильное внутреннее прогревание горячей бутылкой быстро прекращало сжигавшую их лихорадку, как оно успокаивало жестокие боли в животе, возвращало больным утраченную бодрость и силу. Их счастье, что Эллиот не был охотником за микробами. Удача для науки, что он был только скромным врачом. А иначе как бы он мог с таким простодушием пользовать своей горячей бутылкой всех без разбора больных женщин, независимо от характера терзавшего их микроба? Если бы Эллиот был охотником за микробами, он подумал бы, вероятно, о том, что тепло может убить зародыша гонореи, который не выносит длительного нагревания, но будет бессильно против стрептококка, который гораздо выносливее и не очень боится тепла.
И не глупо ли было, в самом деле, думать, что его резиновая игрушка может поражать все без исключения микробы, когда ни сыворотки, ни вакцины, ни химические препараты, изготовленные крупнейшими учеными, не могли убить ни одного из них? Эллиот продолжал свои опыты. Первое время он даже не протоколировал их.
— Какие там протоколы! — кричал он своей жене Лилиэн. — На кой черт мне сдались протоколы? Все равно никто не поверит!
Но вот спустя несколько месяцев в лабораторию известного в Сан-Франциско бактериолога стали поступать большие серии тонких стеклянных пластинок. На них, как указывалось в сопроводительных бланках, были нанесены мазки гнойных выделений, взятых у зараженных женщин. На этих кусочках стекла лаборант находил мириады крошечных шарикообразных микробов. В последующие дни, когда женщины начинали поправляться, нашему бактериологу становилось все труднее и труднее находить в присланных образцах зловредные зародыши. Под конец они совсем пропадали.
— Кто и что делает с этими женщинами? Не понимаю…
— А вы разве не слышали? Это лечение доктора Эллиота. Внутренним теплом. — Почтенный охотник за микробами налетел на маленького доктора. Где доктор Эллиот выискивает эти образцы? Конечно же, не у тех женщин, которые были так тяжело заражены. Эти слова сопровождались циничной улыбкой.
Эллиот вспыхнул: «Черт вас дери! Берите сами образцы, если не верите!» Циник стал приходить сам и день за днем брать образцы выделений у поправлявшихся пациенток Эллиота. Вскоре охотник за микробами перестал смеяться.
IV
В медицинских кругах Сан-Франциско пошли всякие слухи и разговоры. Рассказывали о случаях перитонита, заведомо смертельных, но окончившихся выздоровлением. Больных не оперировали. Их лечили по способу Эллиота. Эллиот приобрел видного сторонника в лице талантливого профессора Кукингэма, который в своей клинике с успехом применял лечение внутренним прогреванием по Эллиоту. Он отметил поразительно благотворное действие тепла, которое по своей температуре должно было обжигать больных женщин.
Однако это еще не означало, что Эллиот признан. Это было далеко не так. Дружески настроенные товарищи-врачи приходили к Эллиоту и, не оспаривая правильности его метода, тем не менее советовали ему бросить свое грязное и канительное лечение. Но не потому они это делали, что им не нравилось видеть, как он спасает женщин, которых ни сыворотки, ни лекарства, ни хирургия не могли спасти. Вовсе нет! Наши рядовые врачи всегда рады приветствовать спасение человеческой жизни. Их совет Эллиоту прекратить свое оригинальное лечение был основан на чисто экономических соображениях. Содержатели конских дворов в извозчичьи времена, вероятно, с такой же ненавистью смотрели на только что появившиеся автомобили. Вы только подумайте! Опытные хирурги и гинекологи потратили не одну тысячу долларов на усовершенствования в своей специальности. И вдруг какое-то дешевенькое лечение горячей водой грозит отнять у них столь доходную статью, как хирургические операции. Но возьмем и другую сторону дела. Предположим, что Эллиот действительно искусно проводит свое тепловое лечение. Но разве можно доверить нашим небрежным врачам и сестрам лечение водой, нагретой до 145°{= 62,7 °C.} по Фаренгейту? Они ведь сожгут несчастных больных! Это лечение рискованно. Оно хлопотливо и грязно. Оно отнимает ужасно много времени.
В этих возражениях было достаточно горькой правды, чтобы привести Эллиота в бешенство. Как в свое время Земмельвейс, Эллиот чуть было не попал под угрозу отлучения от медицины за сомнительную практику. Как Земмельвейс, который останавливал на улице ожидавших потомства родителей — совершенно чужих людей! — наш маленький доктор-одиночка наделал деревянных моделей и заказал резиновой фирме тысячу семьсот внутренних бутылок, собираясь учить мужей самостоятельно лечить своих жен. Он закупил оптом большую партию ванных градусников для предполагаемого домашнего лечения. Однако ему пришлось отказаться от этой затеи, потому что дешевые градусники врали чуть ли не на десять градусов.
Семь лет он одиноко возился со своим новым лечением.
За это время он успешно провел свыше ста пятидесяти случаев тазовой инфекции у женщин, тяжело зараженных различными микробами при родах и абортах. Ни одна из его больных не умерла. Он ждал медицинской славы, но видел вокруг себя штыки. Это было похоже на то, как если бы хорошая собака спасла утопающего ребенка и вместо похвалы и вкусной кости получила пинок ногой. Наш маленький доктор не мог больше этого выносить. Он бросил Сан-Франциско и переехал в Сиэттл.
Это было в 1927 году. Откуда взялся этот новый доктор, Чарлз Роберт Эллиот, заявляющий, что берется вылечить неизлечимую гонорею одной только горячей водой? Чем он может помочь несчастным уличным девушкам, отверженным существам, признанным угрозой для общества и запрятанным в городскую больницу? По существу говоря, эти девушки были под арестом. Они были носительницами гонорейной заразы, которая, согласно отчету Службы здравоохранения США, является для женщины «разрушительной болезнью, влекущей за собой бесплодие, инвалидность, непобедимую инфекцию и очень часто тяжелое оперативное вмешательство; борьба с нею составляет главную часть работы специалистов по женским болезням».
Гонорейной инфекцией, говорит Джозеф де Ли, заражены пятнадцать процентов всех женщин, приходящих рожать в родильные отделения больниц. Она обнаруживается у десяти процентов женщин, достаточно богатых, чтобы рожать дома. Перед Эллиотом встала большая задача. Здесь были женщины, у которых зараза упорно держалась, несмотря на многократные прижигания электрическим прибором, несмотря на семьдесят семь сеансов лечения аргиролем{Аргироль— лечебный препарат серебра.}.
14 сентября 1927 года, под строгим контролем местного отдела здравоохранения, Эллиот приступил к лечению семи из этих злополучных женщин.
Через месяц и восемь дней последняя из них была освобождена из больницы-тюрьмы, выписана как излеченная, согласно данным бактериологического анализа, который требовался законами города Сиэттла.
Одновременно с лечением внутренней горячей бутылкой девушки получали также лечение химическими препаратами.
— Если вы дадите мне возможность лечить их одним теплом, я докажу, что они поправятся быстрее, — сказал Эллиот.
В течение октября — ноября он испробовал свой метод на тридцати других зараженных проститутках, применяя один только маленький резиновый прибор и больше ничего. Некоторым из них потребовалось для полного излечения двадцать дней, другие окончательно избавились от заразы после четырех-пяти дней лечения.
Их выздоровление, подтвержденное тончайшим бактериологическим анализом, было удостоверено начальником отдела здравоохранения Е. Т. Хэнли, его помощником доктором Адольфом Вейнцирлом и доктором Л. У. Уитлоу, заведовавшим отделом патроната городской больницы. Хотя этот эксперимент и не был опубликован, но протоколы о нем имеются, и, насколько автору известно, это был первый удачный опыт излечения гонорейной инфекции внутренним теплом.
Наконец-то, казалось, наш маленький сжигатель микробов встал на путь, ведущий к славе. Увы… Именно теперь Эллиот стал понимать, как основательны были предостережения его коллег в Сан-Франциско. Другим врачам никак не удавалось повторить эффектные опыты Эллиота. Они применяли слишком горячую воду с начала лечения. У них не хватало терпения внимательно следить за градусником. Они плохо заботились о том, чтобы находящаяся внутри бутылка была как следует растянута. В результате у некоторых больных получались тяжелые внутренние ожоги. Эллиот показал этим невеждам, что может вылечить обожженные оболочки с помощью того же внутреннего тепла, но при несколько сниженной температуре. Он стал ругаться со своими противниками. Они, мол, считают для себя личным оскорблением, что кто-то посмел вылечить больного скорее, чем они.
— Я не намерен сидеть здесь до конца жизни и заниматься лечением ожогов! — сказал выведенный из терпения Эллиот. Эксперимент закончился. Эллиот был побит. Он распрощался с городом Сиэттлом.
V
Вторично он потерпел фиаско, не добившись ни славы, ни известности, не получив даже просто научного признания. В 1929 году в приемных нью-йоркских докторов стал появляться маленький назойливый доктор, некто Чарлз Роберт Эллиот. Он носил с собой странный аппарат, который, по его словам, он изобрел совместно с каким-то неизвестным электриком. Это была оригинального вида металлическая коробка — термостатически проверенный прибор для нагревания воды. Вода в нем нагревалась постепенно, минута за минутой, градус за градусом, до желательной температуры, но не выше. Этот прибор был соединен резиновыми трубками с внутренней горячей бутылкой. Изобретение было запатентовано.
Эллиот не имел тогда даже права практики в Нью-Йорке. Оказавшись в довольно сомнительном и опасном положении — с точки зрения врачебной этики, — он попал в руки джентльменов, которые собирались превратить его горячий дар страдающей женщине в крупное коммерческое дело. Эллиот ходил по Нью-Йорку от одного гинеколога к другому. И — это в высшей степени показательно — ни один из них не стал слушать маленького черноглазого человека, отравленного горечью обид, разочарований и разбитых надежд. Но еще более удивительно то, что знаменитый гинеколог доктор Фредерик К. Холден уделил, наконец, должное внимание этому новому методу лечения. Среди близко знавших его людей Холден слыл человеком «чрезвычайно осторожным в выводах, основательным и точным в своих взглядах».
Наш маленький неунывающий сжигатель микробов заявил Холдену, что он с помощью своей машинки готов взяться за лечение каких угодно воспалительных процессов у женщин, до самых безнадежных включительно.
— Дайте мне самые тяжелые случаи. Чем тяжелее, тем лучше! — говорил Эллиот своим хриплым баритоном, с болезненной настойчивостью человека, издерганного обидами и насмешками.
То, что затем произошло в гинекологических палатах больницы Бельвю, имело уже высшую научную санкцию и было облечено в рамки подлинного медицинского благоприличия. В продолжение двух лет сто пятьдесят бедных, отчаянно больных, истерзанных муками женщин, со всеми видами и во всех стадиях воспалительных тазовых процессов, вызванных гонореей, абортами и родовой инфекцией, подверглись лечению медленно развивающимся, автоматически регулируемым теплом нового эллиотовского прибора. Лечение проводил сам Эллиот с помощью молодого доктора Спенсера Гэнри. И в 1931 году на заседании Нью-Йоркской медицинской академии Холден лично доложил о полученных блестящих результатах, которые он мог вполне удостоверить.
Холдену нужно, конечно, отдать должное. Только благодаря его честности и проницательности идею Эллиота не постигла участь многих забытых открытий.
Наконец-то, казалось, Эллиот добился признания. Но так ли это? К мнению Холдена присоединил свой восторженный отзыв знаменитый ныне покойный гинеколог доктор Джордж Гельгорн из Сан-Луи. Он оказал мощную поддержку Эллиоту, саркастически отозвавшись о мастерах хирургического ножа, которые, пытаясь остановить разрушительное действие родовой инфекции, так же часто убивают своих больных, как и спасают их.
«Джентльменам, которые… так увлекаются операциями при воспалительных процессах в полости таза, придется умерить свой пыл, потому что этот (эллиотовский) аппарат дает возможность излечивать большинство тазовых воспалений без всякого риска, в короткое время, при незначительных затратах, без необходимости иметь специальный персонал, не подвергая больных моральным страданиям перед операцией, без длительного послеоперационного периода и без тех тяжелых последствий, которые часто остаются после операций на воспаленных тканях».
Таков был дар Эллиоту от пылкого Гельгорна.
Метод Эллиота стал быстро распространяться по Америке, но сам Эллиот оставался по-прежнему в тени. Не было научных статей, не было ничего, кроме имени. Речь шла не о самом Эллиоте, а только об аппарате Эллиота, о лечении по Эллиоту, которое спасало женщин в клинике Мэйо, в больницах Дэйтона, в руках талантливого доктора Грэхема в большой Бруклинской больнице. А Эллиот? Кто такой этот Эллиот? Это один несчастный доктор… Он сейчас в деревне на отдыхе.
Благотворное действие внутренней горячей бутылки применялось иногда для подготовки больных к операциям. И — курьезная вещь! — многие больные поправлялись настолько, что операция им уже не требовалась. Аппарат Эллиота дал возможность нью-йоркскому доктору Фрэнсису Соваку подвергать небольшой операции женщин, которые из-за воспалительных заболеваний были обречены на бесплодие. После этого они рожали здоровых детей.
Это заставляет нас вспомнить о серьезнейшем вопросе: если целительное внутреннее тепло оказывает столь могучее действие на старую, хроническую инфекцию, которая калечит женщину, зараженную при родах или аборте, то будет ли это тепло также действительно при острой родильной горячке? Можно ли по способу Эллиота спасать тысячи рожениц, ежегодно поражаемых самой страшной из инфекций — острой, смертельно опасной родильной горячкой, причиняемой гемолитическим стрептококком?
Даст ли это лечение результаты, если применить его в тот момент, когда зараженная при родах женщина показывает первые зловещие признаки начинающейся горячки?
Автору пришлось видеть таблицы из септического отделения одного крупного родильного дома, показывавшие последовательное течение этой опасной болезни у большого числа матерей. На этих таблицах были нарисованы зубчатые линии температурных кривых, верхушки которых достигали 104, 105 и даже 106°{40°, 40,5° и даже 41,1 °C.}. На них были обозначены также кривые частоты пульса, дававшего сто сорок и сто пятьдесят ударов в минуту.
В некоторых точках на этих таблицах были нарисованы две буквы: «Л. Э.». Это означало, что с данного момента женщину начинали лечить по способу Эллиота. Дальше можно было наблюдать, как кривые температуры и пульса становились все ниже и ниже, и буквы «Л. Э.» помечались красными чернилами уже два раза в день, пока, наконец, лихорадка не прекращалась. Пульс приходил к норме. Запись говорила о том, что больные выздоровели и выписались из больницы.
Было ли это только совпадением? На вопрос автора, почему эти столь показательные данные до сих пор не опубликованы, был дан ответ, что — увы! — упустили, к сожалению, выяснить, действительно ли в основе этих тяжелых случаев родильной горячки был гемолитический стрептококк. Поэтому было сочтено неудобным говорить об излечении этой ужаснейшей из родовых инфекций. Правильно! Неоспоримо!
Неужели же главный врач этой больницы — человек консервативный, каким ему и полагается быть, — неужели он думает, что все эти нежданные случаи выздоровления были только случайностью? Может ли быть простым совпадением, что так много женщин — за исключением только одной — поправилось после того, как было пущено в ход эллиотовское лечение?
Почему же все-таки не было выяснено окончательно — да или нет? Почему не был поставлен контрольный опыт с применением эллиотовского метода лишь у некоторой части больных матерей, у которых найден в крови гемолитический стрептококк?
Если же это кажется слишком бездушным и жестоким опытом, то почему не дать большой группе женщин этот шанс в борьбе со смертью в тот момент, когда горячка только начинается? Почему нельзя осуществить этот массовый эксперимент в какой-нибудь большой больнице вроде Кук-Каунти в Чикаго? Тогда цифру смертности среди этой группы можно будет сравнить со смертностью в прошлые годы, когда не было еще эллиотовского лечения.
Почему этот эксперимент не идет теперь уже полным ходом и во главе его не стоит Эллиот — мастер теплового лечения? Эллиот ведь сам говорит, что он неоднократно лечил женщин, заведомо больных родильной горячкой, и его внутренняя горячая бутылка их спасала. Где же Эллиот?
Эллиота уже нет. Он умер так же незаметно, как жил. Умер в неизвестности, умер непризнанный, не помянутый добрым словом ни в газетах, ни в медицинских журналах. Единственным его памятником остались воспоминания женщин, которых он своим горячим чудом спас от смерти и избавил от мук.
Так нельзя ли теперь на массовом, длительном эксперименте продемонстрировать возможность полного искоренения родильной горячки из какой-нибудь большой больницы, где эти случаи бывают?
Эти вопросы, конечно, кажутся странными, но еще более странно, что они до сих пор не имеют ответа. В то время как метод Эллиота постепенно приобретал солидность и научное благоприличие, сам Эллиот, бедняга, так и не смог войти в избранные медицинские круги. Три года назад автор стоял у его постели в одной из лучших нью-йоркских больниц. Накануне вечером он был сшиблен грузовой машиной. Его нашли тяжело раненным в канаве, под дождем. Когда его доставили в этот Дом спасения с раздроблением левого плеча, переломом многих ребер, головой, изувеченной хуже, чем у призового борца, и предполагавшимся сотрясением мозга, нашего маленького сжигателя микробов задержали на операционном столе и не переносили в палату до выяснения вопроса о том, сможет ли он уплатить за лечение, питание и койку. Если бы его друг Брюс Осборн не поручился за уплату, то, несмотря на жестокие ранения, его переправили бы в больницу Бельвю, где он мог лечиться за счет благотворительности.
Не будем, однако, спешить с обвинениями больничного начальства в жестокости; эти люди вынуждены управлять своим учреждением при такой системе, при которой жизнь человеческая не ставится ни в грош, а милосердие отпускается только тем, кто может за него уплатить.
Однако довольно сентиментальничать по поводу маленького безвестного сжигателя микробов. Довольно о человеке, поговорим об его открытии. Почему же другие борцы со смертью не займутся этим опытом спасения матерей от опасностей острой родильной горячки? Перспективы, открываемые эллиотовским методом, несомненно, требуют, чтобы это было сделано. Ответ простой. Дело вовсе не в том, что доктора больших больниц предубеждены против применения новых открытий. Автор имеет сведения, что группа талантливых врачей в больнице Кук-Каунти в Чикаго охотно взялась бы провести большой опыт с лечением по Эллиоту.
Но где они возьмут средства на покупку эллиотовской аппаратуры? Компания, эксплуатирующая это изобретение, при всем своем искреннем — и при нашей экономической системе вполне похвальном — желании нажиться на этом деле не в состоянии финансировать опыт, которого добивались чикагские врачи. Но есть тут и другое препятствие. Нужно рассуждать здраво. Лечение по методу Эллиота — это не то, что впрыснуть под кожу больной женщине шприц-другой жизнеспасительного лекарства. Это сложная, томительная процедура, отнимающая по нескольку часов в день. Она должна делаться под наблюдением опытных врачей и сестер, чтобы не обжечь нежные внутренние оболочки у больных матерей. Целые бригады подготовленных сестер должны неотлучно дежурить у больных, подвергаемых этому лечению. Но разве нет у нас врачей и сестер, которые могли бы получить соответствующую подготовку?
Да, их можно найти. И они будут рады принять участие в этой новой борьбе за жизнь матерей. Но в бюджете этой больницы нет, конечно, средств для содержания сестер, бактериологов и врачей, которые должны уделить все свое время этому важному эксперименту. Это старая история. Такая же старая, как эксплуатация человека человеком. Это та же потогонная система, что и в промышленности. Промышленность, для того чтобы обеспечить свое существование достаточно высокой прибылью, стремится выжать из наименьшего количества рабочих наибольшее количество продукции в наикратчайший срок. Точно так же в наших медицинских учреждениях недостаточное число докторов и сестер вынуждено обслуживать слишком большое количество больных, страдающих, умирающих людей. Не из-за прибыли, конечно, а потому что средств общественной и частной благотворительности хватает теперь только на то, чтобы не дать больницам совсем закрыться.
Но этих средств, конечно, недостаточно для того, чтобы дать возможность всем опасно больным матерям воспользоваться всеми научными достижениями в борьбе за свою жизнь.
VI
Но, может быть, поскольку нет, по-видимому, пределов изобретательности наших борцов за жизнь, может быть, есть какая-нибудь иная надежда на спасение для наших умирающих ежегодно тысячами горячечных матерей, что-нибудь настолько дешевое, что даже самая бедная больница могла бы такой расход осилить?
Если простой тепловой метод Эллиота кажется слишком дорогим, то, может быть, современная химия предложит нам что-нибудь подешевле? Имеются уже проблески надежды, что это действительно возможно. За последние два года волнующие новости прославляются крупными заголовками на страницах наших газет. В них говорится о новой волшебной пуле, поражающей гемолитического стрептококка — заклятого врага матерей. Этот сложный, но — спасибо ему! — дешевый химический препарат называется сульфаниламид. Его не нужно даже впрыскивать под кожу страдальцам, у которых кровь заражена этим коварным микробом. Достаточно глотать его таблетками, как принимают обыкновенный аспирин. Вырабатывающие его крупные химические фирмы имеют большие доходы, тем не менее он еще в пределах досягаемости для жалкого бюджета наших больниц. Охотники за микробами считают, что это чудодейственное снадобье не только излечивает зараженных стрептококком животных. Если давать его до заражения, то можно застраховать этих животных от заболевания!
А если это так, то что мешает докторам больниц, где живет еще угроза эпидемических вспышек родильной горячки, что мешает им давать всем роженицам эти спасительные пилюли до, во время и несколько дней после родов? Может быть, этим простым и дешевым средством можно действительно отразить набег свирепого стрептококка? Может быть, докторам и сестрам не нужно уже так тщательно выполнять сложный и строгий ритуал дезинфекционных мер? Может быть, это смертеупорное снадобье делает необязательной сверхчистоту Земмельвейса и де Ли и больницы могут теперь разводить грязь без всякого риска? И, может быть, методу Эллиота суждено сойти со сцены еще до того, как его спасительное действие будет испытано при родильной горячке?
Над этими интересными вопросами стоит призадуматься. Но в то же время не надо увлекаться и спешить с выводами. Потому что есть маленькое облачко, не больше человеческой ладони, на ясном небе этого нового многообещающего открытия. Сульфаниламид отравляет микробы, это верно. Но он также опасен для некоторых людей. Иногда он вызывает опасное малокровие, вызывает сонливость и головокружения. Он разрушает гемоглобин крови, который в организме играет важнейшую роль переносчика кислорода. Сульфаниламид — химическая роза, которая, как и все розы, не лишена шипов. С ним нужно быть очень и очень осторожным. Всему миру уже известно, что этот эликсир жизни, растворенный в ядовитом растворителе, чрезвычайно опасен. Не подлежит сомнению, что применение его должно осуществляться под строжайшим наблюдением опытных сестер, врачей, охотников за микробами и лаборантов. И если все будет налажено, то останется ли это лекарство достаточно дешевым, чтобы его можно было широко применять на практике для предотвращения родильной горячки?
Но тут напрашивается еще один любопытный вопрос, который с научной точки зрения, пожалуй, не так уж глуп. Если большая доза сульфаниламида опасна, то, может быть, маленькая, в соединении с эллиотовским тепловым лечением, окажется смертельным врагом стрептококка, угрожающего жизни рожениц? Так же, как препарат «606» в небольшой дозе, комбинированный с общей искусственной лихорадкой, считается теперь самым могучим средством против роковых последствий сифилиса. А может быть, это опять выйдет слишком дорого?
Глава третья
СПАСИТЕЛИ МАТЕРЕЙ
I
И все-таки наука — мощная сила. Кажется, что она беспредельно может помогать нашим борцам в их борьбе за начало жизни. Пускай себе законы экономики мешают борцам за жизнь устраивать массовые опыты с новыми жизнеспасительными средствами. Наши борцы могут теперь плевать на экономику и натягивать нос ретивым экономистам. Ибо им удалось сделать искусство родовспоможения настолько экономным, что действительно оказывается дешевле спасать жизнь всех матерей, чем позволить умереть хотя бы одной из них.
Это великое искусство способно отражать теперь трех главных матереубийц — эклямпсию, кровотечение, инфекцию — с такой силой, что если бы оно применялось всюду, то опаснейшая профессия рожать детей превратилась бы в самое невинное занятие. Теоретически такой науки не существует. В данный момент есть пока еще только одно акушерское учреждение, где рожать детей настолько безопасно, что если бы всюду относились к этому делу так же умело и внимательно, то не пятнадцать тысяч матерей погибали бы ежегодно от родов, а едва ли, может быть, и две тысячи.
Статистика Чикагского родильного центра ясно говорит о том, что рожать детей в этом учреждении в семь раз безопаснее, чем где бы то ни было в Америке, если учесть общую цифру родовой смертности в нашей стране.
Метод работы Чикагского родильного центра весьма практичен и, несомненно, поучителен для массы наших молодых врачей. Для него не требуется дорогих зданий из стекла, белых плиток и мрамора; он применим всюду без изменения существующей в Америке пропорции: трое детей из четырех рождаются у себя дома. Его жизнеспасительная сила действует безотказно, несмотря на острый недостаток в родильных домах, созданию которых мешает наша лжеэкономика. Учащаяся молодежь Чикагского центра ведет борьбу со смертью в трущобах и хижинах, стоящих по своим условиям много ниже среднего уровня миллиона пятисот тысяч жилищ, в которых ежегодно рождаются американские дети.
Сравнение статистики Центра с общеамериканской родовой смертностью не голословно и не основано на подобранных цифрах. За пять лет существования Центра его работники приняли свыше четырнадцати тысяч родов. И только двенадцать женщин умерло в непосредственной связи с родами. Меньше чем одна на тысячу двести! Против одной на сто пятьдесят пять рожениц, умирающих в среднем в Америке. И между тем как по всей стране три младенца из четырех рождаются дома, врачи Центра принимают девять младенцев из десяти в обстановке, несравненно более грязной и нищенской, нежели условия среднего жилища нашей «процветающей» Америки.
II
Работники Чикагского родильного центра впервые стали обслуживать рожениц — при обязательном условии их принадлежности к беднейшему классу населения — с июля 1932 года, в период острого экономического кризиса. Горячие это были денечки, когда они устраивались в старом-престаром доме на углу улицы Мэксуел и Ньюбери-авеню, в самом сердце квартала, известного в Чикаго под названием «Проклятого двадцатого». Это было время, когда не одна чикагская больница закрыла у себя родильное отделение из-за отсутствия денег. Но таков уж человеческий оптимизм, что дети продолжали сыпаться из матерей, лишенных всяких средств к существованию, и в таких жилищах, которые едва ли годились для убежища собакам или скоту. Здесь врачи только что организованного Центра в любое время дня и ночи принимали по десяти младенцев ежедневно. Они помогали ежемесячному появлению на свет трехсот здоровых новорожденных в грязных, кишащих клопами трущобах, где ни одно новое живое существо не могло рассчитывать на радушный прием.
Уже с самого начала работы Центра бросается в глаза полное отсутствие материнской смертности, и это может показаться еще более удивительным, если принять во внимание относительную молодость и неопытность его персонала. Все дело, видите ли, в том, что работа Центра, по существу, началась не с момента его формального открытия в 1932 году, а за тридцать семь лет до того, в 1895 году. Тогда у него не было еще ни помещения, ни аппаратуры, ни денег. Он жил в мечтах одного юного врача-интерна чикагской больницы Кук-Каунти. Это был молодой, не оперившийся еще акушер, у которого единственным багажом было пламя ненависти к страданиям и смерти — обычным по тому времени последствиям деторождения.
Этим интерном был Джозеф де Ли. В больнице на его обязанности лежало — и он считал это для себя честью — помогать появлению на свет детей незамужних матерей. Он видел, как они уходили из больницы с ребятами на руках, не зная, куда идти, не имея гроша за душой. Он видел, как, лишенные дружеской поддержки, они попадали затем в руки сводников. Эти последние отправляли незаконнорожденных младенцев на детские фермы, где те вскоре умирали. А матерей они продавали в публичные дома.
Но де Ли не был плаксивым причитальщиком; его идея помощи матерям была достаточно практичной. В те варварские времена рожать детей было еще опаснее, чем теперь. Лучшие (!) доктора отказывались принимать роды. Самые богатые женщины не могли рассчитывать на хорошую акушерскую помощь. Родильная лихорадка вспыхивала не малыми, а большими эпидемиями, и гораздо больше детей слепло и погибало. С первых же шагов де Ли понял самую суть дела. Он знал, что доктора вовсе не хотели убивать матерей и калечить ребят. Они просто не умели делать иначе. Так почему бы не использовать этих незамужних матерей, почему не организовать обслуживание бедных, хотя и замужних, матерей, чтобы научить работе чикагских врачей, которым в осуществлении их добрых намерений мешала только акушерская безграмотность.
Де Ли не ариец, и всегда гордился этим. Чтобы открыть диспансер на улице Мэксуел, он стал выпрашивать деньги у богатых еврейских дам. Сам он был беден и жил на одном хлебе с молоком, чтобы дать возможность бедным женщинам — впервые в истории Чикаго! — воспользоваться новейшими достижениями родовспомогательного искусства. Он был аскетом и отказывал себе во всем, чтобы как-нибудь содержать свой маленький диспансер, приютившийся в старом, грязном многоквартирном доме. До поздней ночи он занимался и строил планы, ложился спать с воспаленными от усталости глазами, а через час уже бежал по холоду, в метель, с фонарем в руке, принимать роды у какой-нибудь несчастной, забытой матери. Он придал совершенно новый уклон акушерской науке, которую изучал в больших родильных учреждениях Вены и Берлина; он показывал молодым студентам и интернам, что эта наука может с таким же замечательным успехом применяться в хижинах, как и в больницах.
С того времени и до настоящего момента де Ли остался и фанатически требовательным и в то же время терпеливым учителем. Широкая практика среди бедных дала ему такой большой опыт, что богатые дамы стали приглашать его к себе на роды, за что их мужья щедро расплачивались, а де Ли эти деньги вкладывал в свой диспансер в чикагском «гетто».
Небольшой родильный приют, который он основал для бедных женщин с осложненными родами, превратился впоследствии в один из самых роскошных родильных домов в мире. Подходя к новому Чикагскому родильному дому, можно принять его издали за собор.
И вот на самом гребне успеха нашему доктору-мечтателю пришлось пережить горькие минуты. В 1931 году начался денежный голод. Родильный дом был придан Чикагскому университету, и поскольку университету, существовавшему на благотворительные средства, трудно было обеспечить приличное содержание белокаменному готическому зданию больницы, было решено закрыть убогий диспансер на улице Мэксуел.
Что станет с тысячами бедных женщин, которые до сих пор получали такую помощь и заботу, какую лучшая больница едва ли могла предоставить супруге банкира?
Де Ли никогда не был женат. Этот облезлый Дом спасения в «Проклятом двадцатом» квартале заменял ему семейный очаг. Три четверти американских детей рождаются дома, и старенький диспансер был главным научным штабом, где студенты, доктора и сестры учились превращать худшую из квартир в копию лучшей больницы. И больше всего их учили тому, что все матери, кем бы они ни были — нищими, богомолками или проститутками, — прежде всего люди, потому что для де Ли все они были «миссис», все были матерями. Это было главной основой учения де Ли, а к этому добавлялось еще, что каждая женщина, стоящая на пороге материнства, должна получить всю ласку, на какую способно человеческое сердце. В вопросах политики де Ли был консерватором и якшался с чикагской плутократией, но в вопросах родовспоможения он придерживался социалистических взглядов. При всяком споре, когда вопрос колебался — что так характерно для нашего экономического строя — между жизнью матерей и долларами, де Ли говорил:
— Я знаю только одно: человеческая жизнь дороже всего.
Для де Ли акушерская работа была не только профессией, — она была чем-то большим. Поэтому, когда перед старым диспансером встала угроза закрытия, де Ли порылся в собственном кармане и дал возможность этому Дому спасения жить дальше. Он назвал его Чикагским родильным центром и сделал самостоятельным учреждением, освободив Чикагский университет от лишнего финансового бремени. За свою независимость Центр теперь расплачивался бедностью и влачил жалкое существование, как и те женщины, которым он помогал рожать.
Вот та обстановка, та почва, на основе которой нашим молодым врачам удалось добиться таких поразительных успехов в деле спасения матерей, начиная с момента открытия Центра — с июля 1932 года. Все они являются учениками де Ли. Все они обожают его. Они живут для того, чтобы сделать его знания и искусство доступными для всех.
III
Доктор Беатрис Е. Тэккер — медицинский директор Чикагского родильного центра. Лучше всего ее можно охарактеризовать как женщину будущего общества, очищенного от варварства. Как акушер, она стоит выше многих врачей-мужчин, однако она не мужеподобна. В первый год своего управления работой Центра она жила в маленькой, темной комнатке в подвальном этаже. Здесь, в подвальном помещении старого барака, собирались толпы молодых интернов, студентов и сестер поучиться приемам акушерского искусства, посмотреть десяток-другой будущих матерей, прокипятить мочу в маленькой бедной лаборатории и на минутку прикорнуть, чутко прислушиваясь к телефону, приносившему сообщения о бедных чикагских матерях, почувствовавших приближение родов.
В своем подземном будуаре Тэккер вечно приходилось воевать с грязью, заносимой с улицы из отвратительнейшего квартала, какой только можно найти в нашем так называемом цивилизованном мире. После напряженной ночной работы у рожениц она ложилась на часок вздремнуть, но с первыми проблесками рассвета ее уже будили крики разносчиков и отчаянное кряканье уток на мэксуелском рынке. Из этого древнего здания, в душные летние ночи и в зимнюю стужу, Тэккер начала свои вылазки в сырые чикагские трущобы, где отопление считается роскошью. Здесь она начала понимать, какой иронией звучат разговоры о прогрессе медицины…
Ее тревожно звали в дома, где безграмотные повивальные бабки освобождали голову ребенка, но не могли вывести его плечи; где головка ребенка была начисто оторвана из-за неумелого вмешательства; где соседи находили на полу корчившуюся в муках женщину с наполовину родившимся ребенком, со смертельной угрозой разрыва матки. Это случалось еще в 1932 году. Де Ли работал в Чикаго тридцать семь лет, чтобы все это изменить. Не напрасно ли он тратил свои силы? Где же в конце концов была медицина? Неужели это могло быть в наших просвещенных США, что Тэккер приходилось ругаться и умолять грязную повитуху не привязывать женщину к постели и не прыгать у нее по животу, чтобы выгнать ребенка?
Тэккер блаженствовала. Ей предоставлялась тысяча разных возможностей отгонять смерть. Она научилась создавать идеально асептическую обстановку и превращать в настоящий операционный зал каждую сырую, темную кухню, где приходилось расстилать газеты, чтобы защитить поле операции от клопов и тараканов. Тэккер — клубок противоречий; она ненавидит бедность и смерть и в то же время упивается этой бедностью, которая придает борьбе со смертью такой захватывающий характер. Если бы Чикаго не был пародией на цивилизованный город, то не представлялось бы случая помочь ему. Если бы Чикаго был прекрасным, утопичным городом, ее борьба оказалась бы слишком легкой. А потому она наслаждалась некультурностью Чикаго.
Как все подлинные борцы за жизнь, она демократична. Однако же, как и де Ли, она не лишена честолюбивых замыслов сделаться первоклассным врачом. Но она не может забыть о том, что каждая роженица является человеческим существом и в момент родов страдает так же остро, как любая знатная принцесса долларов. Тэккер полна того горячего оптимизма, который сам по себе уже несколько возвысил человека над его мохнатыми предками. Наша цивилизация при всех ее достижениях и богатстве еще не может обеспечить приличным жильем, питанием, одеждой или хотя бы работой миллионы заброшенных людей, которых она опекает. Хорошо, пусть так. Но Тэккер со своей кучкой молодых врачей, студентов и сестер может, во всяком случае, способствовать тому, чтобы тысячи этих забытых матерей рожали живых и крепких детей с минимальными страданиями, с максимальной гарантией от заражения и инвалидности, с меньшим даже риском смерти, чем у их счастливых, изнеженных сестер. А что потом? Какая судьба ждет в дальнейшем этих благополучно родившихся младенцев и их матерей? Беатрис Тэккер не хочет об этом думать.
IV
В Чикагском родильном центре борьба за жизнь матерей и детей начинается задолго до наступления родов. Внимательнейшее наблюдение за этими бедными матерями начинается с того момента, когда они приходят в Центр зарегистрировать свою беременность. Из всех опасностей и осложнений, которые Тэккер со своей командой научилась предупреждать путем дородового наблюдения, они ничего так не боятся, как эклямпсии. Наравне с родильной горячкой эклямпсия является заклятым врагом матерей. Ни один яд, изготовленный рукою коварного убийцы, не несет с собой более страшной смерти. Нет более темного пункта в несовершенном еще медицинском знании, чем вопрос о природе этого яда, действие которого проявляется так ужасно. По-видимому, живой ребенок внутри женщины каким-то образом отравляет ее. Часто бывает, что одновременно с наступлением судорог усиливается также родовая деятельность, и в тот момент, когда младенец появляется на свет, мать уже вне опасности.
На статистически регистрируемой территории США ежегодно от эклямпсии умирает не менее пяти тысяч матерей, так жестоко расплачиваясь за свои счастливые надежды. Когда припадок уже начался, нет в медицине достаточно эффективного средства, чтобы его прекратить. Все лечение эклямпсии сводится к предупредительным мерам. Но как же можно предупредить болезнь, причина которой не известна?
V
Почти у каждой из таких женщин можно заранее найти целый ряд физических и химических предвестников опасности; вот этим-то обстоятельством чрезвычайно тонко пользуются Тэккер и ее персонал. Они, конечно, не сами это открыли. Все это известно уже давно. Они следят за этими явлениями с невероятной бдительностью, которая казалась бы просто смешной, если бы это не давало такой поразительной, неслыханно низкой эклямптической смертности среди их пациенток.
Каждую женщину, которая впервые является в Родильный центр, спрашивают, переспрашивают и еще раз спрашивают, не было ли у нее каких-либо припадков во время предыдущих беременностей. А если это первая беременность, то ищут наклонности к эклямпсии по линии наследственности. Малейшие подозрительные признаки тотчас же заносятся в ее личную карту, которая подробнейшим образом ведется на каждую женщину в этом своеобразном медицинском учреждении. Кровяное давление, конечно, исследуется у всех женщин, как правило; исследуется также моча на белок. И при малейшем, самом ничтожном намеке на какую-нибудь ненормальность это отмечается в карте отчетливо, красными чернилами. Женщине откровенно говорят об угрожающей ей опасности; не запугивают ее, а только предупреждают, чтобы она знала. Дают ей точнейшие указания относительно диеты: поменьше соли, поменьше белковой пищи, побольше овощей. И что самое главное, ее настойчиво, убедительно просят наведываться в Центр. А если женщина все-таки не приходит, то посылают к ней на дом сестру или молодого врача.
Если, несмотря на меры, принятые Тэккер и ее помощниками, кровяное давление продолжает повышаться, в моче появляется все больше белка и если к тому же внезапно обнаруживается зловещее резкое прибавление в весе, то ее начинают посещать уже систематически, через день.
И если она не поправляется, хотя и нет у нее еще таких характерных предвестников, как головная боль, тошнота, искры в глазах и прочее, ее все-таки отправляют в больницу.
Там она благополучно разрешается от бремени.
С момента основания Центра двенадцать в среднем женщин ежемесячно обнаруживали признаки надвигавшегося ужаса. И тем не менее, начиная с апреля 1934 года до октября 1935 года, из четырех тысяч трехсот семидесяти девяти женщин, рожавших под наблюдением работников Центра, ни одна не умерла от эклямпсии. Между тем как общеамериканская цифра смертности от эклямпсии — одна на пятьсот. И вот…
Однажды, в октябре 1935 года, около полуночи, в дежурной комнате Центра заволновались. Срочный вызов: женщина, полька, на исходе беременности, судороги… Молодой интерн и сестра помчались к больной на трамвае: на такси не хватало средств.
Эта женщина не была даже зарегистрирована в Центре и никогда не слыхала о его существовании. Когда начались эти страшные припадки, детей взяли к себе соседи. Муж ее был слепой; он был не менее беспомощен, чем ребенок внутри умиравшей женщины. Соседи позвонили в ближайшую больницу… Да, да, все понятно, но они, к сожалению, не могут принять ее, потому что она у них не зарегистрирована. Вы лучше обратитесь в Родильный центр. Да, да, конечно, они ко всем выезжают. Так ответили с того конца телефонного провода…
В Центре существует правило: если посланный интерн находит положение серьезным, он вызывает директора Тэккер или ее заместителя, доктора Гарри Бенерона.
И вот в три часа ночи этот спокойный и хладнокровный, шутливый молодой акушер входит в двухкомнатную квартиру больной. Женщина без сознания, тяжело дышит, наполовину зарылась в пуховую перину. Бенерон посылает интерна срочно вызвать карету. Ну да, теперь, конечно, больница возьмет ее, поскольку Бенерон удостоверяет, что случай тяжелый.
Бенерон делает быстрый укол морфия. Затем медленно и осторожно вводит раствор глюкозы в вену умирающей женщины. Три часа спустя эта мать умерла, не разродившись, в той самой больнице, которая отказалась принять ее как не зарегистрированную. Выслушав этот рассказ, автор спросил у Бенерона, как вел себя слепой муж. Шел ли он, спотыкаясь и ощупывая дорогу, когда жену его несли в карету скорой помощи? У Бенерона не было времени замечать такие подробности. «Я, видите ли, добивался одного: всячески ускорить роды и спасти и мать и ребенка».
Едва ли, конечно, нужен был еще ребенок в этом печальном доме, но Тэккер и Бенерон никогда не вдаются в такие мальтузианские рассуждения. Что больше всего поражало автора в те дни и ночи, которые он провел с ними, — это взятый ими твердый курс на жизнь прежде всего для матери, потом для ребенка и по мере возможности для них обоих. Особенно любопытно было наблюдать, с какой честностью Тэккер и Бенерон взяли на себя ответственность за эту смерть, в которой были совершенно не виноваты. Они впервые узнали об этой женщине лишь за несколько часов до ее смерти. Да, но они спасли бы ее, если бы она показалась в Центр хотя бы три месяца назад. Но позвольте! Ведь она даже не знала о существовании Центра. Все равно. Факт тот, что она умерла, находясь под наблюдением Центра. Поэтому ее смерть должна быть включена в статистику Центра.
Центр не считается с тем, зарегистрирована у него женщина или нет. Он никогда никому не отказывает. И у Тэккер есть правило, что независимо от того, умерла ли женщина через минуту после того, как они ее увидели, или через месяц после благополучно проведенных родов, — это их смерть. Умерла ли она в собственной убогой лачужке или в лучшей больнице Чикаго — все равно они отвечают…
Вот что делает работу этих юных борцов со смертью прообразом более точной медицины будущего. Такая суровая дисциплина исключает возможность всякого рода самообмана и сваливания своих грехов на других врачей или на господа бога. Большой соблазн, конечно, уклониться от ответственности за собственное невежество, за собственные ошибки или незаслуженно приписать себе успех, который вам, по существу, не принадлежит. И эта манера, свойственная некоторым врачам, в значительной степени тормозит развитие лечебного искусства. Когда инженер строит железнодорожный мост и этот мост — из-за неправильного проектирования или нечестной работы — проваливается и тонут какие-нибудь важные особы, ответственность за это несет, конечно, инженер. В этом заключается его дисциплина. Врачебная профессия — совсем другое дело. Природа жестока, но она же и благодетельна; человеческая протоплазма имеет наклонность к самоисцелению; болезни часто сами себя изживают. И вполне естественно, конечно, что врач, у которого больная выздоровела благодаря силам природы, вопреки даже его неумелому лечению, всегда может самодовольно сказать: «Вот так мы! Что бы она без нас делала!» А с другой стороны, если пациент погибает, всегда можно свалить это на судьбу или на бога, против которых даже могучая медицина бессильна. В этом заключается недисциплинированность медицинской профессии.
Родовспомогатели Чикагского родильного центра — скорее молодые упрямые инженеры, чем врачи. Они не гладят себя по головке; они знают, что если они будут честны сами с собой, то не будут также морочить и других. В основе их неумолимой требовательности к себе лежит сама мудрость. Их горячая ненависть к смерти, которая иной раз кажется неизбежной, их страх запятнать чистые страницы своей статистики хотя бы одной смертью, — эта ненависть и этот страх помогают им иногда победить самую верную смерть.
VI
Редкая неделя проходит без того, чтобы докторам из Центра не приходилось выбирать между жизнью матери и жизнью ребенка. Это суровая проблема, требующая большой вдумчивости и решительности. И только благодаря этим качествам работникам Центра удалось спасти жизнь матери-негритянки, поведение которой трудно назвать иначе, как попыткой самоубийства. Она обратилась в Центр однажды ночью, в марте 1935 года; у нее была беременность на девятом месяце, и она неожиданно заметила у себя немного крови. Наряду с ужасом перед эклямпсией наши хранители матерей одержимы паническим страхом перед кровью. Они стараются внедрить в сознание каждой матери необходимость величайшей бдительности ко всякому кровотечению в дородовой период. Данный случай, в частности, можно было признать даже ложной тревогой; тем не менее негритянка Мэри была отправлена в больницу. Через два дня ее отпустили домой, без схваток, без кровотечения, в полном порядке, и вдруг в ту же самую ночь — отчаянная геморрагия{Геморрагия — кровотечение.}.
Это был ужасающий, неудержимый поток крови. Гарри Бенерон осмотрел ее; диагноз был ясен: предлежание последа. Так называется это страшное осложнение, когда послед стремится выйти вперед, когда он находится не там, где ему следует быть, а располагается между ребенком и зевом матки. Поэтому, когда ребенок начинает продвигаться, этот послед, в котором кровь матери связана с кровью ребенка, непременно должен разорваться с опасными, часто роковыми, последствиями. Это и грозило в данный момент негритянке Мэри.
Бенерон, со своим неизменным хладнокровием, быстро, но без суетливости, затампонировал больную, задержал кровавый водопад и немедленно отправил ее назад, в больницу. Врачи больницы всячески старались ускорить появление ребенка, но это им никак не удавалось. Вдруг черная леди разозлилась, вскочила со стола, оттолкнула сестру, пытавшуюся ее задержать, укусила вступившего с нею в борьбу доктора, набросила свое рваное пальто на сорочку и босиком помчалась к себе домой.
Вскоре околоплодный пузырь лопнул, и пошли воды. Начались мучительные родовые схватки. Кровь снова хлынула из нее ручьем, и, казалось, она вот-вот должна умереть. Ее друзья опять позвонили в Центр, и доктора Центра, конечно, вправе были умыть руки, отказавшись выехать к этой неблагодарной особе. Помимо всего, это была чрезвычайно распущенная женщина из самого темного квартала Чикаго. Однако же, не вдаваясь в тонкие рассуждения о том, кто имеет право на жизнь, а кому лучше умереть, «геморрагическая» бригада Центра немедленно приступила к действиям.
Вместе с Тэккер, Бенероном, молодым интерном, студентом-медиком и сестрой в берлогу Мэри было доставлено все необходимое для последней решительной схватки со смертью. В кухне была только печь да хромой стол. Во всей квартире нашлось всего два стула. В одной каморке стояла кровать, покрытая драным одеялом, в другой был свален уголь, и когда Тэккер мельком туда заглянула, она увидела кошку, облизывавшую своих котят. Двадцать четыре часа продежурила наша бригада у Мэри, всеми способами сдерживая кровотечение, которое то и дело возобновлялось. На короткое время один из членов бригады отлучился, чтобы поискать среди местного населения черных женщин, которые согласились бы дать свою кровь, если понадобится переливание крови. Спустя два-три часа Тэккер тоже отлучилась: она поехала в крошечную лабораторию Центра определить группу крови этих женщин, чтобы убедиться в безопасности переливания. Бенерон ни на минуту не отходил от больной, которая все больше и больше слабела…
Но вот в кухне появился импровизированный операционный стол — гладильная доска, положенная на два единственных стула. Этот стол был приготовлен для того, что, как они видели, было уже неизбежно. Повсюду были разостланы чистые газеты. Инструменты сверкали. Простыми домашними средствами они превратили это грязное логово в операционный зал, застрахованный от инфекции не хуже, чем в первоклассной больнице. Томительно тянулись часы. Шатаясь от усталости, они не переставали возиться с больной, а в промежутках садились отдыхать прямо на пол, устланный газетами. Но вот наступает решительный момент. Больная почти при смерти…
Ей дают глубокий эфирный наркоз, и, как многие негритянки, она плохо переносит эфир. Бенерон усыпляет ее все глубже и глубже, пока, наконец, не прекращаются маточные сокращения, пока она вся не ослабевает, пока… внезапно она перестает дышать.
Теперь наркоз достаточно глубок. Это как раз то, что требуется для быстрых, ловких рук Тэккер. Она пользуется этим расслабленным состоянием, которое необходимо для того, чтобы избежать разрыва матки.
В марлевой маске, в белой пижаме, высокая, стройная, Тэккер склоняется над больной. Глубоко внутри матки она делает искусное движение своей ловкой, мягкой, уверенной рукой, одетой в резиновую перчатку, и через несколько мучительно долгих секунд ребенок уже повернут внутри матери.
Ребенок собственным телом должен зажать поток крови, который неизбежно хлынет после того, как прорвется лежащий не на месте послед.
Эти несколько секунд мать лежит без всяких признаков жизни, и Бенерон ничего не делает, только ждет, пока Тэккер не выпрямится и не подаст ему знак глазами. Тогда он быстро приступает к искусственному дыханию.
Когда ребенок, наконец, вышел, и мать, обессиленная, но уже вне опасности, перестала кровоточить, и когда маленькая кухня, послужившая боевым полем в этой борьбе за жизнь, была приведена в порядок, тогда, наконец, наша славная геморрагическая бригада отправилась к себе в Центр. Темные круги были у них под глазами. Они шли пошатываясь, совершенно разбитые, но возбужденные и взволнованные, не думая о том, стоило ли им спасать эту глупую, сварливую Мэри.
…Свыше четырнадцати тысяч рожениц обслужили доктора Центра, и ни одна из них не умерла от предлежания последа.
Тэккер и Бенерон были, правда, очень огорчены, но не строптивостью Мэри, а совсем другим обстоятельством. Им было ужасно обидно, что пришлось потерять ребенка, чтобы спасти мать. Ребенок своим тельцем действительно остановил кровотечение у матери, но при этом разорвал свою собственную нить жизни — пуповину… Однако же у Центра великолепная статистика живорожденных детей — вдвое лучше, чем у Америки в целом. Да, можно сказать, что эти молодцы ни перед чем не остановятся, чтобы получить живого ребенка!
VII
Никогда еще не было у Тэккер такого опасного и необыкновенного случая, как в ту ночь, когда она, сонная, мчалась к дому одной ирландки, которая не была зарегистрирована в Центре. Когда у женщины внезапно начались схватки, к ней вызвали — в порядке скорой помощи — молодого интерна из соседней больницы. Положение было серьезное. У ребенка, стремившегося выйти на свет, выпала наружу ножка. Да, это, конечно, случай для Чикагского родильного центра. Он ведь принимает все вызовы безотказно. Он принимает на себя ответственность за каждую смерть. И вот Беатрис Тэккер уже тут…
Быстрый осмотр, обмер. Дело скверное. У женщины плоский таз вследствие перенесенного в детстве рахита. Ребенку никак невозможно выбраться нормальным путем. И хуже всего то, что этой ирландке сорок лет, что это ее первый ребенок, что она ждала этого счастья десять лет и надежды на другого ребенка нет почти никакой.
Тэккер делает быстрый расчет, тонко взвешивает возможность материнской смерти с шансами на спасение младенца. Комната тут же превращается в операционный зал, операционная бригада отчаянно скребет руки; инструменты кипят.
Тэккер пускает процесс природы в обратную сторону! Она берет ножку ребенка, обмывает ее антисептическим раствором, осторожно вкладывает обратно в канал, ведущий к матке, и наглухо зашивает наружный вход в этот канал.
Бенерон дает женщине глубокий эфирный наркоз, чтобы остановить родовые схватки, чтобы облегчить страдания матери, а главным образом, чтобы удержать ребенка от новых попыток выйти, что было бы с его стороны самоубийством. И вот уж тревожно завывает сирена скорой помощи; Тэккер сидит в карете около матери, поддерживая глубокий наркоз. Они трясутся, подскакивают, качаются, они мчатся в родильный дом.
Здесь акушеры, которые были уже предупреждены и готовы к операции, делают женщине кесарское сечение. Вместе с ребенком они удаляют и матку и все прочее, потому что, поскольку ножка была снаружи, матка уже, несомненно, инфицирована.
— Таким образом Тэккер подарила матери прекрасного живого ребенка, — закончил Бенерон свой рассказ.
VIII
Из всех крайних мер, какие требуются при осложненных родах, единственная, которую врачи Центра не применяют на дому у своих бедных женщин, — это кесарское сечение. Матери, нуждающиеся в этой операции, направляются в Центральный родильный дом, в Кук-Каунти и другие дружественные Центру больницы. Работники Центра с большой похвалой говорят о тех прекрасных результатах, которых добиваются больницы при этом эффектном и опасном способе извлечения ребенка.
И опять-таки Тэккер и Бенерон с их врачебной молодежью и сестрами помогают своей бдительностью в дородовой период обнаруживать опасные симптомы эклямптического отравления, угрожающего кровотечения, уродливого таза или сердечной слабости — всех этих осложнений, при которых может потребоваться извлечение ребенка с помощью ножа.
Опытные акушеры знают, что трагические последствия для матери или ребенка или для обоих вместе чаще всего происходят оттого, что необходимость в кесарской операции не устанавливается своевременно. Поэтому мать ложится под нож уже сильно истощенная, зараженная, чуть ли не умирающая. Не мешает вспомнить, что в наших больницах смертность матерей от кесарской операции равняется приблизительно десяти из сотни женщин, у которых младенец извлекается с помощью ножа. Можно сказать, что подвергнуться этой операция для женщины гораздо опаснее, чем заболеть тифом. И тем не менее ни одна из пациенток Центра, отправленных в больницы, — а теперь их набралось уже около сотни, — не умерла от этой операции.
В чем же секрет того, что женщинам чикагского дна рожать гораздо безопаснее, чем их более счастливым сестрам по всей Америке? Секрет очень прост. Это достигается только бдительностью. Если нельзя сказать, что женщина во время родов стоит одной ногой в могиле, то не будет преувеличением сказать, что она одной ногой над пропастью. Это основная предпосылка всего акушерского искусства де Ли. Этим и объясняется бдительность его молодых учеников из Чикагского родильного центра. Они отдают во много раз больше времени и заботы бедным чикагским матерям, чем может в американских условиях уделить средний врач средней роженице, и даже больше — чем знаменитый акушер может уделить богатым дамам, которые решаются еще иметь детей.
Вы скажете, что вопрос решается просто. Нужно только иметь больше акушеров, больше сестер, чтобы на всех хватило. Это верно. Но нужно быть также и практичными людьми. Если нашим рядовым врачам, работающим и так за мизерный заработок, если им придется еще уделять так много времени каждой роженице, то как же эти врачи смогут одеть и накормить своих собственных жен и детей?
Глава четвертая
КРОВЬ — ЭТО ЖИЗНЬ
I
Работников Чикагского родильного центра интересует только человеческая жизнь, но ни в коей мере не нажива. Вся его жизнеспасительная работа висит на волоске; каждый год перед ним встает вопрос о возможности дальнейшего существования. Но это не мешает ему — вплоть до сегодняшнего дня — оставаться университетом, где основным предметом преподавания является бдительность. По сравнению с теперешними великолепными громадами из кирпича и бетона трудно представить себе что-нибудь менее академическое, чем этот старый, потемневший от времени дом. Тем не менее здесь ежегодно более трехсот студентов и врачей получают прививку акушерской бдительности. Здесь законы нашей долларократии теряют свою силу. В нашем мире стяжательства это учреждение кажется чудесным оазисом, потому что по мере прохождения акушерского курса молодым людям внушается также мысль о том, что человеческая жизнь — это высшая ценность. Здесь они получают подготовку к ожидающему их разочарованию, потому что по окончании учебы им придется вступить в мир, где жизнь никакой цены не имеет. Когда молодые студенты и доктора обслуживают бедных обитательниц чикагских трущоб, жизнь каждой из рожениц представляется им не менее драгоценной, чем жизнь королевы или супруги банкира. И тут снова ирония судьбы: как только ребенок появился на свет, работники Центра должны забыть о существовании матери и ребенка; пусть они сами теперь добиваются шансов на жизнь в нашем мире, построенном на принципе «laissez faire»{Невмешательство (франц.).}. Они оставляются на произвол судьбы после нескольких дней нежной заботы, когда кажется, что жизнь их имеет какое-то значение для цивилизации. А эта цивилизация, видимо, как раз теперь серьезно обеспокоена бурным приливом человеческой жизни.
Если вы хотите лично познакомиться с родовспомогательным искусством, которое так великолепно преподается в Чикагском родильном центре, вам придется подняться по стоптанным каменным ступенькам, и тут же вы сразу натолкнетесь на необыкновенную вещь в этом старом темно-сером доме надежды. Облезлая зеленая дверь открывается в обе стороны, и на ней нет никаких запоров. За сорок один год, с тех пор как де Ли организовал это учреждение, сколько тысяч женщин толкали эту дверь, приходя сюда с тошнотой, со схватками, со страхом перед кровотечением, перед конвульсиями! Ни одна из них ни разу не встретила отказа. Какой контраст с современными больницами, где вам не окажут помощи, пока не понюхают ваших денег, хотя бы вы умирали на их глазах! Эта дверь несчетное число раз открывалась перед женщинами, уходившими домой в уверенности, что при наступлении родов они получат все лучшее, что может им дать акушерская наука и искусство.
Войдя в эту незапирающуюся дверь, вы увидите телефонный пульт, по которому руководящие работники Центра получают сообщения о разных перипетиях борьбы за жизнь, проводимой персоналом Центра по всему Чикаго. Здесь главный штаб боевых действий, не прекращающихся из года в год в маленьких домишках, общежитиях, дешевых квартирах и хижинах. Против телефонного пульта висит большая зеленая информационная доска, играющая роль штабной карты. Вы, конечно, на ней ничего не разберете, если вы не врач и не сестра. На эту доску ежечасно заносятся сообщения о ходе всех этих отдаленных, разбросанных боев за новую жизнь. Здесь вы найдете последние новости, и радостные и зловещие, поступающие от молодых врачей и сестер — этого передового отряда борцов, рассеянных по всем уголкам гигантской трущобы, именующей себя вторым городом Америки.
На этой большой зеленой доске сосредоточена вся жизнь Беатрис Тэккер и Гарри Бенерона, которые являются сердцем и мозгом этого учреждения. Эта доска — поле битвы. Ряды и колонки цифр несут им добрые вести о новой жизни, благополучно явившейся на свет, или же говорят о грозящей смертельной опасности. Как только из любого пункта Чикаго поступает сообщение, что у женщины начались родовые схватки, работники Центра отправляются туда тотчас же. Это неуклонное правило. Не то что скоро или очень скоро, а именно тотчас же. Когда такая выездная бригада — обычно интерн, студент и сестра — прибывает на место, она быстро производит осмотр. Затем из ближайшей бакалейной, пивной или сигарной лавки передают подробнейшие сведения о роженице в Центр, где эти сведения заносятся на зеленую доску и поступают на заключение Тэккер, Бенерона или старшего дежурного врача. Если, по мнению кого-либо из этой тройки, имеется малейший намек на опасность для роженицы, находящейся в руках учащейся молодежи, тотчас же опытный специалист несется туда на машине, нарушая все правила уличного движения.
Такова в основном техника работы Чикагского родильного центра.
Автору пришлось наблюдать их работу в зимнее время, в рекордно холодную зиму 1936 года. И у него в памяти осталось одно неизгладимое впечатление: для этих борцов за жизнь нет никаких трудностей.
Автор видел, как бригада молодежи вернулась в Центр после напряженного суточного дежурства у роженицы. Это было на рассвете, в морозное утро. Не успели они снять пальто, как загудел телефонный пульт. Да, ничего не поделаешь! Все выездные бригады разосланы к девяти одновременно рожающим матерям. Им придется ехать. И они отправились в такси за пятнадцать километров к новой роженице. Спустя два часа они вернулись. Глаза у них были красные, лица серые, осунувшиеся. Экая незадача! Оказывается, у женщины были вовсе не роды, а только сильно разболелись зубы… Ну, конечно, они поворчали немножко. А Тэккер и Бенерон смеялись, советуя и им делать то же самое. Ничего нельзя знать заранее. Когда зовут — надо ехать. Такова дисциплина Чикагского родильного центра.
II
Когда выездная родильная бригада, приехав на место, убеждается в том, что у женщины действительно начались роды, она остается дежурить у нее до тех пор, пока не появится ребенок или же пока не выяснится, что тот или иной опасный симптом требует срочного помещения ее в больницу. Это одна из основных установок Центра. Они наблюдают каждую мать с начала до конца родов. Это правило без исключений, независимо от того, как долго тянутся роды и насколько благополучно они протекают. Это правило всегда строго соблюдается, какой бы ужасный дом это ни был — зловонный, грязный или переполненный ребятами. Таким образом, молодым медикам и сестрам предоставляется исключительная возможность изучать нормальный ход родового процесса. Они видят каждый момент развития той мощной силы, с помощью которой мать выталкивает из себя новую жизнь.
Но что для них является наиболее мучительным, поскольку все они дети современности, полной движения и спешки, — это основной тезис Центра, выражаемый Беатрис Тэккер в четырех коротких словах. Если вы спросите ее, в чем секрет низкой цифры смертности в ее учреждении, она вам с улыбкой ответит:
— Мы сидим и ждем.
Они сидят и ждут с напряженной бдительностью, а долго ли может человек оставаться в таком напряжении? Но они должны только сидеть и ждать, пока нет ничего угрожающего для матери или ребенка. Они усвоили себе раз навсегда, что роды должны проходить с начала до конца при минимальном медицинском вмешательстве, которое часто бывает так опасно. Слишком уж высокое развитие получила теперь наука о вмешательстве в тот процесс, который недавно еще считался простым и легким. Не так давно английский химик Генри Дэйль сделал интересное открытие, что вытяжка из мозговой железы оказывает возбуждающее действие на маточную мускулатуру животных женского пола. И эта повышенная сократительная способность матки, вызванная чудесным действием питуитрина, действительно спасла не одну тысячу матерей от смертельного кровотечения в послеродовой период. Но теперешние доктора и даже акушеры, которым в интересах заработка приходится бросаться от одной роженицы к другой, пользуются могучим действием питуитрина для иной цели и часто с очень печальными последствиями. Сотням тысяч американских матерей дают теперь питуитрин для того, чтобы усилить родовую деятельность. И результаты этого неправильного метода часто бывают ужасны. Мышцы матки, возбужденные питуитрином до ненормальных пределов, сокращаются иногда с такой силой, что ребенок оказывается взаперти и умирает. Матка может разорваться и дать смертельное кровотечение. Иногда получается омертвение маточных тканей с последующей тяжелой инфекцией. Иногда от слишком бурных сокращений матки головка ребенка так сильно ударяется о тазовые кости матери, что повреждается его мозг, и он на всю жизнь остается идиотом.
Питуитрин — это палка о двух концах. Он оказался настолько опасным при употреблении его не для остановки послеродового кровотечения, а для ускорения родов, что французский акушер Котрэ разослал по всему миру анкету по этому вопросу. Ответ лучших акушеров мира единодушен: при таком применении питуитрин опасен и может послужить причиной смерти как матери, так и ребенка. Однако же питуитрин широко применяется в Америке для ускорения родов…
Если в интересах матери или ребенка требуется усилить родовую деятельность, то персонал Центра находит для этого более нежные и безопасные средства. Применение для этой цели питуитрина руководящие работники Центра считают чуть ли не уголовным преступлением. Преимущества Центра заключаются в том, что его персонал попадает к роженице задолго до того момента, когда это считается необходимым многими опытными акушерами. Наблюдая за роженицей, молодые интерны, студенты и сестры могут уловить с самого начала всякие непредвиденные препятствия, с которыми так часто приходится сталкиваться младенцу в его стремлении выйти на свет. Молодым работникам Центра разрешается производить только самые простые и безопасные исследования. Эти неоперившиеся юные акушеры важным тоном дают заключения о том, когда и как должен появиться младенец, и эти заключения часто бывают до смешного ошибочными. Тэккер, Бенерон и старшие врачи никогда не позволяют себе раздражаться по поводу этих промахов. И никогда никто не смеется над молодежью, вносящей так много ложной тревоги на зеленую информационную доску.
— Мы никогда не браним их за то, что они вызывают нас без нужды. Но ругаем за то, что они не зовут нас, когда это нужно, — говорит Бенерон.
Беатрис Тэккер и Гарри Бенерон — честные и откровенные учителя, они не стесняются говорить своим ученикам, что они и сами могли бы сделать такую же ошибку и что они ее действительно делали. Этой честности, говорит Бенерон, они научились у своего любимого маэстро де Ли.
— Когда мы огорчались по поводу наших ошибок, де Ли всегда говорил, что за сорок пять лег своей практики он делал почти все ошибки, какие возможны в акушерстве!
Глава пятая
НЕ ДЛЯ НАЖИВЫ
I
Это большое счастье для бедных чикагских матерей, что Родильный центр может охранять их от одной из самых грозных опасностей, связанных с деторождением, ибо родильная горячка пока еще является главным врагом американских рожениц. Из всех матерей, отдающих свою жизнь за то, чтобы принести миру новую жизнь, сорок из сотни умирают от заражения во время родов. Из всех американских матерей приблизительно одна из четырехсот умирает этой смертью, которая теперь уже не должна существовать. По сравнению с этим всеамериканским побоищем статистика Центра представляет разительный контраст.
Надо заметить, что некоторые доктора крайне неодобрительно относятся к опубликованию данных о низкой цифре смертности, полученной тем или иным учреждением или группой врачей и сестер.
— Зачем дразнить гусей? Мы принимаем все меры к тому, чтобы изжить это позорное явление в своем узком профессиональном кругу. Наши цифры — хорошие ли, плохие ли — публики совершенно не должны касаться.
Рассказы автора частенько вызывают такие возражения со стороны видных представителей медицины. И вовсе не потому, что блестящая статистика Чикагского родильного центра кажется им лживой. А только потому, что сравнение ее с общеамериканскими вопиющими цифрами материнской смертности является будто бы оскорбительным. Так по крайней мере многие из них думают.
В этом сказывается отсталость медицины по сравнению с другими профессиями. Железнодорожники с гордостью говорят о своих поездах, сделавших по нескольку миллионов миль без единого несчастного случая. Горячее пламя научного анализа устремляется на каждую воздушную катастрофу, и публика широко об этом информируется. О всяком значительном достижении науки, направленном на борьбу со смертью, восторженно кричат на всех перекрестках. В этом и заключается прогресс человечества, которое борется за жизнь, более активную и вместе с тем более безопасную. Ведь не отказываются же люди путешествовать на самолетах из страха перед катастрофами. Они доверяют науке, которая не перестает бороться за безопасность полетов.
И наряду с этим чрезвычайно забавно смотреть, как люди медицины стараются дымовой завесой прикрыть скандальное положение с родильной горячкой. И они пытаются оправдать это благочестивыми соображениями о том, что женщины, узнав об опасностях родильной горячки, побоятся, мол, иметь детей и совсем перестанут рожать. Не смешно ли, право? Это просто неуважение к женщинам. Они гораздо умнее, чем о них думают! А для того чтобы не пугать бедных женщин, эти умники стараются всячески преуменьшить опасности родильной горячки. Нужно признать, конечно, что во многих родильных домах и общих больницах благодаря хорошей постановке дела и высокой технике работы опасность заражения сведена почти к нулю. Но в каких? Может быть, некоторые мужья и могут быть спокойны за своих жен, когда домашний врач указывает им на свою собственную низкую цифру смертности. Но перед массой американских отцов и матерей все еще стоит следующая тяжелая проблема.
В то время как общая цифра смертности с начала столетия снизилась на одну треть, а детская смертность упала наполовину, родильная горячка почти совершенно не дала снижения. Она по-прежнему остается главным убийцей рожающих женщин. Поскольку в этом рассказе о борьбе за жизнь подразумевается борьба за жизнь всех, с нашей стороны не будет нескромностью или нарушением общественных интересов рассказать о войне, которую ведут с этой самой ужасной опасностью материнства родовспомогатели из Чикагского родильного центра.
II
Не думайте, что наши молодые акушеры сделали какое-нибудь новое, поразительное открытие. Главные факторы, которые легли в основу этой науки, вам уже хорошо известны, и рядовой американский врач с ними тоже достаточно знаком. Это старая история о том, как Игнац Земмельвейс установил, что родящую женщину надо считать тяжело раненой и что родильную горячку можно смыть с рук у того, кто принимает роды. В любом руководстве по акушерству вы найдете рассказ о том, как Пастер открыл, что при родильной горячке самым страшным врагом и убийцей матери является стрептококк. Едва ли найдется врач, не знакомый с простым, но спасительным открытием нашего знаменитого хирурга Уильямса С. Хэлстеда, который доказал, что, пользуясь тонкими резиновыми перчатками — прокипяченными и стерильными, — можно лучше всего избавить больных от попадания в их раны заразных микробов.
Даже обыкновенные люди, немедики, теперь уже отлично знают, что если добросовестно скрести руки, кипятить инструменты, надевать стерильные маски и перчатки, то уже с помощью этих простых приемов можно обеспечить безопасность миллионам больных, которые неизбежно ранятся при хирургических операциях. Почему же каждая мать, которая неизбежно ранится в момент прохождения ребенка, не может пользоваться этими предохранительными мерами?
Почему наших молодых родовспомогателей высмеивают как фанатиков, когда в грязных берлогах и подвалах чикагских трущоб они стараются окружить бедных матерей фанатической чистотой по методу своего учителя де Ли?
Может быть, внутренние ранения, причиненные матери выходящим младенцем, кажутся нашим докторам не такими открытыми и серьезными, как широко зияющие раны при хирургических операциях? Может быть, они рассуждают так потому, что невидимый стрептококк, таящийся на руках и инструментах, угрожает такой же невидимой ране? Вполне возможно, что это и есть одна из причин их небрежности.
Но как все-таки может быть, что бедные, тесные и грязные квартиры оказываются безопаснее многих чистых с виду больниц с их белыми плитками и сверкающими аппаратами для истребления микробов? Об этом-то и речь. В этом и заключается один из секретов, открытых де Ли, соблюдаемый как ритуал, как религиозный обряд его последователями из Родильного центра. Это и является объяснением их великолепной статистики в борьбе с родильной горячкой; это да еще их пылкая, честная ненависть ко всякой болезни и всякой смерти.
Конечно, среди четырнадцати тысяч пятисот женщин, которых учащаяся молодежь Центра обслужила за пять лет, было несколько смертей от родильной горячки. Было также некоторое количество зараженных рожениц, но, к счастью, без плохого исхода. И однако же если детально разобраться в каждом из этих редких трагических случаев, то окажется, что работники Центра тут совершенно ни при чем.
В общем когда они начинали работать, в 1932 году, едва ли можно было надеяться на какую-нибудь особенно благоприятную статистику. Они благополучно провели роды у первых трехсот шестидесяти девяти матерей, когда однажды родовая бригада, примчавшись на квартиру к девятнадцатилетней роженице, увидела, что та без них родила своего первого ребенка.
Температура уже была повышена. На девятый день — смерть. Вскрытие показало, что смерть произошла от лопнувшего гнойного абсцесса, который образовался, конечно, задолго до того, как Центр узнал о существовании этой женщины.
— Но мы все равно считаем эту смерть нашей, — сказала Тэккер в ответ автору, когда последний пытался протестовать. С полным пренебрежением к очевидным научным фактам Тэккер добавила: — Если начать копаться и чистить свою статистику, то можно вычистить самого себя из каждого печального случая.
Прошло несколько месяцев. Тэккер отчаянно насаждала гигиену среди своих интернов, студентов и сестер. Рысьими глазами наблюдала она, как кипятятся инструменты. Молодым акушерам под страхом чуть ли не уголовного наказания запрещалось внутреннее исследование роженицы, если только какое-нибудь очень серьезное осложнение не потребует этого. И вот с помощью своей безопасной и верной системы «сидеть и ждать», не применяя никаких инструментов для извлечения ребенка, если он может самостоятельно родиться без вреда для матери, под строгим, но демократическим диктаторством Тэккер они обслужили тысячу восемьсот тридцать двух рожениц подряд, и ни одна из них не умерла от заражения.
Это был поистине блестящий результат! Одна на две с лишним тысячи — против одной, умирающей от родовой инфекции, на каждые четыреста американских рожениц! Но вот, увы, и вторая мать после сравнительно легких родов ни с того ни с сего стала гореть в лихорадке. Одно время ей сделалось как будто лучше, и она, несмотря на строжайший запрет врачей, решила устроить себе внутреннее спринцевание. Вскоре она умерла. В данном случае тоже было установлено, что эта женщина носила в себе гонорейную инфекцию, которая под влиянием родов вызвала у нее общий перитонит.
Автор опять напомнил Беатрис Тэккер, что согласно международной классификации причин смерти эту смерть никак нельзя ставить в связь с акушерскими причинами. Тэккер свирепо сверкнула глазами.
— Это наша смерть. А может быть, мы сами сделали упущение? Я не могу поручиться, что интерн или сестра не внесли туда какую-нибудь другую инфекцию.
В настоящее время статистика Чикагского родильного центра выглядит вот как.
За три с половиной года ни одна из обслуженных Центром матерей не умерла от родильной горячки. Было, конечно, много случаев заражения и горячки, но от микробов, которые не могли убить. К моменту, когда пишутся эти строки, Центр обслужил девять тысяч триста семьдесят матерей подряд без единого случая смерти от родильной горячки.
А по всей Америке одна мать из четырехсот рожает детей только для того, чтобы погибнуть от заражения.
Глава шестая
ЧТО ЖЕ НАМ ДЕЛАТЬ?
I
А теперь пора успокоить трусливых людей вроде нашего северного промышленника, испугавшегося снижения смертности от пеллагры. Ведь это пока еще не больше, как новая победа науки. Предположим даже, что борьба Чикагского родильного центра за начало жизни касается только маленьких «лишних» человечков, плодящихся слишком легко и быстро. Предположим, что спасенные матери могут, пожалуй, снова заняться воспроизведением нежелательного потомства. И все-таки боязливые люди не должны по этому поводу тревожиться. Ведь примеров низкой родовой смертности не так уж много в Америке. Правда, у Приграничного акушерского пункта тоже превосходная статистика. Но она едва ли может испортить среднюю американскую цифру смертности; ведь эти акушерки спасают ежегодно всего какую-нибудь тысячу-другую безвестных жительниц холмов. Есть, конечно, у нас и прекрасные родильные дома, есть немало врачей, которые настолько хорошо принимают роды, что если бы их работу увидели «отрицатели жизни», у них бы мурашки забегали по спине. Но тем не менее наша трусливая публика может быть пока совершенно спокойна. Нет еще никаких угрожающих признаков того, что это сверхбезопасное акушерское искусство слишком быстро распространяется. Ведь нужно еще принять во внимание, что американские матери совершенно не в курсе того, какие родильные пункты, какие больницы и какие врачи для них опасны. Но вот что больше всего должно утешить и успокоить тех, кого повергает в трепет бурный прилив человеческой жизни: самое существование Чикагского родильного центра висит уже на волоске! Так что все эти соображения заставляют нас признать общую цифру смертности среди матерей пока еще достаточно высокой и удовлетворительной для тех, кто считает разумным, с социально-экономической точки зрения, задерживать рост жизни народных масс.
Между прочим, мы можем дать прекрасный совет тем, для кого это перепроизводство «низкопробной» человеческой жизни является источником беспокойства. Все больше и больше среди теперешних хозяев народа распространяется мнение, что избыток человеческой жизни — главное наше несчастье. Но в чем же дело? Ведь народные массы не являются хозяевами науки. Люди, владеющие жизнью народа, являются одновременно и владельцами науки, спасающей эту жизнь. Они могут по желанию пускать или не пускать ее в ход, словно кран, который открывают и закрывают. Что может быть проще, чем отказать науке в средствах, без которых она бессильна продолжать свою жизнеспасительную работу. Но только с одной маленькой предосторожностью: дабы сохранить социальный status quo, народные массы должны оставаться в полном неведении относительно этого убийственного государственного мероприятия. Однако, увы, это теперь уже не так легко сделать, поскольку народ начинает уже сомневаться в бухгалтерии наших экономистов, которые морочат его замысловатыми цифрами, стараясь доказать, что средства на борьбу за жизнь все труднее и труднее выкраивать из государственного бюджета.
Поговаривают уже в народе, что баланс живого человеческого бюджета важнее бухгалтерского баланса, выраженного в денежных единицах.
Для всех, кто дочитал до этого места повесть о борьбе за жизнь, конечно, ясно, что автор отнюдь не придерживается жизнеотрицающих убеждений. Но это обстоятельство опять-таки не должно никого пугать. Ведь едва ли несколько тысяч из сотен миллионов обездоленных людей смогут прочесть эту хронику о приключениях (и злоключениях) мужчин и женщин, борющихся за право на жизнь для всех.
Но к чему же тогда продолжать эту историю о борцах со смертью, таких, как де Ли, Тэккер и Бенерон? Ответ простой. Автор делает это потому, что его чутье, интуиция — назовите, как хотите, — подсказывает, что это отрицание жизни не может оставаться постоянным явлением. Это только симптом смертельной болезни нашего гибнущего экономического строя. Когда-нибудь — срока указывать не будем — воцарится новый порядок. При этом порядке человеческая жизнь будет считаться величайшим благом в мире. Тогда люди пойдут шагать, распевая демократическую «Оду радости» поэта Шиллера под волнующие звуки «Девятой симфонии» Бетховена. Но автор не обольщается. Он знает, что теперешний частичный отказ в плодах науки — это только первый намек на массовую резню, которая, возможно, нам предстоит. Он надеется, что у него хватит сил и мужества устоять перед этим надвигающимся ужасом. Возможно, что предстоят еще худшие времена в борьбе народов за жизнь для всех, прежде чем наступит лучшее будущее.
Но при неизбежном в будущем крушении нашей старой цивилизации надо думать, что от нее уцелеет кое-что хорошее. И если борцы за жизнь, которые уже принимаются за построение нового, лучшего порядка, начнут свою работу с лучших образцов того, что сохранилось от старого, это даст им и пользу и бодрость духа. Повесть о злоключениях наших борцов за жизнь стоит рассказывать потому, что де Ли, Тэккер, Бенерон и все другие, о которых вы прочтете дальше, являются предтечами. Они пророки того будущего, которое может и должно настать.
II
Тэккер и Бенерон, которые работают среди чикагских низов, знают, что подавляющее большинство матерей, у которых они принимают новую жизнь, отличается хорошим и крепким здоровьем, несмотря на то, что они простые, бедные люди. У Тэккер и Бенерона есть большое преимущество перед теми, кто презрительно относится к жизни масс; они бывают вместе с этими людьми в момент самого глубокого из человеческих переживаний. Они знают, что у этих женщин такая же любовь к жизни, такая же нежная радость при появлении ребенка, как у самых культурных и тонко воспитанных леди из высших кругов — интеллигентских и финансовых. Интересно послушать Беатрис Тэккер, когда какая-нибудь высокая особа по ошибке начинает хвалить ее за прекрасные успехи Центра в деле ограничения деторождения.
— Что-о? Ограничение деторождения? — отвечает она с презрительным и негодующим видом. — Нет… уж простите! Мы никогда не мешаем детям являться на свет. Наоборот, мы принимаем детей!
Биология вполне на стороне Тэккер в ее пылком стремлении принимать новую жизнь у миллионов чикагских бедняков. Люди тонкой культуры, убежденные в своем биологическом превосходстве, высказывают иногда мысль: это неплохо, конечно, что Тэккер и Бенерон умеют так ловко принимать детей, но, к сожалению, они принимают их у людей не того класса. Слыша такие рассуждения, наши родовспомогатели приходят положительно в ярость. На чем, собственно говоря, основано это дикое псевдонаучное мнение, что именно в народе, где больше всего родится детей, их почему-то должно рождаться меньше всего?
Допустим, что ограничение деторождения более регулярно и эффективно практикуется классами, которые поставлены в более счастливые социальные и экономические условия. Такой факт устанавливает знаменитый биолог Рэймонд Пэрл. Что делает это утверждение особенно интересным — это то, что Пэрл употребляет слово «счастливый». Представляет ли какую-нибудь угрозу для качества человеческой природы эта уменьшающаяся плодовитость богатых и образованных людей? Не кончится ли это тем, что человечество опустится до социального и экономического уровня тех, которым Тэккер и Бенерон помогают производить новую жизнь? Биолог Пэрл этого не думает. Он решает этот вопрос не в плоскости своих предрассудков (которые в достаточной мере аристократичны), а на основе чистой науки. Он подрывает вздорную теорию о том, что материальный успех является показателем биологического превосходства преуспевающих людей. Разве наши более счастливые классы достигли этого благодаря тому, что состоят из людей действительно высшей пробы — умственно, морально, физически и по наследственным признакам? А их дети разве тоже будут существами высшей породы?
«Или же, — спрашивает биолог Пэрл, — «счастливые», классы стали таковыми только потому, что им больше посчастливилось? То есть, попросту говоря, им повезло?» Пэрл говорит, что это можно предположить с не меньшей степенью вероятности. Он указывает на то, что когда животновод хочет проверить породу лошади, коровы или курицы, то единственным научным мерилом ему будет служить качество жеребят, телят или цыплят, получающихся от пробного скрещивания. Что же касается людей, то увы… «В абсолютных цифрах, — говорит биолог Пэрл, — огромное большинство знаменитейших людей мира произошло от весьма посредственных предков; и, с другой стороны, наиболее выдающиеся люди были исключительно несчастливы в своем потомстве».
И в самом деле, Людвиг ван-Бетховен, — приставка «ван» не заключает в себе ничего аристократического, а говорит лишь о том, что его предки были крестьянами и разводили свеклу, — Бетховен был сыном пьяницы-тенора, которого приспешники современных расистов, может быть, кастрировали бы. Мать Бетховена, неграмотная женщина, принадлежала к той самой породе забитых людей, у которых Тэккер считает себя вправе принимать детей. Или возьмем другой пример. Кто помнил бы о музыкальных опусах сыновей Баха, не будь они детьми знаменитого отца? А где гениальные ученые из потомства Галилея, Ньютона, Фарадея и Пастера?
Короче говоря, всякие теории о расовом и семейном превосходстве, передающемся по наследству, — это чистейший вздор и чепуха.
Так что Тэккер и Бенерон могут спать спокойно. Они не являются угрозой для человечества. Им не нужно извиняться за благополучную приемку детей у жен фрезеровщиков, водителей такси и поденных рабочих. Здоровая человеческая масса является единственной творческой основой для своих талантов, своих гениев, своих вождей.
III
Что же нам делать? Почему массы американских детей не могут хорошо рождаться и почему американские матери не могут пользоваться всеми благами науки, чтобы благополучно рожать детей?
Что особенно печально при нынешнем положении вещей — это то, что американские матери совершенно не знают, куда им идти рожать, где те люди и руки, которые овладели в совершенстве искусством родовспоможения и могут обеспечить им полную безопасность родов. Почему от матери это скрывается? Представьте себе, что вот вы, женщина, стоите перед возможностью умереть и знаете это. Или вот вы, муж, знаете, что ваша жена в продолжение девяти месяцев имеет шесть шансов из тысячи, чтобы умереть. (Это и есть средняя американская цифра смертности от родов.) Но в то же время известно, что современная наука может в шесть раз повысить шансы на жизнь для каждой будущей матери. Цифра смертности среди четырнадцати с лишним тысяч рожениц, обслуженных Чикагским родильным центром, составляет меньше, чем одна на тысячу. Почему же нельзя это великолепное искусство Чикагского родильного центра, Приграничного акушерского пункта, прекрасных родильных домов и опытных врачей сделать достоянием всех врачей и всех больниц? Почему наша врачебная корпорация в полном своем составе не идет специализироваться в этом жизнеспасительном искусстве?
Ответ весьма простой, докторов тут особенно винить не приходится. Наши народные массы, массы американских жен и мужей еще не потребовали, чтобы доктора этому научились. И тут мы снова попадаем в заколдованный круг; многие доктора придерживаются того мнения, что материнские массы не должны принимать участия в борьбе за жизнь или хотя бы знать о существовании этой чудесной науки, чтобы восстать и грозно потребовать ее. Медицина — старая и высокомерная профессия; она еще больше чем наполовину — жречество; и не так-то легко она позволит простым людям проникнуть в ее тайны. С решительностью, которая казалась бы смешной, если бы не была столь печальной, некоторые врачи утверждают, что рождение ребенка должно быть вопросом частных взаимоотношений между женщиной и ее доктором. К счастью, это не мнение большинства. И это не повод, чтобы мешать распространению знаний.
IV
А умирать все-таки приходится матерям… И не редко, не в исключительных случаях, а в таком количестве, которое, если правду сказать, далеко превышает официальную цифру в пятнадцать тысяч, установленную Центральным статистическим бюро. А кроме того, еще сотни тысяч из них превращаются в тяжелых, пожизненных инвалидов. Что касается детей, их погибает при рождении больше восьмидесяти тысяч в год. Что же такое эта бойня, как не вопрос народного здравоохранения? Так смотрит на это и главный врач Службы здравоохранения США доктор Томас Паррэн. Вот какой вопрос поставил Паррэн перед общественницами из Нью-Йоркского центра охраны материнства:
Если бы какое-нибудь эпидемическое заболевание, скажем новая вспышка гриппа, унесло пятнадцать тысяч взрослых и восемьдесят тысяч детей, разве не зашевелились бы органы здравоохранения, не пошли бы они на самые крайние меры для прекращения эпидемии?
Но против бессмысленной, ненужной смерти матерей и детей наши работники здравоохранения — и федеральные, и штатовские, и областные, и муниципальные, — по-видимому, ничего не могут сделать, а если и могут, то не делают.
Так почему же американским женам и их мужьям не объединиться и не призвать к действию нерадивых блюстителей народного здравия, почему не поставить перед ними следующие важные вопросы.
Имеешь ли ты, блюститель народного здравия, сведения относительно жизни и смерти рожениц от всех врачей, пользующихся правом принимать роды? Имеешь ли ты цифровые отчеты по этому вопросу от больниц, в которых мы рожаем наших детей? А если ты располагаешь этими данными, то почему не публикуешь их для нашего сведения?
Ведь, по существу говоря, это мы, народ, даем тебе твой кусок хлеба с маслом, это нам, народу, хочется жить, и именно нам, а не кому-нибудь другому, приходится умирать.
Почему, блюститель, ты не следишь за тем, чтобы о каждой женщине, у которой установлена беременность, обслуживающий доктор посылал тебе сообщение за определенным номером, как это делается теперь при каждом случае кори, скарлатины и дифтерии?
Почему бы этот самый номер не поставить затем на свидетельстве о рождении ребенка и на свидетельстве о смерти матери, если она умрет?
Разве ты не можешь получать такие сведения, независимо от того, где происходят роды — в больнице или на дому? И разве ты не можешь поставить фамилию доктора, принимавшего роды, рядом с этим номером в твоих регистрационных записях?
Вспомни также, что мы, народ, сами не умеем разбираться в том, отчего умерла женщина, и не был ли ребенок убит плохим акушерским обслуживанием. Но разве ты не можешь сделать так, чтобы каждый случай родов, со счастливым или трагическим исходом, поступал на рассмотрение авторитетной экспертной комиссии?
Почему эти эксперты не могли бы проанализировать каждый случай смерти, каждое осложнение при родах с точки зрения его предупредимости или неизбежности? И почему после такого анализа сведения о докторе или больнице, где произошел данный случай, не могли бы сообщаться нам, матерям, и нашим мужьям?
Мы считаем, блюститель народного здравия, что предупреждение эпидемий оспы и дифтерии лежит всецело на твоей ответственности. Так почему же ты не находишь нужным отчитываться перед нами по еще более серьезному вопросу — по вопросу о напрасной массовой смерти рожениц?
Вот какой проект объединения народных масс для борьбы за начало жизни выдвинула Беатрис Тэккер. Кто больше, чем она, вправе делать такое практическое, но опустошительное предложение? Да, именно опустошительное. В этом-то вся загвоздка. Вот что портит этот благородный план сделать самих матерей соучастницами борьбы за начало жизни: если органы здравоохранения захотят честно провести его в жизнь, каковы будут непосредственные результаты? Какие меры придется принять против докторов и больниц, которые высокими цифрами смертности покажут свое неумение безопасно обслуживать рожениц? Не придется ли лишить этих докторов права практики — по меньшей мере, акушерской — до тех пор, пока они не научатся акушерски мыслить, пока не смогут разбираться, где можно им самим принимать роды, а где лучше обратиться к помощи специалиста-акушера? Не придется ли прикрыть больницы — во всяком случае, их родильные отделения — до тех пор, пока они не построят отдельные родильные корпуса или хотя бы сделают невозможным занос инфекции в существующие родильные палаты?
Но если наши работники здравоохранения, освободившись от тенет государственной и медицинской политики, попробуют прибегнуть к таким решительным мерам, если они вздумают изъять из обращения неумелых докторов и плохие больницы, то кто же будет обслуживать рожениц и где они будут рожать? Короче говоря, хватит ли докторов, хорошо знакомых с акушерским делом, и больниц, где женщина могла бы рожать без риска?
Увы, как ни хорош этот план, не поставила ли Беатрис Тэккер телегу впереди лошади?
Не лучше ли для народа начать свою коллективную борьбу за хорошее начало жизни требованием о срочной подготовке опытных докторов и немедленной постройке безопасных больниц до того еще, как неучи и опасные больницы, в которых они работают, будут изъяты из обращения?
Огромное большинство врачей, если дать им для этого экономическую возможность, с радостью пошли бы знакомиться с новейшими достижениями акушерской науки. Заведующие больницами, если дать им средства, с чувством искренней гордости взялись бы за постройку родильных корпусов.
V
Много ли есть у нас таких подготовительных акушерских центров? Много ли докторов — если бы даже захотели — имеют материальную возможность оторвать время от своей практики для изучения акушерства? Ответ ясен. Однако же наши большие акушеры, не выходя из рамок современной экономики, могли бы дать обоснование для общегосударственной мобилизации средств, чтобы эти знания могли широко преподаваться и чтобы рядовой врач мог их получить.
Для финансирования таких подготовительных курсов и обучения врачей потребуется ежегодно несколько миллионов долларов. Точная смета может быть составлена при содействии наших крупных акушеров. Параллельно с этим пусть они займутся и другими расчетами. Пусть они определят денежную стоимость матерей и детей, которые напрасно умирают. Пусть они высчитают, сколько миллионов выбрасывается: на погребение тысяч погибающих матерей; на сотни тысяч младенцев, которые умирают при рождении или умирают, не видев еще света; на миллионы женщин, которые вынуждены платить за операции, за больничный уход только потому, что у них неумело принимали роды; на лечение и заботу о детях, изуродованных при рождении и ставших потом калеками или слабоумными.
Какие огромные получились бы сбережения, какое облегчение налогоплательщикам, если бы эту смерть, инвалидность и увечье можно было предупреждать!
Эта бесспорная экономия средств никогда еще не принималась во внимание и не учитывалась.
Должны ли наши налогоплательщики получить эти сбережения уже сейчас? Или, может быть, наша экономическая система еще достаточно сильна, чтобы сбалансировать смету по борьбе за жизнь в пределах, скажем, поколения?
Экономия для всей страны от хорошей акушерской работы получится, вероятно, колоссальная. А разумные налогоплательщики знают, что их детям тоже придется платить налоги, после того как нынешних налогоплательщиков не станет.
Автор не будет, конечно, здесь доказывать вместе с де Ли — идеалистом! — что человеческая жизнь дороже всего на свете. Применение этой философии на практике повело бы к немедленному ниспровержению существующего строя. Он только хочет спросить, где есть трещинка в этой бухгалтерии, доказывающей, что все мы глупцы и расточители государственных средств, поскольку допускаем, чтобы матери и их дети зря умирали.
И, однако же, несмотря на то, что правительству и частным благотворителям хорошо известны низкая цифра смертности у Чикагского родильного центра и его громадная роль в подготовке акушерского персонала, этому замечательному учреждению, может быть, придется закрыть свои двери из-за недостатка средств.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
БОЛЕЗНЬ, ПЛОДЯЩАЯ КАЛЕК
Глава седьмая
ПЕРВЫЕ СЛЕДОПЫТЫ
I
История о борьбе за начало жизни проста и кажется почти решенным вопросом по сравнению с едва намечающейся войной против смерти и увечья, подстерегающих детей вскоре после вступления в жизнь. Наука о борьбе за жизнь матерей стоит уже на вполне твердых основах, но каждому научному факту, касающемуся детского паралича, можно еще противопоставить загадку, делающую этот факт сомнительным. Победа в борьбе за спасение матерей зависит теперь только от одного: весь народ должен объединиться и потребовать применения известных уже знаний. Для борьбы с детским параличом народ также готов сорганизоваться. Но какое оружие вложат в руки народу борцы за его жизнь?
По всей справедливости можно сказать, что война против паралитической заразы едва началась. Существование этой ужасной болезни было обнаружено около ста лет тому назад. Первые попытки охотников за микробами и деятелей здравоохранения проникнуть в тайну болезни, плодящей калек, были сделаны не более полувека назад. Невидимое заразное начало детского паралича не делает различия между имущими и неимущими, никому не оказывает предпочтения. Оно не является, как туберкулез и другие детские инфекции, расплатой за бедность. От нее никаким богатством не откупишься. Когда этот калечащий и убивающий детей микроб-крошка начинает свирепствовать, сытые дети, гуляющие на городских бульварах, не более застрахованы от него, чем оборвыши, играющие в канавах. Леди, стригущие купоны, и жена рабочего равны перед ним. Самые обеспеченные люди из высшего круга напрасно будут спрашивать, куда им спрятать детей от опасности. Все уже понимают, что, для того чтобы спасти самих себя, надо избавить и весь народ от страшного проклятия. В этом единственное достоинство страшного паралитического бича.
Нельзя сказать, что наука против него совсем безоружна. В тот момент, когда пишутся эти строки, отцы и матери в Чикаго, в Торонто охвачены страхом, и, возможно, уже готовится научная вылазка врачей и работников здравоохранения, сулящая некоторую надежду. Да, только некоторую, в том-то и беда. Потому что надежды победить страшного врага не раз уже рождались и умирали. И на совещаниях борцов с этой болезнью, на которых автор имел честь неоднократно присутствовать, ясно чувствовалось, что борцы за жизнь встревожены хитростью и изворотливостью этого крошечного микроба. Правда, у них есть уже в руках кое-какие экспериментальные данные, которые, возможно, послужат некоторой опорой в борьбе. И все же на этих совещаниях автору всегда казалось, что он присутствует при тренировке боксера, который, не вступив еще на ринг, уже наполовину побит, потому что чемпион, с которым он должен сразиться, невероятно силен и опасен.
Вот почему автор считает уместным рассказать историю этой борьбы за жизнь, хотя исход ее в настоящее время еще под вопросом. Но, конечно, победа наших борцов за жизнь вполне возможна, если, неуклонно руководствуясь добытыми уже научными фактами, они будут воевать дружно. Страх, внушаемый этой болезнью, — их лучший союзник. Универсальность детского паралича делает его единственным врагом, в борьбе с которым наши борцы со смертью будут иметь поддержку всех слоев общества.
II
Детский паралич был мало распространенной болезнью, когда в 1840 году старый немецкий костоправ доктор Якоб Гейне впервые сделал о ней подробный доклад. Тогда ее так не боялись, как теперь. Во времена Гейне она поражала только отдельных детей то здесь, то там, и не было никаких указаний на то, что она заразительна. Она поражала их в самом нежном возрасте, когда они только начинали ходить, но Гейне находил некоторое утешение в следующем обстоятельстве: он никогда не видел и не слышал, чтобы ребенок от нее погиб (хотя для многих калек, которых ему пришлось видеть, смерть была бы благодеянием). Любопытно, что Гейне не видел ни одной жертвы этой болезни раньше, чем через несколько лет после начала паралича, но надо помнить, что он был костоправом и сталкивался с ними только по своей специальности. За много лет он имел возможность наблюдать всего дюжину-другую таких детей. У одного вся нога была тонкая и синяя. У другого рука или обе руки висели безжизненно, как плети. Гейне, конечно, не мог их вылечить. Но старый добрый доктор находил маленькую радость в том, чтобы придумывать для них гимнастические упражнения, делать им грязевые ванны и частично исправлять их увечья при помощи небольших операций.
Гейне почти не пытался объяснить себе происхождение этих увечий; он только предполагал, что, возможно, они вызваны трудным прорезыванием зубов. Но он догадывался — с удивительной проницательностью! — что здесь налицо поражение нервной ткани спинного мозга. О возбудителе же этой коварной болезни он ровным счетом ничего не знал за исключением указаний родителей, что болезнь начиналась с небольшого повышения температуры.
Дело, видите ли, в том, что эти искалеченные немецкие малыши были единичными случаями. Это было не общественной, а только личной трагедией. Такое положение длилось в течение сорока лет после того, как Гейне сделал свой первый классический доклад об этой болезни. Но вдруг, по каким-то таинственным причинам, произошла зловещая перемена в повадках этого демона паралитической болезни — чем же еще можно назвать его, как не демоном? В 1881 году на 64° северной долготы, под лучами северного сияния, немного южнее Полярного круга, детский паралич неожиданно перешел к новой боевой тактике. В маленьком шведском городке Умиа, вместо того чтобы поражать отдельных ребят, эта болезнь парализовала сразу двадцать детей, одного за другим. Эту страшную эпидемию наблюдал шведский врач Бергенгольц, но она не вызвала особого волнения среди борцов со смертью. Да и о чем было волноваться? Умиа — это так далеко от цивилизованных центров.
III
В 1887 году небольшая эпидемия детского паралича вспыхнула вдруг в Швеции, в Стокгольме; теперь уж болезнь стала пробовать свои силы в так называемом цивилизованном центре. Шведский врач Медин обессмертил себя тем, что первый занялся наблюдением над ней и описал ее как эпидемическое заболевание. Теперь она уж не начиналась маленькой, незаметной лихорадкой. Здоровые до того дети сваливались внезапно с высокой температурой, сильной головной болью, столбнячными явлениями, расстройством пищеварения, и через два, три, четыре дня наступал паралич. Медин видел, как болезнь поразила насмерть девятимесячного мальчика и пятимесячную девочку. Да, Гейне, конечно, ошибался: болезнь может быть и смертельной. В лето 1887 года, с июля по ноябрь, в Стокгольме заболело сорок четыре ребенка.
Трое погибших малюток сыграли свою роль в борьбе с детским параличом. Их подвергли вскрытию. Следы болезни были найдены в двигательных клетках спинного мозга и в нижней части головного. Эти клетки были разрушены и уничтожены. Уничтожены инфекцией. Каким-то неизвестным еще микробом. В том, что микробом, не могло быть сомнения.
Потом страшная болезнь опять притаилась, проявляясь лишь небольшими вспышками во Франции. В 1894 году она показалась почему-то в Вермонте. Так шло дело до лета 1905 года, когда внезапно разразилась первая в истории человечества крупная эпидемия детского паралича. И опять-таки эпидемия вспыхнула в Скандинавии. За это лето несколько сот детей погибло и больше тысячи осталось парализованными. Счастье для человечества, что в это лето 1905 года в Швеции оказался врач, которого можно назвать Шерлоком Холмсом детского паралича. Ивара Викмана во время эпидемии можно было видеть везде: никому и ни в чем не доверяя на слово, он заходил в каждый дом, пораженный новой чумой, и во много других домов, почему-то счастливо избежавших этого ужаса. Ивар Викман был чрезвычайно точен в своих наблюдениях. Он самым тщательным образом записывал полученные данные. И ему пришлось широко раскрыть глаза перед прихотями и увертками этой странной, непонятной заразы.
Он назвал это заболевание болезнью Гейне — Медина. Ее вообще называли детским параличом. Но Викман сам наблюдал, как она поразила однажды сорокашестилетнего отца девяти детей и не тронула больше никого в семье, оставив детей целыми и невредимыми! И в то же время он видел, что болезнь, парализующая взрослых людей, поражает иногда детей, но не парализует их.
Этот дьявольский микроб, очевидно, любил задавать загадки. В сельском приходе Трастена наш Шерлок Холмс выследил невидимую паралитическую заразу чуть ли не до самого ее логовища. Сначала она вспыхнула в приходской школе, напав на детей учителя. Но вот какая странность: двое школьников — брат и сестра, у которых не было абсолютно никаких признаков болезни! — принесли ее домой и заразили маленького братишку, который так и остался парализованным. Это было невероятно, но факт: дети чаще заражались от своих здоровых товарищей, чем от тех, которые были действительно больны. Казалось, что именно здоровые дети, которые соприкасаются с больными, являются носителями и опаснейшими распространителями заразы.
Но как же выявить этих невольных виновников зла? На это наука не могла ответить (и теперь еще, в 1937 году, на это нет ответа).
Люди не могут жить без надежды, и вот в чем была светлая сторона этого несчастья, повергавшего в ужас скандинавских отцов и матерей летом 1905 года. Викман установил, что у болезни есть наклонность к самоизлечению. Некоторые дети лежали совершенно парализованные, едва дыша, не в состоянии даже пошевельнуться, не в силах глотать, говорить или хотя бы кричать от невыносимой боли, а потом они понемногу, медленно, но верно поправлялись, крепли и начинали ходить. Но когда врача приглашали к заболевшему ребенку, то на основании первых симптомов болезни нельзя было делать никаких предсказаний. Легко ли, бурно ли протекало начало болезни — это еще ни о чем не говорило. Небольшая лихорадка могла повлечь за собой паралич на всю жизнь, могла даже убить ребенка, если поражение распространялось на нервные клетки, управляющие органами дыхания. И, наоборот, первая стадия болезни протекала иногда очень тяжело, ребенка уже считали погибшим, а потом он неожиданно выздоравливал.
И Викман честно признавал, что нет никакого лекарства, никакого верного средства, которое могло бы так или иначе повлиять на исход болезни. (Можно только пожалеть, что современные врачи не подходят так же добросовестно ко всяким лекарствам и сывороткам, которые они впервые пробуют на своих больных.)
Но если болезнь нельзя вылечить, то, может быть, есть способ как-нибудь задержать ее распространение? И здесь опять-таки Викману пришлось сознаться в полной своей беспомощности. Он сделал чрезвычайно важное открытие, установив, что болезнь может передаваться только личным соприкосновением. Но как помешать ее переходу от одного ребенка к другому? Карантином? Весьма возможно. Но ведь здоровые скорее распространяют ее, чем больные. Кого же тогда карантировать? Все население? Нет, нет, это глупость. Это безнадежное дело. А чем объясняется с научной точки зрения то, что прихотью фортуны огромное большинство взрослых и детей оказывается неуязвимым, невосприимчивым к этой болезни? И в то же время они передают ее тем, кто восприимчив?
Ответа на этот вопрос не было. (И теперь, после тридцати двух лет исследовательской работы, ответа на него все еще нет.)
IV
Но вот еще какая странная, нелепая особенность у этой загадочной болезни: она вовсе не набрасывается на самых слабых и истощенных детей. Ничего подобного! Некоторые исследователи готовы поклясться, что она поражает именно самых крепких и здоровых. Но что же это за сумасшедший микроб, — а это должен быть микроб, поскольку болезнь заразительна! — что это за фантастический зародыш, который безнаказанно могут носить в себе хилые дети и передавать его другим, здоровым и крепким? Викману и его шведским коллегам не удалось найти никакого микроба.
Но вот в 1909 году было сделано важнейшее открытие, сулившее пролить свет на страшную загадку. Венский ученый, рослый, медлительный австриец Карл Ландштейнер, попытался перенести болезнь от человека к обезьяне. В трупном покое на столе лежит Фриц, умерший от паралича венский оборвыш. Ивар Викман всегда говорил, что если ребенок пережил четвертый, самый тяжелый день болезни, шансы на выздоровление значительно повышаются. Но вот кусочек нервной ткани из спинного мозга мальчика, погибшего на четвертый день болезни. Этот кусочек разрушенной нервной ткани с помощью шприца, сверкающего в уверенной руке Ландштейнера, входит в организм павиана — Hamadrias. И он входит также в извивающееся тело его родича — Масаcus resus. Несчастливый это был день для обезьян! Потому что спустя несколько дней в лаборатории Ландштейиера уже можно было видеть останки павиана Hamadrias, a рядом, в клетке, когда-то веселый и проказливый Macacus resus сидел больной и печальный, не в силах пошевельнуть парализованными ногами. Да! Не может быть сомнений. Это детский паралич.
И, однако же, Ландштейнеру, при всем его тонком умении пользоваться высокосильными микроскопами, не удалось найти никакого микроба ни у мертвой, ни у больной обезьяны. (И до сих пор это еще не удалось ни одному исследователю, хотя некоторые думали, что нашли его, но это всегда оказывалось ошибкой.) На основании остроумнейших измерений того, что они не могли видеть, и с помощью догадок исследователи пришли к выводу, что величина этого мельчайшего микроба должна быть меньше одной миллионной части дюйма. Единственным его жизненным признаком является, по-видимому, отвратительная способность размножаться до бесконечности в телах своих человечьих (и обезьяньих) жертв. Возможно, что это только субмикроскопическая частица белкового вещества, стоящая на таинственной грани, которая отделяет мертвую материю от мельчайших живых существ…
Но тут уже начинается философия, которая непосредственного отношения к борьбе за жизнь не имеет. Пока же у нас имеется один научный факт, крепкий, бесспорный и утешительный: Ландштейнер затащил болезнь в лабораторию! Он мог теперь поддерживать ее в лабораторных условиях, для чего ему нужны были только макаки и павианы на роль мучеников науки. Все, что требовалось Ландштейнеру, — это со всяческими бактериологическими предосторожностями взять кусочек разрушенной ткани из спинного мозга издыхающей обезьяны, приготовить из нее бульон, набрать этого бульона в шприц, просверлить дыру в черепе здоровой обезьяны и впрыснуть ей в мозг это ядовитое вещество. Вот и все. Потом опять сначала: из спинного мозга в головной, из головного в спинной, из спинного в головной и так далее до бесконечности… Таким образом он мог убить или парализовать всех обезьян на свете, если бы пропустить их через его лабораторию.
Уже с самого начала этого бесспорного успеха можно было предвидеть, что он не означает еще немедленной победы над врагом. Болезнь, которую Ландштейнер перенес от бедняги Фрица к обезьянам, была, конечно, детским параличом. В этом не могло быть сомнений. Но у обезьян болезнь протекала не совсем так, как у детей. Она была для них более опасна. Девять из десяти обезьян, которым Ландштейнер впрыскивал в мозг невидимую заразу, погибали. Между тем при самых жестоких эпидемиях умирало не больше пятнадцати детей из ста. Для детей болезнь была заразна. Для обезьян ничуть. Обезьяны крайне нечистоплотны, как справедливо указывает немецкий ученый Ремер. И, однако же, здоровых обезьян можно было совершенно безнаказанно держать в одной клетке с больными и умирающими. Таким образом, приходилось признать факт: блестящие опыты на обезьянах ни в коей мере не объясняли загадку заразительности болезни для детей.
Открытие Ландштейнера заставило все лаборатории Европы и Америки, то есть не все, конечно, а только те, которые располагали деньгами на покупку обезьян, горячо взяться за исследовательскую работу. Несчетное число мартышек и павианов потребовалось заразить, парализовать и убить, для того чтобы установить следующий обнадеживающий факт.
Если обезьяна перенесла атаку детского паралича, но не умерла, то после этого можно заражать ее сколько угодно: в огромном большинстве случаев она не подвержена вторичному заболеванию. Она делается иммунной и может до конца жизни наслаждаться тем параличом, который она получила. Так что, в конечном счете, у болезни оказалось слабое место. И это было в равной мере действительно как для обезьян, так и для детей, потому что Викман, например, ни разу не видел, чтобы ребенок заболевал вторично. В этом отношении болезнь ничем не отличалась от других излечимых инфекций, скажем, от тифа или дифтерии. Нельзя ли в таком случае обратить это слабое место против самого микроба? Нельзя ли проявить в отношении его такую же ловкость, какую проявили Дженнер{Дженнер Эдуард (1749–1823) — английский врач, первым применивший предохранительную прививку оспы.} против оспы и Пастер против бешенства?
V
А что ж, это вполне возможно. И в лабораториях закипели планы новых, смелых экспериментов. Однако же в одном отношении детский паралич резко отличался от тифа и дифтерии. Эти болезни поддаются лечению прежде всего потому, что их микробы можно видеть через микроскоп. Эти микробы можно найти даже у совершенно здоровых людей, которые, сами не болея, являются опасными переносчиками заразы. А при детском параличе? Как можно найти то, чего нельзя видеть?
Тем не менее благодаря открытию Карла Ландштейнера о восприимчивости обезьян в 1909 году лаборатории всего мира были охвачены исследовательской лихорадкой. Блестящим фейерверком посыпались новые факты из тех лабораторий, которые были достаточно богаты, чтобы обеспечить себя обезьянами. Было установлено, что микроб детского паралича может проходить через тончайшие фарфоровые фильтры, которые задерживают все видимые микробы, что он может жить месяцами в крепком глицерине, что он чрезвычайно устойчив против высушивания. Кроме того, исследования детских трупов и неисчислимого количества мертвых обезьян с очевидностью доказали, что разрушительное действие крошечного микроба сказывается главным образом, — пожалуй, даже исключительно, — на нервных тканях спинного мозга и нижней части головного.
Но каким образом этот микроб проникает в организм ребенка, чтобы произвести в нем подобное разрушение? Где входные ворота для инфекции? С первых же дней исследовательской горячки охотники за микробами почти вплотную подошли к разрешению этой загадки. Флекснер и Льюис вводили небольшие тряпочки, пропитанные паралитическим ядом, глубоко в нос здоровым обезьянам. Обезьяны погибали от детского паралича. Затем они еще лучше обставили этот опыт — проделали его в обратном порядке: они впрыснули заразу прямо в мозг здоровым обезьянам. Через несколько дней, когда болезнь начала развиваться, они увидели, что зараза уже проложила себе путь наружу: она просочилась из мозга в носовые полости этих больных обезьян!
Было ли это объяснением того, каким образом болезнь переходит от ребенка к ребенку? Можно ли было сказать, что это единственные ворота — входные и выходные — для крошечного паралитического микроба?
Увы, этот намек на второе слабое место паралитической заразы потерялся и утонул в шумихе других многочисленных опытов, и некоторые из этих опытов казались обещающими. Уже тогда, в 1909 году, мелькала надежда, что можно найти какую-нибудь спасительную вакцину. Бывали случаи, когда исследователи впрыскивали заразу в мозг обезьянам, и у какой-нибудь из них почему-то не развивались признаки болезни. Они делали ей повторное впрыскивание, и иной раз она заболевала и умирала, а иной раз оказывалась совершенно невосприимчивой. Может быть, это первое впрыскивание, вместо того чтобы убить ее, каким-то таинственным образом давало ей сопротивляемость? Да, может быть. Но что ж из этого? Чему тут особенно радоваться? Какой сумасшедший осмелится впрыскивать ребенку опасную заразу в расчете на то, что она не убьет, а защитит его?
Но в этом был все-таки луч надежды. Разве Пастер не превращал смертоносный, насыщенный бешенством спинной мозг кроликов в жизнеспасительную вакцину путем высушивания его? Разве гениальный англичанин Дженнер не превращал сильный оспенный яд в важнейшее предохранительное средство, пропуская его через организм коровы? Ведь это же факты! И целый ряд самых хитроумных опытов был проделан нашими следопытами науки в Нью-Йорке, Париже, Вене и Марбурге. Они брали кусочки нервных тканей из позвоночников парализованных, умиравших обезьян; они высушивали их, кипятили, смешивали с химическими веществами и сыворотками, стараясь как-нибудь ослабить их ядовитость и превратить их в спасительную вакцину.
Успехи, надо сказать, были небольшие, в смысле спасения обезьян. То, что обладало достаточной силой, чтобы привить обезьяне иммунитет, часто обладало еще большей способностью парализовать и убивать ее. Это было мучительное хождение по канату. Во всяком случае, нечего было и думать делать пробу на детях. В этом исследовательском рвении наших ученых была большая доля донкихотства: полная неприменимость на практике всякой вакцины, если бы даже удалось открыть ее, была очевидна. Единственным источником микробов был спинной мозг больных и умиравших обезьян. Где же взять денег на такое количество обезьян, чтобы обеспечить предохранительной вакциной сотни тысяч детей? Кроме того, при всякой эпидемии паралича заболевает только незначительный процент детей. А прививки не могли быть безвредны. Неужели родители, зная, что при самой жестокой эпидемии имеется всего один шанс из ста заболеть, неужели они позволят сделать своему ребенку прививку?
Не забудьте, что в те времена болезнь еще только начинала превращаться в страшное бедствие, каким она является теперь; тогда еще сотни тысяч детей не ходили на костылях и десятки тысяч не умирали от детского паралича, как теперь.
Но вот все более и более тревожные вести о росте и распространении детского паралича стали появляться в статистических таблицах американских и европейских органов здравоохранения, и нашим исследователям приходилось работать в атмосфере нараставшей паники среди населения. Если не удается найти вакцину для предупреждения смерти и увечья, то, может быть, существует какой-нибудь способ лечить эту болезнь?
Ведь до наступления паралича ребенок в продолжение двух-трех дней лежит с высокой температурой, головной болью, тошнотой и затвердением затылочных мышц. Не говорит ли это о том, что в первые дни болезнь постепенно распространяется в теле ребенка, пока не дойдет до нервных тканей, которые она преимущественно поражает? Нет ли в таком случае какого-нибудь способа обезвредить микробы до того, как они начнут разрушительную работу в спинномозговых клетках своих маленьких жертв?
Карл Ландштейнер в Вене, Левадити в Париже установили еще один утешительный факт. Они уже знали, что если обезьяна случайно выздоравливает от привитого ей паралича, она делается иммунной. То же самое наблюдалось и у детей, которые болели параличом, но остались живы. Так вот эти исследователи нашли, что кровяная сыворотка выздоровевших детей и обезьян, смешанная в стеклянном сосуде с культурой паралитических микробов, обладает способностью убивать эти микробы. Они установили это на основании того факта, что если впрыснуть такую смесь в мозг здоровой обезьяне, то последняя не заболевает.
Великолепно! Это как раз то, что требуется. Если сыворотка выздоровевшего животного убивает микробы в пробирке, то почему она не может убить их в организме ребенка?
Что, если впрыснуть ребенку эту иммунную кровяную сыворотку в первые дни болезни, пока микробы еще не забрались в мозг и нервные клетки позвоночника?
Парижский невропатолог Нетте проделал этот опыт в 1910 году. Все думали, что победа наконец-то одержана. У некоторых детей, заведомо больных, и в очень тяжелой форме, после впрыскивания сыворотки развились не такие жестокие параличи, как можно было ожидать!
Но венский ученый Лайнер осуществил эксперимент, которого было вполне достаточно, чтобы взять все это дело под сомнение. Он впрыснул обезьянам прямо в мозг яд детского паралича. Обычно проходило около семи дней, пока у зараженных обезьян появлялись первые признаки заболевания. Но вот Лайнер в тот самый день, когда ввел заразу, впрыснул половине этих обезьян микробоубийственную сыворотку.
Увы! Обезьяны, леченные сывороткой, заболели параличом и погибли так же быстро, как и их товарищи, получившие прививку одного только паралитического яда.
VI
Таковы были надежды и сомнения наших пионеров борьбы с полиомиелитом{Полиомиелит — воспаление спинного мозга.} в те счастливые дни перед войной 1914–1918 годов, когда многие лаборатории еще имели деньги на покупку обезьян, когда наука еще поощрялась.
Поскольку Медин и Викман доказали, что болезнь заразительна, работники здравоохранения, отцы и матери могли делать только то, что применялось при всех других инфекционных заболеваниях: изолировать больного и дезинфицировать окружавшую его обстановку.
Но какие невероятные трудности представляла эта изоляция и дезинфекция! Ведь надо было охватить всех носителей болезни: и парализованных уже детей, и болевших, но не парализованных, и всех других носителей заразы, которые не парализованы и не болели.
Кого же отнести в эту последнюю группу? Как можно определить ее? Ведь нет же никаких бактериологических способов выявить этих бациллоносителей, как это делается, например, при дифтерии или менингите.
А что, собственно говоря, надо дезинфицировать? Можно ли подкараулить мельчайшие, невидимые убийственные микробы, выскакивающие из человеческого тела — как больного, так и здорового, — чтобы внедриться в организм ребенка? Нужно ли дезинфицировать носовые платки? Может быть, надо носить маски, как при гриппе? А нужно ли дезинфицировать испражнения?
Все эти советы и указания звучат очень современно, не правда ли? Однако Ивар Викман давал их еще в 1911 году. А что лучшее могли предложить наши работники здравоохранения перепуганным отцам и матерям в 1937 году, в разгар сентябрьской эпидемии?
Как возникают современные большие эпидемии? Почему болезнь, плодящая калек, начинает свирепствовать именно в конце лета и в начале осени, когда дети здоровее всего? Почему огромное большинство детей при всех эпидемиях вместо паралича и смерти получают иммунитет?
«Ни один дедуктивный вывод нельзя считать окончательным: в естественных науках редко бывают бесспорные факты».
Это слова борца с детским параличом Пауля Г. Ремера. И этот крик отчаяния прозвучал не сегодня, а целое поколение назад. Однако эти слова вполне современны. И все честные искатели правды об этой страшной, загадочной болезни знают, что слова Ремера сегодня так же верны, как были верны двадцать пять лет назад. Но Ремер высказал в своем классическом трактате о детском параличе еще и другие соображения, которые были на много поколений впереди своего времени. Обратят ли на них внимание хозяева и правители народа? Ремер, открыто признавая, что наука еще не оправдала возлагавшихся на нее надежд, заканчивает свой трактат великим боевым кличем. Он говорит о тех подлинно человеческих мотивах, по которым экспериментальная работа над параличом должна продолжаться, по которым она должна расти и развиваться, несмотря на все разочарования и погибшие надежды. Поиски средств для предупреждения этой ужасной болезни, какими бы безнадежными они ни казались, должны продолжаться прежде всего потому, что нет способа задержать или остановить развитие болезни, когда она уже началась. И надо упорно продолжать поиски предохранительных средств — лекарств, вакцин и сывороток…
«Не только потому, что сердце разрывается смотреть на несчастных парализованных детей…»
Не только из соображений человеколюбия, нет! И тут Ремер устремляет взор в будущее. И вот что он видит: на каждого ребенка, которого эта болезнь убивает (по особой милости!), приходится от десяти до двадцати искалеченных, изуродованных, жалких инвалидов. Он предвидит медленное, страшное накопление этих несчастных обломков крушения, лишенных жизненной силы, которая является прирожденным правом каждого человеческого существа. Он рисует перед нами именно ту картину, которую мы сейчас наблюдаем в Америке: если бы для нашего вразумления собрать всех их вместе, то мы, добрые граждане, увидели бы печальный многотысячный парад детей и взрослых, передвигающихся в тележках, в каталках, на костылях, с помощью протезов и замысловатых металлических аппаратов. Не только потому, говорил Ремер, что это грустное зрелище будит в нас чувство человечности, борцы за жизнь должны продолжать свою борьбу, свои исследования…
«Но также и по экономическим соображениям. Потому что большинство этих несчастных остается на всю жизнь парализованным и, следовательно, экономически несостоятельным».
В самый разгар мировой войны{Первой мировой войны.} вспыхнула первая большая эпидемия в Америке, сея ужас в сердцах отцов и матерей. И тогда нашим борцам за жизнь пришлось, наконец, покинуть свои «башни из слоновой кости» и с тем сомнительным оружием, каким они располагали, взяться за спасение жизни маленьких американских граждан. И вот из крушения их сомнительных надежд, — что отнюдь не явилось неожиданностью, — родилось новое знание. И это знание сулило надежду.
Глава восьмая
ОТ ОТЧАЯНИЯ К НАДЕЖДЕ
I
Эпидемия детского паралича, разыгравшаяся в Нью-Йорке в 1916 году, была самой жестокой из всех, случавшихся когда-либо на земном шаре, и таковой ее можно считать и теперь. В это памятное лето в Нью-Йорке и его окрестностях один из каждых восьмидесяти детей находился под угрозой паралича. Теперь борьба с этой страшной болезнью должна была стать всеобщей. Но ни отцы и матери, ни врачи не были подготовлены к этому большому сражению.
Что же все-таки делали врачи? Что они могли предложить? Они располагали кое-какими бесспорными данными насчет обезьян, это верно. Они знали, что кровь обезьян (да и людей также), которые не убиты, а только парализованы крошкой-микробом, обладает замечательным свойством. Эта лечебная кровяная сыворотка действительно может убить заразное начало детского паралича… в стеклянной пробирке. Но как она будет действовать в живом организме ребенка? К чему, в сущности, сводятся достижения знаменитого французского невропатолога? Он впрыснул лечебную сыворотку в позвоночный канал нескольким детям, которые были уже парализованы. Получилось впечатление, будто расслабленные мышцы окрепли, не вполне, конечно, окрепли, но стали не такими бессильными.
Увы, если бы доктор Нетте на минутку остановился и подумал, если бы он заглянул в архивы шведских борцов с параличом, то увидел бы, что то же самое случалось с детьми, не получавшими никакой сыворотки. Но в это лето 1916 года кто мог останавливаться и думать? Зашевелились даже спокойные, солидные исследователи из Рокфеллеровского института. Днем и ночью шла погоня за искалеченными «лауреатами» детского паралича прошлых лет, их умоляли, их обхаживали: из их вен тянули кровь, которую считали целебной, антипаралитической.
В это лето 1916 года в Нью-Йорке и его пригородах было много действия, но не было никакой науки. Можно было видеть, как врачи, сестры, лаборанты выскакивали из автомобилей и вбегали в дома, где лежали дети с повышенной температурой, со рвотой, но пока еще не парализованные; у некоторых из них были сильнейшие боли по всему телу, так что они съеживались от малейшего прикосновения; у других были напряжены шейные мышцы. Ну ясно, что это детский паралич. А действительно ли паралич? Ну да все равно.
И без всякого промедления — медлить нельзя, а вдруг это действительно паралич! — доктор осторожно поворачивает ребенка набок, чтобы сделать ему спинномозговую пункцию. Перед тем как впрыснуть лечебную сыворотку, надо еще выпустить из канала часть спинномозговой жидкости, ровно столько, сколько предполагается ввести сыворотки.
Но постойте, одну минутку! Разве мы не читали о том, что одно выпускание некоторого количества спинномозговой жидкости, без последующего введения сыворотки, оказывалось иногда чрезвычайно полезным при параличе?
Но мы не можем ждать. Мы не имеем права ждать. Тут надо действовать, а не ждать. Ведь мы же несем за это ответственность. И в это лето 1916 года тысячам нью-йоркских детей было введено неисчислимое количество литров кровяной сыворотки, взятой у других детей, которые, к своему счастью, — а может быть, несчастью? — выжили. Так милосердие выгнало в окошко неуловимую истину.
Начались восторги и ликование. Стали поступать торжествующие сообщения от врачей, иногда от тех самых, которые всегда гордились своей приверженностью к бесстрастной науке.
Кто посмел бы напомнить этим нью-йоркским врачам о том, что совершенно параллельные наблюдения делались скандинавскими врачами задолго до того, как родилась самая мысль о лечебной сыворотке?
Доктор Джорж Дрэйпер, один из самых ярых сторонников сыворотки, отлично знал предательскую тактику крошечного микроба, который без всякого предупреждения мог парализовать легко болевшего ребенка так, что последний просыпался однажды утром, не зная даже о том, что потерял способность двигаться. Мрачной поэзией веет от рассказов Дрэйпера, как ребенок сам силится бороться за свою жизнь, когда болезнь поражает нервные клетки, управляющие дыхательными мышцами. У Дрэйпера ярко запечатлелась в памяти картина, как после быстрого распространения паралича — от ног все выше и выше по телу ребенка, к его рукам, — наступают, наконец, страшные признаки затрудненного дыхания.
Но замечательно то, говорит Дрэйпер, что даже после очень серьезного расстройства дыхания некоторые дети все-таки выздоравливают. Никто не может сказать, каким образом и почему эти свирепые, своенравные микробы иногда не доводят до конца разрушение нервных клеток, ведающих дыханием. А может быть, это чудесное спасение объясняется тем, что Дрэйпер вводил им — как последнее средство — лечебную сыворотку?
Кто мог оставаться холодным скептиком в этой трагической обстановке? Но Дрэйпер был честен. Он признавался, что видел много предполагаемых случаев детского паралича, которые кончались выздоровлением, несмотря на то, что сыворотка не применялась. А с другой стороны, он видел также много случаев, когда угрожавший ребенку паралич был, по-видимому, предупрежден большими дозами сыворотки. Так. Великолепно. Много случаев и таких и этаких. Но сколько же тех и сколько других?
Дрэйпер признается, что не собрал цифр, которые могли бы внести ясность в это дело. У него сложилось впечатление, что сыворотка предохраняет от паралича.
Но цифры, где же цифры? Основанные на тщательном наблюдении трезвого, внимательного исследователя, такие цифры действительно заслуживали бы доверия, такие цифры не могли лгать. Дрэйпер обращается к первоисточнику сывороточного лечения, к данным французского доктора Нетте, который первый зажег надежду на спасительное действие сыворотки. «Остается сомнительным, — пишет честный Дрэйпер, — подтверждено ли его (Нетте) мнение протоколами, поскольку у него, как и у нас, статистические данные едва ли достаточно убедительны».
Да, в этом-то и заключалась трагедия нью-йоркской эпидемии 1916 года. Вся борьба за жизнь основывалась на впечатлениях. Впечатления могут иногда дать толчок охоте за истиной. Но одни только впечатления никогда не приведут охотника к концу следа.
II
К какому же результату пришли исследователи после страшного лета 1916 года? Результат, разумеется, получился такой, что энтузиасты восторжествовали над скептиками. Разочаровывающие цифры охотников за истиной были забыты, они утонули в ликующем хоре врачей, которые впрыскивали сыворотку каждому ребенку и даже каждому взрослому, если было хоть малейшее подозрение на детский паралич.
Они давали сыворотку всем подряд, не оставляя такого же количества больных, не леченных сывороткой, для контроля.
Легко, конечно, смеяться над врачами, которые никак не могли разобраться в том, что было пустячной задачей для лабораторий, где подопытными животными являются не дети, а обезьяны. Автор просидел не одну ночь, участвуя в горячих спорах по этому вопросу. И надо сказать, что в продолжение пятнадцати лет после нью-йоркской эпидемии сторонники сыворотки имели перевес в этом споре. Хорошо вам, конечно, смеяться, если вы не доктор, стоящий у постели больного. Но если вы доктор, то как вы можете отказать в сыворотке, — которая авось да поможет! — отцам и матерям, которые молят вас, обливаясь слезами: «Доктор, спасите ребенка!»
Как можете вы взять на себя ответственность оставить без сыворотки хотя бы часть больных?
Да, но таким образом никогда не удастся выяснить, действительно ли помогает сыворотка, или нет. Давая ее всем больным подряд и создавая чувство ложной уверенности, вы ведь тем самым тормозите науку. Если бы наука хоть раз убедилась в том, что сыворотка вздорное, несостоятельное средство, она бы стала искать новых путей, новых, более действительных средств.
На этот довод, выставленный автором, было сказано в ответ, что отцы и матери ни в коем случае не позволят устраивать такие опыты над своими детьми. Охваченные паникой родители никогда не поймут научного «может быть», скептического «неизвестно».
И, однако, в 1931 году в том же Нью-Йорке отцы и матери пошли на такой эксперимент. В августе этого года Нью-Йоркская медицинская академия предприняла гигантский, исторического значения эксперимент для выяснения действия сыворотки. Во главе стоял доктор Уильям Хэллок Парк. Каждому второму ребенку — не всем подряд, как раньше — в лихорадочной, предпараличной стадии болезни впрыскивалась лечебная сыворотка. Возможно, что некоторые родители плакали, умоляли, но, несмотря на это, каждого второго ребенка оставляли без сыворотки.
Одновременно с манхэттенским опытом такие же эксперименты велись в Бруклине и в Хартфорде (штат Коннектикут). Хартфордский опыт был особенно значительным, потому что им руководил известный специалист по детскому параличу Ллойд Эйкок, профессор Гарвардского университета. Он сам до этого опубликовал некоторые данные, указывающие на спасительное действие сыворотки. Каковы же были результаты этих экспериментов?
Результаты всех трех опытов совпадали. Между леченными и не леченными сывороткой детьми не было заметной разницы в количестве парализованных и умерших.
Все подлинные борцы за жизнь имели теперь полное основание впасть в уныние. Казалось, что борьба с детским параличом вернулась к своей исходной точке, отодвинулась на двадцать лет назад, к тому моменту, когда Карл Ландштейнер впервые зажег надежду, перенеся болезнь от человека к обезьяне.
III
Борьба с детским параличом на время снова ушла в бесстрастную и суровую сферу лабораторных исследований.
Калифорнийский ученый, охотник за микробами, Эдвин Б. Шульц начал с того, что вколотил последний гвоздь в крышку гроба, в котором была похоронена надежда на лечебную сыворотку. В своих опытах над обезьянами Шульц воспроизвел тот способ, каким, как предполагалось, крошечный микроб проникает в организм ребенка. Он не впрыскивал обезьянам заразу прямо в мозг. Он наливал им смертельный яд паралича в нос. Проходил день, два, три, и — задолго до того, как у них появлялись первые признаки болезни, — он вводил в их организм громадные дозы лечебной человеческой сыворотки. Больше того, некоторым обезьянам он впрыскивал лошадиную кровяную сыворотку, которую сделал сверхмогучим — в пробирке! — разрушителем паралитического микроба. Он буквально пропитывал этих обезьян всякими спасительными сыворотками.
Но через несколько дней все они заболели. Все погибли от детского паралича.
Летом 1935 года в Нью-Йорке появился другой крупный борец со смертью, задумавший дать новую надежду отцам и матерям, потерявшим сон в страхе за своих детей. Этим новым борцом был тот самый Уильям Хэллок Парк, который установил несостоятельность сыворотки в эксперименте на живых людях в 1931 году. Если сыворотка бессильна излечить болезнь, то, может быть, какая-нибудь вакцина сможет предупредить ее? Автор должен здесь признаться, что он сам поддался этой соблазнительной идее и горячо ратовал — против мнения скептиков — за осуществление этого опыта.
Можно только пожалеть, что Парк не сам проделал или хотя бы проверил опыты над обезьянами, которые должны были, несомненно, сразу исключить надежды на возможность предохранения детей. Он поручил это своему трудолюбивому, оптимистически настроенному помощнику, доктору Морису Броди, которому явилась мысль ослабить яд детского паралича путем обработки спинного мозга погибших обезьян формалином. Таким способом он рассчитывал, сам заблуждаясь и вводя в заблуждение своего учителя Парка, приготовить из заразных микробов вакцину, которая защищала бы обезьян от паралитической инфекции. Он рассчитывал и внушил эту надежду Парку и другим, включая и автора, что эта вакцина, предохраняющая обезьян, сможет также предохранить детей от паралитической заразы.
Результаты испытания этой вакцины на детях — невеселая история. Тот же калифорнийский сокрушитель надежд, Эдвин Шульц, занялся экспериментом, который должен был рассеять все надежды на успех этого опыта на детях до того еще, как он начался. Шульц тщательно вакцинировал партию обезьян вакциной, изготовленной по методу Парка и Броди. Но когда он влил в носы этим вакцинированным обезьянам по капельке опасного яда, все они заболели так же быстро, как их невакцинированные хвостатые друзья.
Парк и Броди цеплялись за последнюю соломинку. Они считали доказанным, что их вакцина все-таки до некоторой степени повысила противопаралитические свойства крови у вакцинированных детей. Но и эта последняя надежда рухнула, когда в штате Северная Каролина родители включились в борьбу со смертью. Они согласились, чтобы специалисты из отдела здравоохранения впрыснули вакцину каждому второму ребенку, оставив соответствующую группу невакцинированных детей для контроля.
Гарвардский профессор Эйкок и бруклинец Кремер обследовали кровь этих двух групп северо-каролинских малышей. Они нашли, что в период эпидемии 1935 года кровь невакцинированных детей стала сама по себе такой же иммунной, как и у детей, получивших вакцину. Но, что было гораздо хуже, оказалось, что вакцина не безвредна. У некоторых детей она чрезвычайно обострила течение болезни. Но что было уж совсем скверно, еще один ученый, Джон Колмер, выступил со своей собственной вакциной, которая на обезьян действовала гораздо сильнее, чем слабая вакцина Парка и Броди. Эта новая вакцина содержала в себе живой и, несомненно, опасный яд детского паралича.
Параличи и смерть детей были непосредственным следствием применения вакцины Колмера, и это случалось даже в таких местах, где не было ни малейших признаков эпидемии детского паралича.
Но, как говорится, тьма сгущается перед рассветом. В разгар всех этих неудач и разочарований весть о новых опытах, совершивших переворот в науке, стала распространяться среди лабораторных исследователей, потерявших надежду победить паралич сыворотками и вакцинами.
IV
Новые научные факты, полученные из опытов над обезьянами, были довольно-таки неприятного и невеселого характера. Английские ученые Херст и Фэбравер объяснили совершенно точно причину всех наших трагических провалов с сыворотками и вакцинами. В продолжение нескольких лет они изучали под микроскопом тончайшие пластинки мозговой ткани обезьян во всех последовательных стадиях болезни, начиная с момента их заражения до последнего страшного дня, когда они превращались в мешки с костями и мышцами.
И вот какую жуткую, на первый взгляд безнадежную, повесть рассказали им их микроскопы.
Детский паралич, по-видимому, болезнь головного и спинного мозга. Если в самом начале заболевания, в первой стадии болезни, когда обезьяна начинает температурить, дрожать, проявлять беспокойство, если эту обезьяну убить и исследовать все ткани ее организма, кровь, мышцы, железы, каждый уголок ее тела, то только в мозговых клетках можно найти какие-либо следы разрушительного действия микробов. Затем день за днем можно проследить, как зараза прокладывает себе путь через нижнюю часть головного мозга обезьяны. В нервных волокнах и клетках размножаются эти крошечные микробы и постепенно пробираются вниз, к нервным клеткам спинного мозга обезьяны. Если в момент наступающей у обезьяны резкой слабости внезапно оборвать ее мучения, то нигде, ни в одной части тела нельзя найти никаких следов убийственной деятельности микробов. Поражены и разрушены только нервные клетки.
Но если то же самое происходит и в человеческом организме, если крошка-микроб появляется сначала не в крови, а сразу наводняет мозговые клетки, то какой смысл пытаться с помощью сыворотки помешать его проникновению из крови в мозг? И чего можно ждать, если даже удастся с помощью вакцины как-нибудь усилить антимикробные свойства крови? На что можно рассчитывать, если невидимая зараза каким-то странным, загадочным путем, через какие-то тайные ворота прокрадывается непосредственно из внешнего мира в мозг ребенка и начинает там свою опустошительную работу?
Но это кажущееся проявление силы невидимой паралитической заразы совершенно неожиданно превратилось в ее слабое место. Опять-таки в Калифорнии, в лаборатории того же Эдвина Шульца впервые была обнаружена эта слабость, эта своеобразная ограниченность страшной силы истязателя и убийцы детей.
Эдвин Шульц поставил перед ревнителями ошибочных теорий ряд ядовитых вопросов. Он не смущался тем, что это были общепризнанные авторитеты.
Кто хоть раз нашел паралитическую заразу в крови ребенка в первой лихорадочной стадии болезни? Никто.
Можно ли все ранние симптомы болезни приписать разрушительному действию микроба в нижней части головного мозга, на так называемом «основании мозга»? Да, можно.
Не потому ли провалились все попытки заразить обезьян посредством кормления ядом? И если при некоторых небольших эпидемиях было замечено, что зараза шла по следам торговца молоком, то действительно ли дети заражались от молока, или, может быть, сам торговец был носителем и распространителем заразы? Почему обезьяны почти никогда не заболевают после введения яда под кожу? Почему они невосприимчивы к болезни, когда им прямо в кровь впрыскивают огромные дозы паралитической заразы?
Все эти загадки теперь были разгаданы.
Только внутри нервных волокон может пробираться паралитический микроб, чтобы затем начать свою дьявольскую работу в черепах и позвоночниках людей и обезьян.
Крошка-микроб питается исключительно нервной тканью. Без нервной ткани он погибает, теряет всю свою силу.
Вы вспоминаете теперь старый опыт, проделанный американским ученым Симоном Флекснером двадцать лет тому назад. Вы помните, как легко ему удалось заразить обезьян с помощью пропитанных ядом тряпочек, вложенных в верхнюю часть носовой полости? И вы не забыли, конечно, как он впрыскивал им яд прямо в мозг, а через несколько дней мог обнаружить его уже в полости носа. Тут-то и зарыта собака.
Шульц набросился на эти старые, забытые опыты и вернул их к жизни. Теперь для него все стало ясно. В глубине носа у обезьяны — и у человека, конечно, — есть одна таинственная дверь, через которую зараза может проникать в мозг. Это для нее естественный проход. И не нужно никаких впрыскиваний. Это прямые ворота, ведущие из внешнего мира в полость черепа. Через них-то наш любитель нервной ткани, микроб-крошка, и пробирается к мозгу обезьяны. И к мозгу детей, конечно. Только этим путем и может пробраться. В верхней части полости носа лежат крошечные волосные окончания обонятельных нервов. Это единственные в своем роде нервы. Из всех наших нервов только они лежат совершенно открыто, непосредственно соприкасаясь с внешним миром. Через маленькие отверстия в нижней части черепа они ведут прямо в мозг.
С помощью последовательной серии опытов Шульц и его сотрудники доказали, что тут-то и есть ахиллесова пята страшной болезни. Если промыть у обезьяны полость носа слабым раствором кислоты и, перевернув ее вниз головой, впустить в нос каплю яда, то в девяносто пяти случаях из ста можно заразить обезьяну детским параличом. И не требуется никаких впрыскиваний.
Заражая обезьян этим естественным способом, помощник Шульца Луис Гебгардт и детский врач Гарольд Фабер могли проследить дальнейший путь заразы.
Пробравшись по обонятельным нервам через продолговатый мозг обезьяны в ее позвоночный столб, эти бесконечно малые смертоносные микробы начинают с остервенением разрушать нервные клетки, управляющие деятельностью мышц.
И вот Шульц проделывает оригинальный опыт. Посредством костного сверла через лобные кости Шульц вскрыл черепа шести обезьянам. Затем с помощью электрического ножа Шульц и Гебгардт выжгли и разрушили у этих обезьян обонятельные нервы как раз в том месте — непосредственно у основания мозга, — где эти нервы утолщаются в маленькие луковички. Каверзная операция. Но, по-видимому, она была сделана неплохо, ибо все шесть обезьян поправились. На пятнадцатый день после операции эти обезьяны уже ничем не отличались от всех других обезьян на свете, за исключением того, что у них на лбах красовались маленькие рубцы.
Но, кроме того, эти обезьяны совершенно потеряли чувство обоняния и никогда больше не могли его приобрести.
Тогда наши исследователи налили огромное количество паралитического яда в носы трем обезьянам, которые не подвергались операции и сохраняли способность обоняния.
То же самое они проделали с шестью оперированными обезьянами, которым уже никогда больше не придется что-либо понюхать.
Через десять дней первые обезьяны заболели и вскоре погибли. А шестерка других? Зараза не могла найти доступа к их мозгу.
V
Едва ли был в 1931 году человек, которого с меньшим правом можно было назвать специалистом по детскому параличу, чем Чарлз Армстронг. Скромная научная задача, которую он в то время себе ставил, заключалась только в том, чтобы сделать прививку оспы не столь болезненной. В его лаборатории была изготовлена мощная и злая оспенная вакцина. Ничтожная ее капля, впущенная в глаза кролика, ослепляла его. Но вот — чисто случайно — Армстронг натолкнулся на любопытный факт. Если вызвать у кролика легкое воспаление глаз с помощью дифтерийного яда, то после этого его глаза долго могут сопротивляться ослепляющему действию оспенной вакцины.
Чарлзу Армстронгу неожиданно приходит в голову мысль — не может ли что-нибудь, что раздражает, воспаляет, а потом уплотняет, дубит слизистые оболочки, сделать такую оболочку непроницаемой для самых мельчайших микробов?!
И вот в 1933 году работник Государственного института здравоохранения Чарлз Армстронг срочно командируется в Сан-Луи на эпидемию сонной болезни. В сонной болезни он ровно ничего не понимал, а все другие охотники за микробами и врачи Америки понимали еще меньше. Однако же, спустя несколько недель, Армстронгу вместе с другим охотником за микробами, Ральфом Меккенфасом, удалось привить яд этой смертельной болезни обезьянам. А затем работник Рокфеллеровского института Уэбстер перенес болезнь с дорогостоящих обезьян на десятицентовых белых мышей.
Затем коллега Армстронга по институту эпидемиолог Джемс П. Лик нашел, что в отношении способа перехода от человека к человеку сонная болезнь и детский паралич — это две горошины из одного стручка. И вот еще что: так же, как можно парализовать и убить обезьяну, накапав ей в нос яду детского паралича, точно так же посредством введения в нос здоровому мышонку вытяжки из мозга его умирающего от сонной болезни собрата можно истребить всех белых мышей на свете!
И вот Армстронг уже снова в Нью-Йорке и усердно занимается истреблением белых мышей, чтобы найти способ избавить мышей будущего от сонной болезни Сан-Луи. Рассуждал он так: если дифтерийный яд уплотняет слизистую оболочку глаз кроликов настолько, что они уже не слепнут от оспенной вакцины, то, может быть, если уплотнить внутреннюю оболочку носа, она сможет задерживать заразу сонной болезни?
Армстронг начинает проводить свои фантастические замыслы в жизнь. С первых же шагов он попадает впросак. Проклятые мыши! Их слизистая оболочка никак не желает воспаляться от дифтерийного яда. Останавливает ли это Армстронга? Он бросает пузырек с дифтерийным ядом и хватается за бутылку с ядом кобры. Вот, наконец, то, что требуется. Не забавно ли будет, если яд этой опасной змеи, убивающей ежегодно по тридцать тысяч индусов, вызовет такое раздражение носа у возможных кандидатов на сонную болезнь, что здоровые люди смогут ей сопротивляться? Но опять-таки ничего не выходит. Яд кобры, конечно, вызывает раздражение у мышей. Их маленькие носики до того разбухают, что они совсем перестают ими дышать. Для мышей это печальное обстоятельство, потому что, когда у мышонка закупоривается нос, у него не хватает догадки дышать через рот, и он — лапки кверху и готов.
Армстронг пробует дать мышам поменьше этого яда кобры. Теперь они не дохнут, только страдают отчаянным насморком. А теперь можно ввести в их дубленые носики яд сонной болезни. Получили они сопротивляемость? Ничего подобного. Даже наоборот. Они начинают корчиться в конвульсиях сонной болезни, как полагается, ровно через шесть дней после того, как яд попадает в их ноздри.
Дело плохо. А что еще оказывает раздражающее действие? Стойте! Кому же не известно раздражающее вяжущее действие квасцов? Армстронг разминает в кашицу маленькие мозги мышей, погибших от сонной болезни. Он налаживает маленькие изящные шприцы и впрыскивает раствор квасцов в ноздри мышей, которым, при всем их нежелании, приходится мириться с этой неприятностью.
Спустя несколько дней он ввел мозговую кашицу мышей, подохших от сонной болезни, в нос мышам, чихавшим от квасцов.
Прошло удушливое лето 1934 года, прошла и осень. За два дня до рождества Армстронг, скрывая волнение под невозмутимой внешностью, договаривается с доктором В. Т. Гаррисоном, специалистом по детскому параличу. Они строят чистые, красивые обезьяньи клетки, отбирают здоровых, веселых обезьян. Они собираются приступить к серьезному, дорогостоящему эксперименту, на который натолкнул их удачный армстронговский опыт спасения десятицентовых мышей от сонной болезни посредством квасцов.
VI
22 января 1935 года. В двух клетках прыгают и возятся четыре обезьяны. В течение последнего месяца одну из двух обитательниц каждой клетки двенадцать раз переворачивали вверх ногами и впускали ей в нос вяжущие, прижигающие, раздражающие и уплотняющие слизистую оболочку квасцы. С другой обитательницей каждой клетки так не поступали. И вот в это январское утро служитель-негр ловко заманивает этих четырех обезьян, одну за другой, в мешок, укрепленный на конце длинного железного шеста. Каждую по очереди он держит вниз головой перед Чарлзом Армстронгом, который накапывает им в носы огромную, безусловно смертельную, дозу растертого спинного мозга обезьяны, погибшей от детского паралича.
Проходит девять дней. В каждой из двух клеток лежит больная, беспомощная обезьяна. Около каждой из этих загубленных обезьян прыгает здоровая обезьяна. В каждой из клеток парализованная, умирающая обезьяна — именно та, которую Армстронг не обрабатывал предварительно квасцами.
Тогда Армстронг и Гаррисон предпринимают длинную серию проверочных опытов, расходуя дорогих восьмидолларовых обезьян так широко, как только могут себе позволить. И вот результаты четырехмесячной напряженной работы: из девятнадцати обезьян, не получивших в нос квасцов, избежали заражения только три.
Из двадцати трех, у которых ноздри орошались квасцами, семнадцать не заболели.
Что же в этом утешительного для отцов и матерей?
Армстронг — человек практичный и знает детей. По окончании своих соблазнительно удачных опытов над обезьянами он сказал автору: «Толку в этом мало. Ребята будут брыкаться, как черти, если во время эпидемии придется их каждый день угощать квасцами!»
Казалось, дело безнадежно. И если бы Армстронг мог искать какое-нибудь новое, более нежное, но столь же действительное средство только с помощью опытов над восьмидолларовыми обезьянами, он, конечно, отказался бы от этой мысли. Но ему повезло. Он решил снова заняться дешевенькими опытами над сонной болезнью у мышей. Для борьбы с детским параличом это как будто значения не имело. Он считал, что чем больше вы раздражаете, дубите полость носа животного, тем лучше предохраняете его от заразы. Следовательно, чем действительнее будет средство, тем труднее будет применить его к детским носам.
И вот наступила осень 1935 года. Вакцина Парка и Броди оказывается несостоятельной. От вакцины Джона Колмера дети умирали. Микробы детского паралича по-прежнему победоносно отражают все усилия наших лучших борцов за жизнь и здоровье детей. И вот Чарлз Армстронг и В. Т. Гаррисон снова стоят перед своими обезьянами в Вашингтонском государственном институте.
Вот четыре клетки, по две обезьяны в каждой, а всего восемь штук.
Три дня назад одна обезьяна в каждой клетке сменила веселье на грусть и стала жаться в угол с явными признаками страха и беспокойства. Ее товарищ по клетке был в прекрасном настроении.
Вчера в двух клетках из четырех эти больные обезьяны оказались совершенно парализованными.
А сегодня утром уже в каждой из четырех клеток можно видеть животное, которое представляет собой только намек на то, что когда-то было веселой мартышкой.
И в то же время во всех четырех клетках у каждой умирающей обезьяны есть товарищ, про которого смело можно сказать, что он никогда даже близок не был к паралитической заразе.
Двумя неделями раньше Армстронг влил в нос этим здоровым обезьянам безвредную, почти нераздражающую жидкость. Она была светло-желтого цвета. Она, по-видимому, не обладала ни воспалительными, ни вяжущими свойствами, как квасцы. Армстронг вдувал эту желтую водичку в обезьяньи носы шесть раз. В последний раз это было сделано за четыре дня до того, как он ввел им огромные дозы паралитического яда, от которого погибли теперь их необработанные товарищи.
Армстронг и Гаррисон испробовали эту светло-желтую жидкость на собственных носах. Было легкое жжение. В горле ощущался горький вкус. Только и всего. Таким образом, теория Армстронга о большем раздражении для более сильного предохранительного действия оказалась ложной.
Глава девятая
БЛОКАДА СМЕРТИ
I
Чарлз Армстронг предпринял первый пробный опыт применения своего открытия на людях в 1936 году. Эксперимент получился нелепым, путаным, незаконченным и все же в некотором смысле ободряющим. Летом 1936 года эпидемия детского паралича совершенно неожиданно вспыхнула в местности, считавшейся до того совершенно благополучной в отношении угрозы эпидемии. Когда Армстронг 14 июля прибыл в Монтгомери, газеты сообщали, что деловая жизнь остановилась. В штате Миссисипи были запрещены всякие собрания. Нарастала тревога и в Теннесси. Болезнь вспыхивала то там, то здесь на территории этих трех штатов. Насчитывалось уже сто пятьдесят четыре случая заболевания детей.
Армстронг вошел в тесный контакт с работниками здравоохранения и видными врачами. Он сказал им всю подноготную: на что можно надеяться и чего надо бояться при применении нового средства. Этой весной, работая на обезьянах, он несколько усилил и без того могучее предохранительное свойство пикриновой кислоты, смешав ее со слабым раствором квасцов. Полупроцентные квасцы плюс полупроцентная пикриновая кислота — вот тот раствор, которым он имел в виду обрабатывать носы южных ребят.
Может ли он сказать, что оправдавшее себя на обезьянах средство будет действительно также и для детей? Нет, он не берется.
Уверен ли он в том, что окончания обонятельных нервов, расположенных в глубине носовой полости, являются единственными воротами, через которые зараза проникает в человека? Нет, это еще не абсолютно доказано. Однако многочисленные факты, собранные в лабораториях всего мира, заставляют все больше и больше убеждаться, что только этим путем заразное начало может проникнуть в организм своей жертвы.
Поэтому Армстронг думает, что алабамские врачи и работники здравоохранения могут с легким сердцем рекомендовать родителям подвергнуть своих ребят обработке пикрино-квасцовой смесью. И к этому надо приступить немедленно, пока эпидемия только началась. И необходимо обрабатывать малышей до того, как в них проникла зараза. Когда она сидит уже в нервах, никакой пульверизацией тут не поможешь. Или это химическая блокада, или ничто!
Армстронг убедительно просил, чтобы только врачи, только они сами вводили новое средство в ноздри сотням тысяч алабамских детей. Это, конечно, весьма несложная вещь. Но для первого опыта ни под каким видом нельзя передавать это в руки населения. Они засыпали его вопросами. Нет, здесь не требуется высокой техники. Надо, чтобы во всех аптеках был наготове пикрино-квасцовый раствор. Вводить его надо при помощи пульверизатора: три-четыре раза хорошо нажать баллон, и только. В каждую ноздрю отдельно. Делать это надо через день, всего три-четыре раза. А потом, пока эпидемия продолжается, повторять это раз в неделю.
Армстронг предупреждал врачей, чтобы они не надеялись, что это будет строго научный опыт. Нечего и думать вводить предохранительное средство только половине населения, оставив вторую половину для контроля. Это вызовет настоящий бунт. Родители будут тайком доставать пикрин-квасцы и сами обрабатывать своих детей. Нет, опыт должен быть чисто добровольным. Те, которые согласятся на опрыскивание, те и будут служить подопытным материалом. А кто не согласится, тот останется для контроля — вот и все.
II
Начались горячие дни. Эпидемия усилилась. Родители стали сходить с ума от страха. Приемные южных докторов наполнились толпами испуганных матерей, умолявших сделать массовую обработку носов молодого поколения Алабамы, Теннесси и Миссисипи. Тщательно продуманный и подготовленный эксперимент превратился в серию отдельных маленьких бунтов. Можно ли было думать о какой-нибудь регистрации, когда перепуганные матери набивались в тихие приемные врачей с целыми полками карапузов? Многие доктора с отчаяния стали учить матерей, как самим делать опрыскивание, и рекомендовали проделывать это дома.
Не успев начаться, эксперимент превратился в злую пародию на массовый опыт, на который надеялся Армстронг. Поползли зловещие слухи. Некоторые доктора, специалисты по носовым болезням, заявляли, что они не ручаются за то, что эта игра с пикрином не отразится вредно на обонянии южных малышей. И разве не опасно, с санитарно-гигиенической точки зрения, во время эпидемии собирать вместе такие скопища ребят? Разве вездесущая зараза детского паралича не может распространиться среди них раньше, чем это защитное средство попадет к ним в носы?
Эксперимент, который казался Армстронгу таким простым и ясным, превратился в полнейший хаос; разгоралось форменное народное восстание, каких еще не бывало в истории науки. Словно степной пожар, весть о новом средстве распространялась среди отцов и матерей. Ах, так доктора не хотят пускать к себе в приемные детей! Доктора дерут по доллару за опрыскивание, а доллар для нас — это не шутка! Ну ладно же… И сотни тысяч южан стали ломиться в аптеку, покупать галлонами светло-желтую жидкость и сотнями тысяч расхватывать пульверизаторы.
В бедных местечках, совершенно пренебрегая правилами гигиены, десятки семейств покупали себе в складчину один пульверизатор, который ходил затем от носа к носу среди сотен ребят. Может быть, они распространяли этим заразу? Все возможно. Армстронг убедился на основании расспросов населения, что большинство пользуется новым средством, только руководствуясь газетными сообщениями или советами соседей.
На то, как они проделывали эту процедуру, было удивительно и страшно смотреть. Армстронг оказался в самой гуще этого странного гигантского эксперимента, попавшего в руки совершенно необученных масс, возложенного исключительно на массы, — этого подлинно массового эксперимента, производимого народом на народе и руками народа.
Но Чарлза Армстронга не переставал преследовать злой рок, который, видимо, подстерегает всех борцов с детским параличом, пытающихся перенести свои опыты с обезьяны на человека. Появилось сообщение доктора Макса Пита и его помощников из Мичиганского университета. Опрыскивание пульверизатором закрывает ворота смерти у обезьян, но у многих детей оно недостаточно надежно закрывает угрожаемое место. Ах, как приятно получить такие новости, после того как опрыскивание пикрин-квасцами уже проделано у миллионов людей.
III
Однако же, несмотря на всю хаотичность и любительский характер этой коллективной борьбы со смертью, нельзя сказать, что она кончилась полной неудачей. Среди всех других инфекционных болезней детский паралич занимает особое, исключительное положение. Эта его особенность и оказалась на руку Армстронгу в его исследованиях. Когда детский паралич поражает ребенка, он оставляет у больного ясные следы своего посещения. И, таким образом, Армстронг, работая добросовестно и не спеша, мог проверить результаты этого дикого эксперимента, после того как эпидемия кончилась.
В одной небольшой местности, в Бирмингаме и его окрестностях, где опрыскивание началось до того, как эпидемия достигла высшей точки в этой области, Армстронг произвел настоящую перепись. Он заходил в каждый дом, осматривал каждого ребенка. Парализован или нет? Получал обработку или нет? Сколько обработанных избежало заболевания? Сколько обработанных умерло или парализовано? Когда их опрыскивали? Сколько раз? Кто этим занимался? Насколько хорошо это делалось? Не было ли вредных последствий от опрыскиваний?
В общем серьезных последствий не наблюдалось. Были, правда, головные боли, небольшая тошнота, иногда основательно изодранные носы; одни говорили, что опрыскивание повышало температуру, другие — что оно вызвало у них нервное состояние, а некоторые просто утверждали, что после опрыскивания они вообще себя плохо чувствовали. Отмечено пять случаев сильной крапивницы, два случая воспаления почек. После тщательного разбора этих случаев оказалось, что один из них — выдумка, а другой не обязательно связан с опрыскиванием. Армстронг самым внимательным образом прислушивался ко всяким слухам, толкам и разговорам и нашел, что в общем вредных последствий от обработки было поразительно мало. Ведь надо принять во внимание, что ей подвергались два миллиона детей, из которых подавляющее большинство опрыскивалось домашним способом, без всяких предосторожностей.
Но вот в чем заключался все-таки коренной вопрос: оказала ли эта широкая всенародная борьба за жизнь какое-нибудь влияние на ход эпидемии? Много ли было заболеваний детским параличом среди обработанных детей? Да, были такие случаи. Вот парализованная двухлетняя девочка. Мать ей сама делала опрыскивание. Но она это делала пульверизатором, который, как выяснил Армстронг, совершенно не работал.
Конечный результат получился вот какой: цифра заболеваемости в одной ограниченной, тщательно обследованной местности была на тридцать три процента ниже среди ребят, получивших защитную обработку.
Скептики, конечно, назовут эту разницу незначительной. Придиры скажут, что это вообще ничего не значит. Но этим критикам надо задать такой вопрос: если бы заболеваемость детским параличом была на тридцать три процента выше у детей, получивших обработку, разве те же самые скептики не сказали бы, что пикрин-квасцы повышают восприимчивость детей, а не защищают их?
IV
Но вот зимой 1936/37 года, пока Армстронг разбирался в плюсах и минусах своего первого сомнительного эксперимента, из Калифорнии пришли обнадеживающие известия о новом предохранительном средстве. Его блокирующее действие на обезьян самый дотошный охотник за микробами назвал бы поразительным. Как же могло случиться, что это открытие последовало так скоро после полуудачного опыта Армстронга с пикрин-квасцами. Дело в том, что Эдвин В. Шульц из Стэнфордского университета в Калифорнии, так же как Армстронг, установил блокирующее действие пикриновой кислоты. Но это открытие было для него только трамплином для прыжка в химическое неизвестное. Он начинает ставить широкие эксперименты. Он пробует одно химическое вещество за другим, больше сорока различных снадобий, и обезьяны хворают и дохнут стаями, а Шульц со своим юным, отчаянно трудолюбивым помощником Луисом Гебгардтом продолжают работать, словно в угаре…
И, наконец, они нашли то, что искали.
V
Вещество, которое так чудесно спасает обезьян, старо, просто, заурядно и распространено в природе так же широко, как грязь. Металл, из которого оно образуется, содержится в питьевой воде, в злаках, крупе, молоке, мясе и устрицах. Оно находится в весомом количестве в нашем организме. Оно издавна применяется врачами для промывания глаз. В дозах, в пятьдесят раз превышающих те, с помощью которых Шульц защищает своих обезьян от паралитической смерти, это химическое вещество употребляется в детской практике в качестве рвотного или при засорении желудка. Может ли оно в таком случае быть опасным?
Это самый обыкновенный, самый ходовой однопроцентный раствор сернокислого цинка.
Опыты, которые Шульц и Гебгардт проделывали с этим химическим веществом, можно с полным правом назвать зверскими. Пять дней подряд они переворачивали целые партии здоровых обезьян вверх ногами и сильной струей впрыскивали однопроцентный раствор сернокислого цинка в ту и другую ноздрю каждой обезьяне.
Затем в течение четырех недель пять раз в неделю они вливали огромные — архисмертельные! — дозы паралитического яда в обработанные носы этих обезьян.
Постепенно они сводили впрыскивания цинка до одного раза в неделю. И наряду с этими обработанными животными было равное количество обезьян необработанных, но получивших такие же громадные дозы убийственной заразы.
Эти последние были парализованы и издохли все без исключения. Против таких чудовищных порций яда не могла бы устоять ни одна из обезьян, обработанных армстронговскими пикрин-квасцами. Это было уж слишком свирепо. Нельзя так много требовать ни от одной обезьяны, ни от одного блокирующего средства.
А что же с обезьянами, обработанными сернокислым цинком? Все они вынесли непрерывную месячную бомбардировку громадными дозами яда без малейших признаков паралича, без единого случая заболевания.
Как долго длится защитное действие? Одним из серьезных практических возражений против обработки детей пикрин-квасцами было следующее: надо обязательно повторять опрыскивание. Армстронг считал, что блокада может держаться не больше недели. Но вот Шульц и Гебгардт оросили носы новой партии обезьян однопроцентным раствором сернокислого цинка. Потом рассадили их по клеткам. Ничего больше с ними не делали в течение месяца. Затем, без всякой повторной обработки цинком, они стали накачивать этих обезьян постепенно усиливавшимися дозами заразы.
Обезьяны остались здоровыми, между тем как все их необработанные товарищи заболели параличом и погибли.
Но допуская даже, что этот эксперимент, с академической точки зрения, великолепен, уместно спросить: как можно во время эпидемии сгонять всех ребят данной местности и пять дней подряд устраивать им такую обработку? Затея опять-таки не из практичных.
Шульц собрал новую партию обезьян. Двенадцать штук. Он сделал им только одну основательную заливку однопроцентным сернокислым цинком. В течение недели ничего больше с ними не делал. Потом начал экспериментальную бойню. Семь недель подряд он наводнял их паралитической заразой, по пять дней в неделю заправляя им в ноздри громадные дозы яда. Это был такой потоп невидимой паралитической заразы, с каким ни один ребенок ни при какой эпидемии никоим образом не мог столкнуться. В течение этих семи недель беспрерывного заражения обезьян Шульц сделал им только два добавочных впрыскивания цинкового раствора: один раз через две недели, а другой — через четыре недели после начала эксперимента.
И это все. Но после последнего введения цинка обезьянам двадцать семь дней подряд вливали в ноздри паралитическую заразу.
Из двенадцати обезьян, зараженных паралитическим ядом, десять остались в живых, без малейших признаков паралича. Все их необработанные товарищи, контрольная группа обезьян, давным-давно отправились к своим хвостатым праотцам.
Это было слишком хорошо, чтобы этому поверить. Сернокислый цинк обладал совершенно изумительной способностью гальванизировать окончания нюхательных нервов обезьяны на целый месяц. Как могло такое безобидное, по-видимому, средство запечатывать накрепко ворота смерти на целый месяц и дольше? Возможно, что и дольше! Шульц установил, что некоторые обезьяны сохраняли сопротивляемость в течение двух, а другие даже трех месяцев после обработки их цинковым раствором в течение трех дней. Разумеется, защита не была вечной. По истечении короткого срока все они делаются такими же восприимчивыми, как и необработанные обезьяны.
В июне 1937 года Шульц пишет в «Ведомостях американской медицинской ассоциации»:
«Подводя краткий итог результатам наших опытов, можно сказать, что два-три ежедневных внутриносовых впрыскивания однопроцентного сернокислого цинка… предохраняют всех или почти всех животных от заражения в течение месяца после произведенной обработки».
В отношении перехода с обезьян на человека Шульц высказывается крайне осторожно, как и подобает ученому:
«Отличное защитное действие этого простого и относительно безвредного средства подсказывает мысль о желательности перенести исследование на человека».
Только ли? Не подсказывает мысль, а народ требует, чтобы мы приступили к опыту на людях! Во всей истории охоты за микробами, — отдавая должное всем ее успехам в деле предупреждения болезней: токсоиду против дифтерии, сальварсану против сифилиса, вакцине против оспы, санитарной технике против тифа, — никогда еще ни один охотник за микробами не придумал такого простого и мощного способа предохранять от заразы… животных в лаборатории.
В письме к автору Шульц позволяет себе скромный намек на светлое будущее, но не больше чем намек. «Когда-нибудь, вероятно, засияет свет надежды для детей, подстерегаемых детским параличом. Оправдает ли сернокислый цинк эту надежду?» — пишет Шульц.
Глава десятая
БОРЬБА ТОЛЬКО НАЧИНАЕТСЯ
I
Перед нашими борцами с детским параличом стоял кардинальный вопрос: годится ли для людей то, что оправдало себя на обезьянах?
Казалось, что этот вопрос теперь уже близок к разрешению. Что, в самом деле, мешает проверить на практике действие сернокислого цинка во время эпидемии детского паралича, которая, несомненно, разразится летом 1937 года?
Не объясняются ли все наши прошлые неудачи отчасти следующим обстоятельством: попытки иммунизировать детей всегда делались неорганизованно. Они были бесплановыми. Бесплановыми в том смысле, что не было центрального боевого штаба, который мог бы подготовить борьбу с эпидемией до того, как последняя началась.
Зимой 1936/37 года автор был свидетелем первых робких шагов к созданию такого штаба. Совет медицинских консультантов при Комитете борьбы с детским параличом, состоявший из четырех крупнейших деятелей медицины, внимательно обсудил все данные о спасительном действии сернокислого цинка на обезьян. Они изучали также все «за» и «против», выявившиеся при армстронговском опыте, проведенном народом на народе и руками народа летом 1936 года в южных штатах.
Трое из Совета консультантов высказались за попытку перенести опыт с сернокислым цинком на людей. При условии, если сернокислый цинк может быть введен в носы жителей той или иной угрожаемой местности таким способом, чтобы этот цинк мог полностью запечатать окончания нюхательных нервов, чтобы он мог наглухо закрыть ворота смерти. Если это будет делаться без причинения какого-либо вреда. И если это будет делаться достаточно легко и просто, чтобы родители не боялись приводить детей для повторной обработки, сколько бы раз это ни потребовалось в зависимости от хода эпидемии.
Было ясно, что предохранительное средство должны непременно вводить специалисты. Но как это устроить? «Единственный способ ввести снадобье правильно заключается в том, чтобы это делал человек, который знает, как его вводить, и знает, что оно попало туда, куда нужно». Эта глубокомысленная сентенция принадлежит Эдуарду Фрэнсису, охотнику за микробами из службы здравоохранения США. Но в том-то и дело, что ворота смерти, ведущие в мозг по обонятельным нервам, расположены у человека высоко внутри носовой полости. Не оставалось поэтому сомнения, что только опытный специалист может туда заглянуть и позаботиться о том, чтобы сернокислый цинк попал в нужное место.
Сколько же сотен тысяч детей придется на каждого опытного специалиста, если эпидемия вспыхнет в каком-нибудь крупном центре, скажем, в Чикаго?
А кто это дело организует и кто будет платить специалистам? Впрочем, это вопрос второстепенный. Самое главное, как вводить сернокислый цинк? Весной 1937 года был изобретен специальный пульверизатор с длинным металлическим наконечником; его вводили, минуя все препятствия, в самую верхнюю часть носа, затем — пуф-пуф-пуф — нажимали баллон пульверизатора. И все в порядке.
Было еще одно маленькое затруднение. Однопроцентный раствор сернокислого цинка, конечно, совершенно безвреден. Но ребятам от шести до двенадцати лет очень не нравилось, когда им вводили в нос тонкий длинный наконечник пульверизатора. Они самым решительным образом — вплоть до отчаянных скандалов — сопротивлялись этому делу. А тут еще неожиданно обнаружилась одна весьма неприятная особенность сернокислого цинка. Дело в том, что при сильных эпидемиях детского паралича не одни только дети подвергаются угрозе заражения. В последние годы у этой болезни замечается зловещая тенденция поражать людей и более зрелого возраста. Не разумно ли было бы в период эпидемии обработать поголовно все население данной местности?
И вот наши экспериментаторы, вооружившись длинноносыми пульверизаторами, для пробы накачали сернокислым цинком студентов-медиков, некоторых взрослых граждан и самих себя. Результаты получились ужасающие. Ничего, конечно, опасного не было. Но, в противоположность детям, у которых не замечается никаких особо серьезных последствий, у большинства взрослых развиваются сильнейшие головные боли. Некоторые из них говорили, что скорее готовы рискнуть остаться на всю жизнь калеками, чем позволить себе сделать повторное впрыскивание.
Вот чего ни Шульц, ни Армстронг не предусмотрели. Они забыли спросить у обезьян, не болела ли у них голова после впрыскивания.
Но вот еще от чего разболелась голова, теперь уже у экспериментаторов! Если как следует ввести хорошую дозу сернокислого цинка в носовую полость, то подопытные морские свинки человеческого вида немедленно теряют чувство обоняния. Для обезьян это, конечно, не имеет большого значения. Но у людей с этим приходится считаться. Если отполировать и выдубить нежные окончания нервов для отражения заразы, то чем же тогда нюхать?
Так ли просто будет уговорить людей обменять временную потерю обоняния на шанс избежать паралитической заразы? День за днем наши исследователи производили тончайшие измерения нюхательной способности своих оцинкованных жертв, и оказалось, что через неделю-другую эта способность постепенно восстанавливается и в конце концов приходит к норме. А если поискать здесь хорошую сторону, то разве эта самая потеря обоняния не будет во время эпидемии служить грубым, правда, но хорошим показателем того, что ворота смерти действительно закрыты?
Дело шло уже к лету, когда болезнь, плодящая калек, начинает обычно подкрадываться к какому-нибудь населенному пункту нашей страны, и тут вдруг случилось пренеприятнейшее событие, повергшее в глубокое уныние всех, кто, веря в обезьянью науку Армстронга и Шульца, горел желанием испытать ее силу во время эпидемии. Глава отдела здравоохранения Томас Паррэн изъявил согласие отпустить средства на эту многообещающую битву со смертью, только если Чарлз Армстронг признает метод глубокого опрыскивания безопасным и практичным.
II
Автору никогда не забыть этого жаркого дня в июне 1937 года, проведенного в университетской клинике в Энн-Арборе. Здесь собрались: знаменитый специалист по черепно-мозговой хирургии Макс М. Пит, и Генри Вогэн, руководитель детройтского отдела здравоохранения, и Окти Ферстенберг, один из лучших американских специалистов по уху, горлу, носу, и Чарлз Армстронг, такой милый, такой обаятельный и так хорошо знавший разницу между научной теорией и научной практикой.
У молодого доктора Джерри Хаузера, с зеркалом на лбу и длинным пульверизатором в руке, был очень грозный вид. Первые четыре мальчика, которым он сделал пульверизацию, отчаянно извивались и орали. Неприятно было еще то, что у трех из них после этой простой операции показалось немного крови. Что скажут заботливые маменьки, когда во время эпидемии они соберутся тысячами с тысячами своих потомков?
У Армстронга лицо несколько омрачилось и одновременно омрачилось и настроение автора. Армстронг спросил у эннарборских специалистов:
— Вы мне показали, как это проходит у ребят от семи лет и выше, а как отнесутся к этому маленькие?
Они, оказывается, не пробовали еще высокого опрыскивания на детях моложе семи лет.
— Но ведь эти-то чаще всего и заболевают детским параличом! — сказал Армстронг.
И мы все гурьбой отправились в отделение для малышей. Если сопротивление семилетних ребят так обескуражило Чарлза Армстронга, то что же сказать о протестующем поведении маленьких? Они уже начинали хныкать, прежде чем Джерри Хаузер приближался к ним со своим пульверизатором. А когда длинный сверкающий наконечник залезал к ним в самую глубину носа, начиналось нечто ужасающее.
На лицо Армстронга стоило посмотреть. Ведь он, в сущности, был отцом идеи о химической блокаде против заразы. Он знал, что пульверизатор в руках матерей не может действовать. Он знал, что непременно специалисты должны как-то вводить блокирующее снадобье. Может быть, будучи лабораторным затворником, он немного преувеличивал значение детского сопротивления и криков, которые были заурядным явлением для носового специалиста Окти Ферстенберга и хирурга Макса Пита? Но все-таки то, что он сегодня видел, едва ли можно было назвать успешной демонстрацией метода массовой обработки, которую отдел здравоохранения мог бы рекомендовать как исключительно простую и безопасную процедуру.
Мы все стояли в угрюмом молчании и ждали, чтобы кто-нибудь его нарушил. Это сделал Армстронг.
— У меня есть идея! — сказал он. — Для того чтобы эти сорванцы не брыкались, надо перед пульверизацией укладывать их в гипс!
Эта шутка разрядила напряженную атмосферу, и мы дружно расхохотались, после чего нам стало как будто легче. А помимо того, насмешка Армстронга зажгла в наших исследователях горячее желание показать, что можно все-таки сделать эту процедуру безболезненной и простой.
III
Но ничего не потеряно, ибо жизнь коротка, а наука долговечна. И этим летом 1937 года наука сделала несколько, хотя и нерешительных, шагов вперед в своей борьбе с болезнью, плодящей калек.
Когда в июне 1937 года у отцов и матерей Торонто по спине забегали мурашки, городской отдел здравоохранения собрал докторов, специалистов по уху, горлу, носу. Сорок из них стали во главе серноцинковых пульверизаторских бригад. Каждая бригада состояла из врача, производившего впрыскивание, двух сестер, державших ребят, и одной сестры, точно отмечавшей имя, адрес и день, когда ребенок подвергся обработке.
Дети от трех до десяти лет могли являться в любую из этих сорока больниц с купонами, вырезанными родителями из газет, дававшими право на бесплатное впрыскивание, пока не будут обработаны намеченные пять тысяч ребят. И они не то что являлись — они бежали, они ломились в больницы. И за четыре дня у пяти тысяч детей носы были уже оцинкованы. Каждая бригада пропускала в час по пятьдесят ребят!
Экономические причины оборвали этот прекрасный эксперимент, который опытные специалисты вели так гладко, без каких-либо серьезных затруднений или вреда для ребят. Врачи, конечно, добровольно пошли на эту работу. Но все они были вольнопрактикующими специалистами. И, разумеется, как ни страшна была угроза эпидемии, нельзя было требовать, чтобы они совсем забросили свою практику. Для этого поденная оплата, которую город мог им предложить, была слишком низка.
В конце августа и начале сентября разразилась эпидемия в Чикаго. И по мере того, как с каждым днем все больше детей заболевало и умирало, в управлении энергичного работника здравоохранения доктора Германа Бандесена все увеличивалось число входящих и исходящих телеграмм и разговоров по междугородному телефону. Газеты были полны слухов о спасительном действии пульверизации, и родители отчаянно досаждали своим врачам, большинство из которых, ничего не зная об обезьяньей науке Шульца и Армстронга, уверяло удрученных родителей, что это вздор и не стоит об этом говорить. Но Бандесен созвал конференцию и пригласил на нее не самоуверенных неучей-ремесленников, а людей, вооруженных знанием.
И здесь автор впервые увидел проблеск надежды, возможность проверить на людях блокирующую силу сернокислого цинка. Герман Бандесен собрал блестящую когорту лучших специалистов уха, горла, носа из всей среднезападной области во главе с доктором Уильямом П. Уэрри — генеральным секретарем Американской академии офтальмологов и отоларингологов{Глазных врачей и врачей уха, горла, носа.}. После серьезного совещания, длившегося больше трех часов, выяснилось, что эти опытнейшие специалисты, пораскинув умом, придумали новый, простой, безопасный и абсолютно верный способ вводить детям в нос сернокислый цинк.
Это утро было полно воодушевления и добрых вестей. Специалисты из Мичиганского университета предложили способ, для которого вовсе не нужен длинноносый пульверизатор, вызывающий кровотечения и скандалы. Для того чтобы замуровать тонкие окончания обонятельных нервов, которые почти несомненно являются воротами для инфекции, надо просто положить ребенка на кушетку или на стол, чтобы голова у него свешивалась назад, а ноздри смотрели вверх. Потом с помощью эфедрина надо вызвать сморщивание слизистой оболочки внутри носа, чтобы расширить узкие проходы. А затем надо влить по чайной ложке цинкового раствора в каждую ноздрю и оставить его там на несколько минут. Вот и все.
Как это ни странно, специалисты вернулись, таким образом, к примитивному способу орошения, с помощью которого Армстронг и Шульц спасали жизнь обезьянам в своих лабораториях.
IV
И вот опять, когда боевые силы уже собраны, приходится вернуться к вопросу — этому старому, простому вопросу, — где же взять средства. Совершенно точные, не подлежащие больше спору опытные данные уже добыты Чарлзом Армстронгом и Эдвином Шульцем. Опытнейшие специалисты уха, горла, носа, которые одни только могут перенести этот опыт с обезьян на людей, подготовились и ждут только сигнала к бою. Министр здравоохранения Томас Паррэн в любой момент согласен мобилизовать лучших эпидемиологов во главе с Чарлзом Армстронгом для проведения эксперимента, который должен разрешить основной вопрос: какое число заболеваний будет среди детей, родители которых согласятся на их обработку? И какую страшную дань соберет детский паралич среди тех детей, родители которых не согласятся на обработку?
Местные органы здравоохранения в угрожаемых городах, несомненно, тоже пойдут навстречу, если Служба здравоохранения США признает необходимым приступить к опыту с новым блокирующим заразу оружием. Ветеран борьбы со смертью, Уильям де Клейн, он же победитель пеллагры, добьется того, чтобы американский Красный Крест предоставил свой персонал — опытных сестер, умеющих сорганизовать население.
Все это великолепно. Но какая организация будет располагать необходимыми средствами, чтобы планы предстоящей борьбы могли быть разработаны заранее? Чтобы можно было щедрой рукой оплачивать крупных специалистов, которым придется руководить носопромывочными бригадами докторов и сестер — борцов передовой линии? А мы ведь знаем, что при той внезапности, с которой вспыхивают эпидемии детского паралича, борцы должны быть готовы к быстрым действиям при первых же признаках опасности.
А кроме того, страшны и коварны тайные происки паралитической заразы. Сколько дней проходит с того момента, как невидимая зараза попадает в нос к ребенку, чтобы найти случай уцепиться за кончики обонятельных нервов, до того дня, когда ребенок внезапно заболевает и делается парализованным? Этот срок еще точно не установлен. Дней десять, вероятно. Но наблюдались случаи, когда с момента определенного контакта до начала заболевания проходило и двадцать пять дней.
Но доказано уже совершенно точно, что промывание носа сернокислым цинком — химическая блокада — должно быть сделано до того, как вошла зараза.
А что, если эта дьявольская зараза — и некоторые ученые считают это вполне возможным — распространяется среди населения за несколько месяцев до начала эпидемии? Что, если она дремлет в человеческом организме, чтобы внезапно начать свирепствовать под влиянием каких-нибудь ничтожных климатических изменений, не известных еще нашим борцам со смертью?
Если это так, то самая организованная, самая широкая носопромывательная кампания не сможет загасить пожар эпидемии. Это совершенно ясно. Но почему бы, в таком случае, не сделать всем детям это несложное промывание носа весной, когда эпидемия еще далеко? Эта мера была бы прекрасным экзаменом решительности и предусмотрительности наших работников здравоохранения и нас всех.
Наши борцы со смертью ни на одну минуту не стараются себя уверить, что химическая блокада — это последнее слово науки в борьбе с паралитической заразой. В лучшем случае — это полумера. Быть может, это и временная неприятность, но нехорошо все-таки, если чувство обоняния подавляется для того, чтобы получить защиту, — увы, тоже временную! — против ужасной болезни. Если обработку цинком нежных окончаний нюхательных нервов придется повторять месяц за месяцем, лето за летом среди больших масс населения — кто знает, чем это может кончиться? Не вызовет ли это в результате потерю обоняния у большинства американского населения?
В Бруклинском медицинском колледже ветеран борьбы с детским параличом Сидней Д. Крамер практикует на обезьянах новый своеобразный метод вакцинации. После всех наших неудач с вакцинами — хотите верьте, хотите нет — ему удалось все-таки совершенно своеобразным способом привить многим обезьянам настоящий иммунитет.
Он впрыскивает в нос здоровым обезьянам оригинальную смесь. В нее входит экстракт мозговой железы плюс адрефин, который имеет свойство сморщивать слизистую оболочку носа. Эта смесь совершенно безвредна.
Через четыре часа после впрыскивания он наливает в нос этим обезьянам сильнодействующий яд детского паралича.
Такая доза яда всегда смертельна для здоровых, необработанных обезьян…
Но их обработанные мозговой железой товарищи — семь из десяти — оказываются застрахованными от заразы.
И не на неделю, не на месяц, а солидно застрахованными, примерно так, как вакцинированные люди застрахованы от заболевания оспой!
Таким образом, Сидней Крамер приближается уже к разрешению старой загадки, касающейся детского паралича… Почему это так — когда вы вводите обезьяне в нос заразу, то в девяти случаях из десяти она заболевает паралитической болезнью? Между тем как во время эпидемии только один взрослый из тысячи и никогда не больше, чем один ребенок из восьмидесяти, схватывают детский паралич? Чем объясняется невосприимчивость большинства человеческих существ? Почему у обезьян не хватает этого естественного иммунитета?
С помощью своего нового метода вакцинации Крамер, по его словам, делает обезьяну похожей на человека, превращает — в смысле отношения к детскому параличу — обезьяну в человека.
Конечно, три из десяти крамеровских обезьян, несмотря на обработку, все-таки заболевают и гибнут, когда он вводит им в нос заразу. Но ведь Крамер не собирается впрыскивать детям вытяжку из мозговой железы, а потом вливать им в нос заразу для проверки, надежно ли они иммунизированы. Он этого вовсе не предлагает.
Но обратите внимание вот на что: во время эпидемии невидимая зараза распространена по всему населенному пункту. Она, несомненно, сидит в носу у большей части населения. Что, если сделать впрыскивание этой смеси из железы с адрефином всем поголовно? И пусть-ка тогда зараза попробует забраться в обработанные носы всего населения! И не окажутся ли тогда предрасположенные к ней люди вакцинированными и защищенными?
Каким образом это сморщивание слизистой оболочки и орошение ее вытяжкой из мозговой железы защищает обезьян, которые иначе неизменно погибают от введенной им в нос заразы?
Крамер на это не может ответить. Он только знает, что это впрыскивание привлекает на поле битвы белые кровяные шарики — фагоциты. Они скопляются массами в слизистой оболочке вокруг окончаний нюхательных нервов. Может быть, они пожирают вторгшихся микробов? Кто может сказать? Микроб слишком мал, чтобы его видеть. Сущность этого открытия пока необъяснима. Мы только знаем, что вместо трех обезьян теперь погибает одна.
V
Но если бы даже все надежды блокировать заразу оказались тщетными, то в других лабораториях другие исследователи пытаются проникнуть в другие уголки этой загадки. Где в организмах распространителей болезни плодится этот невидимый враг? Как можно выявить таких носителей? Можно ли придумать пробу, указывающую на восприимчивость детей к заразе? Каковы анатомические и физиологические особенности этих восприимчивых детей? Дадим себе ясный отчет: нет более грозной, более сокрушительной тайны, чем тайна детского паралича. Борьба за ее разгадку будет, очевидно, долгой и серьезной.
Народу, конечно, снова придется давать деньги на эту борьбу. Сумеют ли организаторы этого великого крестового похода объяснить людям, что тут речь идет не о милостыне? Наши борцы со смертью знают, что эпидемии детского паралича не похожи на наводнение, на землетрясение или какое-нибудь другое импозантное бедствие, способное вызвать взрыв общественного великодушия. Не такова природа этой болезни. Год за годом, без всяких пропусков, в больших и малых эпидемиях, она проходит, крадучись, оставляя за собой груды искалеченных жертв.
Борьба за то, чтобы приостановить рост этой груды человеческих обломков, людей, для которых смерть была бы благодеянием, — эта борьба бессмысленна, если не вести ее беспрерывно.
Самый простой, эгоистический расчет требует, чтобы борьба с болезнью, плодящей калек, велась упорно до полной победы. Представим себе ребенка двенадцати лет, оставшегося физическим инвалидом на всю жизнь. Подсчитаем, исходя из среднего заработка американца с молодости до семидесяти лет, сколько долларов теряет страна оттого, что один из ее граждан не может работать. Прибавим сюда стоимость медицинского обслуживания этого гражданина. Потом спросим, из чьего кармана идут деньги на содержание этого искалеченного ребенка, если он не принадлежит к обеспеченному меньшинству? Затем помножим получившуюся сумму на сотни тысяч жертв детского паралича, оставшихся полностью или частично нетрудоспособными.
Сможет ли эта затяжная борьба начаться на деловых основах, а не в порядке милостыни?
Трудно сказать, сколько надо денег для окончательной победы над паралитическим ужасом. Для этого потребуется, вероятно, много миллионов, сотни миллионов…
Можно ли объяснить всему народу эту новую бухгалтерию: что миллионы, которые он пожертвует, это только ничтожная сумма по сравнению с тем, сколько этот страшный бич стоил, стоит и будет стоить налогоплательщикам нашей страны?
Ответ зависит от того, насколько искусно, смело, без ненужного сюсюканья эта мрачная проблема долларов и центов будет поставлена перед народом.
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
Поль де Крайф заканчивает повествование о борьбе с детским параличом данными 1938 года, когда в США вышла в свет эта книга.
Советского читателя, несомненно, заинтересует вопрос, как обстоит дело с полиомиелитом в настоящее время. Какие успехи в этой героической борьбе достигнуты наукой в последующие девятнадцать лет. Это интересно еще и потому, что в послевоенные годы загадочный вирус полиомиелита снова изменил свою тактику. Летне-осенние эпидемические вспышки детского паралича все чаще стали появляться в тех странах, где их раньше никогда не было, в том числе в Советском Союзе. Кроме того, вирус полиомиелита приобрел тенденцию поражать взрослых и детей старшего возраста (около тридцати пяти процентов к общему числу заболевших).
Что же смогла противопоставить наука этим опасным тенденциям полиомиелита?
Сороковые годы не принесли ничего нового. Лаборатории США и некоторых других стран продолжали напряженно работать…
С 1949–1950 годов резко улучшились возможности изучения проблемы полиомиелита. Американские ученые Эндерс, Веллер и Роббинс открыли способность вируса регулярно размножаться на относительно простой среде. Такой средой являются искусственно поддерживаемые в живом состоянии клетки различных тканей. Создалась возможность, не прибегая к заражению животных (обезьян), быстро и точно (за два-три дня) устанавливать присутствие вируса в пробирке. Это послужило основой для разработки чисто пробирочных методов обнаружения вируса у заболевших. Таким образом, вопрос диагностики был решен. Ученые были удостоены Нобелевской премии.
Пользуясь этим методом и дополнив его рядом новых способов ослабления инфекционных свойств вируса, американец Солк приготовил профилактическую вакцину, которая в настоящее время прочно вошла в арсенал средств борьбы с полиомиелитом и с большим успехом применяется в Америке и большинстве стран Европы. В СССР создан специальный Институт по совершенствованию и производству солковской вакцины (В. Д. Соловьев, О. Г. Анджапаридзе), и научный институт по дальнейшему изучению проблемы полиомиелита (М. П. Чумаков).
Метод выращивания вируса в пробирке помог также разрешить некоторые вопросы эпидемиологии детского паралича Как передается зараза? Большинство ученых мира пришло к выводу, что полиомиелит — болезнь кишечного происхождения. Об этом говорят такие факты, как летне-осенняя сезонность заболевания, неизменное присутствие вируса в кале больных, выделение его из сточных вод. При этом установлена высокая стойкость вируса; в сточных водах он живет до шести месяцев.
Не отвергается, однако, и воздушно-капельный путь заражения, но ему отводится место в момент разгара эпидемии (пик эпидемии) и острого периода болезни, когда организм наводнен вирусом и больной выделяет его при кашле, чихании или рассеивает с мокротой.
Профилактическая вакцина Солка относится к там называемым «убитым вакцинам». Имеются сведения, что Сэйбин в США и Лепэн во Франции уже закончили исследования по изготовлению более сильной, «живой вакцины».
Можно отметить еще один приятный и обнадеживающий факт (пока еще не объясненный): в последние годы резко сократилось число тяжелых случаев полиомиелита, осложняющихся уродствами и параличами. Чаще он протекает быстро (абортивно) и без особых последствий.
И. Червонский
19/VIII 1957 г.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
УМИРАТЬ СТОИТ ДЕНЕГ
Глава одиннадцатая
ДЕТРОЙТ В БОРЬБЕ С ТУБЕРКУЛЕЗОМ
I
Поймет ли когда-нибудь народ, как важно для него включиться в коллективную борьбу за жизнь? А наши богачи? Неужели для поддержания науки обязательно надо, чтобы нечистая совесть заставила их уделить ей ничтожную частицу своих богатств?
Пока еще только деньги, даваемые для успокоения совести, деньги, бросаемые с досады, являются единственной поддержкой нашим ученым. Подачки благотворителей — и в довольно-таки скудном количестве — всегда были источником средств на борьбу за жизнь. Как же будет реагировать человеческая масса, если предложить ей отказаться от милостыни и всерьез заняться искоренением какой-нибудь опасной болезни?
Если необходимость этой новой экономики всякими способами вдалбливать в головы людей, то неужели мы услышим в ответ только смех и улюлюканье? Может быть, разъяренный народ обернется против тех, кто пытается жизнь и смерть расценивать в долларах?
И если эта «кощунственная» агитация действительно вызовет взрыв, кто станет жертвой великого народного гнева?
Все эти любопытные вопросы нашли себе ответ в новой борьбе Детройта с туберкулезом. Автору посчастливилось попасть на трибуну к самому началу схватки. Небольшая кучка пионеров, собравшаяся в тот памятный вечер декабря 1934 года, едва ли сама сознавала, что именно она замышляет.
II
Что же нового открыли автору детройтские борцы с ТБ, собравшиеся в декабре 1934 года за кружкой пива в накуренной комнате детройтского Атлетического клуба? Может быть, они придумали какое-нибудь новое лекарство или новую сыворотку? Ничуть не бывало. То, что имела предложить эта кучка заговорщиков против смерти, была новая идея. Она была настолько же революционна, насколько проста.
Дело, видите ли, в том, что каждому человеку, радующемуся победам науки, совершенно ясно следующее: наши города, округа, штаты и наш государственный центр отпускают средства борцам со смертью, как своего рода милостыню, как нищему бросают корку хлеба, как медяком утешают плачущего ребенка. Этим и объясняются все мытарства науки. Содержание больниц, их научное оборудование, оплата ученых и врачей — все это финансируется в порядке благотворительности и финансируется явно недостаточно. Науке помогают не потому, что она может теперь создать новое человечество, может сделать всех людей сильными и крепкими. Наши правители со спокойной совестью держат народ в полуживом состоянии. Ведь на каждую сотню живых ребят приходится всего шестеро умирающих. Что ж тут страшного? Разве это не лучше того, что было?
Но когда в тот декабрьский вечер 1934 года детройтские борцы со смертью на карточках меню прикинули в цифрах свой научный опыт и свои возможности, они пришли к знаменательному выводу. Искоренение туберкулеза — это вовсе не человеколюбивая затея. Это нужно не для осушения слез. Это требуется прежде всего для того, чтобы сбалансировать городской бюджет. Не для того это нужно, чтоб уменьшить чашу народных страданий. А только для того, чтобы осчастливить налогоплательщиков. Уничтожение туберкулезных микробов — это не филантропия, а самая реальная экономия.
III
Вот до чего додумалась кучка ненавистников смерти в тот памятный декабрьский вечер. Но вот проходят недели, месяц тянется за месяцем. Кончается 1935 год, но незаметно никакого общественного движения за то, чтобы провести в жизнь эту ослепительную перспективу.
Что же мешало нашим детройтцам немедленно приступить к действиям? Они обладали такими громадными познаниями в деле борьбы с ТБ, каких не сыскать во всей Америке. Для одного из этих пяти заговорщиков, для доктора Е. Дж. О'Бриена, или попросту Пата О'Бриена, это было не только наукой, а почти религией. Пат вовсе не охотник за микробами; он только специалист по хирургии грудной полости. Но его глубочайшее понимание основ противотуберкулезной науки дает ему больше права называться борцом со смертью, чем любому бактериологу, каких только приходилось встречать автору.
На этом первом собрании в 1934 году и при всех последующих встречах с ним за кружкой пива автор всегда слышал, как Пат ворчит одно и то же:
— ТБ — это зараза. Он не от господа бога, а от гнусного микроба. Заразиться можно только от человека, который уже болен. Распространяется микроб только больными, которые выхаркивают его из своих открытых каверн. Если захватить такого больного вовремя, можно закрыть ему все каверны. Поджать легкое. Дать ему покой. Если позакрывать больному дырки, он не будет расплевывать заразу. Каждая закрытая дырка — одним разносчиком ТБ меньше. И, клянусь честью, можно их все закрыть, если только вовремя вылавливать больных.
В этом заключалось все о'бриеновское учение, и та отчаянная настойчивость, с которой он его проповедовал, не создала ему особой популярности среди детройтских медиков. Некоторые даже считали О'Бриена немного помешанным. А он все бубнил свое. Чтобы предупреждать ТБ, надо лечить его!
Однако же все отдавали должное высокому искусству О'Бриена в грудной хирургии, его честности, его энтузиазму, который объяснялся еще тем, что его собственная жена двадцать лет болела туберкулезом. И его научные взгляды находили полную поддержку у доктора Брюса Дугласа, детройтского ТБ-контролера, который тоже был соучастником нашего заговора за кружкой пива. Уравновешенный, спокойный, завзятый трезвенник и квакер, Брюс Дуглас всецело и безоговорочно разделял взгляды пылкого О'Бриена. Пата и Брюса, когда они объединялись, нелегко было побить. Пат расчищал путь бомбами, а Брюс бросался в атаку.
Какая же темная сила связывала руки этим могучим борцам со смертью? В их распоряжении была прекрасная дешевая проба — туберкулин, — с помощью которой можно легко обнаружить ТБ-микробы, скрывающиеся в организмах детройтских граждан. Беда лишь в том, что одной этой пробы недостаточно, чтобы выявить подлинных распространителей заразы. У многих людей, совершенно здоровых, носящих в себе неактивные, дремлющие микробы, получается такое же красное пятно от туберкулина. Чтобы найти настоящих переносчиков заразы, расплевывающих «белую смерть» из своих гниющих дырявых легких (как выражается Пат), требуется магический глаз икс-лучей.
В этом-то и была загвоздка. Рентгеновские снимки стоят громадных денег.
IV
Когда шепот «белой смерти» уже настолько внятен, что врач может расслышать его через свой стетоскоп, — это уже не ранняя, а запущенная форма чахотки. В этом и есть причина, говорили О'Бриен и Дуглас, что восемьдесят из сотни больных поступают в больницу уже с запущенной формой: магический глаз икс-лучей не применялся для установления начала болезни.
У Генри Вогэна, главы детройтского отдела здравоохранения, уже имелся план, как проверять икс-лучами всех детройтских жителей, у которых подозревается минимальная форма чахотки. Если бы это делать, то в течение нескольких лет можно было бы в ТБ-больницах превратить восемьдесят процентов запущенных форм в восемьдесят процентов минимальных. Можно было бы теперешние цифры переставить как раз наоборот!
На основании своего громадного опыта Брюс Дуглас мог вполне удостоверить, что если чахоточный поступает в больницу своевременно и получает сдавливающее лечение, то он выздоравливает вдвое быстрее, остается в больнице вдвое меньше времени, нежели в том случае, когда приходит уже с запущенной болезнью.
А Пат твердил свое:
— Как же можно их лечить, пока мы не нашли их? Мы должны ходить и искать? А, черта с два, вы пойдете их разыскивать, если нет для этого средств!
Чтобы их разыскивать, нужны икс-лучи.
Но икс-лучи для всех? Для каждого, кто был в контакте с больным, кто подвергался опасности заражения?
V
На нашей первой научной конференции с пивом в 1934 году Генри Вогэн доказал черным по белому, что запущенный случай ТБ городу приходится лечить в среднем восемнадцать месяцев, а минимальный — только девять месяцев.
Отбрасывая в сторону всякие сентиментальности, Генри высчитал, что если помещать в ТБ-больницы минимальные формы — восемьдесят процентов минимальных вместо восьмидесяти процентов запущенных, — то получится замечательный сюрприз для налогоплательщиков. Столько-то денег стоит содержать тяжелых больных в течение восемнадцати месяцев; ровно в половину обойдется девятимесячное содержание легких больных!
Это был единственный способ воздействовать на детройтских градоправителей. Надо было им ясно показать, насколько выгодно для них раскошелиться и дать денег на икс-лучи — на такое количество икс-лучей, какое Дуглас, О'Бриен и Вогэн найдут нужным для обнаружения всех ранних случаев туберкулеза. Этот проект вскоре был опубликован, но не в каком-нибудь солидном научном журнале, а в скромной фермерской газетке «Сельский хозяин», а затем в книге вашего автора «Стоит ли им жить?». Проект О'Бриена — Вогэна — Дугласа не был окрещен каким-нибудь научным термином, а назван просто «Борьба народа со смертью».
Надо здесь отметить, что эта книга была написана без всякой надежды на то, что ей удастся зажечь пожар. Она была написана в порыве отчаяния, потому что Вогэн, Дуглас и О'Бриен, как было ясно автору, не питали никакой надежды, что жители или правители Детройта поймут эту простую арифметику, поймут всю выгоду и экономию, проистекающую от уничтожения туберкулеза. В этой книге было немало язвительных насмешек по адресу детройтцев. Детройтские борцы с ТБ вполне готовы искоренить чахотку, но…
Детройт слишком скуп.
«Белую чуму» можно окончательно уничтожить, но…
Детройтская бухгалтерия настолько близорука, что город не может истратить четверти доллара на икс-лучи, чтобы спасти доллар на больничных расходах.
Все это хорошо, но кто будет читать книгу об этом? Кто станет слушать?
Но нет! Постойте. Уильям Дж. Скрипс из газеты «Детройт ньюс» прочел. Билю стало обидно за Детройт. Но кто он такой, этот Биль? Он ведь редактор «Детройт ньюс»? Впрочем, там есть еще несколько редакторов. Он всего лишь молодой редактор, всего лишь отчаянный летчик и автомобилист, который собирался стать ученым или инженером, а вовсе не газетчиком. У Биля фантастические представления о воздействии радио на человеческую массу, — Биль вообще большой мечтатель, и стоит ли считаться с этим юношей?
Но Биль самым искренним образом обиделся за детройтскую бухгалтерию. В конце концов он так разволновался, что пригласил О'Бриена, Дугласа, Вогэна, репортера А. М. Смита и автора на обед — с пивом, конечно, — в тот же самый Атлетический клуб. Биль не красноречив. Он стал донимать нас наивными вопросами:
— Так вы говорите, что уничтожение ТБ должно стать предметом народной борьбы со смертью? Но как же, черт возьми, детройтский народ об этом узнает, если его широко не оповестить?.. И кто может это сделать?.. Ладно, друзья мои! — Биль совсем разгорячился. — Друзья мои, первая страница «Детройт ньюс» в полном вашем распоряжении на столько дней, сколько потребуется. Вы можете также толковать им об этом через радиостанцию «Детройт ньюс» столько недель, сколько пожелаете.
Биль объявил, что готов провернуть с нами все это дело, и просил нас быть покруче и не стесняться в выражениях. Дело тут не в человеческой жизни. К черту человеческую жизнь! А дело в том, что городу стоит громадных денег, когда чахоточные гниют от туберкулеза!
Страшно было даже поверить, настолько это было хорошо! Но удастся ли юноше Билю утрясти все это дело с издателями и другими редакторами благопристойной газеты «Детройт ньюс»?
Здесь опять-таки надо признаться, что никто из нас серьезно не верил, что такая сенсационная кампания возможна. Один только Биль верил в реальность этого дикого плана, и таким-то образом в первые десять месяцев 1936 года постепенно сколачивалась эта странная и разноязычная команда борцов со смертью. Глава здравоохранения Генри Вогэн, ТБ-контролер Брюс Дуглас и хирург Пат О'Бриен были нашими вожаками. Три ТБ-специалиста начали работать вместе с Билем Скрипсом, с радистами Вин Райтом и Мель Висмэном, с А. М. Смитом и автором. Поскольку задуманная атака на «белую чуму» строилась на чисто деловой основе, нам надо было привлечь какого-нибудь солидного дельца, чтобы чувствовать под ногами почву. И наша компания стала еще более разноязычной, когда Герберт Трикс, директор Детройтской инжекторной компании, сделался членом нашей неправоверной кучки заговорщиков против ТБ.
VI
Все мы были абсолютно уверены, что у наших трех вожаков хватит умения взять от науки все, что она обещает. Но не было ли трещинки в новой экономической теории Генри Вогэна, что Детройту стоит недешево поддерживать существующую ТБ-смертность среди своих граждан? Однажды вечером наша маленькая компания была удостоена посещения группы видных детройтских граждан: банкиров, юристов, фабрикантов. Генри Вогэн мило и талантливо выполнял роль режиссера, предлагая каждому из нас по очереди излагать свою собственную версию этого нового вида науки — содружества бактериологии с финансами для создания разумной экономики в здравоохранении и для борьбы с ТБ…
Магнаты, все как один, были поражены этими откровениями. Миллионы долларов прибавляет туберкулез к их налоговому бремени! Вогэн, как глава отдела здравоохранения, объяснил им, что он получает от города всего двенадцать процентов на человека для борьбы с туберкулезом, для выявления свежих заразных случаев. В то же время содержание одного ТБ-больного в больнице стоит городу 1,66 доллара в день. Спрашивается, не разумнее ли было бы со стороны города отпустить борцам ТБ, скажем, тридцать центов на человека, чтобы в течение десяти примерно лет срезать эти 1,66 доллара наполовину.
Потому что, при наличии возможности выявлять ранние, минимальные формы, потребуется вдвое меньше времени на их лечение, и содержание их в больницах обойдется городу вдвое дешевле.
Это был памятный вечер. Когда один из автомобильных магнатов услышал, какая скромная сумма — всего двести тысяч долларов — требуется Вогэну, чтобы приступить к искоренению туберкулеза, или, что то же самое, к облегчению налогового бремени, он заявил, что завтра же пойдет в городской муниципалитет.
Почтенные граждане единогласно признали, что новая экономика в борьбе с ТБ построена на вполне разумных основах.
Наконец в ноябре (начало кампании было приурочено как раз к моменту окончания выборов) «Детройт ньюс» на первой странице стала уверять детройтских граждан, что они убийцы. Жирные заголовки сообщали им о том, что современная наука может окончательно искоренить туберкулез, и если они, зная это, допускают, чтобы люди умирали, — они являются соучастниками ежегодного убийства тысячи детройтцев.
День за днем первая страница газеты приводила доказательства этого преступления. Искусство запугивания пускалось в ход без всякого зазрения совести, но преувеличений не было.
Детройтским гражданам было сообщено, что человек с открытой, активной формой туберкулеза, не подвергающийся систематическому контролю икс-лучей и не изолированный, представляет более грозную опасность, чем бандит, вооруженный пулеметом.
И тут же преподносился ряд конкретных случаев, взятых из протоколов ТБ-больниц, ряд ужасающих примеров заразительности «белой смерти». Чахоточный отец, по невежеству отказавшийся от больницы и лечения, заразил трех своих детей, которые затем умерли; потом он заразил еще двоих и сам заплатил за это человекоубийство смертью от чахотки.
Его вполне можно назвать самоубийцей, потому что он не обратился в больницу, когда болезнь только обнаружилась.
Детройтским врачам тоже не было пощады. Им предъявлялось следующее обвинение: большинство из них было так же невежественно, как и простые смертные. Если бы это было иначе, то как же они могли прозевать туберкулез у другого отца семейства, которого долго лечили от кашля, считая это бронхитом? А этот человек, перед тем как умереть от туберкулезного процесса в легких, заразил жену и пятерых детей.
Если во время нашей двухнедельной бомбардировки детройтские жители, терзаемые угрызениями совести, отворачивались от газет и включали радио, то ужасу их, вероятно, не было предела, когда раздавался глухой, захлебывающийся туберкулезный кашель. Без всякого объявления или предупреждения этот кашель три раза в день выпускался в эфир со станции «Детройт ньюс».
Вслед за кашлем замогильный голос говорил нараспев:
— Ка-шель смер-ти!
Не успевали замереть эти слова, как раздавался дикий визг и хихиканье, затем вступал зловещий хор «Трех ведьм».
— Я Равнодушие! Я забыло про кашель смерти… Он опасен, я знаю. Но пусть… Пусть он убивает ежегодно по тысяче человек.
— Я Тайна! Я слышала про кашель смерти… Но я нахожу лишним говорить о таких ужасных вещах… Я избегаю разговоров на эту тему.
— Я Невежество! Я мало знаю про кашель смерти… Поэтому я ничего не делаю для борьбы с ним.
Вам, может быть, кажется, что наша радиогазетная бомбардировка носила слишком мрачный характер, чтобы иметь успех у публики? Ошибаетесь. Все страшное привлекательно. А кроме того, каждому из ужасных трагических случаев противопоставлялся рассказ о счастливом исцелении, о мощи науки, о детройтских борцах со смертью, которые готовы окончательно стереть туберкулез с лица Детройта.
Если только граждане дадут на это средства, дадут им в руки оружие.
VII
Но вам не верится. Уж очень это похоже на типичную американскую рекламу. Сегодня шумиха — завтра все забыто. Может быть, и не совсем так. Потому что в кульминационный момент кампании наши борцы со смертью ткнули детройтцев в самое чувствительное место. Они задели их коммерческую жилку. «Детройт ньюс» начинила свою последнюю бомбу поистине разрушительной арифметикой.
Газета обрушилась с барабанным боем на лжеэкономию Детройта, на его разорительную глупость. В настоящее время в округе Уэйни и в самом Детройте лежат в больницах две тысячи двести чахоточных. Восемьдесят процентов из них — с запущенной формой. Во что же обходятся эти тысяча семьсот шестьдесят тяжелых больных Детройту и округу Уэйни? Сколько выбрасывается денег только потому, что в свое время не было средств на икс-лучи и на патронажных сестер для раннего обнаружения опасности?
Расчет весьма прост. Он не выходит за уровень познаний школьника третьего класса. Содержание в больнице одного туберкулезного больного стоит три доллара. При раннем установлении диагноза этот ежедневный расход продолжается не более девяти месяцев. Если же чахоточный приходит в больницу с запущенной формой, то эти три доллара в день приходится тратить в продолжение восемнадцати месяцев в среднем.
Лечение ранней, минимальной формы стоит восемьсот десять долларов.
Лечение запущенного случая — тысячу шестьсот двадцать долларов.
Поскольку восемьсот десять долларов теряются на каждом запущенном случае, а таких больных в Детройте тысяча семьсот шестьдесят, то все эти больные стоят городу на миллион четыреста тысяч долларов больше, чем должны стоить.
Эти убытки объясняются одной единственной причиной: у детройтских борцов со смертью нет денег для выявления больных в начальной стадии болезни. Тут на момент «Детройт ньюс» перестала сокрушаться о денежных потерях: она позволила себе напомнить о воплях детей, умирающих от туберкулезного менингита, — не угодно ли гражданам самим пойти их послушать? Была пущена слеза о детях, оставшихся без отца, об отцах, потерявших жен и матерей для их детей. Затем внезапный переход с выкриком:
«Но к черту о трагедиях и смертях! Мы требуем только экономии и больше ничего!»
Разве миллион четыреста тысяч долларов, бросаемых на ветер для содержания в больницах тысяч детройтских чахоточных, исчерпывают все убытки детройтцев?
Ничего подобного. Высокоавторитетный статистик доказывает, что от тридцати до пятидесяти процентов разоренных семей в больших городах обязаны своим несчастьем туберкулезу.
Но самое скверное еще впереди. За те месяцы, а иногда годы, что ранняя, нераспознанная, минимальная стадия развивается в тяжелую, запущенную форму туберкулеза, такой больной является распространителем ТБ среди здоровых людей. С каким количеством людей сталкивается (и заражает их) каждый такой нераспознанный больной?
Попробуйте-ка сочтите!
VIII
Муниципалитет Детройта единогласно постановил отпустить Генри Вогэну просимую сумму и высказался также за то, чтобы ежегодно отпускать эту сумму до тех пор, пока «белую чуму» не удастся окончательно свести на нет.
Один из старейших членов муниципалитета даже прослезился. Он сказал Генри Вогэну, что радиопередача воскресила в его памяти собственные утраты от «белой смерти».
— Генри, скажи своим ребятам, что мы на это дело ничего не пожалеем. Нужен будет миллион — дадим миллион!
Слышал ли когда-нибудь работник здравоохранения о подобном великодушии?
Вогэн поблагодарил и с улыбкой ответил:
— Мы за деньгами не гонимся. Мы не вымогатели. Наоборот, мы хотим сэкономить деньги.
IX
Каждый медовый месяц рано или поздно кончается, как говорят циники. И вот эти двенадцать волнующих дней радиогазетного вещания уже в прошлом. Вогэн, Дуглас и Пат О'Бриен получили средства для разоблачения скрытой заразы, которая является главной причиной непрекращаемости «белой чумы». Эти средства теперь в полном распоряжении Генри Вогэна. Что же дальше?
В декабре 1936 года, сразу же после того, как детройтские жители так эффектно были обстреляны истиной, что умереть — стоит денег, началась будничная работа.
Под руководством опытных эпидемистов Генри Вогэна армия патронажных сестер выступила в поход: они стали вылавливать людей, которые были в контакте с заведомо больными; они делали этим людям туберкулиновую пробу; они подвергали их рентгеновскому обследованию, чтобы обнаружить ТБ-заразу, которая могла в них таиться. Тысячи детройтских врачей стали подозрительно относиться к своим пациентам, приходившим на прием; они делали им пробу, а если надо было, то проверяли икс-лучами за счет города, если у пациентов не было денег. Патронажные сестры, эти ударные отряды борцов со смертью, не жалели подметок, обходя дом за домом в неблагополучных районах Детройта, где «белая смерть» особенно свирепствовала…
К сентябрю 1937 года уже выяснилось, что скрытую заразу всегда можно найти, если иметь для этого средства. Больше пятидесяти тысяч жителей, у которых никогда не было даже намека на туберкулез, отправилось на прием к врачам по своему выбору, подверглось туберкулиновой пробе, и больше десяти тысяч из них было обследовано икс-лучами.
Обнаружено было триста с лишним случаев активного, сеющего смерть туберкулеза, который иначе остался бы на месяцы и годы неоткрытым. Семьдесят процентов из них теперь уже в больницах, уже на пути к выздоровлению, уже неопасны для города.
В прежнее время, до того как началась эта новая, обеспеченная средствами борьба со смертью, только тринадцать из сотни ТБ-больных, обнаруженных детройтскими врачами, имели раннюю, минимальную форму.
За это короткое время уже сорок три из каждой сотни больных поступили в больницу в ранней стадии болезни, и на их излечение требовалось теперь не более девяти месяцев.
Блестяще, отрицать не приходится! Но это только часть результатов новой борьбы. Удалось уже получить и другие выводы — и утешительные и зловещие. Все мы были убеждены в том, что наша радиогазетная кампания проникла в самую толщу народных масс, что она уже достаточно подготовила их для присоединения к общей борьбе со смертью. Так ли это было в действительности?
Увы! Много ли жителей из самых бедных и неблагополучных по ТБ городских районов в результате наших предостережений обратилось к врачам до того, как патронажные сестры стали их обходить и агитировать? Всего только четверть процента белого населения из этих районов оказались достаточно встревоженными за судьбу своих детей и свою собственную, чтобы добровольно пойти на бесплатный осмотр к своим врачам. Значило ли это, что бедные люди из опасных туберкулезных очагов не читали газет или не слушали радио, или, может быть, не имели радиоприемников?
Но вот что любопытно! Два процента негритянского населения из тех же самых районов — в восемь раз больше, чем белых! — откликнулись прежде, чем сестры пришли их агитировать.
В январе 1937 года патронажные сестры стали рыскать по городу в поисках заразы. Эти превосходные борцы первой линии фронта ясно показали нам, насколько ничтожны в общем были результаты нашей ноябрьской шумихи. К сентябрю 1937 года в результате их ревностной агитации, убеждений и уговоров — воспитательная работа! — уже не четверть процента, а девятнадцать из каждой сотни белых отцов и матерей отправились к врачам на проверку…
А негры в тех же угрожаемых районах? Сорок пять процентов! Почти половина негритянского населения пошла к детройтским врачам вместе с детьми, чтобы разрешить роковой вопрос, скрывалась в них «белая смерть» или нет.
Эти факты всем нам открыли глаза. Это было до некоторой степени обидно, но в то же время весьма поучительно. Когда мы добыли для Генри Вогэна необходимые деньги, те из нас, кто орудовал громкоговорителями и пишущими машинками, решили, что наша роль окончена. Мы развязно болтали о коллективной борьбе со смертью — борьбе, которой Детройт станет теперь знаменит. Но мы увидели, что недостаточно двенадцати дней мрачного радиовещания и устрашающих газетных заголовков, чтобы поднять народ, чтобы воспитать его. Для того чтобы помочь патронажным сестрам притаскивать подозрительных людей к врачам, у которых есть теперь средства для спасения всех и каждого, надо придумать что-нибудь новое, надо найти возможность поголовной информации всего населения.
Мы, считавшие себя верхушкой интеллигенции, вынуждены были откровенно себе признаться:
— Наименее обеспеченные слои человеческой массы активнее всех тянулись за помощью к новой спасительной науке.
Многие ли из нас, организаторов этой борьбы со смертью, показали личный пример массам детройтского населения? Многие ли из нас пошли к врачам сделать себе туберкулиновую пробу и проверить себя икс-лучами? Это сделали Пат О'Бриен и Брюс Дуглас, которые, работая ежедневно в атмосфере «белой смерти», вынуждены принимать эти меры предосторожности.
А глава отдела здравоохранения Генри Вогэн? Сделал он себе такую проверку? А Биль Скрипс, а А. М. Смит, а Мель Висмэн, а Уин Райт, а Герберт Трикс?
А сам автор, удосужился ли он принять эту меру предосторожности, которая обязательна теперь для всех?
Нет. Он не сделал этого. Неудобно нам успокаиваться на том, что мы, мол, люди высшей экономической группы, редко болеем туберкулезом, ТБ живет и среди богатых людей; и по внешнему здоровому виду мужчины или женщины нельзя еще утверждать, что этот мужчина или эта женщина не носят в себе активный, сеющий заразу туберкулез.
X
Конечно, первым и самым окрыляющим открытием в новой борьбе Детройта с ТБ является тот факт, что наши чернокожие братья и сестры — по самым точным сведениям — оказались настоящими лидерами народной борьбы за жизнь.
При первом же подвернувшемся случае черные отцы и матери доказали, что они охотнее готовы сотрудничать с детройтскими туберкулезниками в борьбе за жизнь, нежели отцы и матери привилегированной белой расы. Но почему же негры так забеспокоились? Потому что они больше других страдают от ТБ-убийцы. И черные отцы и матери это отлично знают. Им не требуется никаких кошачьих концертов с арифметикой и вопросами высшей экономики, которые мы использовали как предлог для получения денег на борьбу Детройта с ТБ. Они нас не понимают, когда мы говорим, что Детройту стоит денег оставлять их гнить от туберкулеза и обрекать их на смерть. Это доходит только до составителей городского бюджета, богатых собственников да банкиров, озабоченных укреплением городских займов, городских долгов, на которых они наживаются. Черных отцов и матерей из туберкулезных трущоб совершенно не интересуют миллионы, по поводу которых мы подняли такую шумиху. В своей личной борьбе за жизнь эти маленькие винтики нашей индустриальной машины бывают рады, если им перепадет за год какая-нибудь сотня-другая долларов. И эти деньги тут же, без всякой задержки, переходят в карманы домохозяина, бакалейщика, мясника и булочника. Право же, высокие финансовые соображения малодоступны их пониманию. Но они люди, не забывайте! Они глубоко отчаиваются, когда слышат плач своего ребенка, извивающегося в последних конвульсиях туберкулезного менингита. И они лучше всех это понимают, потому что чаще всех нас им приходится это переживать. Черный рабочий-отец отлично знает, что значит взять на себя заботу о своих пикканини, оставшихся без матери. Черная мать знает лучше тех, кто живет беззаботно, как тяжело бороться за жизнь своих детей, когда их отец сделался жертвой «белой смерти». Только страдающие люди по-настоящему ценят науку, которая может их спасти, которая должна их спасти.
И не приходится сомневаться, что она их спасет, если учесть факт великолепного сотрудничества с наукой детройтских негров. Половина всех негров из угрожаемых зон явилась на проверку после полугодовой работы среди них вогэновских патронажных сестер.
Это не говорится специально для восхваления негров. Это говорится в защиту человечества. Черный ли, белый, коричневый или желтый — стремление к жизни всегда сильнее там, где жизнь в опасности. Народ пойдет бороться за жизнь — дайте ему только понять, что он имеет, наконец, эту возможность.
XI
Одна высокая духовная особа в те волнующие дни ноября 1936 года сказала Генри Вогэну, что борьба Детройта с ТБ — это не наука и не экономика, а чистая религия. И в том радостно-возбужденном состоянии, в каком мы все тогда находились, автор почти готов был с этим согласиться. Ему казалось, что здесь налицо действительно новая материалистическая религия, основанная на следующей догме: борьба со смертью, развернутая во всю ширь, — это самая здоровая экономика. Автор искренне был убежден, что если Детройт из соображений чистой экономики начнет искоренять горе, страдания и смерть, то вся страна немедленно последует его примеру.
Какая здравая религия, какая вера, сулящая людям столь горячую надежду на спасение, не начала бы распространяться, как лесной пожар?
В Сан-Франциско крупные, высокоталантливые специалисты восторженно отзываются о детройтской борьбе со смертью.
— Но мы не можем здесь даже начать этого, — говорят они, — потому что в городе нет больничных мест для ранних форм, если бы мы даже и нашли их.
В южных штатах можно встретить врачей, которые даже не слышали о новом, поджимающем методе лечения, с помощью которого можно закрыть опасные каверны чахоточных больных.
Во многих штатах Америки можно найти длинные списки чахоточных, которые, по выражению Пата О'Бриена, расплевывают бомбы смерти среди своих сограждан, среди друзей и родных, потому что не хватает санаторных коек, чтобы их изолировать и лечить.
На огромных пространствах нашей страны граждане совершенно лишены доступа к магическому глазу икс-лучей, а врачи еще не знают, что это единственный способ определить раннюю форму чахотки.
Да, нет сомнений, что эта угроза носит общенациональный характер, но пока еще незаметно никаких признаков подражания одинокой попытке Детройта с нею бороться. А если будет задан старый вопрос: «Где взять на это денег?» — то разве, например, нельзя выпустить ТБ-заем? Заем, который наши борцы со смертью смело берутся выплатить в пределах одного поколения? Да еще с процентами.
Способен ли существующий ныне экономический строй на такую предусмотрительность, на такую экономию?
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
УЖАСНАЯ РОСКОШЬ
Глава двенадцатая
МАШИННАЯ ЛИХОРАДКА
I
Если микробы туберкулеза и сифилиса нельзя назвать даже кузенами, то сами эти болезни — страшная двойня среди злых недугов, разрушающих и истребляющих человечество. Научные методы обнаружения туберкулезной бациллы и сифилитической спирохеты делаются все более точными и безошибочными. Средства для уничтожения этих крошечных убийц становятся все более верными и могучими. И однако же обе эти болезни продолжают подтачивать силы нашего народа. Обе губят детей и убивают мужчин и женщин в расцвете сил. Освободить от них народ — значило бы вызвать невиданный еще прилив человеческой энергии. В наше время эти два бича являются ужасной роскошью, для поддержания которой стране приходится тратить миллиарды долларов. Борьба с ними, по существу говоря, очень проста. Если есть какая-нибудь разница в практических методах борьбы с ними, то это только то, что заражение сифилисом легче определяется; поэтому сифилис можно легче ликвидировать. Почему же, в таком случае, туберкулез уже с прошлого поколения постепенно идет на убыль, а сифилис до сих пор продолжает неудержимо свирепствовать среди американского населения?
Мы можем поздравить себя с тем, что за последние годы системе засекречивания и лицемерия в отношении сифилиса положен конец. Но значит ли это, что наши борцы за жизнь могут теперь взяться как следует за дело, чтобы прекратить убийственную работу штопорообразного микроба всерьез и навсегда?
Никоим образом.
Несмотря на новое, разумное отношение к этой страшной болезни, можно с полным правом сказать, что борьба с нею не вышла еще из стадии учебных маневров и маленьких отдельных стычек.
II
При настоящих условиях борьбу со спиралеобразным микробом можно вести по двум направлениям. Первый вид борьбы должен быть направлен на лечебные мероприятия, на то, чтобы приостановить его разрушительное действие в данном мужчине, женщине или ребенке и предотвратить те страшные последствия, которыми он им грозит. Второй вид борьбы ставит перед собой гораздо более честолюбивые цели. Он имеет в виду выявить всех наличных сифилитиков, быстро устранить их заразительность для других граждан и таким образом покончить с этой болезнью, может быть, навсегда.
Первая из этих задач — лечение больных сифилисом мужчин, женщин и детей — до последнего времени представляла, с научной точки зрения, большие трудности. В смысле верности имевшихся в распоряжении медицины средств лечение болезни было гораздо труднее, нежели возможность массового ее предупреждения. Почему? Потому что с помощью лекарственного лечения легко заглушить сифилис настолько, чтобы больной не мог его распространять. Однако же этот самый больной, не опасный уже для других, может погибнуть от последней атаки штопорообразного микроба, который, притаившись, остается жить в его организме. Это, конечно, не значит, что при длительном и правильном лекарственном лечении больные не могут быть окончательно вылечены. Большинство из них вылечивается.
Однако теперь соотношение между этими двумя формами борьбы изменилось с перевесом в пользу лечебного дела. За последние несколько лет новый вид лечения теплом пришел на помощь старому, трудному и, пожалуй, небезопасному лечению химическими средствами. Развитие этого новорожденного искусства в последние шесть лет является одним из самых волнующих эпизодов современной борьбы за жизнь. Наши борцы со смертью могут теперь предупреждать ужаснейшие, смертоносные атаки штопорообразного микроба чуть ли не у всех больных, за исключением тех несчастных, у которых мозг, сердце или позвоночник уже непоправимо разрушены.
Но, помогая излечивать неизлечимый раньше сифилис, может ли это новое средство помочь также массовому предупреждению болезни?
Если оно так великолепно защищает больных в последней стадии болезни, не может ли оно так же быстро, эффективно пресечь заразительность раннего сифилиса и таким образом ускорить разрешение второй задачи — добиться полного искоренения болезни?
С научной точки зрения это кажется теперь осуществимым. С экономической точки зрения это пока еще только мечта, живущая в умах небольшого авангарда борцов с сифилисом. Хотя возможно, что, если народ узнает о магической силе нового средства, борьба за лечение и борьба за искоренение сольются в единую великую борьбу, если только народ достаточно сильно пожелает уничтожения сифилиса.
Теперь уж не приходится сомневаться, что искусственная, машинная лихорадка доказала свою силу против сумасшествия, которое является одним из самых трагических последствий сифилиса. Шесть лет тому назад этот метод лечения был еще в стадии эксперимента в руках кучки энтузиастов, которых научные авторитеты считали немного тронувшимися. Автор не без робости предсказывал распространение нового метода в книге «Борьба со смертью». Только несколько неловких мечтателей отважились, в виде эксперимента, обратить дружественный дар искусственной лихорадки на группу больных, которые так или иначе были приговорены. Они рисковали сжечь этих людей. Они и сожгли многих из них. Но некоторых все-таки спасли от сумасшествия и смерти.
И теперь еще искусственная лихорадка недостаточно освоенное средство. В руках неподготовленных людей она может оказаться опасным и даже смертельным оружием. Но в комбинации со старым противосифилитическим лечением она является теперь уже мощным и практически проверенным средством против штопорообразного микроба. Правда, по некоторым печальным соображениям приходится пока еще считать ее экспериментальным методом. Потому что она недоступна миллионам страдальцев, которые не могут испытать на себе ее целительное, возрождающее действие.
Почему? А это очень понятно, если принять во внимание, какой острой бдительности, какой высокой техники требует применение машинной лихорадки. Верно, конечно, что теперь уже можно простым поворотом выключателя повышать до желаемых градусов лихорадку в организме больного, который предварительным исследованием признан способным перенести эту процедуру. Повернуть выключатель — дело, конечно, простое. Но так же просто сделать при этом оплошность. Что, в самом деле, может быть легче, чем допустить маленькую человеческую небрежность и тем самым убить больного, которого это целительное тепло могло бы спасти? Для того чтобы пользоваться этим методом лечения, наши врачи и сестры должны стать инженерами. В дальнейшем вы увидите, как эту машинную лихорадку можно дозировать с поразительной точностью. В руках опытного человека эта новая фантастическая механика может зажечь внутреннее пламя, необходимое для борьбы с болезнью, и может поддерживать этот жар с точностью до одной десятой градуса. Чудесно видеть, как эта лихорадка сигнализирует о себе дрожащей стрелкой на большом циферблате, не уступающем в точности любому распределительному щиту на силовой установке.
Вы скажете, что выдерживать суровую дисциплину, требуемую новым методом лечения, — это выше человеческих сил? Много ли у нас найдется таких работников? Пойдите тогда в больницы, где новорожденная наука приступает уже к массовой продукции жизнеспасения и утоления мук. Нет! Только человеческое невежество, только лжеэкономика, порожденная этим невежеством, мешают быстрой, массовой подготовке молодых врачей и сестер. Сами они охотно стали бы обслуживать эти новые орудия борьбы со смертью, которых давно бы добились наши городские власти, если бы ясно поняли жизнеспасительную мощь искусственной лихорадки.
Открытие спасительного действия лихорадки не имело, конечно, ничего общего с механикой. Гениальный австриец Вагнер-Яурегг сделал однажды потрясающий опыт: он взял на себя смелость впрыснуть малярийные микробы девяти обреченным людям, больным сифилисом, впавшим в безумие от общего прогрессивного паралича.
Троих из этих обреченных людей малярийная лихорадка вернула к здоровью и работе. Это было нечто неслыханное. Но при последующем опыте, привив по ошибке смертельную форму малярии, Вагнер-Яурегг убил троих сумасшедших из четырех. Однако же сифилис мозга был настолько страшной и безнадежной болезнью, что исследователей не испугала рискованность нового лечения малярийной лихорадкой. И с 1920 по 1930 год вся Европа и Америка были охвачены ураганом экспериментов. Оказалось, что не только малярия помогает излечивать обреченных людей. Иногда удавалось их вылечить перемежающейся лихорадкой, лихорадкой от крысиного укуса или впрыскиванием тифозных микробов. И опять-таки выяснилось, что вовсе не та или иная болезнь убивает штопорообразного сифилитического микроба, а только самый жар, сама лихорадка. Удавалось, например, вылечивать кроликов от искусственно привитого сифилиса простым погружением их в горячую воду на продолжительное время!
Перескочив через Атлантический океан, новая тепловая наука зажгла воображение хитроумных американских врачей, охотников за микробами и инженеров. Доктор К. А. Нейман сделал попытку лечить парализованных сифилитиков электрической лихорадкой, известной под названием диатермии. Это лечение было опасно, было чрезвычайно мучительно, вызывало страшные ожоги. Надо быть действительно сумасшедшим, чтобы выдержать такое лечение. Тем не менее, его отдельные успехи быстро нашли себе подтверждение в опытах докторов Дж. К. Кинга и И. У. Кока из Мемфиса.
Действительно ли чистое тепло, искусственная лихорадка являлись разрешением загадки? И нельзя ли как-нибудь сделать ее безопаснее?
Физику Уиллису Уитни из лаборатории Дженэрал электрик компани в Шенектеди, штат Нью-Йорк, сообщили об интересном происшествии с двумя его инженерами. Они возились с коротковолновыми передатчиками, и неожиданно у этих двух работников поднялся жар; их стало лихорадить. Они совсем не прикасались к этим машинам, они только работали в поле действия коротковолновой электрической энергии. Уитни подал мысль охотнику за микробами Чарлзу Карпантеру и психиатру Лилэнд Гинзи испробовать эту лихорадку на своих больных, уложив их просто в поле действия коротковолновых передатчиков. Не спасет ли их эта процедура от угрожающего безумия? В Уилджине, штат Иллинойс, удалось вернуть разум нескольким сифилитикам путем прогревания их электрическими одеялами. В Рочестере, штат Нью-Йорк, талантливый физиолог Стэффорд Уоррен изобрел простую тепловую камеру, вызывавшую у паралитиков страшный искусственный жар с помощью батареи угольных ламп. Это давало, по-видимому, не худший эффект, чем дорогая и капризная радиоаппаратура.
Малярийное лечение имело за собой некоторые преимущества. Прежде всего это было дешево. Надо было просто впрыснуть больному под кожу или в вену несколько капель малярийной крови, затем внимательно следить за ним, когда он трясется в малярийном ознобе и малярийная лихорадка вытрясает из него убийственных спирохет. Кроме того, малярию можно было быстро вылечить хинином, если она начинала слишком расходиться. И все же в некоторых больницах это слишком сильное средство убивало десяток из каждой сотни больных, которых оно должно было спасти. Но у подлинных мастеров малярийного дела, таких, как старый Вагнер-Яурегг или наш американский доктор Поль О'Лири из клиники Мэйо, от малярии умирало не больше одного из сотни больных паралитиков.
К чему же тогда вся эта шумиха вокруг машинной лихорадки?
Для этого было немало веских оснований. Хорошей машинной лихорадкой можно постепенно повышать у человека температуру и поддерживать в нем этот жар дольше, нежели малярией. С помощью машинной лихорадки можно, по желанию, повышать и понижать температуру у больного. Одновременно с машинной лихорадкой можно использовать противосифилитические лекарства, чего нельзя сделать при малярии, потому что лекарства убивают тот самый жар, который вызван у больного малярией. Были тут и экономические соображения. Малярия укладывает человека в постель на несколько недель; она отрывает его от работы, если он еще кое-как цепляется за свою службу, на шесть недель, не меньше. А кроме всего прочего, у десяти процентов людей малярия вообще не прививается, и если вам не удалось вылечить больного первой прививкой малярии, то пиши пропало, потому что ко второй прививке он уже невосприимчив.
Искусственная лихорадка — совсем другое дело. Вы можете своей машиной греть и греть любого больного до тех пор, пока, наконец, авось да спасете его. Если только не сожжете и не убьете… Таковы были отчаянные доводы наших борцов за жизнь — небольшой кучки чудаков, работавших в атмосфере презрения и насмешек в начале тридцатых годов.
III
Существовала, однако, и более важная причина желать, чтобы наши борцы с сифилисом нашли лихорадку, которая была бы безопасной, быстрой, короткой и не связанной с большими неудобствами. Ведь малярийная лихорадка и первая машинная лихорадка применялись к людям, которые были уже больны прогрессивным параличом. Один только венский доктор Кирл, слишком рано умерший, решился применить малярийную лихорадку в промежутке между двумя курсами специфического лечения при ранней форме сифилиса. И этот новаторский опыт Кирла был встречен протестами и в Европе и в Америке. Но, как бы то ни было, все сходились на одном: сифилитическое безумие, прогрессивный паралич надо лечить до того, как он начался. Потому что грозная, издевательская тактика спиралеобразного микроба такова: после первых мерзких признаков его нападения он скрывается глубоко в организме своей жертвы. На протяжении ряда лет может не быть никаких внешних симптомов его присутствия. Разве только в эти годы ложного спокойствия у человека бывают боли, или отвратительные язвы, или какие-нибудь наросты на теле; только этим спирохета и дает о себе знать. В этом весь ужас и заключается. Притаившийся микроб почти ничем себя не проявляет. В эти годы скрытой болезни человека нельзя назвать вполне здоровым и крепким. Силы его медленно подтачиваются; он живет как неполноценное человеческое существо. И тем не менее у большинства этих людей, даже если они не лечились, на протяжении целой жизни может не быть видимых признаков присутствия микроба. А бывало и так, что после спячки в течение нескольких десятилетий микроб неожиданно пробуждался и разрушал сердце своей жертвы или посылал ее на сумасшествие и смерть. Ни в коем случае, конечно, это не относилось ко всем; только пять процентов людей, зараженных сифилисом, приходили к этому роковому концу. Была, правда, также научная проба, с помощью которой можно было выявить этих кандидатов на безумие до появления первых грозных признаков их обреченности.
Вот тут-то и сказывалось все коварство этого крошечного, неустойчивого, гадкого, бледного микроба. Вы понимаете, стандартное лечение сифилитика препаратами мышьяка и висмута может его вылечить, если вводить эти лекарства длительно и регулярно в первых стадиях болезни. Но тем людям, у которых чудесной пророческой реакцией Кана установлена угроза поражения мозга, самые громадные, даже ядовитые дозы этих лекарств часто оказываются бессильными помочь.
Но обратите внимание, какое великое утешение принес этим людям гениальный старик Вагнер-Яурегг. Если прогреть малярийной лихорадкой такого несчастного сифилитика при первых зловещих признаках психического заболевания, а затем дать ему нормальный, безвредный курс лечения мышьяком и висмутом, то в восьми случаях из десяти такого больного можно спасти.
А если применить к такому больному лихорадку с последующим лекарственным лечением в то время, когда он еще в полном рассудке, когда единственным предвестником опасности является положительная реакция спинномозговой жидкости, то шансы на спасение возрастают почти до ста процентов.
Вот какая задача стояла теперь перед американскими исследователями: придумать безопасную, быструю, короткую и не слишком свирепую лихорадку. Они знали, что в стране имеются сотни тысяч несчастных, которые в данный момент находятся под угрозой безумия и страшной смерти. Реакцией Кана можно их выявить, можно предостеречь их. Все это верно. Но тут возникал практический вопрос…
Многих ли из этой громадной армии приговоренных людей удастся сагитировать на жестокую малярийную пытку, чтобы избежать возможной в будущем трагедии, подготовку которой они только смутно, неопределенно в себе чувствуют?
Вставал вопрос и экономического порядка: как можно требовать от этих людей, работающих на фабрике или в магазине и имеющих на руках семью, чтобы они на шесть недель отказались от заработка, согласившись на малярийное лечение? Они ведь знают, что хозяева палец о палец не ударят, чтобы позаботиться об их близких, когда они будут лежать с малярией в больнице, чтобы избежать рокового несчастья, которого, может быть, и не случится!
Нет! Для массовой борьбы с последним страшным осложнением сифилиса, которое грозит теперь сотням тысяч американцев, малярия не решение вопроса. Малярия — это не та лихорадка, которая может вырвать из наших психиатрических заведений десяток из каждой сотни больных, загнанных туда сифилисом.
Вот какие безотрадные факты встали перед двумя борцами с сифилисом Фрэдом К. Кислигом и Уолтером М. Симпсоном в Дэйтоне, штат Огайо, в 1931 году.
IV
Доктор Кислиг — оригинальная смесь ворчуна с добряком. Он хорошо разбирался в сифилисе, прекрасно умел его лечить, но, что было важнее всего, он понимал человека. Хотя его никак нельзя было упрекнуть в сентиментальности, тем не менее он питал искреннюю привязанность к беднякам, маленьким людям; он любил их гораздо больше, чем сытых обитателей богатого пригорода Дэйтона — Оквула. За это пристрастие к беднякам он сам расплачивался бедностью, но это его мало тревожило; он не знал усталости в отчаянной борьбе за жизнь несчастных, с которыми «модные доктора» не стали бы возиться. Кислиг был того типа врачом, с которым пациентам легко говорить. Он был великолепным слушателем, и он умел своим прозорливым глазом рассмотреть смертельную болезнь у людей, казавшихся с виду совершенно здоровыми. Кроме того, он еще сочетал в себе странную, так редко встречающуюся комбинацию инженера с доктором. Он был кропотливым электриком-самоучкой, доморощенным инженером и физиком, который полагал, что медицина должна стать инженерным искусством, потому что она имеет, в сущности, дело с человеческой машиной. Это был высокий, крепкий с виду человек, с добрыми глазами, и он знал, что жить ему осталось недолго. В самом начале своей работы он уже знал, что не увидит ее завершения. Но лучше всего то, что Кислиг был честен.
Друг Кислига Уолтер Симпсон был талантливым патологом, изучавшим действие сифилиса на мозг и сердце. С виду Симпсон был еще суровее Кислига, но под грубоватыми манерами и внешней резкостью у Симпсона скрывалось добрейшее сердце. Он представлял собой комбинацию лаборанта с доктором — тип борца со смертью, так редко еще встречающийся в медицине, которая только начинает выходить из положения жречества и превращается в науку. Но важнее всего то, что Симпсон, когда это требовалось, был человеком железной дисциплины. Это помогло ему сделаться одним из участников и организаторов развернувшейся в Дэйтоне новой борьбы с сифилисом. Для распространения новорожденного открытия машинной лихорадки — если ей действительно суждено было стать практическим методом — дисциплина была нужнее всего.
До тех пор пока он не утратит памяти, автор будет помнить ту безнадежную картину, какую представляла собой в начале эта странная наука. Чтобы вызвать лихорадку, наши борцы пользовались мощным коротковолновым передатчиком, который они назвали радиотермом. Его действие было возмутительно неточным. Лихорадка получалась то очень слабой, то слишком свирепой, и совершенно ничего нельзя было предугадать, и вся процедура была чертовски мучительна. Первые несчастные жертвы, лечившиеся этим примитивным сооружением, переносили долгие часы заключения в гробоподобном ящике только потому, что для них так или иначе все надежды были потеряны.
Дело это уже прошлое, но автору придется все-таки рассказать, как проходили эти первые опыты. Когда невидимые волны электрической энергии пронизывали тела этих обреченных сифилитиков, они начинали зверски потеть. Потом получалось замыкание электрической энергии в лужах пота, скоплявшихся у них под мышками и по всему телу. Маленькие жужжащие стрелы электрического пламени прожигали дырки у них на коже.
Инженер Кеттеринг с самого начала указывал, что можно как-нибудь действовать воздухом на этих потеющих людей. В первый же день, когда ему рассказали о радиотерме, он заметил:
— Надо только пустить струю теплого воздуха, чтобы охлаждать у них поверхность тела. — Он говорил, что сухими теплыми струями воздуха можно добиться быстрого испарения пота. Тогда не будет никаких электрических замыканий в лужах пота. Тогда эта коротковолновая энергия будет способствовать только развитию внутреннего тепла, не обжигая поверхности тела.
Кеттеринг вообще был мастер упрощать всякое дело. Но реализация этой попытки кондиционировать воздух для больных, лихорадящих людей выпала на долю инженера Эдвина Ситтлера. К этому пылкому юноше присоединился молодой доктор Уорли Кенделл. Сестра Флоренс Сторки, Эдди и Уорли приняли на себя первые удары в этой борьбе за жизнь. Инженер Эдди под руководством Фреда Кислига и Уорли Кенделла сделался доктором. Сестра Сторки стала инженером, набравшись от Эдди познаний о кондиционировании воздуха. И все они вместе, смешав свои инженерные и медицинские знания, составили рабочую бригаду по машинной лихорадке.
V
Первые два года этой напряженной работы Фреду Кислигу удалось еще кое-как протянуть. Перед тем как слечь окончательно, он сказал автору, что едва ли ему придется увидеть решительный триумф машинной лихорадки. Не слушая советов друзей — поехать во Флориду подправить свое сердце, он оставался на ногах, изучая инженерное искусство у Эдди Ситтлера, обучая медицине Эдди и Уорли Кенделла. Для больных Кислиг был богом. Но вот подкрался грипп, и бедняга Фред умер как раз в тот день, когда Уолт Симпсон уезжал в Монреаль с первым докладом о первых победах дэйтонской «лихорадочной» бригады.
Они «пролихорадили» двенадцать больных с начинающимся прогрессивным параличом. Одновременно применялось легкое мышьяковое и висмутовое лечение, которое само по себе бессильно предотвратить надвигающиеся психоз или слабоумие и смерть.
Одиннадцать из них теперь здоровы и вернулись к работе. Все они были признаны неизлечимыми после сильнейшего лекарственного лечения.
Вот над какими больными приходилось работать дейтонской «лихорадочной» бригаде в те первые дни. Доктора направляли к ним только заведомо обреченных, и они без конца возились с этими пропащими людьми, пользуя их своими кустарными, примитивными, ненадежными машинами. И вот однажды коротковолновый передатчик — их возлюбленный радиотерм — как раз во время лечебного сеанса испустил дух. Температура у больного поднялась уже очень высоко. И вдруг — бссс-т! — сложная система проводов, сопротивлений и пустотных трубок перестала действовать. Сторки и «лихорадочный» доктор Уорли были в отчаянии. Такие случайности очень скверно отражаются на моральном состоянии больных. И вот, не выводя пациента из камеры, они стали обдувать его струей горячего, увлажненного воздуха — так только, для отвода глаз.
Но что это? Температура у больного продолжала повышаться без всякой коротковолновой энергии, исходящей от капризного радиотерма. Этот эффект получался от простого обдувания влажным горячим воздухом. В тот же вечер они занялись опытами и провозились до самого утра. Они прогревали сестру Кэти Райф, обдувая ее влажным и очень горячим воздухом. И ура, ура! Можно теперь распроститься с дорогим, противным, привередливым коротковолновым приспособлением. Таково было случайное начало их теперешней простой лихорадочной кабины с кондиционированным воздухом и точно регулируемыми теплом и влажностью.
Теперь уж не нужен надзор за лихорадкой со стороны опытных радиоинженеров. Сначала в Дейтоне, потом все в большем и большем числе американских больниц машинная лихорадка стала пожинать плоды своих побед над сифилисом. Сама машина тут играет последнюю роль. Существуют разные способы вызывать лихорадку, и разные машины с успехом применяются во многих американских больницах. Но как только лихорадка началась, ее можно поддерживать кондиционированным воздухом. С самого начала своей работы дэйтонские борцы имели крупное преимущество. Они не ставили себе задачей изобрести машинную лихорадку в целях наживы. Им не надо было обманывать себя, лгать себе, тешить себя мнимыми преимуществами своей собственной аппаратуры. Они работали только для того, чтобы для тяжело больных мужчин, женщин и детей изобрести более безопасное и менее мучительное лечение.
Старый кошмар тяжелых ожогов не тревожит больше наших борцов со смертью. Ужасающие порывы раскаленного ветра, которые раньше применялись с целью вызвать лихорадку, теперь уже не нужны. Чем влажнее воздух, которым обдувают больного, тем меньше этот воздух должен быть нагрет, чтобы вызвать у больного любую температуру, требуемую болезнью. А для того чтобы поддерживать лихорадку — на сколько угодно часов! — надо только окружить его влажным воздухом, менее горячим, чем тот, которым вы дышите в жаркий день в Аризоне! Голова больного находится вне кабины, и, поскольку он дышит прохладным воздухом, его не слишком беспокоит горячий ветер, играющий вокруг его тела. Легкие судороги, которые тревожили больных в момент быстрого подъема температуры тела, теперь легко устраняются вливанием в вену раствора кальция.
Искусственная лихорадка в руках специалистов теперь уже перестала быть мучительной процедурой.
VI
Теперь вы, конечно, спросите, почему до сих пор не сделана попытка применить в широком масштабе лихорадочно-химическое лечение к больным с ранней формой сифилиса. Если эту страшную болезнь труднее всего лечить, когда она запущена; если лихорадочно-химическое лечение предупреждает размягчение мозга, против которого одни лекарства обычно не помогают; если можно остановить наступающую сифилитическую слепоту и вернуть человеку зрение, когда одними лекарствами не удалось этого сделать; если найден, наконец, практический метод лечения запущенных случаев сифилиса, — то почему же это мощное оружие не может оказаться наилучшим средством, когда болезнь только началась?
Разрушительное действие сифилиса сказывается не только на тех несчастных, которые составляют одиннадцать процентов всего населения наших сумасшедших домов. Сифилис приводит к смерти много тысяч американских граждан, которых считают умершими от сердечной болезни, не установив ее связи с сифилисом. Он высасывает жизненную энергию сотен тысяч людей, превращая их в полуинвалидов; он загоняет сотни тысяч в печальные ряды нетрудоспособных. Так не пора ли заняться изысканиями нового практичного, безопасного, быстрого и мощного способа лечения раннего сифилиса?
Есть тысячи врачей и миллионы введенных в заблуждение, ложно информированных сифилитиков, которые думают, что короткий курс лекарственного лечения, если сифилис вовремя обнаружен, является достаточным. Едва ли это так. Это верно, конечно, что если рано поставить диагноз и провести затем полный, идеальный курс лекарственного лечения, то восемьдесят шесть процентов больных можно вылечить. И тем самым можно низвести до минимума опасность распространения болезни на других людей. Таков план широкой кампании за контроль над сифилисом, возглавляемой деятелем здравоохранения Томасом Паррэном, и этот план находит поддержку у всех подлинных борцов со смертью.
Но доктор Паррэн и сам едва ли уверен, что лучшее оружие для борьбы с ранним сифилисом уже найдено.
Почему у такого большого количества людей случается возврат после «идеального» лекарственного лечения, и они делаются сердечными больными, или слепнут, или сходят с ума и умирают? Почему восемьдесят четыре из каждой сотни больных, получающих лечение в пяти лучших сифилитических клиниках Америки, даже не заканчивают курса уколов, который должен их сделать по крайней мере неопасными для других?
Известный борец с сифилисом Джозеф Эрл Мур объясняет это в двух словах.
«Надо признать, — говорит он, — что если даже открыть больше клиник — лучших клиник и бесплатных клиник, то при существующих методах лечения контроль над сифилисом будет все-таки далеко не совершенным: лечение слишком длительно, слишком болезненно, слишком опасно и слишком дорого. Попытки исследователей найти более верный и, что особенно важно, более быстрый метод лечения должны всячески поощряться».
Трагедия заключается вот в чем: лекарственное лечение обладает обманчивой способностью быстро ликвидировать первые внешние симптомы сифилиса. Оно заставляет бледного спиралеобразного микроба скрыться с глаз. И вот из-за ложного чувства успокоенности и из-за дороговизны долгого лечения или от того, что в некоторых клиниках с больными обращаются, как с животными, у них появляется склонность бросить это утомительное лечение, на которое требуется почти два года. Но есть и более грустная причина того, что многим не удается вынести до конца эту химическую пытку, которая могла бы предохранить их от конечных страшных последствий сифилиса.
Лекарства — это яды. Граница между тем количеством, которое требуется, чтобы убить сифилитический микроб, и количеством, которое может оказаться смертельным для жертвы этого микроба, угрожающе узка. Нет, к сожалению, опубликованных данных о том, сколько больных уже убито сильным мышьяковым лечением.
Но вот в Дэйтоне молодой доктор Уорли Кенделл сделал интересное открытие. Некоторые больные сифилисом настолько чувствительны к мышьяку, что даже от самых маленьких доз у них получается тяжелое, иногда даже смертельное воспаление кожи. Можно бы думать, что для этих несчастных комбинация высокой лихорадки с мышьяковым ядом должна быть безусловно смертельной. Кенделл, к счастью, нашел совершенно обратное. Если впрыснуть в вену такому больному мышьяк в тот момент, когда он находится на высших градусах машинной лихорадки, он переносит мышьяк, как все прочие смертные.
Симпсон и Кенделл не берутся объяснить эту приятную загадку, но не надо быть ученым человеком, чтобы понять, насколько это утешительно для миллионов американских сифилитиков.
Смелый и многообещающий опыт четыре года уже производится в Дэйтоне. Уорли Кенделл начал его, поговорив по душам с несколькими больными, страдавшими ранней формой сифилиса. Он предложил им согласиться стать его подопытными животными. Они почувствовали настоящего врача в этом сыне, внуке и правнуке огайских докторов. Они готовы вручить ему свою судьбу. И они сделали, что обещали. Перед тем как сажать их в лихорадочную машину (у некоторых был шанкр, являющийся признаком первой стадии сифилиса, другие были в полном цвету вторичной, сыпной стадии сифилиса, но все были на первом году болезни), Кенделл впрыскивал им в ягодицы висмут. Затем на высшем градусе лихорадки он вводил им в вену умеренную дозу мышьяка, гораздо меньше того, что требовалось старым стандартным методом лекарственного лечения.
Симпсон и Кенделл надеялись, что при этой системе лекарства вкупе с лихорадкой окажут более мощное действие на штопорообразные микробы.
VII
Четыре года Симпсон и Кенделл следили за судьбой своих морских свинок человеческого вида с неослабным вниманием, с точнейшей регистрацией всех данных. Чего не хватало этому эксперименту в смысле количества больных, то с лихвой покрывалось тщательнейшим наблюдением за судьбой каждого из них. Правда, наблюдение велось всего четыре года. Это не так много, если вспомнить, что сифилис — самый терпеливый из предателей, имеющий обыкновение возвращаться к своей жертве, как гром среди ясного неба.
Но, тем не менее, результаты этого эксперимента уже весьма значительны. Под влиянием смешанного лихорадочно-химического лечения внешние симптомы болезни у всех пациентов исчезали с невиданной быстротой. Из тридцати двух больных только у двоих наблюдались признаки возврата после комбинированного лечения. Оба этих больных страдали злостной формой сифилиса, не поддававшегося сильнейшему лекарственному лечению в продолжение чуть ли не года. Но несколько добавочных сеансов лихорадки в комбинации с легким курсом уколов быстро восстановили их здоровье, и посейчас они оба чувствуют себя прекрасно.
В течение всего периода лечения эти тридцать два больных подвергались систематической проверке с помощью нового метода исследования крови и спинной жидкости. Из всех существующих методов исследования нет более сильного, более точного и тонкого показателя тайных происков коварной спирохеты. Всем известно, как старыми методами исследования, реакциями Вассермана и Кана, пытаются определить интенсивность сифилиса. Реакция может быть отрицательной или дает один, два, три или четыре плюса. Четыре плюса означают, что сифилис имеется в избытке.
Но эти пробы являются только грубым показателем той страшной игры, которой развлекается штопорообразный микроб в человеческом организме. Ученый сифилидолог из Мичиганского университета Гэйбен Л. К. Кан изобрел действительно точную количественную пробу. Измеряемая в единицах, она дает хорошие, плохие или очень зловещие сведения о тайной борьбе между спирохетой и ее жертвой. Рост и падение этих единиц соответствуют росту и падению той силы, с которой организм защищается от свирепого натиска штопорообразного микроба. Эта проба отличается не меньшей точностью, чем кровяная проба на сахар, показывающая рост или ослабление диабета.
Измерение сифилиса кановскими единицами показывает, что «четыре плюса» не дают еще исчерпывающей информации о серьезности положения. «Четыре плюса» по старым пробам — это самая худшая, самая тяжелая форма болезни. Но по новой пробе это может означать или всего сорок единиц, или же десять тысяч единиц, что будет указывать на то, что борьба между организмом в бледным чудовищем протекает слабо и полна зловещих опасностей. Борцы с сифилисом, придерживающиеся старого лекарственного лечения, обычно не пользуются этой красноречивой пробой в единицах, и один из них на вопрос Уорли Кенделла ответил так:
— К чему нам эта проба? И так нелегко бывает согнать четыре плюса до двух плюсов или до отрицательной реакции. Если у парня держатся четыре плюса, несмотря на наше лечение, то лучше уж не высчитывать количество кановских единиц.
Симпсон и Кенделл смело подошли к своему новому эксперименту. Они внимательно следили за судьбой своих ранних сифилитиков, нанося на их карты кривые кановских единиц, которые точно отражали ход борьбы со штопорообразным микробом.
История, рассказанная им этой новой пробой, была поистине фантастической.
После первого сеанса лихорадки у больных получилось сильное повышение количества кановских единиц. Как будто эта смелая атака на бледных демонов сифилиса приводила их в ярость и заставляла усиливать свою разбойничью деятельность. Кривая обличительных единиц подскакивала до самой страшной, зловещей точки на картах исследования крови и спинной жидкости. А затем, смотрите — фокус! Проследите за ходом кривых по мере того, как больные проходили лихорадочное лечение. После второго сеанса лихорадки (в первом эксперименте больных грели раз в неделю) количество единиц начинало резко падать. Через пять недель почти во всех случаях цифра единиц сползла к нулю. Страшная кривая сливалась с нижним краем карты и исчезала.
И никогда больше она не поднималась кверху. Исключением были только те двое — со злостным сифилисом, — у которых получился возврат, да еще один больной, который неаккуратно ходил на лечение.
Те несчастные, у которых исследование спинномозговой жидкости давало положительную реакцию, предсказывающую опасность сифилиса мозга, быстро приходили к отрицательной реакции и сохраняли ее. У тех больных, у которых спинномозговая реакция была отрицательной, никогда в дальнейшем не развивалась зловещая положительная.
Надо, однако, подчеркнуть, что Симпсон и Кенделл рассматривают этот метод лечения раннего сифилиса только как эксперимент и ни в коем случае не претендуют на то, что он уже вполне применим к миллионам американских сифилитиков. Но вот чего нельзя отрицать: что смешанное лихорадочно-химическое лечение колоссально облегчило борьбу с сифилисом у их пациентов. Правда, Симпсон с Кенделлом работали с полной страховкой. Через десять недель после окончания смешанного лечения они закрепляли полученный результат двадцатинедельным курсом легкого лекарственного лечения без лихорадки.
В общей сложности у них получалось всего тридцать недель лечения против почти двухлетнего стандартного лечения мышьяком и висмутом, которое требуется для ранней стадии сифилиса!
Экспериментальные данные Симпсона и Кенделла говорят о том, что одна лихорадка — без химического лечения — не дает эффекта. Но другие опыты указывают на то, что при лечении больных лихорадкой требуется гораздо меньше опасного мышьяка: больные поправляются, и цифра кановских единиц падает так же быстро, если главной составной частью лекарства является не мышьяк, а менее ядовитый висмут.
Эти факты предсказывают полный переворот в современных методах лечения, слишком длительного, слишком болезненного, слишком ядовитого.
В свете всех этих данных почему бы не организовать широкий опыт на тысячах ранних сифилитиков — опыт, которого требуют скептически настроенные врачи? Симпсон и Кенделл не могут этого сделать в Дэйтоне, потому что в их распоряжении нет такого количества больных. Но признавая, что предстоящая великая кампания за контроль над сифилисом должна пока оставаться в рамках химического лечения, почему бы не организовать одновременно массовую проверку дэйтонского эксперимента в клинике отдела здравоохранения на Горячих ключах, в Арканзасе, куда тысячами стекаются сифилитики в разных стадиях болезни?
Автор никогда не забудет слов Уорли Кенделла, который был передовым борцом, исследователем и наблюдателем в этом смелом дэйтонском опыте с лихорадочно-химическим лечением.
— На основании того, что я видел, — говорил Уорли, — могу вам сказать только следующее: если бы мне суждено было тяжело заболеть и я мог бы сам выбирать себе болезнь, то это был бы не туберкулез, не диабет, не рак и не пневмония. Я знаю, что я выбрал бы!
— Вы бы выбрали…
— Сифилис, — сказал Кенделл с улыбкой.
VIII
Да, машинная лихорадка завоевала уже себе положение, и особенно показательным является тот факт, что из тридцати двух больных только один недостаточно аккуратно посещал лечение.
— Их не нужно было даже уговаривать, — рассказывает Уорли Кенделл. — Они сами шли охотно. И не только потому, что они так хорошо и быстро поправлялись, а их легко можно было заинтересовать и в самой науке. Они то и дело спрашивали: «Ну, доктор, как мои единицы?»
И этому совсем не надо удивляться, потому что основной факт таков: чем точнее, чем научнее любая борьба со смертью, тем меньше тайны приходится делать докторам из своей работы. Пациент становится активным участником научного опыта.
Да, машинная лихорадка за короткий срок стала новым мощным средством борьбы, и не только против сифилиса. В десятках американских больниц лихорадка применяется теперь для борьбы с гонореей, пляской святого Витта, артритом и даже сердечными болезнями на почве ревматизма. Заражения глаз, которые могли бы привести к слепоте, излечиваются теперь мощным заразоубийственным действием лихорадки. И любопытная болезнь — перемежающаяся лихорадка, которая получается от употребления непастеризованного молока коров, больных инфекционным абортом, быстро проходит, если к естественной лихорадке от самой болезни добавить машинную лихорадку. Видные исследователи в Рочестере, Нью-Йорке — в клинике Мэйо, в Омахе, Дэнвере, Детройте, Кливленде и других городах горячо идут по новым следам, пробуя силу машинной лихорадки против многих человеческих болезней, когда естественной лихорадки самого организма недостаточно.
Но эти будущие битвы со смертью, болями и страданиями, какими бы многообещающими они ни казались, не тема этого повествования. Будем говорить здесь только о том значении, какое имеет это новое могучее средство для борьбы с сифилисом.
И вот встает все тот же вопрос:
При существующем экономическом порядке есть ли какая-нибудь надежда у наших борцов за жизнь использовать дружественное пламя машинной лихорадки для борьбы со страданиями огромной массы наших граждан?
Вот что приходится, к сожалению, констатировать: для того чтобы машинная лихорадка могла сделаться широко распространенным оружием борьбы с сифилисом, надо сперва подготовить сотни лихорадочных бригад, состоящих из квалифицированных сестер, докторов, инженеров и лаборантов. Надо, чтобы больницам и клиникам было по средствам завести у себя таких специалистов. Лихорадочные клиники, существующие пока десятками, должны быть организованы по всей стране. Безопасные, надежные, удобные лихорадочные машины — их тип и устройство имеют второстепенное значение — должны быть установлены в этих учреждениях.
При нынешних условиях есть ли какая-нибудь возможность для массы американских сифилитиков приобщиться к этому великому целебному открытию? Автор тысячами получает отчаянные письма от людей, мечтающих о машинной лихорадке.
Но машинная лихорадка — не дешевая вещь. Она стоит несколько сот долларов. А познакомившись с жалким бюджетом большинства наших больниц и клиник, можно бы от души посмеяться, если бы положение не было так трагично.
Достаточно ли у нас докторов, сестер и инженеров, которые могли бы пройти необходимую подготовку? Их больше чем требуется — полных желания и энергии.
Все сводится опять-таки к тому, что это — или коллективная борьба со смертью, или ничто. Хуже чем ничто. Это жестокость в ее высшем проявлении — рассказывать миллионам страдающих сифилитиков об этой новой надежде на жизнь и делать ее в лучшем случае доступной только нескольким тысячам.
Но вот еще дилемма: для того чтобы народ мог потребовать для себя эту машинную лихорадку, надо, чтобы он узнал о ней. А если, допустим, он узнает о ней, побудит ли это к действию хозяев и правителей народа?
Что ответят наши муниципалитеты, если предложить им затратить средства на подготовку и дальнейшее содержание лихорадочных бригад, которые одни только могут донести до народа эту новую борьбу за жизнь?
Дадим себе ясный отчет: при растущей бедности наших больниц и университетов, при наличии правителей, статистиков и составителей бюджета, вопящих об экономии, мало есть шансов на то, что появятся средства для подготовки нового типа борца со смертью.
Глава тринадцатая
УЭНДЖЕР — БОРЕЦ С СИФИЛИСОМ
I
Передовые борцы за жизнь знают, что смерть не станет ждать. Поэтому борцы с сифилисом стараются делать, что возможно, с теми жалкими средствами, какие у них есть. Они не сидят, ломая руки и сокрушаясь о повсеместной недостаче новейшего, самого мощного оружия против штопорообразного микроба. Они знают, что и старыми химическими средствами сифилис может быть побежден, может быть окончательно ликвидирован, хотя в этой борьбе туго придется его жертвам, между тем как с новым оружием борьба была бы короче и проще.
Но может ли быть, что в нашей стране наконец-таки объявлена война сифилису? Уолтер Симпсон говорит, что первым выстрелом в этой битве должен быть брошенный по радио лозунг: «Назовем сифилис сифилисом и уничтожим его». Не подлежит сомнению, что среди нас уже слышится этот призыв к оружию. Но доходит ли он до наших ушей? О. С. Уэнджер, закаленный борец с сифилисом, бросил уже вызов одному большому городу среднезападной области. Будет ли этот вызов принят?
Будет ли это, наконец, настоящей, серьезной борьбой? Или же все эти комиссии сановников, газетные заголовки — только прихоть, шумиха, разновидность старой, доброй американской рекламы? Неужели действительно будет положен конец безобразной системе — лечить горсточку жертв сифилиса, в то время как он разрушает жизнь миллионов? Снаряжение готово. Охотники за микробами знают, что спирохета, штопорообразный микроб, является виновником этого зла. Исследованием крови можно обнаружить его засаду в организме людей, с виду здоровых, но несущих опасность другим. Имеются химические средства, с помощью которых можно устранить опасность заразы гораздо быстрее и дешевле, чем это делается при туберкулезе.
Уэнджер объясняет врачам и работникам здравоохранения города Чикаго простую стратегию борьбы с сифилисом. Он говорит:
— Сифилис заразителен. Выявите всех, кто им болен. Лечите их до тех пор, пока они не перестанут разносить заразу. Ищите и лечите! Вот к чему сводится весь боевой план, который существует пока еще только на бумаге.
Но если это так просто, спросите вы, то в чем же задержка? Почему ни один город, за исключением, может быть, Чикаго, не приступил еще к борьбе? Ответить нетрудно. Какие мужчины и женщины и сколько всего человек в том или ином городе или деревне болеют заразной формой сифилиса? Доктора этого не знают. Работники здравоохранения вам этого не скажут. Статистические данные основаны на одних догадках. Растет ли заболеваемость сифилисом, или снижается? Массачусетские работники думают, что в результате их борьбы цифра заболеваемости снижается, но какова была эта цифра, когда они начали борьбу? Точно они этого не знают. Для всей Америки в целом, на основании имеющихся данных, нет никакой возможности определить ход и результаты борьбы. Как же тогда Чикаго собирается начать войну с сифилисом? Если работники Чикаго не знают, сколько у них больных сифилисом теперь, то как они смогут сказать через пять лет, эффективна была их борьба или безрезультатна?
Дело в том, что мы пока знаем только кое-что, но ни в коем случае не все, о последствиях дьявольской работы микроба, которого Уэнджер называет «бандитом, разящим в спину». Мы знаем кое-что о младенцах, которых штопорообразный микроб убивает; мы знаем о детях, которых он калечит, оставляет полуслепыми или совсем лишает зрения; о том, как он вызывает внезапный приступ бешенства у мирных граждан и делает их убийцами своих близких; как он способствует переполнению наших сумасшедших домов; как у десятков тысяч людей в расцвете лет он разрушает сердце. И мы можем лишь догадываться, какое количество хороших и способных рабочих сифилис превращает в нетрудоспособных, никчемных отщепенцев.
Уэнджер говорит:
— Что такое ранний сифилис, как не пожар? Массы его жертв, изуродованных, слепых, сердечно-больных и слабоумных, — это живые развалины от миллионов небольших пожаров, которые можно было бы потушить, если захватить их вовремя.
Но где же наши борцы с этим первым огнем сифилиса? Исследованием крови можно обнаружить этот пожар, когда он особенно грозит распространиться, когда он больше всего заразителен. Почему же исследования крови не делаются, когда это необходимо и возможно делать?
Кто такие врачи, как не борцы со смертью? Что такое сифилис, как не самый заклятый враг человечества? Как же это может быть, что огромная часть американских врачей не умеет как следует взять кровь у больного, чтобы ее исследовать? Можно ли их обучить технике массового извлечения крови? Конечно, можно. А хотят ли они учиться? Громадное большинство с радостью будет учиться, если это не связано с риском лишиться законного куска хлеба с маслом. Почему же они уже сейчас не обучаются, не готовятся к этому первому боевому мероприятию, к массовому исследованию крови, без которого затеваемая борьба будет мыльным пузырем?
Препараты мышьяка и висмута — это магические пули для стрельбы по спирохете. Этими средствами можно ее, во всяком случае, достаточно обезвредить, чтобы она не могла переходить от сифилитика к здоровому человеку. Почему же так много наших врачей до сих пор не овладели простым искусством внутривенных вливаний и подкожных впрыскиваний? К сожалению, этими химическими пулями, приходится много раз подряд пичкать несчастных больных для того, чтобы сделать их незаразными. Приходится всячески уговаривать их, чтобы они ходили на это эффективное, но довольно мучительное лекарственное лечение. Но разве патронажные сестры, которые славятся своей приветливостью и человеколюбием, не могли бы быстро научиться склонять этих людей к регулярному лечению? Где же подготовительные школы для сестер, которые нужны будут тысячами?
Или это массовая борьба, или хуже чем ничто. Но пока еще только один Чикаго, побужденный к этому О. С. Уэнджером, начинает тревожиться о том, что не идет подготовка боевых кадров для общеамериканской войны со страшной моровой язвой. И по всей Америке — нисколько не меняя методов, практикуемых теперь медициной, — можно уже навербовать тысячи врачей и сестер, которые охотно пойдут на передовую линию огня… если мы, народ, достаточно уважали бы их человеческое достоинство, чтобы обеспечить им приличное существование на то время, когда они будут вести войну.
В системе здравоохранения есть опытнейшие борцы с сифилисом, которые могли бы руководить этим сражением, но они пока еще в глупом положении генералов без армии! Потому что мы, граждане, только болтаем об ужасах сифилиса, но ничего не делаем. На этих деятелей здравоохранения мы можем вполне положиться. Когда слово «сифилис» едва можно было произносить шепотом, такие люди, как Томас Паррэн и О. С. Уэнджер, уже кричали о нашей преступной терпимости к этому убийце миллионов. Уэнджер набросал боевой план. Можно ли поверить, что Чикаго действительно готов начать борьбу по-настоящему? Паррэн и Уэнджер обещают искоренить заразу, ликвидировать ее навсегда, если мы дадим им эту возможность. Но мы с вами — люди недоверчивые и любопытные. Поэтому мы вправе поинтересоваться:
На основании каких исследований Уэнджер судит о размерах угрозы, о которой до последнего времени неудобно было говорить?
Насколько правы Паррэн и Уэнджер в своем убеждении, что сифилис можно ликвидировать?
II
О. С. Уэнджера можно с полным правом назвать пионером и ветераном борьбы с сифилисом. Он занимался этим делом еще в армии, во время мировой войны, когда поднялась настоящая паника по поводу массового заболевания солдат. В то время средства на борьбу с сифилисом нашлись, потому что молодые люди с этим клеймом считались плохими солдатами. Эти средства быстро иссякли, когда война кончилась. Поэтому, когда Уэнджер в 1920 году был откомандирован Службой здравоохранения для обследования сифилиса среди гражданского населения, его положение, — не будь он Уэнджером, — можно было назвать смехотворным.
Некоторое время после войны распространение сифилиса было всеобщим предметом возмущения, выражаемым, правда, только шепотом. Потребовался форменный акт конгресса. Этим актом предусматривалось ассигнование (временное) нескольких миллионов долларов в год для определения степени разгула болезни, поскольку имеется подозрение (смутное), что эта болезнь стоит стране сотни миллионов долларов ежегодно. Оружие, которое рекомендовалось в качестве вернейшего средства борьбы с болезнью, было «грозным и блистательным». Американское юношество должно было спасаться от заражения сифилисом посредством внимательного изучения популярных брошюр. Вдобавок к этому надо было устраивать лекции — только для взрослых! — где рассказы об ужасах сифилиса должны были способствовать коллективному заглушению полового инстинкта.
По истечении двух лет этой фиктивной борьбы Службе здравоохранения и Американскому обществу социальной гигиены с огорчением пришлось доложить сенатору Риду Смит из сенатской финансовой комиссии, что памфлетами и проповедями не удалось задержать распространения мора, что размах его еще точно не выяснен, но положение, видимо, хуже, чем можно было предполагать. Тогда сей великий государственный муж отменил денежную субсидию, предусмотренную актом конгресса.
Нельзя, однако, сказать, что деньги были истрачены совсем зря, — благодаря О. С. Уэнджеру. Производя свои обследования по всей стране, побывав и во дворцах и в трущобах, Уэнджер нашел столько сифилиса, сколько и не снилось самым беспокойным из наших паникеров. Но лучше всего то, что во время своих странствований Уэнджер попал на Горячие ключи, в Арканзас. Они послужили ему опытным полем для разработки боевого плана искоренения болезни. В 1921 году он прибыл на этот знаменитый курорт с целью обследования сифилиса, что должно было отнять у него дней десять. Он остался здесь на шестнадцать лет.
Он сразу же понял, какие громадные преимущества дают ему Горячие ключи в его одинокой партизанской борьбе с теми жалкими грошами, какие были в его распоряжении. Здесь ему не надо было ходить на розыски жуткой болезни. Ужасающий парад ее жертв сам двигался к нему из всех штатов Америки. Горячие ключи считаются курортом для всяких больных, но это подлинная Мекка для людей, страдающих болезнью со зловещим названием. Они прибывали сюда в пульмановских вагонах, на товарных поездах или новым, входившим в моду способом сообщения, известным под названием «подвезите, мистер». Но Уэнджера интересовали только бедняки. И он обосновался в бесплатной государственной водолечебнице. Быстро сходясь с людьми, умея говорить с ними, Уэнджер внимательно расспрашивал грязных, больных людей, тянувшихся нескончаемой вереницей к целебной горячей воде.
Были здесь и паралитики всех видов и несчастные калеки, скрученные артритом; рядом шли туберкулезные больные; попадались и прокаженные. Каждый сам ставил себе диагноз. Доктор был для них недоступной роскошью. Право на вход в водолечебницу давала им бедность, потому что это ванное заведение предназначалось только для «лиц неимущих, нуждающихся, лишенных средств к приличному существованию».
Здесь Уэнджер нашел сифилис в сказочном количестве.
Он ухитрился получить немного государственных денег на устройство клиники. Он добыл эти средства с помощью аргумента, который так великолепно действует в наших общественных условиях.
— Смотрите! — сказал он. — Эти самолечащиеся нищие представляют угрозу для трехсот тысяч настоящих курортников, которые ежегодно приезжают для платного лечения!
Он не распускал слюни по поводу бедности и страданий этих нищих, которых и за людей-то не считали. Уэнджер искренне болел за них душой, но крепко скрывал это чувство под грубоватой внешней манерой.
— Знаете, что я вам скажу? — говорил он правительственным чиновникам. — Эти проходимцы представляют собой не только местную, но и общегосударственную угрозу. Некоторые из них считают себя маляриками и распространяют тиф. А по водолечебнице бродят заразные больные женщины. Голод, знаете, не особенно способствует целомудрию. Это очень опасно.
Обставив свою лабораторию самодельными скамейками, обзаведясь лаборантом, клерком и сестрой, Уэнджер организовал массовое обнаружение и лечение сифилиса. Чтобы вылавливать сифилитиков из этой вереницы бедняков, проходивших через бесплатную водолечебницу, Уэнджер раскинул сеть. И из массы больных, страдавших чем угодно, от экземы до рака, он ежедневно извлекал свой улов.
Сеть Уэнджера — это не что иное, как проба крови. Это единственный верный и быстрый способ обнаружить спирохету. Ни одна рука, даже самая благочестивая, не могла уйти от иглы уэнджеровского шприца.
А результаты? Потрясающие! Несмотря на то, что большинство бедняков приходило на горячие ванны с болезнями невенерическими, в первый же год работы клиники Уэнджер обнаружил сифилис у тридцати трех процентов всех больных.
Уэнджер, эта высоковольтная машина человеческой энергии, откусил все-таки больше, чем мог проглотить, — работа затопила его. Тогда он стал приставать к преуспевающим врачам, умоляя их помочь ему делать ртутные уколы и вливания «606» массам бедняков, у которых он находил сифилис. Они на это не соглашались, мотивируя свой отказ теми же соображениями, по которым доктора всей Америки возражают против бесплатных коммунальных клиник. Они говорили Уэнджеру, что его клиника, вероятно, переполнена ловкачами и мошенниками и что они не хотят подрывать свою частную практику, отнимая у себя платных пациентов.
— Слушайте, друзья! — сказал им Уэнджер. — Вы приходите и берите себе любого, из которого можете выжать хоть грош для частной практики. Если вам удастся выколотить из них монету, это будет чудесно, чудесно!
Мошенников они не нашли. И двадцать семь городских врачей стали преданными, бесплатными помощниками Уэнджера. Уэнджер изобрел оригинальный длинный стол для массовых вливаний. На длинной железной трубе, протянутой над столом, сверкающим рядом висели пятьдесят стеклянных цилиндров, из которых прозрачный, желтый, спирохетоубийственный сальварсан через резиновые трубки лился в вены пятидесяти больным одновременно. Ничего не стоило сделать ртутные уколы целой орде в сто семьдесят пять больных за какой-нибудь час. И Уэнджера мало трогало то обстоятельство, что эти люди приписывали свою быструю поправку не мощному химическому лечению, а только горячим ваннам. Многие упрямились, но Уэнджер был упрямее их: он приводил их на уколы и заставлял приходить вторично, угрожая в противном случае отобрать талоны на ванны.
Так он работал не покладая рук семь лет подряд. О нем и его энергии ходили легенды на Горячих ключах. И этот громадный практический опыт сделал его подлинным мастером лечения тайной болезни.
Вот чему прежде всего научили его эти семь лет работы: с помощью массового, поголовного лечения больных можно добиться успеха в девяноста девяти случаях из ста.
III
И Паррэн и Уэнджер носились с одной и той же мыслью. Что, если охватить все население страны гигантской сетью обследования? И если затем организовать массовое лечение всех выявленных больных? Что тогда будет?
Но — увы! — где во всей Америке в 1931 году была возможность осуществить идею массового исследования крови, с охватом основных слоев населения?
Вместе с углублением экономического кризиса увеличивался поток паломников в Горячие ключи. Со всех концов страны, на товарных поездах или просто пешком, — отец толкает тележку со скарбом, а сзади шагает вся семья, — собирались люди на этот жуткий парад больных, слабых, отчаявшихся людей. Под дождем, измученные голодом и холодом, шли они к Горячим ключам, шли к Уэнджеру, к целебной воде, к препарату «606», шли выпрашивать себе лишний кусочек жизни… В 1932 году эта страшная человеческая волна приняла угрожающие размеры; Уэнджер не был в состоянии справиться с ней. На помощь Уэнджеру пришла Регина Каплан, старшая сестра больницы Лео Н. Леви, расположенной в районе Горячих ключей. Эта изобретательная женщина всегда ухитрялась найти местечко в своей переполненной больнице для тяжелого уэнджеровского больного.
Многие из больных умирали с голоду, и миссис Уэнджер со своими соседками в гараже на заднем дворе устроили нечто вроде импровизированной кухни и кормили самых нуждающихся. Целые семьи с малыми детьми спали под деревьями, заполняли пустые дома и брошенные хижины, чтобы как-нибудь продержаться на Горячих ключах, чтобы получить спасительные горячие ванны, получить «606» и ртутное лечение. В 1932 году примерно сорок человек из каждой тысячи этих многотысячных масс, искавших спасения, приходили к Уэнджеру голодные, без гроша за душой.
Но Уэнджера не так-то легко было запугать. Ни массовое обнищание, ни опасность полного краха нашего экономического строя не могли смутить этого бесстрашного воина. Уэнджер изобрел ускоренный, уплотненный курс лечения, требующий вместо года всего три месяца. Это было единственное спасение для больного, для его жены и детей, хотя сопряженное с известным риском, — интенсивное лекарственное лечение без перерывов. Горячие ванны, несомненно, уменьшали опасность этого ядовитого лечения; а может быть, даже усиливали противосифилитическое действие лекарств — не в такой, конечно, степени, как машинная лихорадка. Все это чудесно. Хвала Уэнджеру! Слава науке! Но питаться-то надо чем-нибудь этим несчастным паломникам, пока наука занимается их спасением?
Одному небу известно, как Уэнджер со своими преданными, обожавшими его помощниками могли все это выдержать, как им удавалось наводить порядок в этом людском водовороте. Не проходило дня, чтобы Уэнджер не наталкивался на какую-нибудь жестокую трагедию, лишавшую его сна и покоя. Взять хотя бы коротенькую, грустную историю одной семьи из Луизианы. Мужу двадцать один год, жене двадцать; у них двое детей; одному год, другому три. Когда они прибыли на Горячие ключи, весь их капитал состоял из четырех долларов. У обоих родителей была первичная заразительная форма сифилиса. Они начали лечиться. Через неделю четыре доллара кончились. В течение нескольких дней местное благотворительное общество могло еще снабжать детей молоком, а затем… их песенка была спета. Маленькая семья вынуждена была отказаться от услуг Уэнджера. Она поплелась к себе домой. Дети остались под угрозой заразиться от родителей, а о судьбе будущих детей, которые могли еще появиться на свет, лучше и не думать.
В памяти автора запечатлелся один незабываемый разговор, который Уэнджер вел с красивой семнадцатилетней девушкой, лечившейся у него от сифилиса и гонореи. Она работала официанткой в ресторане маленького городка в Оклахоме. Весь ее заработок, включая чаевые, никогда не превышал двух долларов в неделю. Несмотря на свою болезнь, она держала себя с вызывающей развязностью, заигрывала с санитарами и даже с врачами. Закончив опрос, сделанный в особой, уэнджеровской грубовато-дружеской манере, он повернулся к автору и его жене. Казалось, он забыл, что девушка еще здесь или что она вообще существует на свете. Он подводил итог.
— Ну вот, смотрите! — сказал он. — Обратите внимание на этого ребенка. Дала ли ей жизнь когда-нибудь возможность сделаться порядочной, работящей девушкой? Ну, мы будем ее тут лечить. Очень хорошо. Вылечим ее. Ну, а потом? Что она будет делать дальше? Она завернет свое имущество — сорочку да зубную щетку — в свое единственное полотенце. Денег у нее нет. Идти ей тоже некуда. Предположим, что мы вылечили ее физическую болезнь. Очень хорошо, идеально. А кто займется тем, чтобы сделать из нее порядочную девушку? Посмотрите на нее. Славная девочка, красивая, хорошо сложенная. И она вовсе не глупа, могу вас уверить. Но после выздоровления куда ей, спрашивается, деваться? Она завернет в полотенце свое барахлишко, сунет его под мышку и пойдет себе по дорожке…
Вдруг девушка разрыдалась, и Уэнджеру пришлось прервать свое убийственное разоблачение человеческой бесчеловечности. Он ласково обнял ее за плечи, а она все плакала и никак не могла успокоиться.
Одна мысль постоянно угнетала и грызла Уэнджера. Его лечение было успешным. Великолепно. Это шаг вперед. Но он знал, что на тысячи лечившихся и вылеченных на Горячих ключах в Америке имеются еще миллионы опасно больных людей. И он спрашивал себя: к чему этим людям вообще тащиться на Горячие ключи? Почему они не могут лечиться у своих местных врачей, в своих местных больницах, амбулаториях? На эти вопросы был только один ответ, ужасно простой и ужасно постыдный…
Бедность. Вся Америка отчаянно бедна. Возьмите наудачу любую трагическую историю сотен и сотен больных. Как они сюда попали?
Двадцать пять человек из сотни явились сюда потому, что у себя дома не имели возможности получить обследование и лечение.
Девять — потому, что после анализа крови, показавшего, что они больны, их собственный врач послал их на Горячие ключи, так как они не могли платить ему за лечение.
Тридцать два — потому, что врачи лечили их, пока у них были деньги. Когда деньги кончились, оставался один выход — Горячие ключи.
И так далее. В общем семьдесят четыре из сотни явились сюда потому, что и они сами и их общины оказались не в силах купить им жизнь… и помешать им сделаться сеятелями новой заразы и смерти.
Большой заслугой Уэнджера и его коллеги Томаса Паррэна было то, что они первыми поняли всю нелепость такого факта: нигде в Америке не борются с сифилисом как с заразной болезнью, как борются уже кое-где с туберкулезом, как борются везде с оспой. Читаются, правда, проповеди о сифилисе, но не делаются исследования крови, чтобы обнаружить его. Широко пускаются в ход благочестивые рассуждения о морали, но мало используются «606» и висмут. Немалые средства затрачены на психиатрические больницы, на школы для слепых, на тюрьмы, на богадельни, на пособия больным, на все то, что является отдаленным последствием сифилиса. И эти затраты все больше смущают почтенных граждан, оглашающих страну воплями о высоких налогах. Но когда Паррэн и Уэнджер попросили денег на борьбу с сифилисом, они встретили полное равнодушие, полное молчание. Уэнджер написал гневный меморандум, подчеркнув еще раз отсутствие основного оружия, более сильного, чем «606», чем висмут, чем даже их комбинация с машинной лихорадкой.
— Деньги, деньги и деньги, — кричал Уэнджер, — это самый смертельный враг спирохеты!
IV
И вот Томас Паррэн затевает новое дело. В 1936 году он берет на себя смелость высказаться публично. На страницах журнала «В помощь читателю» он открыто заговорил о том, о чем допустимо было говорить только с научной кафедры, да и то вполголоса. И он убедился, что американский народ вовсе не глуп, если только не подходить к нему с предвзятым мнением о его глупости. Наконец-то Паррэн выбросил лозунг: «Назовем сифилис сифилисом и избавимся от него!» Он не скрывал его ужасных последствий. Он рассказал, как добрая половина причиняемых им страданий падает на совершенно невинных людей. Паррэн осветил тайные происки штопорообразного микроба чистым и ярким лучом знания, и в одно прекрасное утро Америка, проснувшись, сказала себе, что это заразная болезнь и больше ничего.
Чикаго был первым американским городом, который принял вызов Паррэна. В июне 1937 года он начал готовиться к тому, чему суждено, может быть, вылиться в грандиознейшую всенародную борьбу за жизнь, какой никогда еще не затевал ни один американский город.
Начало этой борьбы с сифилисом во втором городе Америки было положено не в Чикаго, а в маленьком, затерянном в холмах городишке Арканзаса, у отрогов Озаркских гор. Однажды вечером в июне 1937 года О. С. Уэнджер прибыл в этот городок для встречи с местными работниками Красного Креста, патронажными сестрами, арканзасским работником здравоохранения и врачами из окружного медицинского общества. Вопреки своей обычной бесцеремонности, Уэнджер очень вежливо спросил врачей: согласны ли они в своей врачебной практике делать, как правило, исследование крови на сифилис каждому пациенту, какого они увидят у себя в приемной, или у пациента на дому, независимо от того, чем этот пациент болен? Независима от того, младенец этот пациент или старик, болеет ли он раком или носовым кровотечением? Уэнджер уверял их, что они будут подлинными пионерами, что это будет первый в истории Америки случай поголовного обследования целого округа.
Один из врачей, видимо весьма авторитетная в округе фигура, выступил с возражениями:
— Да, конечно, гм, гм… говорю от себя лично и думаю, что ко мне присоединятся все присутствующие коллеги, мы были бы не прочь это делать… но гм, гм… мои пациенты ни за что на это не согласятся. Не согласятся, если узнают, для чего это делается. Видите ли, доктор Уэнджер, мы, врачи, не можем делать ничего, что грозит подорвать нашу частную практику!
В первый раз автор увидел, как неуязвимый Уэнджер побит, прижат к стенке и не знает, что ответить. К счастью, тут оказалась Рэа де Крайф, которая шепнула нам:
— Представляю, какие непроходимо глупые пациенты у этого доктора.
Затем, по настоянию Уэнджера, Рэа взяла слово.
— А что, — сказала она авторитетному доктору, — если путем референдума опросить все население, всех жителей округа, согласны ли они сделать себе бесплатное исследование крови на сифилис, если это останется тайной между ними и их домашними врачами?
Этот простой вопрос и послужил началом борьбы Чикаго с сифилисом. Потому что Уэнджер, оценив все значение этого невинного вопроса, сразу забыл о глухой арканзасской провинции, весь загорелся и рано утром следующего дня был уже на Горячих ключах и, шагая взад и вперед по номеру гостиницы, говорил:
— Ладно, поставим этот вопрос перед жителями Чикаго!
Через сорок восемь часов Уэнджер явился с этим смелым предложением к главе Чикагского отдела здравоохранения Герману Бандесену. Никогда еще в истории Америки ни один работник здравоохранения не стоял перед такой дилеммой. Этот референдум был палкой о двух концах. Если граждане скажут «нет», это докажет, что уэнджеровский план разоблачения скрытого сифилиса неосуществим. Если подавляющее большинство скажет «да», то есть, что оно согласно на бесплатное секретное исследование крови, то где Бандесен и Уэнджер возьмут средства, которые потребуются для осуществления этого грандиозного замысла?
Ответ Бандесена был настолько же быстр, насколько решителен. И этот фантастический плебисцит получил благословение Службы здравоохранения США, Иллинойского департамента здравоохранения и Чикагского отдела здравоохранения.
«Хотите ли вы, чтобы ваш домашний врач совершенно секретно и без всяких расходов с вашей стороны сделал вам исследование крови на сифилис? Да — нет (ненужное зачеркните)».
Этот исторический бюллетень был разослан почтой примерно миллиону чикагских избирателей.
Получено было сто тысяч ответов. Эти ответы определяли возможность исследования крови примерно у четырехсот тысяч жителей Чикаго, потому что голосующие высказывались за себя и за свои семьи. Большинство ответило утвердительно. Соотношение было такое: двадцать «да» на одно «нет». При проверке оказалось, что большая часть этих «нет» сопровождалась — на обороте того же бюллетеня — письменным объяснением: «Мне не требуется исследования крови, потому что я только что его сделал»; или: «Я болен сифилисом и в настоящее время лечусь»; или: «Мне восемьдесят лет, и я не думаю, что в таком возрасте надо исследовать кровь». Только небольшое количество голосующих по существу возражало против исследования, указывая на то, что это есть и должно быть вопросом частных взаимоотношений между ними и их врачами. Реальное количество тех, кто высказался утвердительно, приближалось к девяноста девяти из каждой сотни.
Это был первый удачный ход Уэнджера. Это был голос чикагских граждан. Не оставалось сомнения, что они пойдут на этот гигантский эксперимент.
Но как это сделать? План Уэнджера мало чем отличался от того, что он предлагал докторам далекой арканзасской провинции. Уэнджер явился в совет Чикагского медицинского общества, и совет единогласно высказался за то, чтобы сделать чикагских докторов общественными работниками здравоохранения: чтобы просить докторов брать у чикагцев кровь в своих кабинетах, на дому у своих пациентов…
Доктор Рэйбен Л. Кан, лучший в Америке специалист по крови, изобретатель кановской пробы на сифилис, которая является самой простой, дешевой и точной из существующих проб, прибыл в Чикаго, чтобы подготовить городские лаборатории к гигантской кровоисследовательской кампании. Были отпечатаны сотни тысяч талонов, которые предстояло распределить среди чикагского населения; эти талоны давали право на бесплатное исследование крови.
Началась настоящая агитационная кампания. Над городом летали аэропланы с развернутыми знаменами:
«ДОБИВАЙТЕСЬ ЛИКВИДАЦИИ СИФИЛИСА В ЧИКАГО!»
Спрос на кровяную пробу достиг громадных размеров. Пациенты осаждали своих врачей по телефону, требуя назначить день для исследования крови. Две тысячи юношей из Американского объединения молодежи прошли по главным улицам Чикаго со знаменами:
«ПЯТНИЦА ТРИНАДЦАТОГО БУДЕТ НЕСЧАСТЛИВЫМ ДНЕМ ДЛЯ СИФИЛИСА!»
Отзвуки этой шумихи разнеслись по всему штату: доктор Вилльям Ф. Лоренц из Висконсина сообщил, что в Центральной лаборатории число анализов крови на сифилис подскочило на двести восемьдесят процентов.
Но не окажется ли все это обыкновенной рекламой? Бандесен, талантливый специалист-венеролог доктор Луис Шмидт, Уэнджер, Говард Хэнтер — все они столкнулись со следующим положением: прежде чем предлагать бесплатную пробу крови трем с половиной миллионам жителей, прежде чем брать у них кровь на исследование, надо иметь деньги.
Правда, это стало уже, хотя и смутно, доходить до сознания «отцов города», потому что в самом начале этой кампании председатель городского муниципалитета передал в распоряжение доктора Бандесена пятьдесят тысяч долларов.
Но это была капля в море. Им говорили, что городу Чикаго ежегодно стоит много миллионов долларов содержать тысячи жертв сифилиса в больницах, тюрьмах, школах для слепых и психиатрических учреждениях и иметь громадную армию нетрудоспособных на государственном пособии, на социальном обеспечении.
Повторялась та же история, что в Детройте с ТБ. Для того чтобы иметь возможность выявлять и лечить скрытый сифилис, требуется неизмеримо меньше денег, чем ежегодно расходуется на то, чтобы поддерживать его убийственную работу — подтачивание сил и здоровья чикагского населения. Отпускайте ежегодно необходимое количество миллионов в течение, скажем, двадцати лет. Дайте эти миллионы в опытные руки чикагских работников здравоохранения и врачей, и к концу этого срока не будет больше нужды в подобных антисифилитических расходах.
V
А затем разразилась катастрофа.
В сентябре 1937 года оборвалась деятельность борца со смертью Уэнджера. В расцвета жизни, всего на пятьдесят втором году, сердце этого неутомимого человека вдруг сдало. Автор никогда не забудет момента, как он с серым, помертвевшим лицом на закате теплого сентябрьского дня смотрел на двухтысячную толпу молодых людей, несших свои удивительные знамена к зданию городского муниципалитета:
«ПЯТНИЦА ТРИНАДЦАТОГО БУДЕТ НЕСЧАСТЛИВЫМ ДНЕМ ДЛЯ СИФИЛИСА!»
Уэнджер сам сочинил этот лозунг.
Пятница, 13 сентября 1937 года, была несчастливым днем для О. С. Уэнджера. В этот день он получил письмо от Службы здравоохранения, из Вашингтона, из главного штаба противосифилитической борьбы, старейшим ветераном которой он был.
— Черт возьми! — сказал Уэнджер. От его привычной грубоватой манеры не осталось и следа. Он сидел бледный и бессильный в своем маленьком кабинете. — Черт возьми! Я знаю, что долго не протяну. Но что из этого? Я не хочу бросать дела. Я лучше умру на…
Пораженный сердечной болезнью, которая дает людям возможность прожить еще два-три года, если они живут осторожно, а не так бурно и расточительно, как Уэнджер, — в этот день наш борец получил приказ, безоговорочный приказ покинуть поле сражения в Чикаго.
Сможет ли теперь Чикаго бороться с сифилисом? Не придется ли американцам вернуться к старому нытью: «Ах, почему же мы не искореняем сифилис?»
Глава четырнадцатая
ЖИЗНЬ ШАГАЕТ
I
Уэнджер первый посмеялся бы над пессимистическими мыслями по поводу его ухода от борьбы с сифилисом. Он знает, что на его место станут другие Уэнджеры, если народ этого потребует. Он знает, что на любом фронте борьба за жизнь растет и ширится, по мере того как народ понимает эту борьбу. Де Ли может умереть, но массы наших граждан начинают уже понимать, что жизнь матерей можно спасти от родильной горячки. Чарлз Армстронг может сломать свое жизнеспасительное оружие, но миллионы людей уже объединяются для того, чтобы дать возможность другим исследователям взять верх над детским параличом. Жизнь отважных борцов— Пата О'Бриена, Брюса Дугласа и Генри Вогэна может завтра угаснуть. Однако миллионы людей уже знают, что борьба с «белой смертью» сводится только к вопросу о здоровой экономике, которая даст борцам со смертью все то, что им нужно для завершения победы. Болезнь Уэнджера может на время затормозить борьбу Чикаго с сифилисом. Но повсюду в стране есть граждане, взволнованные мыслью о том, что Америку можно избавить от этой «ужасной роскоши», если народ поймет, что именно представляет собой сифилис. Так что Уэнджер не унывает. Он знает, что борьба за жизнь непременно должна расти и крепнуть благодаря быстрому росту сознания народных масс. Это и делает поступательный ход человеческой жизни неизбежным и неудержимым.
Теперь, когда люди стали уже сами понимать, что та или иная болезнь может быть побеждена с помощью науки, с помощью борьбы за истину и с помощью их собственного ясного понимания этой истины, могут ли быть какие-нибудь пределы новой народной борьбе за жизнь? Миллионы людей рвутся посмотреть «Жизнь Луи Пастера» (борца со смертью) и «Жизнь Эмиля Золя» (борца за истину). И в то же время народ гонит прочь с экранов фашистских детоубийц, хвастающих бомбардировкой беззащитного населения. Народ готов уже сделать выбор между посулами разжигателей войны и обещаниями своих борцов за жизнь. Бомбардировщики детей имеют еще, может быть, приверженцев. Но едва ли можно сомневаться, за кем в конце концов пойдет народ в великом поступательном марше человеческой жизни.
Наиболее волнующий факт, способный зажечь в массах бодрость и надежду, заключается в том, что в наше время научная борьба за жизнь приобрела особенно мощный размах. Ибо все, что здесь рассказано о победах науки, — это лишь частица общей жизнеспасительной борьбы, которая с каждым годом становится все шире и активнее. Как раз сейчас наши ученые, пользуясь новым химическим препаратом, готовятся разгромить еще одну смертоносную когорту микроскопических врагов человека. Их оружие направлено против стрептококка и его злостных братьев и родственников, которые принадлежат к числу самых свирепых убийц человечества.
Три года тому назад автор сидел на одном научном собрании, философствуя и мечтая вместе с видными охотниками за микробами. Нам казалась смехотворной возможность такой химической борьбы со смертью. Теперь сульфаниламид, этот общепризнанный химический снаряд по микробам, является только первым намеком на целую отрасль новой жизнеспасительной химической науки.
II
Обстоятельства, при которых было открыто действие сульфаниламида, вероятно, так и останутся тайной, потому что этот химический метод борьбы со смертью родился не в университетской лаборатории, где наука — открытый секрет. Это открытие принадлежит крупному немецкому тресту «И. Г. Фарбениндустри» в Эльберфельде. Когда капиталистическая промышленность защищает свою собственную «правду», то подлинная правда отступает на задний план перед принципом наживы. Поэтому путь распространения нового химического средства имел мало общего с путями науки. В 1933 году первые слухи о микробоубийственном действии нового удивительного лекарства дошли до врачей без особого шума и фанфар. В этом году некий немец, доктор Ферстер, на собрании кожных врачей в Дюссельдорфе сообщил о таинственном снадобье, запатентованном и выпущенном под торговой маркой «Стрептозон».
Ферстер уверял, что это снадобье спасло одного ребенка, болевшего стафилококковым заражением крови.
В следующем году торговая марка этого лекарства была изменена на «Пронтозил». Одно за другим стали поступать сообщения — не так чтобы очень научные! — что пронтозил прекрасно действует на кожные болезни, вызванные убийственным стрептококком. Он излечивает ревматизм, виновником которого является этот микроб. Он поистине чудесным образом обрывает родильную горячку.
Американским исследователям эти первые отзывы о чудесных свойствах оранжевой краски показались несколько подозрительными. За два года ни одного слова о лабораторных опытах, о попытках лечения стрептококковых заболеваний у мышей, чтобы оправдать как-то ее применение на людях!
— И что ж тут удивительного? — говорили, недоверчиво улыбаясь, закаленные в боях охотники за микробами по всей Америке. — Начиная с первых дней охоты за микробами, со времени великого Роберта Коха все исследователи терпели неудачу при попытках найти подобное магическое средство. Против более сложных микробов, таких, как спирохета и трипанозома, удалось найти «606». Но чтобы убивать простых бактерий в человеческом организме, такого средства еще не было. Никогда! После старого, ворчливого Роберта Коха найдена была карболовая кислота, найдена сулема, найдено много разных красок, которые убивают бактерии в пробирках. Но когда такие зародыши, как стрептококк, начинают свою разрушительную работу в живом организме и вы пытаетесь применить эти средства для лечения, то все эти антисептические и противомикробные снадобья оказываются убийственными не столько для микроба, сколько для самого мышонка или человека.
Но вот в 1935 году Гергардт Домагк, профессор при фабрике в Эльберфельде в Германии, сообщил, наконец, об эксперименте над мышами. И каком эксперименте! Он уверял, что каждый мышонок, которому он впрыскивал заведомо смертельный стрептококк, выздоравливал после лечения оранжевой краской — пронтозилом. Нелеченые мыши погибали все до одной. Было бы лучше, если бы немецкие краскоделы вообще ничего не говорили о научных опытах. Одинокий эксперимент Домагка был уж очень, уж чересчур блестящим. А помимо того, самое время его опубликования представляло собой загадку. Был уже 1935 год, и за эти два года отмечено уже немало случаев излечения людей, почему же профессор Домагк в своих протоколах датирует опыт декабрем 1932 года? Какой исследователь, которому удалось вылечить зараженных стрептококком мышей, стал бы так долго скрывать от научного мира это поистине потрясающее известие?
Это была только частица тайны нового открытия. Домагк говорит, что пронтозил безвреден для стрептококка, если смешать его с культурой этого микроба в стеклянном сосуде. Он истребляет этого разбойника только тогда, когда тот начинает зверствовать в организме мышонка или человека. В чем же был ключ этого спасительного открытия? От красочного треста ответа не было.
Но вот из Пастеровского института в Париже пришли еще более сногсшибательные вести. Супруги Трефуель, работающие у знаменитого французского химика Фурно, сообщили, что вовсе не требуется сложной патентованной краски, чтобы лечить считавшееся до сих пор неизлечимым стрептококковое заболевание у мышонка. Вылечить его действительно можно. Но это делается гораздо проще. Надо взять пронтозил, химически эту краску обесцветить, расщепить ее в нечто более простое и выделить из нее то основное вещество, с которым, вероятно, немецкие химики и начали прежде всего работать. Самое простое органическое соединение, не подлежащее никакому запатентованию. Старый препарат каменноугольной смолы, который пятьдесят лет уже находится в обращении. Теперь его называют сульфаниламидом. Зачем понадобилось немцам скрывать его под пышной мишурой сложного красящего химического вещества?
Почему они с самого начала не попробовали на больном мышонке простой сульфаниламид? А может быть, они и пробовали?
От германского красочного треста опять не было ответа. Ответы на все эти вопросы, к несчастью для истины, остаются пока тайной.
III
Химик по краскам доктор Генрих Герлейн выступил с красноречивой речью перед столпами Королевского медицинского общества в Лондоне. Он покорил их. Немедленно закипела работа в британских лабораториях. Обычно хладнокровные английские ученые только глаза таращили от изумления, глядя на заведомо обреченных, зараженных стрептококком мышей, спасенных чудесным патентованным лекарством — пронтозилом. Но вот в больнице имени королевы Шарлотты взволнованно заговорили о спасении женщины от родильной горячки. Талантливый английский исследователь Леонард Кольбрук, искавший средства против родильной горячки, глазам своим не верил, увидев выздоровление мышонка и женщины. Никто, однако, не смел сомневаться в точности опытов Кольбрука — мастера-исследователя.
Летом 1936 года молодой американский врач Перрин Г. Лонг и его соисследовательница доктор Элинор А. Блисс, оба из медицинского института Джонса Гопкинса в Балтиморе, прибыли в Лондон на конгресс микробиологов. Случайно Лонг не слышал выступления Кольбрука, — ему пришлось везти в больницу своего друга Говарда Брауна, попавшего под машину. Но его со всех сторон осаждали слухами о новом чудесном средстве. Лонг оглушен фонтаном более или менее научных докладов из Германии, правители которой публично заявляют, что немецкая наука не ставит больше своей задачей искание истины.
Перрин Лонг чуть было не прошел мимо всей этой болтовни о пронтозиле, сочтя ее псевдонаучной чепухой. Однако беседа с английским охотником за микробами Рональдом Гэром закончилась тем, что Лонг пришел в сильное волнение. Работая в своей лаборатории, Гэр случайно заразился. Он заболел тяжелым стрептококковым заражением крови. Смерть казалась неминуемой. Но он выкарабкался.
Да, с помощью протонзила!
Весь август месяц Лонг посылал письма и каблограммы через Атлантический океан, а 1 сентября 1936 года он уже снова в институте Джонса Гопкинса, и на его лабораторном столе стоят склянки с красной краской — пронтозилом «S» — и с простым порошком — сульфаниламидом. И тут же, в полной готовности, лежат перед ним четыре кучки белых мышей. Их уже успел заразить лаборант, и теперь они преспокойно издыхают, потому что все они получили в живот смертельную прививку: каждой кучке введен отдельный свирепый вид стрептококка.
В течение двух лет до этого Лонг и Элинор Блисс пытались лечить мышей специфической стрептококковой сывороткой. Ни разу они не видели, чтобы мышонок выздоровел после введения смертельной дозы любого из этих микробов, если они медлили с впрыскиванием сыворотки более четырех часов.
Итак, четыре кучки мышей лежат в своих стеклянных кувшинах в чертовски плохом состоянии. Они были заражены восемь часов тому назад. Их кровь уже кишит стрептококками. Ясно, что все они обречены. Некоторой части из них Лонг впрыскивает под кожу красную краску — пронтозил «S»; другой части вводит в рот более простой сульфаниламид. Половину всех больных мышей он оставляет на произвол их мышиной судьбы.
Нет, это не чепуха! Из десяти леченых мышей восемь остались живы. Все нелеченые погибли. Лонг продолжает действовать.
Было еще только 8 сентября, и он успел сделать всего один эксперимент, когда ему пришлось уже перескочить с мышей на человека. К нему пришел детский врач и рассказал о своей пациентке, восьмилетней девочке. Она очень плоха, сказал он. У нее рожистое воспаление — температура 106°{41,1 °C}. Он уже делал ей переливание крови, давал антитоксин. Никаких результатов. Она безнадежна. Нет, у Лонга нет ни личного опыта, ни каких-либо знаний относительно возможной ядовитости этого нового средства, но он очень охотно испробует его! Склонность к врачебному делу у Лонга в крови. Его отец и сейчас практикующий врач в Брайэне, штат Огайо, а дед и прадед были докторами еще в те времена, когда и медицинской науки-то не существовало. Не прошло и восьми часов, как краснота на коже обреченной девочки стала бледнеть, а спустя тридцать шесть часов ее температура упала до нормы — после впрыскивания пронтозила через каждые четыре часа.
Это событие послужило толчком к оригинальной комбинации высокой науки с лечебной практикой в клинике Джонса Гопкинса. Перрин Лонг и Элинор Блисс дни и ночи возились с сонмами белых мышей, а каждый мышиный эксперимент подкреплялся опытом над человеком, хотя Лонг не успел еще уяснить себе, почему и как это новое снадобье лечит людей или хотя бы мышей.
Лонг сосредоточил все свое внимание на более дешевом, простом и легче вводимом сульфаниламиде. Действительно ли он спасает жизнь? Может быть, эта девочка поправилась бы и без него? В ноябре 1936 года на большом научном собрании Лонг и Блисс доложили о результатах лечения сульфаниламидом семидесяти тяжелобольных. У некоторых было заражение крови; они положительно были насыщены микробами, а картина их быстрого выздоровления — всех, за исключением четверых, — была поразительной.
Из четырех погибших все, кроме одного, были уже одной ногой в могиле, когда их начали лечить.
Делалось это удивительно просто. Если больной был еще в состоянии глотать, надо было только класть ему в рот пилюльки из нового снадобья, как аспирин. И все-таки… Не было ли их выздоровление простой случайностью? Ведь самые скверные стрептококковые ангины не всегда дают заражение крови, а заражение крови разве не проходит иногда без всякого лечения? И разве не общеизвестно, как часто и с какими трагическими последствиями доктора дают себя одурачить каким-нибудь новым, нашумевшим средством? Можно ли так слепо доверяться Перрину Лонгу — известному фантазеру?
Дело было в декабре. Прошло всего три месяца с начала опытов. Вот шестилетняя девочка со стрептококковым заражением. Состояние ее настолько тяжелое, что самый легкомысленный оптимист затруднился бы рекомендовать какое-нибудь лечение. Девочка больна почти заведомо смертельной болезнью — стрептококковым менингитом. Это болезнь, о которой не существует двух мнений. Она убивает девяносто девять с лишним процентов своих жертв, что бы ни пытались предпринять лучшие доктора и хирурги. Это такой дьявольский наскок стрептококков, который за пятнадцать лет в клинике Джонса Гопкинса не дал ни одного благополучного исхода.
Если у ребенка, страдающего гнойным воспалением уха или сосцевидного отростка, начинаются жар, бредовое состояние, рвота, сильные головные боли и судороги, от которых голова спазматически закидывается назад, — у такого ребенка почти нет шансов на спасение.
7 декабря доктор Фрэнсис Швенктер, поощряемый и подстрекаемый Лонгом, начал давать приговоренной девочке сульфаниламид.
25-го того же месяца эта девочка — в качестве рождественского подарка — вернулась здоровая к своим родителям.
За декабрь из четырех больных той же смертельной болезнью трое были совершенно излечены новым лекарством. А за срок менее года из сорока трех больных с установленным стрептококковым менингитом, о чем у Лонга имеются протоколы, тридцать шесть теперь живы и здоровы. Этого удалось добиться применением простых пилюль сульфаниламида и впрыскиванием его в спинномозговой канал этих больных.
IV
Но каким образом это незатейливое химическое вещество спасает жизнь мышам и людям? Коммерческое открытие, окруженное лженаучной таинственностью, не давало Лонгу и Блисс никаких намеков на то, каким образом Герлейну и его приспешникам удалось на него напасть. Отрываясь от своих лечебных опытов, Лонг стал помогать Элинор Блисс, которая не покладая рук работала над сотнями мышиных экспериментов. Да, оказывается, в стеклянном сосуде, в пробирке сульфаниламид не убивает стрептококков. Однако стойте, — есть тут одно обстоятельство, которого, по-видимому, раньше не заметили: это химическое вещество все-таки задерживает рост стрептококков на восемнадцать-двадцать часов; затем они берут над ним верх и начинают безудержно размножаться, так что через несколько дней пробирки уже снова кишат миллионами злостных стрептококков.
Так в чем же дело? Блисс и Лонг, не задумываясь, перенесли опыт приостановки роста микробов из пробирок на брюшную полость живых мышей. Это было нечто в высшей степени загадочное и совершенно новое в науке о микробах. Вы заражаете мышонка, впрыснув ему в брюшную полость стрептококков, и через три-четыре часа эти канальи уже свирепствуют там вовсю. Через восемь часов вы даете зверьку первую порцию сульфаниламида. Час за часом вы втыкаете мышонку в живот иглу своего шприца, извлекаете каплю опасной, насыщенной микробами жидкости и наблюдаете под микроскопом, как протекает разрушительная деятельность стрептококка. И вдруг совершенно неожиданно вы обнаруживаете, что через шесть часов после первой дозы магического лекарства… куда девались микробы? На поле битвы внутри мышонка внезапно появляется атакующая волна фагоцитов — белых кровяных шариков, питающихся микробами, — которые до поры до времени предпочитали держаться в стороне, но теперь, набравшись храбрости, начинают хватать зловредных стрептококков направо-налево. Получается такое впечатление, что этот забавный сульфаниламид, сам по себе неспособный истреблять крошечных убийц, за несколько часов настолько их расслабляет, что белые кровяные клетки собираются, наконец, с духом и стремительно нападают на них. Но это чудо получается не с одного раза. Если вы не даете мышонку порцию за порцией это магическое лекарство, если вы прекращаете лечение до того, как последний стрептококк уничтожен, то бедной мышке приходится плохо.
Оказалось, что это далеко не стопроцентное выздоровление, как об этом кричал Герман Домагк. Много мышей, которых они считали уже вылеченными, которые оставались здоровыми тридцать, шестьдесят и даже сто дней, внезапно опять заболевали, получали заражение крови — лапки кверху и конец. И Перрин Лонг создал теорию — оригинальную, но вполне правдоподобную, — объясняющую действие этого спасительного средства. Сульфаниламид задерживает рост стрептококка. Прекращая свой рост, микроб перестает выделять яды. (Это не теория, а твердо установленный факт.) Перестав выделять яды, микроб становится беззащитным против белых кровяных шариков.
В эти волнующие дни осени 1936 года все казалось чудесным и окрыляющим. У Блисс и Лонга было такое чувство, как будто судьба милостиво решила снять с человека частицу его вековечных страданий и смерти. Кроме своего подавляющего действия на микробов, сульфаниламид имел еще другие достоинства. Фармаколог Е. К. Маршалл установил, с какой поразительной быстротой это вещество при употреблении его даже в пилюлях, через рот, распространяется по всем щелям и закоулкам организма, где бы мог притаиться коварный стрептококк. Маршалл изобрел пробу, с помощью которой можно в любой момент определить, сколько сульфаниламида содержится в крови мышонка, собаки или человека. Это придает новому лечебному методу такую тонкую контролируемость, такую научную тонкость, каких еще не было ни при каком лечении. Человек опасно заболел заражением крови. Вы быстро даете ему лекарство большими дозами, но вам не приходится действовать в потемках, потому что всегда можно точно измерить, сколько в этом человеке остается и сколько из него выходит или впитывается засевшими в нем микробами. Вы можете смело накачивать больного сульфаниламидом, поддерживая в его крови определенную степень насыщенности до тех пор, пока он не начнет поправляться.
Вот это действительно наука! Не то это старая дозировка «на авось» всяких шарлатанских средств.
V
Осенью и зимой 1936/37 года из Англии стали приходить еще более окрыляющие новости. Исследователь Дж. А. Г. Бэтл сообщает, что сульфаниламид защищает от смерти мышей, зараженных не только стрептококком, но и другими микробами.
Лонг опять подзадорил Фрэнсиса Швенктера перескочить с мышей на человека. Десять из одиннадцати ребят, опасно больных эпидемическим менингитом, стали поправляться после того, как Швенктер стал им давать пилюли сульфаниламида и впрыскивать его в спинномозговой канал. Этот результат был не хуже того, какой могла дать самая сильная сыворотка. А может быть, это лучше сыворотки? Последствия сывороточного лечения, если оно даже и спасает жизнь больному, иногда бывают весьма серьезны и во всяком случае крайне неприятны.
Теперь Лонг закусил удила. Какой микроб кровный брат менингококку? Ни много ни мало, как бисквитообразное чудовище, которое вызывает гонорею. Злостные микробы этой болезни ослепили в свое время миллионы новорожденных младенцев и сейчас еще многих делают слепыми, несмотря на предохранительное прижигание глаз ляписом. Они разбили жизнь несчетному числу женщин. Эти крошечные изверги терзают дьявольскими болями неисчислимые тысячи страдальцев, болеющих гонорейным артритом.
Но тут Лонг наталкивается на препятствие, мешающее ему перенести опыт в лабораторию. Микроб гонококк, оказывается, привередлив. Он категорически отказывается заражать какое-либо лабораторное животное, от мышонка до обезьяны. Как же тогда Лонгу проверить возможное действие нового средства против гонореи? И вот он стал допекать врачей-урологов института Брэди.
— Все равно, что вашими растворами, что простой водичкой спринцевать больных гонореей… Один тот факт, что имеется целая дюжина «верных» средств, доказывает, что нет ни одного.
— Почему бы вам не попробовать сульфаниламид? — улещал их Лонг, не рассказывая о том, какие чудеса ему пришлось уже видеть на трех случаях гонорейного ревматизма.
В июне 1937 года на годовом собрании Американской медицинской ассоциации врачи Дис и Колстон сообщили о том, что у тридцати шести из сорока восьми больных, которых они угощали одними пилюлями сульфаниламида — без всяких уколов и спринцеваний! — у всех тридцати шести болезненные, заразные гонорейные выделения исчезли в течение пяти дней.
Было только три случая возврата.
Ни у одного из сорока восьми не наблюдалось тех мучительных, тяжелых осложнений, которые так часто наблюдаются при обычном способе лечения.
Это сообщение вызвало целую бурю среди собравшихся специалистов, часть которых была в восторге, а другая часть категорически отрицала возможность подобных чудес.
Это было в июне 1937 года. В настоящее время метод лечения гонореи сульфаниламидом распространяется бешеными темпами. Действительно ли злостный бисквитообразный разбойник совсем погибает у тех восьмидесяти процентов счастливцев, у которых так быстро прекращаются мучительные, неприятные выделения? У многих это, вероятно, действительно так. Доктор Лорен Шеффер, на основании данных детройтского Социально-гигиенического института, приходит к заключению, что действие сульфаниламида при гонорее близко напоминает обеззараживающее действие мышьяковых соединений при сифилисе.
Однако нашим исследователям надо подходить к этому делу с осторожностью, потому что болезнь распространяется не столько человеком с активными гонорейными выделениями, сколько тем, кто считает себя вылеченным, но в ком еще могут невидимо таиться опасные микробы.
Но вот уж имеются новости, еще более утешительные для тех, кого не удается вылечить сульфаниламидом.
Доктор Эдгар Д. Балленджер из Атланты, штат Джорджия, сообщает, что три-четыре сеанса лихорадки, всего до 103–104 градусов{39,4° — 40 °C.}, не опасные и не мучительные, плюс сульфаниламид вылечивают болезнь, не поддающуюся одному лекарству и трудно поддающуюся высокой машинной лихорадке, когда она применяется без лекарства.
VI
Помимо своего лечебного действия, это снадобье обладает также сильным предохраняющим свойством в отношении стрептококковой и менингококковой инфекции. Это доказано опытами на мышах. Великолепно! Нельзя ли сделать из этого вывод, что у людей имеется теперь простой способ избежать расплаты за свои легкомысленные похождения?
В 1935 году в Лондоне химик Генрих Герлейн поразил английских докторов сообщением о волшебном химическом препарате, убийственном для микробов, но совершенно безвредном для человека. И когда Лонг и Блисс стали сотнями и тысячами мучить своих белых мышей, единственное побочное действие этого вещества, кроме его лечебного свойства, носило довольно-таки комический характер. Когда они давали мышонку слишком большую дозу, он пьянел и начинал презабавно кружиться по своей клетке, но не издыхал. И ничего особенного не произошло также с первой сотней больных людей, которых они лечили этим препаратом каменноугольной смолы. Лонг замечал, правда, что у многих из них синели губы и ногти, но это быстро проходило, несмотря даже на то, что лечение продолжалось. При усиленном лечении новым лекарством у некоторых мужчин и женщин так же, как у мышей, наблюдались головокружение, тошнота и чувство дурмана в голове. Но стоило только ослабить лечение, как эти явления исчезали. То же самое можно было сказать о лихорадке и кожной сыпи, которые оно иногда вызывало.
Так что Лонг все смелее и смелее накачивал больных сильными дозами лекарства при тяжелых стрептококковых заболеваниях. Но вот в марте 1937 года, как гром среди ясного неба, у человека, который прекрасно поправлялся от стрептококковой инфекции, внезапно появились признаки резкого малокровия. Переливание крови спасло ему жизнь.
Через несколько дней то же самое случилось с другим больным в еще более сильной степени. Снова переливание крови и немедленное устранение лекарства. Дальше было хуже. В июне у одного больного, находившегося под сильным лечением сульфаниламидом, стали исчезать из крови белые кровяные шарики, а это такая вещь, которая у шести человек из десяти обычно кончается смертью.
Такое разрушение красных кровяных телец и исчезновение белых наблюдается, конечно, не у всех. Но есть уже сообщения и о смертельных случаях, а Лонг знает несколько таких случаев, о которых не сообщено. Доктора выступают теперь с серьезными предостережениями против самолечения сульфаниламидом, и они, без сомнения, правы. Только врачи должны проводить лечение этим мощным жизнеспасительным средством. Но многие ли из наших врачей знают лучше простых обывателей, как им надо пользоваться?
VII
Какие мечты и надежды будит это замечательное открытие в сердцах исследователей и врачей, которые считают своим долгом по силе возможности облегчать человеческие страдания и защищать человечество от болезней, поддающихся предупреждению?
Теперь уже не должен больше существовать стрептококк со своим страшным последствием — стрептококковым менингитом.
Тысячи ежегодных смертей от стрептококковой родильной горячки, пожалуй, могут уже превратиться в печальное воспоминание.
Сульфаниламид может предупреждать страшные и гибельные последствия заражения гемолитическим стрептококком при так называемой эпидемической ангине у грудных младенцев; при разумном и своевременном применении он может излечивать стрептококковое заражение крови, которое так часто кончается смертью.
Высокая цифра смертности от эпидемического менингита должна быть теперь сведена к десяти на каждую сотню больных, а может быть, должна стать еще ниже, если удастся обнаруживать болезнь раньше и лечить ее в самом начале.
Впервые в человеческой истории нашим врачам предоставляется возможность ликвидировать проклятие гонореи.
Острый суставной ревматизм и ревматическая болезнь сердца почти несомненно являются последствиями отравы, оставляемой в организме стрептококковой ангиной. С октября до мая каждого года сотни тысяч наших детей в северных широтах живут под угрозой этой опасности. Какова будет цифра заболеваемости этой разрушительной болезнью, если под строгим контролем врачей и сестер таким угрожаемым детям ежедневно давать в маленьких дозах сульфаниламид для предупреждения ангин?
В Нью-Йорке в Балтиморе уже идет этот многообещающий опыт.
Установлено целебное действие сульфаниламида на мышей, зараженных бациллой Велча, которая вызывает страшную газовую гангрену. Эта болезнь, лишающая человека конечностей или жизни, является последствием тяжелых ранений мышц и костей при автомобильных катастрофах, несчастных случаях на производстве или на войне. Имеются уже достоверные данные о том, что сульфаниламид спасает людей от газовой гангрены.
Поистине, это снадобье — чудесный снаряд по микробам. В клинике Мэйо и в других больницах при его помощи успешно борются с тяжелыми, нередко смертельными заражениями почек и мочевого пузыря, вызванными стафилококком и кишечной палочкой.
Но вот какой печальный факт приходится признать: не одни только простые обыватели мало компетентны в способах лечения этим могучим средством. Многие ли из наших врачей знают, как определить лабораторным путем первые признаки кроверазрушающего действия сульфаниламида?
А если они сами не обладают такими познаниями и лабораторными возможностями, то вправе ли доктора — при массовой бедности их пациентов — добавлять к получаемому ими гонорару еще расходы на лабораторное исследование, которое превратит дешевый, пятнадцатицентовый сульфаниламид в дорогое, недоступное среднему гражданину лечение?
И во многих ли округах нашей страны имеются лаборатории, окружные медицинские центры, способные быстро обслужить хотя бы то меньшинство, которое может заплатить за исследование, уж не говоря о массах, лишенных средств на покупку существующих знаний, на покупку жизни, имеющейся в продаже?
Здравый смысл подсказывает, — и не надо быть врачом, чтобы понимать это, — что прежде, нежели применять сильное лечение к какому-нибудь микробному заболеванию, надо сперва убедиться, каким микробом оно вызвано.
Многие ли из наших врачей имеют знания или время для такой бактериологической практики? И можно ли требовать, чтобы наши врачи превратились в охотников за микробами? А если нет, то многие ли из них имеют быстрый доступ в бесплатные лаборатории, где специалисты могли бы дать им необходимые сведения?
Многие ли из американских врачей достаточно грамотны, чтобы определить разницу между сульфаниламидом, который безвреден, и сульфаниламидом, который выпускается в таком химическом наряде, что становится весьма опасным.
Но разве такое сомнительное украшение выпускаемого лекарства не запрещено? Увы, в Америке нет такого закона. Вы можете смешивать сульфаниламид с чем угодно, и если только не последует взрыва, спокойно продавайте его публике (и врачам) и набивайте себе карманы.
Так-то и получилось, что это прекрасное лекарство стало убийственной отравой.
Убивало, конечно, не само это химическое вещество. Чистый сульфаниламид продавался в таблетках как аспирин. А может быть некоторым пациентам и докторам угодно иметь его в пузырьках? В виде эликсира?
Диэтиленгликоль, в котором растворяют сульфаниламид для превращения его в чудесный эликсир, — это опаснейший яд, а разве об этом нельзя было справиться в имеющейся научной литературе?
Как бы то ни было, составители и поставщики знаменитого эликсира не нашли соответствующих указаний, поэтому вышло так, что этот эликсир жизни в руках докторов превратился в эликсир смерти, убив сразу семьдесят человек осенью 1937 года.
Видную роль в этой трагедии сыграло полное отсутствие государственного контроля над этим лекарством. Но не меньшая доля вины падает на невежество врачей, прописывающих его, не обладая элементарными познаниями, чтобы отличить средство, которое лечит, от средства, которое убивает.
Но бесполезно осуждать докторов, которые являются жертвами общественного строя, при котором они вынуждены добывать себе средства к жизни. Перрин Лонг беседовал со многими членами окружного медицинского общества об удивительном действии нового лекарства. Они искренне были рады использовать в своей практике этот с виду легкий, но, по существу, очень сложный и опасный метод лечения.
Лонг знает, что средний американский доктор хочет лечить страдающих людей, а не убивать их. Это вне всяких сомнений.
Так почему же…
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Борьба за жизнь может стать всенародной борьбой. Она должна быть такой, или она хуже чем ничто. Смерть не хочет ждать, пока жизнеспасительная наука и искусство будут постепенно распространяться. Смерть и страдания людей, в то время как за жизнью надо только протянуть руку, — это самый утонченный вид человеческой жестокости, это черное пятно на совести человечества.
Борьба за жизнь матерей, борьба против болезни, плодящей калек, борьба с туберкулезом и сифилисом — все это разные участки борьбы за общую жизнь народа.
Смерть не ждет, и ни одна из болезней, о которых здесь рассказано, не может быть побеждена примитивными средствами старомодного доктора с бородой и утешительными разговорами, хотя это не значит, что утешительные разговоры не играют известной роли в лечебном искусстве. Но в борьбе за жизнь матерей, в попытках предупреждения детского паралича и сведения к минимуму его калечащего действия, в битвах за искоренение туберкулеза и победу над сифилисом старое искусство медицины теперь уже на девять десятых не искусство, а наука.
Ни одна из этих битв не является вопросом местного значения. Дети рождаются в Мэйни так же, как в Калифорнии. ТБ — убийца всеамериканского масштаба. Сифилис свирепствует повсюду. Все эти битвы должны носить массовый характер, должны в корне пресечь дальнейший разгул смерти, или они ничто.
* * *
— Туберкулез перестал быть только делом медицинской профессии, — говорит Пат О'Бриен. — Это вопрос коллективной борьбы со смертью. Туберкулез не создан для того, чтобы набивать карманы врачам! — говорит Пат, динамо-машина детройтской борьбы с ТБ.
— Мы никогда не победим, пока счет врача не будет изъят из практики лечения сифилиса, — говорит О. С. Уэнджер, — или до тех пор, пока оплата по этим счетам не будет возложена на весь народ в целом.
А когда ветеран родовспоможения Джозеф де Ли сталкивается с вопросом о стоимости новых безопасных больниц для матерей или о расходах на акушерскую подготовку врачей, он говорит:
— Я знаю только одно: нет ничего дороже человеческой жизни.
* * *
Смерть не ждет, и народные массы начинают уже это понимать.
Облегчение человеческих страданий и борьба со смертью никогда не будут на высоте, пока существуют денежные взаимоотношения между народом и борцами за его жизнь.
Автор считает, что всякие соображения частной наживы не только вредны, но и бесчестны, если они тормозят борьбу за жизнь, если они хоть одному человеческому существу отказывают в праве на жизнь.