Казалось бы, это недостающее вино могло создать пропасть в отношениях между нами и немцами, заставив обе стороны с подозрением относиться друг к другу. Однако этого не произошло. Не только нам, но и немцам важно было, чтобы никакого больше вина у нас не нашлось.
Мы без конца толковали об этом друг с другом — на протяжении многих дней только об этом, снова и снова пережевывая одно и то же, подобно тому как человек, пострадавший из-за какой-то нелепости, пытается осмыслить то, что не поддается осмыслению. К примеру, мы подробно обсуждали, где, по мнению немцев, может быть спрятано вино.
— Рассуждая логически, — сказал Бомболини, — можно сделать вывод, что оно спрятано в Римских погребах. Это единственное место, достаточно большое для таких целей. Но вина-то там нет.
Затем мы стали строить догадки, для чего кому-то понадобилось говорить, что мы прячем вино, и наконец нашли ответ. Нам пришло на ум, что, видно, кто-то из оптовиков или из семейства Чинцано изменил цифры поставок вина, чтобы после войны иметь возможность предъявить претензии итальянскому или германскому правительству и потребовать возмещения за конфискованное вино, хотя, само собой, никакого такого вина и в помине не было. Это соображение выглядело настолько убедительно, что все решили: так оно и есть. И мы сразу перестали об этом говорить, потому что есть тут у нас такое поверье: ни о чем нельзя долго думать, потому как это вредно мозгам, ведь мозги — они точно пруд: если мысли в них не менять и не освежать, получится застой и они протухнут.
Тем временем война шла своим чередом, в мире происходили какие-то события, но это мало нас волновало. Санта-Виттория снова стала получать электричество на несколько часов в день — должно быть, немцы в Монтефальконе запустили электростанцию для своих нужд и не знали, как нас отключить, — поэтому радио у Витторини то и дело вдруг принималось говорить. На Речном шоссе теперь всю ночь шло движение: до нас доносился грохот машин, шедших на юг и налетавших в темноте друг на друга. Как-то перед самыми сумерками мы увидели итальянский полк, который быстрым маршем двигался в том же направлении.
— Ну, теперь война недолго протянется, — сказал Баббалуче. — Итальянцы взялись за дело.
Время от времени откуда-то издалека ветер доносил до нас уханье тяжелых орудий. Вот это уже занимало народ: ведь если придут американцы и англичане, значит, мы спасены. За нашу тайну мы уже перестали тревожиться: все считали, что мы прошли проверку и находимся вне подозрений, — ведь если бы что-то было не так, мы уже давно узнали бы об этом. Словом, мы сжились со своей тайной.
Однажды вечером случилось то, чего так опасался капитан фон Прум. Люди, работавшие в виноградниках, только начали подниматься наверх — это-то и спасло многих из них, — как налетели самолеты и сбросили на город несколько бомб. Большая часть их упала среди виноградников и повредила какое-то количество лоз — правда, не так много, — а несколько штук упало в Старом городе. Мы так и не узнали, кто нас бомбил: немцы или англичане, итальянцы или американцы. Двух или трех стариков при этом убило, а человек семь или восемь тяжело ранило. Больница в Монтефальконе была занята немецкой армией, в частности ранеными, которые поступали с юга, и Туфа превратил Дворец Народа во временный госпиталь, поставив во главе его Катерину Малатесту. Не очень-то там приятно было находиться. В помощь Малатесте дали Бомболини, который не переносил даже вида раненых, Роберто Абруцци и Анджелу Бомболини. В их распоряжении не было ничего — ни болеутоляющих, ни антисептических средств, — словом, дело обстояло крайне плохо.
— Придется тебе пойти к немцу и попросить, чтобы он добыл нам лекарства в Монтефальконе, — сказала мэру Катерина.
— Не думаю, чтобы он стал этим заниматься, — сказал Бомболини.
— А ты ему скажи, что, как комендант города, он, согласно Женевской конвенции, отвечает за здоровье и благополучие его обитателей.
— Не могу я ему это сказать.
— А ты все-таки скажи, что если он этого не сделает, то по окончании войны его привлекут к ответу как военного преступника, — настаивала Малатеста.
— Скажите ему сами. Вас он послушает, — заявил Бомболини. — Неужели вы не замечаете, как он на вас смотрит?
— Ничто не заставит меня перейти через площадь, чтобы просить немцев об одолжении, — возразила Катерина.
Тем не менее в тот же день капитан фон Прум поехал в Монтефальконе и привез почти все, что требовалось. После этого он почти ежедневно стал наведываться в госпиталь и помогать там. Делал он все быстро и умело и не боялся крови, как Роберто и Бомболини. Туфа же пробыл там всего один день, после чего исчез, потому что не мог выдержать вида страданий и криков раненых.
Капитан приходил во Дворец Народа, выполнял то, что ему поручалось, и во всем подчинялся Малатесте, и за все это время ни он, ни она не обменялись ни единым словом, которое не имело бы прямого отношения к делу. Никаких внешних признаков, указывавших на то, что капитан мало-помалу запутывается в тенетах любви, заметно не было. Но в его дневнике появились записи о Малатесте, а потом он начал упоминать о ней в письмах к Кристине Моллендорф, что уже, бесспорно, являлось признаком зарождающейся любви:
«Многое в ней достойно восхищения, но чего это ей стоит! Она принадлежит к числу так называемых женщин нового типа — женщин раскованных, о которых мы так много рассуждали до войны. Благодарение небу, эта пора прошла и канула в вечность. Избави меня бог от этих «раскованных» женщин — хвала ему за то, что существуют такие, как Вы. Можете теперь краснеть».
В другой раз он описал Кристине Моллендорф Катерину: она-де такая вся сумрачная — кожа у нее темно-оливковая, волосы черные, а брови и глаза такие темные, что даже не скажешь, какого они цвета.
«У нас таких людей нет. Впечатление они производят своеобразное и в то же время отталкивающее. Кажется, что они насквозь такие черные — и мысли и душа у них, если таковая существует, тоже черные.
Я же, видимо, неизменно предан одному идеалу: по-моему, настоящая женщина должна быть светлоглазой, золотоволосой, белотелой и нежной — и такая же у нее должна быть душа или то, что ее заменяет. И если Вы считаете, Кристина, что это описание соответствует Вашему портрету, можете снова покраснеть».
В ответ к нему теперь стали приходить письма с фотографиями. На нескольких — самых последних — Кристина представала с распущенными волосами, ниспадающими на белоснежные плечи волной спелой ржи.
На следующую ночь после бомбежки Римские погреба были превращены в бомбоубежище для жителей Санта-Виттории. Поначалу решено было, что в случае налета людей поднимут по сигналу воздушной тревоги, каждый возьмет одеяло и пойдет вниз. Но от этого плана пришлось по двум причинам отказаться. Если налет будет настоящий, то люди погибнут, прежде чем доберутся до бомбоубежища, а если не настоящий, то эти хождения с горы и на гору и отсутствие сна в такую пору, когда наливается виноград и ему нужно отдавать все силы, да к тому же вот-вот придется собирать урожай, измотают народ и выведут из строя куда больше людей, чем любой воздушный налет. В конце концов решили, что люди снесут вниз постельные принадлежности и все, что необходимо, чтобы подогреть себе пищу, и весь город Санта-Виттория будет переселяться на ночь в Римские погреба — под самый бочок к своему вину.
За несколько часов до переселения Бомболини сошел вниз с фельдфебелем Траубом, ефрейтором Хайнзиком и капитаном фон Прумом.
— Замечательное место, — сказал капитан. — Прямое попадание с любого самолета ничего не даст: все останутся живы. Интересно, зачем тут была сделана такая большая пещера?
— Говорят, когда были винные подати, сюда сносили вино со всей округи, — пояснил Бомболини. — И принадлежало все это одному человеку. По-моему, Юлию Цезарю. Да, да, именно ему.
— Ну правильно: большая зала и винный погреб, уходящий в глубь горы, — сказал капитан. — Только странной она какой-то формы. Почему здесь такая длинная стена?
Бомболини ответил, что понятия не имеет.
Вечером после трудового дня люди начали спускаться вниз. Они несли с собой матрасы, соломенные циновки, одеяла и все, на чем можно лежать. Это было массовое переселение клопов и вшей, какого в этой части света еще не случалось. Люди несли с собой кувшины с водой, и хлеб, и бутылки вина, и горшки с холодными бобами, и корзинки с луком, и кувшины с оливковым маслом, которым поливают бобы и хлеб. Лонго восстановил здесь электрическое освещение, и это было очень кстати: при тусклом, мерцающем свете электрических лампочек фальшивая стена выглядела естественнее, чем когда-либо.
Сначала те, кто обосновался у фальшивой стены, боялись говорить громко, точно от звука их голосов могли посыпаться кирпичи. Они боялись даже смотреть на стену. Но потом освоились. Как только древний винный погреб заполнился котлами, сковородками, чайниками, ночными горшками, постельными принадлежностями и людьми, он перестал быть погребом, а превратился просто в бомбоубежище и стал похож на какую-то жуткую подземную харчевню из мрачных времен средневековья.
Помогло нам освоиться еще кое-что. Капитан фон Прум не стал спускаться в погреб, а остался у себя работать над «Бескровной победой». Фон Прума одолевали проблемы и мучило любопытство. А его солдаты пьянствовали. Мы развлекали их карточной игрой, усадив подальше от стены, причем так, чтобы они непременно были к ней спиной. Ребята из Бригад Веселого Досуга приносили вермут и граппу, и с заходом солнца начиналась игра, которая затягивалась далеко за полночь. Все эти меры предосторожности оказались не напрасными. Именно это и спасло нас от гибели в первый раз.
Наверное, было еще не поздно, когда все началось, потому что горел свет. А свет было решено жечь до девяти часов вечера, после чего картежная игра продолжалась при фонарях, а трудовой люд укладывался спать. В тот вечер гул самолетов слышен был даже у нас в убежище. Их прилетело больше обычного, и они бомбили где-то совсем рядом. Мы считали, что Санта-Виттория не могла их интересовать, их привлекало Речное шоссе и мосты через Бешеную речку. Как раз светила луна, и мосты отчетливо выделялись на фоне белесой воды.
Мы слышали, как у реки начали падать бомбы, потом заухало в долине, и бомбежка гигантскими шагами начала приближаться к нам. За себя мы не боялись — мы боялись за тех, кто находился во Дворце Народа, да за наши виноградники.
Несколько немецких солдат, прервав игру, вышли было наружу, но тут же вернулись, поскольку бомбы падали совсем близко.
— Тяжелые бомбардировщики, — сообщил нам один из немцев. — Большие, сволочи. Американцы.
— Совершенно верно, — подтвердил Роберто. — «Б-24». — Это была единственная промашка, которую он допустил за все время пребывания немцев в Санта-Виттории. Но немцы не слышали его.
Гул становился все громче, и сила взрывов нарастала. Мы чувствовали, как колышется под ногами земля, а со сводчатого потолка стала сыпаться пыль. В погребе стоял грохот от взрывов, все тряслось — казалось, тряслась даже сама гора.
И вдруг мы все разом увидели это — все, кроме картежников, — и уставились в одну точку, не в силах шелохнуться: так, говорят, застыв в испуге, люди смотрят на ядовитую змею и не могут оторвать от нее глаз. Бомбы теперь падали на нашу гору, и каждая взрывная волна катилась по горным породам вглубь, в недра горы, и под напором этой волны фальшивая стена начала выпирать, вздуваться, кирпичи как бы растягивались и снова становились на прежнее место — до очередного взрыва.
Фальшивая стена еле держалась, она то вздувалась, то опадала — плавно, через равные промежутки, как вздувается и опадает морская волна, и всякий раз казалось, что она вот-вот развалится.
А потом вдруг раздался страшный взрыв — самый сильный из всех, — и кирпичи в фальшивой стене так выперло, что все были уверены: сейчас мы услышим тот звук, которого так боялись, — сухой треск первого кирпича, вылетевшего из стены.
Однако ничего не произошло; следующий взрыв был уже тише, а следующий — еще тише, но мы все ждали и ждали, пока не воцарилась тишина; самолеты улетели, и все кончилось.
— Конец! — крикнул один из немцев. — Сегодня они больше не прилетят.
Вздох, вырвавшийся у людей, был подобен ветру, налетающему ночью перед началом дождей. На следующее утро все жители Санта-Виттории пошли к обедне.
— Почему вдруг? — спросил фон Прум.
— Сегодня день избавления, — сказал Бомболини. — Каждый житель Санта-Виттории благодарит бога за то, что он сберег плоды его труда.
— А я считал, что вы неверующий, — сказал немец.
— Был такой день, когда я стал верующим, — сказал Бомболини.
В то утро мы обнаружили, что известковый раствор, скрепляющий кирпичи, почти весь выкрошился. Достаточно было одному человеку — любому ничего не ведающему немцу — облокотиться о стену, и все сооружение обрушилось бы на него, обнажив схороненное там сокровище. Тогда несколько человек нагрузили повозку кирпичом, через Толстые ворота вывезли ее на пастбище, куда выходило одно из вентиляционных отверстий, и сбросили кирпичи в колодец, с внутренней стороны фальшивой стены. После этого они разобрали часть стены с таким расчетом, чтобы человека три или четыре могли пролезть внутрь, замуровали отверстие, выложили изнутри второй ряд кирпичей, оставив только узкую щель, через которую каменщики могли бы выбраться наружу, и таким образом удвоили стену.
В тот день мы поняли еще кое-что. Каменщики вернулись с пастбища, волоча за собой пустую повозку. Кирпичей в ней не было.
— Куда вы девали кирпичи? — спросил рядовой Цопф.
— Кое-что подправили, — ответил один из каменщиков.
— Это хорошо, — сказал немец. — Всегда хорошо что-нибудь подправить.
Их совершенно не интересовало, что мы делали. Они заботились прежде всего о себе. А мы для них и людьми-то не были. Как сказал однажды Баббалуче, если итальянец смотрится в зеркало, он видит прыщик у себя на носу, если же немец смотрится в зеркало, он видит свои голубые глаза и пытается заглянуть в самую их глубину, чтобы увидеть свою душу.
Именно этот самый Цопф чуть было не обнаружил однажды вино — еще до того, как бутылки стали рваться. Он сидел в глубине погреба, потягивал вино и курил трубку. Потом двинулся через залу к тому месту, где шла картежная игра, но по пути остановился и постучал по стене, выбивая трубку. Табак крепко засел в чубуке; тогда Цопф сделал еще несколько шагов и снова постучал по стене. Постучал, потом вернулся назад и опять постучал.
Глухой удар. Гулкий удар. Глухой — гулкий. Глухой — гулкий.
— Эге, — сказал он. — Да на этой стенке музыку играть можно.
В тот вечер его здорово напоили. Ребята предложили сыграть на выпивку: кто выиграет, тому подносят, и стали сплошь проигрывать. Когда утром Цопф проснулся, он не помнил ни про стену, ни про трубку — помнил только, что накануне вечером нарушил зарок никогда не мешать граппы с вином. Однако история с Цопфом имела свой положительный результат. В то утро было решено, что, если какой-нибудь солдат догадается про фальшивую стену, этот солдат умрет и, если это будет не один солдат, а все солдаты, они умрут тоже — умрут даже в том случае, если это повлечет за собой смерть пятидесяти или сотни наших людей, так как без вина нам все равно нет жизни.
На пятый день октября бутылки начали рваться. Не все сразу: сначала одна, через две-три минуты — вторая, третья, потом долгая пауза, потом несколько взрывов подряд. На наше счастье, началось это в первой половине дня. Звуки взрывов поднимались по вентиляционным колодцам, проносились над виноградниками и долетали до улиц Санта-Виттории — такое было впечатление, точно кто-то бросал маленькие ручные гранаты или маленькие стеклянные бомбы где-то в долине.
С погодой творилось что-то непонятное. В октябре здесь обычно бывает сухо — жарко днем и прохладно ночью, — но в то утро с юго-запада подул ветер, горячий и влажный, словно из парильни; этот влажный воздух заполнил улицы, площади и переулки и, словно мокрой горячей шалью, накрыл город. Люди еле таскали ноги, истекая потом, а у всех мулов шерсть блестела, точно мылом намыленная. Днем влажная жара спустилась по вентиляционным колодцам в недра горы, добралась до дна долины, и, когда воздух нагрелся, бутылки — по причинам, которые в тот момент были нам неясны, — начали рваться. Мы можем только предполагать, как это произошло: должно быть, слои прохладного воздуха, столкнувшись со слоями влажного жаркого воздуха, что-то нарушили в процессе ферментации.
После того как взорвалось несколько бутылок, Рану, нашего Лягушонка, спустили на канате в одно из вентиляционных отверстий; он сообщил, что бутылки все запотели и в некоторых — особенно в бутылках со «Спуманти», игристым вином, которое производят здесь некоторые виноделы, — идет брожение. С пробок свисали клочья белой пены, похожие на бороду козла. У одних бутылок вылетала только пробка, и тогда сквозь стену слышалось глухое «по-оп». Но если пробка не вылетала, а вино начинало сильно бродить, стекло не выдерживало, и звук взрыва Наполнял ужасом и болью наши сердца.
Когда на Народной площади впервые раздались эти звуки, Бомболини сразу понял, в чем дело. Фабио и «Бригада Петрарки», состоявшая из четырех или пяти юношей, решили грудью отстаивать вино.
В эту минуту они увидели фельдфебеля Трауба, направлявшегося к ним через площадь.
— Что это такое, черт возьми? — спросил он.
— Взрывы в каменоломне, — ответил Пьетросанто. — Кто-то расстреливает невзорвавшиеся капсуле. Какой-нибудь мальчишка упражняется.
В тот момент ответ этот удовлетворил фельдфебеля.
— Отличный ответ, — сказал Баббалуче. — Я и не знал, что ты такой смекалистый.
А надо сказать, что наш каменщик не очень-то был щедр на комплименты.
— Что? Разве я не правду сказал? — спросил Пьетросанто.
Когда солнце село и воздух посвежел, взрывы прекратились и мы почувствовали себя в безопасности — по крайней мере до следующего дня. Но когда люди спустились с виноградников в бомбоубежище и стали устраиваться на ночь, тепла их тел оказалось достаточно, чтобы в погребе снова повысилась температура и бутылки опять начали рваться.
И снова — так, во всяком случае, представлялось многим — произошло чудо, иначе это не объяснишь. В ту ночь (словно сам бог поместил их там) у самой фальшивой стены расположились два семейства — Констанции Мурикатти и Альфредо дель Пургаторио, которые решили пожениться. Эти два семейства с помощью простынь, одеял и кусков парусины, которыми накрывают на повозках виноград, соорудили две большие, диковинного вида восточные палатки. В одной из них женщины сидели и шили наряд для невесты, а заодно и праздничные платья для себя. В другой — пели, плясали и пили мужчины. Люди очень веселились и очень шумели, потому что все были рады этой свадьбе. Семейство Мурикатти давно примирилось с мыслью, что никто никогда не женится на их Констанции, а Пургаторио давно примирились с тем, что только чудо может заставить Альфредо, человечка очень маленького и очень застенчивого, предложить женщине разделить с ним постель.
Когда за фальшивой стеной взорвалась первая бутылка, двое или трое немецких солдат, бросив карты, повернулись и посмотрели в глубину погреба.
— Что там происходит? — спросил ефрейтор Хайнзик. Кто-то из Бригады Веселого Досуга подмигнул ему.
— Праздник начался, — сказал он. — Открывают бутылки. Сегодня тут будет на что посмотреть.
Солдатам послали вина, а немного спустя, когда заиграла музыка и начались танцы, мы поняли, что спасены. Вначале была всего одна мандолина и один аккордеон, но, так как стало ясно, что это можно использовать в качестве звуковой завесы, Бомболини приказал всем музыкантам города играть. И вот появились тамбурины, какой-то старик с дудкой и Капоферро со своим барабаном. А потом все пели, плясали, хлопали в ладоши. Если прижать ухо к стене, то можно было услышать, как время от времени там рвутся бутылки. Но услышать это можно было только так.
К девяти вечера танцоры, проработавшие весь день в виноградниках, притомились, да и действие вина начало сказываться, и музыкантам захотелось передохнуть. Но Бомболини был начеку.
— Играть!.. Плясать! — прикрикнул он на мужчин и женщин. — Петь! — велел он нам. — И чтоб при этом хлопать в ладоши!
— Мы больше не можем, — взмолился Томмазо дель Пургаторио. — Мы все ноги отплясали.
— Придется плясать — так надо, — сказал мэр. — Судьба всего города зависит от вас.
— Да смотрите, чтоб было видно, что вам весело! — добавил Пьетросанто. — Никаких вытянутых рож!..
Настало одиннадцать часов, когда обычно все уже давно спят, но на этот раз еще шел пляс вовсю. Только теперь плясали по очереди — танцоры сменялись каждые четверть часа, и, если умолкала мандолина, сильнее гремели тамбурины, а по барабану Капоферро били тяжелыми деревянными ложками. Около полуночи, прогуливаясь по Народной площади, капитан фон Прум услышал звуки веселья и спустился вниз посмотреть, что происходит. Сколько времени он стоял у входа в Большую залу и смотрел на нас, трудно сказать.
— Что-то непохоже, чтоб им было весело, — произнес наконец капитан.
— Просто они устали, но вот увидите, у них появится второе дыхание, — сказал Бомболини.
Пьетросанто и еще несколько человек зашли за одну из палаток и отдали приказ.
— Извольте улыбаться! — велели они. — Прыгайте повыше. И не забывайте: вам весело! — предупредил Пьетросанто.
— Вот видите, — сказал Бомболини. — Они и оживились. Теперь всю ночь будут плясать.
И они плясали.
— Народ у нас любит веселье, — пояснил утром Бомболини фон Пруму. — Это традиция в Санта-Виттории. Так может продолжаться целыми сутками — днем и ночью, ночью и днем, пока жених и невеста не выбьются из сил и не перестанут стесняться друг друга. Тогда их положат в постель, где они иной раз проспят целые сутки, а то и двое, но зато, когда проснутся, они уже не чужие друг другу.
— Может, оно и не очень красиво так поступать, — заключил Бомболини, — да зато действует.
— А как же работа? Ведь человек не может плясать день и ночь напролет и в то же время работать?!
— Ну при чем тут работа, когда надо по-красивому поженить людей? — удивился Бомболини.
— Ох, эта итальянская манера мыслить! — сокрушенно вздохнул капитан. — Начал фразу как реалист, а кончил такой романтикой!
— Какая же это романтика — самая что ни на есть правда жизни, — возразил Бомболини. — Это способствует росту населения. Дает нам новых виноградарей.
Немец вынужден был признать, что в этих словах содержится хоть и тяжеловесная, но неоспоримая крестьянская мудрость.
Для жителей Санта-Виттории начались, пожалуй, самые тяжелые в их жизни дни и ночи. Пока воздух в городе курился от жары, надо было продолжать веселье, и люди плясали уже с восьми утра; они пели и плясали весь день, несмотря на жару; спускались с раскаленного склона горы и занимали свое место у барабанов или принимались петь; вино при этом текло рекой, так что всех уже тошнило от одного его вида, а глотки драло от пения и лица сводило от улыбок.
— Еще одна такая ночь, и я сойду с ума, — сказала Анджела Бомболини.
Икры и ляжки у нее болели, она, как и все, буквально падала от усталости.
На четвертый день свадьбы, не в силах придумать ничего иного, люди решили подлаживаться под взрывы. Они сидели, застыв у своих инструментов, боясь шелохнуться, чтобы не колыхать горячего воздуха, а как только рвалась очередная бутылка — и только тогда, — поспешно вскакивали и принимались бить в тамбурины, петь и кричать усталыми, охрипшими голосами и притопывать в такт.
— Какое же это веселье — они даже и не смеются, — заметил фон Прум.
— Дело приближается к концу, — сказал Бомболини. — Скоро невесту с женихом будут укладывать в постель. Тогда пойдут колыбельные, песни сирен. И они уснут.
Однако этого момента ждали два дня. Человеку, игравшему на мандолине, пришлось надеть перчатки и ударять по струнам костяшками пальцев. Двое или трое из семейства дель Пургаторио уже подрались с Мурикатти. Тамбурин звучал еще безрадостнее, чем треск стекла за стеной. Если бы в тот момент дело дошло до голосования, многие, наверно, согласились бы отдать вино — да и не только вино, а что угодно, — лишь бы прекратить свадьбу.
Затем ночью мы вдруг услышали гул бомбардировщиков и обрадовались, потому что рев моторов и грохот взрывов заглушали звук рвущихся бутылок. А через какое-то время в Большую залу влетел ветер, мы услышали стук дождя, грохот грома, увидели вспышки молнии. И пошел крупный холодный дождь, сопровождаемый резким, холодным ветром.
Бутылки не сразу перестали рваться. Наоборот: сначала стало еще хуже, и мы испугались, решив, что все наши усилия пошли впустую и у нас вообще не останется ни одной целой бутылки. Вместе с тем мы понимали, что жаре пришел конец, к нам вернулась осень и утром можно будет прекратить веселье. Поэтому мы плясали в каком-то последнем, диком Исступлении, которое мы извлекли откуда-то из самых глубин нашего отчаяния, и били в тамбурины, пока они не рассыпались, и терзали струны мандолин, пока они не порвались, и изо всех сил колотили по козьей шкуре на барабане Капоферро, пока она не лопнула.
А наутро состоялось бракосочетание Констанции Мурикатти и Альфредо дель Пургаторио. Мы стояли на Народной площади, дрожа от холода, повернувшись спиной к холодному ветру, дувшему над Санта-Витторией, и радовались своей гусиной коже, радовались тому, что городок, омытый холодным сильным дождем, стал таким нарядным и чистеньким, а свадьба привлекла невиданное множество народа.
Жених с невестой заслужили свое право на блаженство, и мы сделали все, чтобы их свадьба удалась на славу, потому что брак этот поистине был заключен на небесах по указанию самого господа бога.
— Славная парочка! — сказал капитан фон Прум. — Но до чего же они устали.
— Да, очень устали.
— А теперь у вас музыки уже не будет? Целую неделю гремела музыка, а сейчас, когда люди женятся, никто не играет. У нас поступают наоборот.
— Сейчас время спать, спать и спать. Музыка больше не нужна. Праздник окончен.
* * *
Город все еще спал, когда прибыли немцы — прибыли на двух машинах: в одной четверо немцев, в другой столько же итальянцев. Машины не смогли подняться на гору до самого верха; их оставили в Уголке отдыха, а прибывшие на них люди проделали остаток пути пешком. Немцы шли впереди, итальянцы тащились за ними. Все немцы были в офицерской форме, и вид у них был такой, точно они питались одним мясом. Итальянцы были гражданские, в кургузых тоненьких темных костюмах, запачканных вином и макаронами, и вид у них был такой, точно они питались одним полевым горохом и галькой. Известие об их прибытии долетело по Корсо Кавур до капитана фон Прума, и, когда гости подошли к Толстым воротам, капитан уже оделся и спустился по крутой улочке навстречу им. Полковник Шеер даже не ответил на его приветствие.
— Они говорят, что вино здесь, — сказал полковник. И указал на итальянцев.
— Они могут говорить что угодно, но при всем моем уважении к вам, господин полковник, я вынужден стоять на своем, — сказал капитан фон Прум.
— Мы им чуть не все зубы выдрали, а они твердят свое, — сказал полковник Шеер и, подойдя к одному из итальянцев, заставил его открыть рот. Десны у итальянца кровоточили, зубы отсутствовали. — Мы выдирали у него зуб за зубом, а он все твердил свое. Я склонен верить такому человеку.
Капитану нечего было на это возразить.
— Поэтому я решил поехать сюда и самолично во всем удостовериться. — Шеер повернулся к самому молодому и самому интеллигентному на вид итальянцу. — Покажи капитану бумаги, все ваши документы, — сказал он.
Сначала молодой человек несколько робел перед капитаном фон Прумом, но, по мере того как из документов выступала история местного виноделия, он смелел, вдохновленный фактами, зафиксированными на бумаге. Тут были расписки от оптовиков за прошлые годы, в которых значилось количество полученного, упакованного и отправленного вина. Тут были квитанции со складов, показывавшие, какое количество бутылок поставлялось на север Италии; были счета от транспортных контор и заказы на перевозки, а также счетные книги семейства Чинцано, где было указано, сколько бутылок они получали каждый год, сколько держали на складах, сколько и куда переправляли и сколько продавали. И каждый документ лишь дополнял общую картину. В иные годы количество вина падало до 800 тысяч бутылок, но в годы хорошие, урожайные оно доходило до миллиона бутылок и даже больше. Поскольку из-за войны поставок вина в истекшем году не было, есть все основания полагать, сказал итальянец, что свыше миллиона бутылок вина, пожалуй даже миллиона полтора, должно находиться в Санта-Виттории. Фон Прум внимательнейшим образом изучил бумаги, пытаясь обнаружить в них какой-то просчет или хотя бы найти всему этому объяснение, но, так ничего и не найдя, повернулся к полковнику Шееру.
— Объяснение может быть только одно, — сказал он. — Эти бумаги — подделка.
Итальянец, уже успевший к этому времени совсем освоиться, ответил за полковника:
— Чтобы подделать эти бумаги, пришлось бы вовлечь в сговор сотни людей. В этом обмане должны были бы принять участие и виноделы, и люди, работающие на складах, на железных дорогах и в компании «Чинцано»… — Тут итальянца прервали. Было ясно, что он мог привести сколько угодно доводов. К тому же звучало все это очень убедительно.
— Короче, они хотят посмотреть на вино, которое тут у вас осталось, — сказал Шеер, и они двинулись по Корсо в направлении проулка, что ведет к Кооперативному погребу.
Бомболини успели предупредить о происходящем, и он уже поджидал их в проулке; увидев его, фон Прум велел ему идти вместе с ними — на случай, если возникнут вопросы, на которые надо будет дать ответ. В погребе было так темно, что сначала никто ничего не мог разглядеть. Но когда итальянцы увидели, как лежат бутылки, они стали пересмеиваться. Бомболини пытался перехватить их взгляд и в эту минуту покачать головой. Ведь они же как-никак итальянцы, может, все-таки они пойдут против немцев на этот раз, но в душе он понимал, что дело безнадежное. Эти жалкие чиновники были из тех, кого называют «фашистами-шкурниками», иными словами — из тех, кто держится за свое место из страха перед голодом.
— Этого и следовало ожидать, — произнес один из них.
Бомболини неудержимо захотелось выбежать из погреба и броситься наутек, но он заставил себя остаться на месте.
— Есть два способа хранить вино, — начал один из итальянцев. — Впрочем, мы вам сейчас покажем.
Они знали все, что связано с вином — как его хранить и как с ним обращаться, — и принялись по-другому укладывать бутылки, и, когда уложили плотно несколько рядов, все стало ясно, как на картинке — точно кто-то нарисовал, как было «до» и как стало «после», и все увидели, что погреб мог вместить в десять раз больше вина, чем сейчас.
— Хотите, чтобы я продолжал, герр полковник? — спросил один из итальянцев.
— Нет, в этом нет надобности, — сказал полковник Шеер и повернулся к капитану фон Пруму. — К вам вопрос, капитан: что случилось с остальным вином? Где оно? Что они с ним сделали? И как им удалось так вас провести? — Он обернулся к приехавшим с ним молодым офицерам. — Приведите мне сюда кого-нибудь из этих «макаронников», — сказал он. — Местного.
— А тут как раз есть такой, — сказал один из офицеров, лейтенант.
— Местный мэр, — пояснил фон Прум.
— Ну что же может быть лучше мэра? — сказал полковник. — Подойди-ка сюда.
Бомболини был напуган, но старался не показывать этого. К своему удивлению, он, однако, понял, что боится не за себя и не того, что может с ним произойти. Он боялся только, как бы невольно чего не выдать.
— Мы люди не жестокие, — сказал ему полковник. Бомболини старался вслушиваться в то, что говорили, но, поскольку он знал, что отвечать на вопросы все равно не станет, обнаружил, что ему трудно в них и вслушиваться. Его сейчас куда больше занимало другое: подготовить себя к тому, что его ждет.
— Если будешь вести себя честно и благородно, мы честно и благородно поступим с тобой. Вот так-то. Ну, где же вино?
Бомболини развел руками, повернув их ладонями вверх. При этом он широко раскрыл глаза и рот.
— Так вот же оно, наше вино.
Шеер размахнулся и могучим смуглым кулаком ударил мэра в подбородок.
— Где вино?
И снова Бомболини только развел руками в ответ, и нова полковник ударил его по лицу — с такой же силой, как в первый раз, — и разбил ему нос и выбил зуб; очного удара Бомболини рухнул на каменный пол погреба. Под глазом у него вскочила шишка величиной с голубиное яйцо, и полковник дотронулся до нее носком сапога, выпачканного в песке.
— Если хочешь лишиться зрения ради того, что через несколько часов все равно найдут, мой сапог к твоим услугам, — сказал полковник. И повернулся к фон Пруму. — Нечего отворачиваться, — сказал он. — Или для человека столь благородных кровей это слишком жестоко?
— Не в том дело, — сказал капитан. — Просто сейчас рушится все, чего я хотел здесь достичь. Ведь мы думали управлять этим городом, не прибегая к насилию.
— Плевать я хотел на то, как вы думали управлять, — обрезал его полковник Шеер. — А это, по-вашему, ничего не стоит? Вы считаете это недостаточно действенным? — И он с силой ударил кулаком по ладони. — Да вы рот разинете, увидав, как это сработает.
— Я хотел достичь своего другим путем. Шеер совсем разозлился.
— Может, вы и считаете, что сделаны из другого те ста, но вы нашей крови, — сказал полковник. — Вы немец. И не забывайте, сколько кулаков прошлось по скольким лицам и сколько людей не боялись пускать в ход эти кулаки, чтобы получились такие чистоплюи, как вы. Ради этого мы сражались, и мне не стыдно в этом признаться. Тот, кто может пустить в ход кулак, имеет право им воспользоваться и обязан пустить его в ход, если это на благо фатерланду. Да кем вы себя воображаете?
Нелегко было капитану вынести эту ярость, эту грубость и презрение полковника. Под конец он опустил глаза и уставился в пол, не замечая распростертого на нем мэра.
— Поставьте его на ноги и ударьте, — приказал полковник Шеер
Несколько солдат бросились поднимать Бомболини.
— Дело не в том, чтобы ударить, полковник. Ударить я могу. — И, ко всеобщему удивлению, фон Прум размахнулся и ударил Бомболини. Он ударил его прямо в набрякшую под глазом опухоль — она лопнула под его пальцами, как раздавленная виноградина, и из раны брызнула кровь.
— Вот вы и приняли крещение, — сказал Шеер. — Теперь вы такой же, как мы все. — Он сразу смягчился.
— Я вам теперь верю, — сказал капитан фон Прум. — Вино здесь. Я потерпел поражение. И прошу вас об одном.
— А вы ударите его снова — как следует? Можете выбить ему глаз?
— Да, — сказал фон Прум.
— Тогда просите.
— Дайте мне возможность восстановить свою честь так, как я это понимаю, — сказал капитан. — Я хочу сам найти вино и доставить его вам.
— А если не сумеете?
— Я его найду.
— Даю вам пять суток.
Фон Прум чуть не задохнулся от радости.
— Вы получите свое вино, — сказал он, — а если не получите, можете разжаловать меня в солдаты.
Шеер расхохотался.
— Какой широкий жест, — сказал полковник. — Если вы не найдете вина, быть вашей заднице на Восточном фронте, извините за крестьянскую грубость, фон Кнобльсдорф. У нас здесь война или что, по-вашему?
Вслед за этим они вышли на улицу, и, как вечером записал у себя в дневнике фон Прум, он, к немалому своему удивлению, обнаружил, что солнце еще стоит высоко и на дворе еще день.
— Так, значит, пять суток, — сказал полковник Шеер. — Как видите, я очень широкий человек.
— Теперь, когда я уверен в том, что вино здесь, я его найду. В этом не может быть сомнений. Но я очень благодарен вам, полковник Шеер.
Полковник положил руку на плечо капитана.
— Так вот, если к концу четвертых суток вы не найдете вина и настанет время вырывать у людей ногти, — вы будете их вырывать; и если настанет время дробить пальцы, — вы будете их дробить, и убивать вы тоже будете.
Фон Прум промолчал. Казалось, он был согласен с полковником, но в душе у него все восставало против этого — и не потому, что он считал себя неспособным на такое, а потому, что все еще надеялся обойтись без этого.
— И вы это будете делать, — сказал полковник Шеер, — потому что вы — нашей крови, а мы поступаем именно так. Вы еще сами себя не узнаете, фон Прум.
Когда они уехали, капитан фон Прум вернулся в винный погреб. Какие-то женщины уже обмывали там раны мэра.
— Я был вынужден так поступить, понимаешь? — сказал капитан. — Иначе было нельзя. Таков порядок.
Бомболини отвернулся от капитана к стене. Ему было очень больно, но он был доволен собой. Теперь он знал, что не боится наказания и ничего не скажет, несмотря на боль.
— Это недостойно вас, — сказал Бомболини.
— Иначе было нельзя, — повторил капитан.
Мэр повернулся к капитану. Распухшее лицо его было все в ссадинах и кровоподтеках, и, как потом записал в своем дневнике фон Прум, на него неприятно было смотреть.
— После всего, что вы мне говорили… — сказал Бомболини.
— Я продолжаю верить в то, что я тебе говорил, — перебил его капитан. — Но вино теперь будет найдено. Я вовсе не собираюсь принуждать тебя к ответу. Я просто тебя прошу: прояви благоразумие и избавь нас обоих от излишних страданий и трудов. Теперь, когда они ушли, скажи мне: где вино?
Бомболини улыбнулся, хотя ему было очень больно улыбаться, особенно когда в рану на месте выбитого зуба попадал воздух.
— Да нет у нас никакого вина.
К своему удивлению, немец вдруг обнаружил, что пальцы у него сжимаются и разжимаются и что ему очень хочется двинуть Итало Бомболини в глаз.
* * *
Он был уверен, что добьется своего, и эта его уверенность передалась солдатам. Теперь, когда он не сомневался в том, что вино находится где-то в Санта-Виттории, он не сомневался и в том, что оно будет найдено.
— Нужен только здравый, научный, логичный подход, — сказал капитан фон Прум. — Я не хочу применять силу и прибегать к жестокости.
Вопрос о применении силы был особенно важен для капитана из-за его теории «бескровной победы», от которой он чуть было не отказался накануне, хотя с ней и было связано столько надежд, а также (правда, в этом он тогда еще не отдавал себе отчета) из-за Катерины Малатесты, чье уважение и любовь ему так хотелось завоевать. Он хотел бы отыскать вино легко и просто, отыскать его с помощью ума и находчивости — прийти туда, где оно спрятано, и чуть ли не с грустью сказать: «Вино здесь. Мне очень жаль, потому что вы немало потрудились, чтобы его спрятать, но все-таки потрудились недостаточно. Мне, право, очень жаль».
Он был уверен, что найдет вино, и потому не спешил; и вот, вместо того чтобы тут же приняться за поиски, но вести их наугад, завоеватели сели и начертили подробную карту Санта-Виттории — такую подробную, что она до сих пор является лучшей картой нашего города; они разделили город на сектора и квадраты и, следуя логике, наметили те точки, где можно спрятать примерно миллион бутылок вина. Таких точек оказалось всего лишь пять или шесть.
«Следуя простейшим законам логического мышления, мы сначала сделаем все логические предположения, а затем применим метод логического исключения и в конечном счете найдем то место, где только и может быть, а значит, и находится вино». Фон Прум записал это в своем дневнике, а затем, решив, что это здорово сказано, прочел своим солдатам.
— Можете не сомневаться, герр капитан, найдем его как миленькое, — сказал ефрейтор Хайнзик. — Если они сумели его спрятать, то уж мы сумеем найти.
Это было, конечно, вполне логично. Если у итальянцев хватило ума спрятать вино, естественно, что у немцев хватит ума его найти.
Первым «логическим предположением» были Римские погреба, поскольку это было явно самое удобное место, где можно спрятать вино, но это предположение, первым возникшее, первым и отпало. Фельдфебель Трауб сказал солдатам: «Даже у «макаронников» хватит ума не прятать там вино». И немцы перешли ко второму предположению: вино спрятано в Толстой стене, опоясывающей город. Эту возможность следовало проверить и выяснить, не была ли разобрана часть стены и не хранятся ли где-то в толще ее бутылки. И вот с утра немцы стали проверять стену — буквально кирпич за кирпичом: они постукивали по ней окопными топориками и тесаками и прислушивались, не раздастся ли характерный гулкий звук, указывающий на то, что за кирпичом находится пустота и, следовательно, что там может быть спрятано вино. К полудню они не прошли и половины расстояния. Кто в тот день не был в городе, много потерял — до того все веселились, наблюдая за тем, как немцы выстукивают стену.
Под конец Хайнзик предложил несколько способов ускорить процесс, но капитан фон Прум отклонил их все до единого.
— Тщательность — краеугольный камень нашего метода, ефрейтор, — сказал ему капитан. — И методичность. Время на нашей стороне, а не на их. Покончив с тем или иным сектором, мы сокращаем общую площадь обследования. Значит, петля на их шее затягивается.
Это было прекрасное выражение. И солдатам оно понравилось: «Петля затягивается». Эти слова создавали чувство удовлетворения, хотя поиски не приводили ни к чему. Они доказывали, что, хотя ничего и не найдено, что-то все-таки происходит. Капитан и фельдфебель с чувством подлинного удовлетворения зачеркивали на карте сектор за сектором. Это было, конечно, очередное поражение, но они воспринимали его как еще один шаг, приближавший их к победе.
Покончив с Толстой стеной, они начали размышлять над такой возможностью: а что, если вино скрыто где-то в недрах города, в каком-нибудь древнем хранилище, построенном в давние времена, предположим, для защиты от мародерствующих армий, — хранилище, куда можно попасть по старым лестницам, из погребов старинных домов или через люки, прорубленные в фундаменте тех же домов, собора или Дворца Народа. И вот под конец первого дня немцы начали систематическое, строго логичное — шаг за шагом, дверь за дверью — обследование каждого здания в Санта-Виттории.
Начали они с Верхнего города и по переулкам дошли до Народной площади — от «козлов» перешли к «черепахам», а потом, если потребуется, собирались добраться и до «лягушек» в Старом городе, где, скорей всего, и спрятано вино.
Они переворачивали постели, и перетряхивали матрасы и тростниковые циновки на полу, и выстукивали металлическими прутами, и деревянными палками, и каменными молотками каменные полы, и земляные полы, и кафельные полы (в домах тех счастливцев, где пол был выложен кафелем).
Обследование зданий заняло куда больше времени, чем они предполагали, и, хотя время было на их стороне, оно летело стремглав. Фон Прум принялся подгонять солдат — быстрее, еще быстрее, и на обед теперь уже отводилось только десять минут, отдыхать им не давали, а ужинали они, и вовсе не отрываясь от дела.
На ночь мы по-прежнему спускались вниз, к подножию горы, и, поскольку вечера стали прохладные, в Римских погребах было довольно уютно. Ребята из Бригад Веселого Досуга играли в карты уже только друг с другом, и, когда мы не слишком шумели, до нас отчетливо доносился стук каменных молотков по всей горе. Молодежь бегала наверх и смотрела, как идет у немцев работа, а потом ребята возвращались и рассказывали нам: немцы в доме Франкуччи, а теперь — в доме дель Пургаторио, а теперь — в доме Витторини; они все выстукивали, выстукивали и выстукивали, пока у нас в Римских погребах не погас свет.
Заснули мы под стук и проснулись под стук: немцы приступили к работе еще до восхода солнца.
Бомболини не слышал этого постукивания — все эти дни он спал. А если и просыпался, то тут же засыпал снова. Его уложили на старой кровати в его старой квартире над винной лавкой, чтобы Анджела могла ухаживать за ним. На третий день он смог сесть и съел немного супу. Ему приготовили куриный суп, куда положили целую курицу, что в те дни было величайшей роскошью. Когда же он окончательно пришел в себя, то все понял — понял так отчетливо, точно это стояло у него перед глазами. И хотя глаза его заплыли и разбухшие веки мешали смотреть, у него было такое ощущение, точно он видит надпись на стекле, освещенную ярким светом, и все там было сказано просто и ясно. К примеру, он сразу понял, как быть с «Бандой».
Когда немцы стали подходить к Старому городу, Пьетросанто в ужасе прибежал к Бомболини.
— Значит, ты так и не разделался с ними, — сказал Бомболини.
Пьетросанто с пристыженным видом уставился в пол.
— Да хотел я. Даже ружье приготовил. Но только увидел эти большие, глупые, как у коровы, глаза Франкуччи, и ну просто не смог нажать курок.
— Мне стыдно за тебя. Что бы сказал о тебе Учитель?
— Да мне и самому стыдно.
Вместо того чтобы прикончить «Банду», Пьетросанто запер их всех в погребе одного из самых старых домов у городской стены, в нижней части Старого города.
— Как только стемнеет, выведи их из погреба и по тропе, что идет вокруг Старого города, отведи в бывший дом Копы. Запри их в погребе — там их никто не тронет. Немцы никогда назад не возвращаются.
Поскольку немцы проводили свои поиски, следуя определенной логике и системе, мы всегда знали, где они находятся и куда двинутся дальше. Преступник мог бы преспокойно сидеть в доме, до которого они еще не дошли или который они уже прошли, и чувствовать себя в полной безопасности.
Когда Фабио спустился с гор, Бомболини и тут знал, как быть.
— То, как они поступили с тобой, требует мщения, — сказал Фабио. — Время пресмыкаться перед ними прошло, настало время действовать.
В горах Фабио отрастил себе бороду; она была того же цвета, что и волосы, такая черная, что, когда на нее падал свет, даже отливала синевой, и эта борода на продолговатом бледном лице делала его похожим на мученика.
— Ведь побои были нанесены тебе не просто как индивиду, — сказал Фабио.
— Нет, конечно, — сказал Бомболини. И кончиками пальцев потрогал распухшее лицо, а языком провел по тому месту, где раньше был зуб.
— Они избили тебя как нашего правителя, — сказал Фабио. — А этого стерпеть уже нельзя. Побои, нанесенные тебе, ранят нас, унижают нас. Они били тебя, а ранили меня. Я чувствую себя оскорбленным.
И Фабио принялся излагать свой план нападения на немцев — на фон Прума и на пьяных солдат в винном погребе.
— Правильно, Фабио, — сказал Бомболини. — Настало время действовать.
Они тут же составили план. «Красные Огни» ночью спустятся с гор и соберутся под Толстой стеной — в том месте, куда выходят задворки дома Копы. В два часа, когда заблеет коза, Пьетросанто со своими солдатами перекинут через стену веревки и помогут им перебраться в Санта-Витторию, где объединенными силами они двинутся в атаку на врага. Фабио был взволнован до слез.
— Ты и представить себе не можешь, как давно я жду этой минуты, — сказал Фабио. — Настал час, когда мы с честью смоем с себя наш позор.
Учитывая то, что произошло потом, пожалуй, не стоит описывать, как Фабио расцеловал Бомболини в распухшие щеки.
Все тому же Бомболини принадлежала идея провести незаметно эвакуацию города. У падре Поленты взяли списки прихожан и отметили всех, кто, по мнению Бомболини, мог заговорить, если немцы применят силу. Этим людям разрешалось работать на виноградниках, но запрещено было возвращаться в город. И вот в течение двух дней из города были выдворены все женщины, и все старики, и люди вроде Фунго — дурачка, или Раны — потому что у него слишком горячий нрав, или Капоферро — потому что он круглый болван, или Роберто Абруцци — потому что боялись, как бы он не закричал по-английски, если у него станут срывать ногти. А немцы — так уж они устроены: они ведь никогда не понимали, что и зачем мы делаем, даже не заметили ухода женщин, исчезновения детей и отсутствия стариков.
После случая с Бомболини в городе возникло ощущение, что нас может ожидать и насилие.
«Если он сдюжил, если Бомболини это вытерпел, то и я вытерплю», — говорили, однако, люди.
И только Туфа — он, правда, не говорил этого вслух — не был так уж уверен в себе.
— Ничего-то они не знают, — сказал он Катерине. — Они и не представляют себе, что может с ними произойти.
— Так почему же ты не скажешь им об этом?
— Ни к чему. Сейчас они более или менее спокойны. Зачем мне портить им настроение? А может, немцы и не пойдут на это — зачем же людей пугать?
Тем не менее он рассказал Катерине, что может произойти. Солдаты, которые находятся сейчас в городе, не станут этим заниматься. Они пошлют за профессионалами — за гестапо или какой-нибудь частью СС.
— А те уж наших сломают, — сказал Туфа. — Ни одному человеку этого не выдержать. Они творят такое, чему невозможно поверить, даже когда они проделывают это над тобой.
— Но Бомболини же выдержал, — возразила Катерина.
— Нет, нет и нет. Ничего Бомболини не выдержал. Если им займутся эсэсовцы, он через пять минут начнет молить их, чтобы они сломали ему челюсть или выбили глаз — только бы перестали делать то, что они делают.
В конце концов Катерина уговорила Туфу пойти к Бомболини и рассказать ему все. И то, что мэр услышал, глубоко опечалило его, потому что до сих пор он был спокоен за себя и за свой народ.
— Но ведь нужно время для того, чтобы сломить человека, верно? — сказал Бомболини.
— Иногда на это требуется две минуты, иногда десять, а иногда и час, но человек после этого, как правило, не выживает.
— Значит, то, что произошло со мной, была ерунда? — Бомболини стало совсем грустно.
— Ты храбро держался, Бомболини. Но это была ерунда. Того, что они выделывают с человеком, не вынесет ни какой храбрец. Любой рано или поздно сломается.
— Значит, нет надежды?
— Нет.
И тут, к удивлению и даже ярости Туфы, Бомболини в меру своих сил и возможностей изобразил на лице нечто вроде улыбки.
— У меня в городе есть такие люди, которых ничто не сломит, — сказал Бомболини.
— Они сломят, — сказал Туфа. И вдруг выкрикнул в лицо мэру: — Ты должен поверить мне и подготовиться к этому.
Но Бомболини только покачал головой и продолжал улыбаться; он был похож сейчас на статую святого — встречаются иногда такие святые с кроткими, мудрыми и умиротворенными лицами.
— У меня в городе есть люди, которых не сломить, — повторил Бомболини и снова заснул.
Вечером Туфа рассказал об этом Катерине.
— Я пытался втолковать ему, чтобы он понял, но он и слушать меня не захотел, — сказал Туфа, — все твердил свое, что у него есть люди, которых не сломить.
Оба они на ночь не спускались в убежище: Катерина — потому что ей разрешили оставаться в городе, чтобы ухаживать за ранеными во Дворце Народа, а Туфа — потому что он не желал подчиняться приказам. Когда он вошел в комнату, она спала, но он не лег рядом с ней. Он присел на край кровати и при свете луны принялся разглядывать свои руки. Он не знал, что она наблюдает за ним.
— Почему ты так смотришь на свои руки? — спросила она.
Он молчал, но потом все-таки признался ей.
— Потому что я боюсь, — сказал он. — Смотрю на свои ногти — и боюсь. Боюсь того, что я могу наделать, если у меня станут вырывать ногти.
— Но нет никаких оснований бояться, — сказала Катерина. — Их же всего десять. Старайся все время помнить об этом.
Туфа повернулся к ней.
— О господи, до чего же с тобой трудно! Человек говорит ей о своем страхе, а она говорит ему, что ногтей всего десять. Неужели ты ничего другого не можешь мне сказать?
— Я ведь это сказала вовсе не для того, чтобы унизить тебя, — возразила Катерина. — Мне просто хотелось, чтобы ты понял: боль — это только боль. Самая обычная, физическая боль. Людям нередко приходится расставаться с ногтями.
— Но это совсем не то.
— А ты видел, как это бывает?
— Да, — сказал Туфа. И, помолчав, признался, что сам это делал — в Греции и в Северной Африке, с арабами.
— Ну, и они умирали от этого?
— Нет.
— Тогда и ты сможешь вынести, Карло. Ты считаешь эту боль такой непереносимой, потому что чувствуешь себя виноватым.
— Но они выдавали все, что нам надо было от них узнать, — сказал Туфа.
Он подошел к окну, продолжая рассматривать свои руки; тут он и увидел первого из «Бригады Петрарки», движения Сопротивления, созданного Фабио, — увидел, как человек спрыгнул с городской стены в проулок Винной корзины, где его поджидал Пьетро Пьетросанто, и пошел вместе с ним к дому Копы.
«Должно быть, вот на них-то и рассчитывал Бомболини, полагая, что их не сломить, на таких вот молодых идеалистов», — подумал Туфа. А вслух сказал:
— Наш народ поразительно умеет обманывать себя — это наше величайшее искусство.
Уже светало, когда Пьетросанто спустился на Народную площадь и доложил Бомболини о том, как он поступил с Фабио и остальными ребятами из «Красных Огней». Их отвели в погреб под домом Копы — тот же самый, где сидела «Банда»; там им скрутили руки, засунули кляп в рот и заперли на замок в кромешной тьме.
— Ну и как все это прошло? — спросил Бомболини.
— Они поклялись, что сначала убьют тебя, а потом перебьют всех немцев, — сказал Пьетросанто.
— А ты объяснил им, что это делается ради спасения вина, ради блага жителей Санта-Виттории?
— Я им это говорил.
— Ну и что они?
— Вели себя так, как та свинья, которой сказали, что от нее будет больше толку, если пустить ее на бекон, — заявил Пьетро. — Фабио и слушать меня не желал.
Бомболини улыбнулся, преодолевая боль.
— Ну вот, теперь я чувствую себя спокойнее, — сказал он. — Сейчас не время для проявления отваги.
— Просто не пойму, что вдруг вселяется в таких людей, как Фабио, — заметил главнокомандующий. — Ведь он-то знает: не то здесь место, чтобы отстаивать свою честь.
— Фабио неправильно воспитан, — сказал Бомболини.
* * *
Осмотр домов был окончен на третьи сутки, к вечеру, и завершился он последним домом в Старом городе, что стоит у самой Толстой стены. Всем уже было ясно, что ни в этой хибаре, ни возле нее ничто не могло быть скрыто, тем не менее рядовой Цопф и рядовой Гётке обыскали дом, чтобы операцию можно было считать законченной и потом со всей уверенностью утверждать, что все дома в городе были обследованы от крыши до основания.
— Так, с этим покончено, — сказал фон Прум. — Теперь петля стянулась уже совсем туго.
В тот вечер они впервые за несколько дней поели как следует. Правда, капитан обнаружил, что хоть он и голоден, но не может есть, и, хоть и устал, но не может спать. Тем не менее он все-таки решил вздремнуть, и, вот когда он лежал в постели и уже начинал засыпать, его осенило первое из его гениальных прозрений. Он стремительно вскочил и вышел из своей комнаты, двигаясь осторожно и бесшумно, словно хотел подкрасться к животному, которое могло сорваться с места и убежать, вспугни он его каким-либо звуком или движением.
— Трауб! — крикнул он и разбудил фельдфебеля. — Колокольня!.. Где же еще оно может быть, если не на колокольне!
Они молча быстро пересекли площадь.
— Всю среднюю часть колокольни можно забить вином, — сказал капитан. Он проговорил это очень тихо, точно вино могло услышать его или кто-то мог переместить бутылки, услышав эти слова.
Фельдфебель Трауб принялся колотить в дверь, но, так как на колокольне не разрешалось зажигать свет, священник замешкался, и капитан фон Прум велел фельдфебелю выстрелом снять замок. Тот трижды выстрелил, после чего падре Полента открыл дверь.
— Надо было нам с самого начала сюда заглянуть, — сказал капитан священнику.
А Трауб уже мчался вверх по крутым каменным ступеням. Но когда он понял, что вся колокольня просматривается насквозь — вверх до самых колоколов и вниз до того места, где стоял капитан, — он повернулся и медленно сошел с лестницы. Вдвоем с капитаном они вышли на Народную площадь и направились обратно к дому Констанции.
— И все-таки не зря мы это проделали, — сказал капитан.
Они вытащили карту города и с превеликим удовлетворением вычеркнули колокольню из числа возможных хранилищ вина.
Ночью, хотя прежде они уже довольно тщательно обыскали храм святой Марии Горящей Печи, капитан разбудил фельдфебеля Трауба и отправил его в винный погреб на Корсо Кавур, чтобы он поднял остальных. Капитану вспомнилось, что Бомболини говорил ему насчет этого храма, а говорил он ему, что храм построен на развалинах более древней церкви — римского храма, который в свою очередь был построен на развалинах этрусского периода. Яснее ясного, сказал фон Прум фельдфебелю, что где-то там, под фундаментом, должен быть древний погреб, который они упустили из виду при осмотре. Весь остаток ночи до зари немцы обследовали храм.
А на заре фон Прума осенила идея насчет водонапорной башни. Она поначалу у них даже в списках не числилась. Просто больно было смотреть, как немцы трудились в то утро. Люди уставали от одного того, что глядели на них. Зато с тех нор у нас здесь убеждены, что немец может вкалывать и вкалывать до седьмого пота. Лезть на башню пришлось рядовому Цопфу, и вот тут-то он и пожалел о своем безудержном хвастовстве, ведь он любил рассказывать, как он в свое время ездил с бродячим цирком по Баварии, был акробатом на проволоке, причем с большим будущим. Он на диво быстро поднялся по узенькой лесенке водонапорной башни, но у железных перил, окружавших площадку наверху, застрял.
— Давай! Давай! — закричал ему снизу фон Прум.—
Чего ты ждешь?
— Устал, герр капитан. Сил больше нет, герр капитан! — крикнул сверху рядовой Цопф. — Я две ночи не спал.
— Ну, тогда отдохни, но недолго, — приказал капитан. Выждав немного, солдат перемахнул через перила на площадку, с нее — на крышу и там обнаружил маленькую дверцу. Напрягши все силы, ибо задвижка на дверце уже давно заржавела, он ее наконец открыл и заглянул вниз.
— Тут одна вода, герр капитан! — крикнул он.
— А ты ее попробовал?
— Нет, герр капитан. Но я и так вижу, что это не вино. От нее вином и не пахнет.
— А нет ли на дне бутылок? Там должны быть бутылки. Тысячи бутылок.
Цопфу ничего не оставалось, как пролезть в дверцу и, зацепившись ногами за порог, повиснуть над водой. Это была очень рискованная затея. Одно неверное движение, и он мог сорваться и утонуть.
Не дожидаясь, пока Цопф спустится вниз, немцы стремительным шагом направились на Народную площадь. Солнце к тому времени уже взошло, и новый день вступил в свои права.
— Ну, разреши мне спросить его, — попросил ефрейтор Хайнзик Трауба.
— Он и слышать об этом не хочет, — ответил Трауб. Но потом все-таки сдался и разрешил ефрейтору обратиться к капитану.
— Герр капитан, разрешите мне заняться кем-нибудь из них, — сказал Хайнзик капитану фон Пруму. — Дайте мне кого-нибудь — я с ним поработаю.
Капитан посмотрел на ефрейтора так, точно видел его впервые.
— Что значит «заняться»? — спросил капитан.
— Надо пустить в дело кулаки, герр капитан, — сказал Хайнзик. — Возьму я, к примеру, какую-нибудь женщину или ребенка. Много времени на это не потребуется, герр капитан. Сегодня же все и кончим. Суну одному — двоим руку в огонь, герр капитан, — и все будет в порядке.
Фон Прум чуть не ударил ефрейтора. Зато и наорал же на него! Они так не поступают, сказал он ефрейтору, так поступают только русские и прочие варвары, а немцы так себя не ведут, потому что немцы и без этого обойдутся.
— Мы действуем не кулаками, а разумом, — сказал капитан фон Прум. — Этим мы от них и отличаемся.
Около полудня фельдфебелю Траубу пришла в голову мысль насчет священника, и он поспешил к капитану фон Пруму.
— Священник не может соврать, герр капитан, — сказал фельдфебель. — Спросите его, где вино, и он вынужден будет сказать вам правду. Иначе гореть ему после смерти в вечном огне.
— В Германии священники не лгут, — сказал капитан, — а в Италии лгут. Но все равно, приведи его.
Полента испугался, когда за ним пришли: он боялся физической боли и страшился того, что с ним могут сделать.
— Ложь — великий грех, — сказал ему фон Прум, — и как служителю святой римско-католической церкви тебе запрещено лгать. Ты знаешь, где вино? Полента в изумлении воззрился на него.
— Заметь, святой отец, — добавил фон Прум, — я не прошу тебя указать, где вино. Я только спрашиваю тебя, знаешь ли ты, где оно.
Полента пожал плечами и кивнул в сторону Кооперативного винного погреба.
— Вино там, — сказал он.
Тогда принесли Библию и велели священнику положить одну руку на сердце, а другую — на Священное писание.
— Спрашиваю тебя еще раз — как священнослужителя, как посредника между богом и людьми, ибо ты не можешь сознательно согрешить перед лицом господа: знаешь ли ты, где вино?
— Нет, — сказал Полента. — И как священнослужитель даю вам в этом слово. А чтоб вы были совсем спокойны, добавлю еще кое-что.
Полента захватил с собой крест, чтобы в случае нужды прикрыться им, как щитом, и сейчас он поднял его и благословил немцев.
— Этот крест сделан из дерева Истинного Креста, — сказал падре Полента. — Я заплатил за него пятьсот лир, это крест священный. И вот на этом кресте — бог мне свидетель! — клянусь, что другого вина здесь нет.
Фон Прум с размаху ударил по кресту и выбил его из руки священника.
— Гореть тебе в аду за эту ложь, — сказал он.
Солдат эта история озадачила. Их озадачило, что капитан вышиб крест у священника, озадачили и ответы Поленты.
— Да им ведь ничего не стоит соврать, — успокаивал солдат фельдфебель Трауб. — Священники — такие же люди, только ходят в юбках.
— Не знаю. Что-то тут непонятное, — сказал Хайнзик. — Ведь он же носит сутану, и вот он заявил нам: «Здесь нет другого вина». — И Хайнзик покачал головой.
— Ну разве мог он держать вот так святой крест, сделанный из Истинного Креста, и врать?! — сказал рядовой Гётке.
— Врать-то они, конечно, иной раз и врут, но не тогда, когда у них крест в руке, — сказал рядовой Неразобрать. — Если человек соврет, поклявшись на кресте или на Священном писании, бог непременно подаст знак — так, чтоб все видели. К примеру, скажем, у человека вдруг язык почернеет. Или слова застрянут в горле. Это все равно как соврать на исповеди. Сразу все станет ясно.
— Нет, обмануть с крестом в руке никак нельзя, — сказал Хайнзик. — Знаете, что я думаю? Я думаю, что никакого вина тут нет.
Цопф, который, взобравшись на водонапорную башню, подверг свою жизнь смертельной опасности, позволил себе сказать то, чего не посмел бы сказать никто другой.
— Я так считаю, что кое-кто не в своем уме, — сказал Цопф, и, как только Трауб отвернулся, — остальные согласно кивнули.
Хайнзик любил выпить и спьяну угольком из очага как-то начертал на стене их общей комнаты: «Ein feste Burg ist unser von Prvim».
Эта надпись до сих пор сохранилась. Лишь много позже мы узнали, что она означает: «Ну и твердыня же наш фон Прум».
— Лучше бы ты это стер, — сказал Трауб. — Солдаты в армии получают расстрел еще и не за такое.
Но Хайнзик только пожал плечами. Он был большим знатоком человеческой природы.
— Ему это польстит, — сказал он.
В тот день фон Прум, спустившись по Корсо с новой идеей, прочел эту надпись. Он окинул взором солдат, прятавших за спину бутылки с вином. В эту поистине страшную минуту все они узнали, что такое страх.
— Спасибо, — сказал капитан. — Ваши слова поддержали меня.
В тот день они: принялись копать землю вокруг склепа семейства Малатеста на кладбище за городской стеной.
Жители Санта-Виттории многому научились, глядя на то, что творилось с капитаном фон Прумом. Он стал для нас как бы живым уроком, и по сей день, когда кто-то мечется, пытаясь совершить невозможное, мы говорим, что «он вылитый фон Прум». Мы тогда этого не понимали, а вся его беда заключалась в том, что он не мог примириться с поражением. Так уж он воспитан, сказал Роберто.
Мы, например, если не можем получить того, чего хотим, — а это случается повседневно, — убеждаем себя, что нам оно вовсе ни к чему. И даже начинаем презирать то, чего добивались, — плевать-де нам на это. А ведем мы себя так потому, что не хотим быть смешными. Право же, смешно стремиться к недостижимому, а в таком городе, как Санта-Виттория, единственное, чем можно иной раз похвастать, — это тем, что ты не смешон.
А фон Прум был смешон. Он просто не мог поверить, что его метод не дал результатов и он до сих пор не нашел вина; не мог поверить, что даже такие, как он, иной раз терпят поражение, и потому не в состоянии был остановиться.
Он очень изменился за эти пять дней. Меньше чем за неделю постарел на десять лет. Он не ел и не спал и худел на глазах; красивое и правильное лицо его выглядело теперь не красивым и правильным, а старым и изнуренным — казалось, он стареет с каждой минутой. Форму он себе шил всегда по заказу, и теперь, когда он похудел, мундир висел на нем как на вешалке.
— Если он протянет еще неделю, — заметила Констанция Пьетросанто, которая на него стряпала, — то умрет от старости.
Тут мы забеспокоились — не столько за него, сколько за себя. Если под бременем забот немец лишится рассудка, расплачиваться за это будем мы. И вот мы принялись изо всех сил ублажать его, чтобы он мог спать и есть. Когда кому-нибудь перепадало что-либо вкусное, это мгновенно вручали Констанции, чтобы она сварила или изжарила ему. Констанция стряпала для немца как для малого ребенка: немножко свежего салата, зеленый горошек с тертым сыром, голубиные яйца, лягушачьи лапки, живую форель, пойманную в Бешеной речке и принесенную прямо в ведерке, зайца, у которого хватило ума спуститься с гор в виноградники; поскольку стоял конец октября и певчие птицы перелетали на юг, ловили сетями зябликов, диких канареек и соловьев, а потом жарили их в кипящем оливковом масле, так что крошечные косточки хрустели на зубах. Но капитан фон Прум смотрел на блюдо с зябликами и плакал от жалости.
— Он сейчас как механический волчок, который завели до отказа, — предупреждал Баббалуче. — Один лишний поворот ключа — и пружинка лопнет. И тогда этот сукин сын сорвется — не остановишь.
Капитан теперь все время что-то писал: заметки для себя, наставления солдатам и письма, которые, он однако, не отсылал.
«Они хотят, чтобы я вел себя как варвар, а я не желаю, — написал он кому-то, возможно брату Клаусу
Культурные нации не должны прибегать к таким методам. Я останусь верен себе».
Вместо жестокости он решил прибегнуть к подкупу. К концу четвертого дня он созвал своих солдат.
— Что у здешних людей вызывает наибольшее раздражение? — спросил он их.
— Мы, герр капитан, — сказал рядовой Гётке. Капитан пропустил его слова мимо ушей. У здешних людей, сказал капитан, наибольшее раздражение вызывает гора. Из-за этой горы, сказал он, мы и бедны, она губит нас, она крадет нашу молодость и наши силы. После долгого трудового дня мы вынуждены лезть на крутую гору, снова и снова вступать в единоборство с этим нашим извечным врагом.
— Что же мы могли бы им предложить? — И капитан оглядел своих солдат с победоносной улыбкой, первой улыбкой, которую они видели на его лице за много дней. — Мы предложим им средство одолеть гору.
И вот немцы выкатили мотоцикл с коляской и поставили его в центре Народной площади и предложили людям посидеть в коляске, и посидеть в седле, и даже почувствовать всю мощь машины, когда заведен мотор и мотоцикл сотрясается под тобой.
— Посмотрите на них, — сказал капитан фон Прум. — Они преклоняются перед этой машиной. Как они хотят, как жаждут ее, они ждут не дождутся, когда стемнеет, чтобы под покровом темноты прийти и рассказать нам свою тайну.
Все было сделано для того, чтобы облегчить нам эту задачу. В тихих темных переулках были расставлены солдаты, а задняя дверь дома, где жил фон Прум, и дверь в Кооперативный винный погреб были оставлены открытыми. Но никто не пришел.
И дело тут не в том, что победила добродетель, хотя очень было бы приятно изобразить все так. Подкуп — хорошее оружие, когда имеешь дело с людьми, у которых ничего нет. Раз уж лесть способна в этой стране открыть многие двери, значит, это может сделать и подкуп — все дело только в цене. Были такие люди в нашем городе, которые легли спать в ту ночь, обливаясь потом и мечтая о том, как они будут на мотоцикле взлетать вверх по горе, проносясь мимо своих согбенных братьев, а потом сидеть на площади, ковыряя после ужина в зубах, в то время как остальные едва успеют добраться до дома и развести огонь, чтобы подогреть себе ужин.
Капитан всю ночь провел в темноте у двери, но никто не пришел к нему.
— Ничего не понимаю, — сказал он утром фельдфебелю Траубу. — Просто ничего не понимаю.
Трауб промолчал, но он-то знал, в чем дело. Предложенная взятка была мала. Ведь вместе с ключом от мотоцикла можно было получить саван и гроб.
— Предложение-то мы сделали хорошее, — заметил Хайнзик, обращаясь к фельдфебелю, — но только нужен еще полк солдат, чтоб охранять владельца.
— Сегодня он применит силу, — сказал кто-то из солдат.
— Сегодня он проломит несколько черепов, — согласился Хайнзик. — Ничего другого ему не остается. И когда он возьмется за это, я уж знаю, кого мне хотелось бы заполучить. Дали бы мне этого каменщика — Баббалуче.
— Нет, нет. Лучше другого, большеглазого, который солдат. Который еще так смотрит на тебя.
— Туфу, — сказал фельдфебель Трауб. — Да, надо бы взять его.
— И ее, — сказал Хайнзик. — Ту, что смотрит на тебя так, точно ты дерьмо.
Шли пятые сутки, и после полудня, как и ожидали немцы — да и мы тоже, — из Монтефальконе прибыл нарочный. Он привез два письма, и оба они хранятся в архивах города.
Одно было от брата капитана — Клауса. Собственно, даже не письмо, а открытка, в верхнем углу которой черным карандашом было нарисовано как-то уж очень по-детски темное крыло.
«Ангел смерти призывает меня, и я лечу к нему. Прощай, Зепп, брат мой».
Вместо подписи стояла одна буква «К».
Другое послание было из канцелярии полковника Шеера.
«Сезон охоты окончен.
Завтра к закату либо давайте свою добычу, либо являйтесь сами».
Подписи не было. Капитан перечел оба послания по нескольку раз, затем положил в свой архив. После чего он достал рукопись «Бескровной победы» и разорвал каждую страницу на мелкие кусочки — одну за другой, потом сжег их, а потом заплакал. Было еще светло, когда он пролил первую слезу, и плакал он до тех пор, пока не стемнело, — даже на другом конце площади слышно было, как он плакал. Он плакал о брате, но прежде всего о самом себе, и, услышав эти рыдания, мы испугались, потому что человек, который плачет, способен на любое зло.
* * *
В дневнике капитана в тот вечер появилось пять записей. И мы предлагаем их вашему вниманию такими, как они есть. Никто у нас здесь не видит в них никакого смысла — все только гадают, но наверняка найдутся люди поумнее нас, которые разберутся в этом. А здешние жители почти все считают, что фон Прум — в ту пору, во всяком случае, — был не в своем уме.
«1. ГАМЛЕТ УМЕР.
2. Я решил присоединиться к старине Фрицу.
3. «Глубоко в природе всех избранных рас таится хищный зверь — белокурая бестия, который жадно алчет схватки и победы».
Ницше прав.
4. Вопрос: Что есть бог?
Ответ: Бог — это немецкий ефрейтор.
5. В последний раз попытаюсь подкупить Бомболини и горожан. Куплю их страхом».
Написав это, фон Прум, должно быть, сразу вышел на улицу. Он пересек площадь, подошел к винной лавке, что напротив дома Констанции, и, не дожидаясь, пока кто-нибудь выйдет к нему, даже не постучав, взбежал по лестнице и распахнул дверь в комнату Бомболини; тот лежал в постели, а Роберто сидел возле него. Капитан был очень возбужден. Он улыбался, хотя в его глазах все еще стояли слезы.
— Я спортсмен, — выпалил капитан.
Бомболини лишь молча смотрел на него. Мы здесь понятия не имеем, что такое спортсмен.
— Честная игра — это мой принцип, и я твердо соблюдаю правила. А на все, что здесь происходит, я смотрю как на игру.
Молчание.
— По-моему, мы с тобой хорошо сыграли. Мы старались честно относиться друг к другу. Надеюсь, ты с этим согласен.
— О да, — сказал Бомболини.
— Но мы не намерены проигрывать, — сказал фон Прум. — Ни бог, ни закон не позволят нам проиграть.
Молчание.
— А игра уже подходит к концу. И судья держит свисток у рта. Вы не выиграете — надеюсь, вам это понятно, — но вы можете спасти себя от страшного поражения.
Снова наступило молчание — такое долгое, что Бомболини почувствовал: надо что-то сказать.
— Я никак не пойму, о чем вы говорите.
— Прекрасно ты все понимаешь, и сейчас я сделаю последний ход. Где вино? — Фон Прум присел было на край кровати, но тут же вскочил. — Или, может, ты сыграешь со мной? — обратился он к Роберто.
Роберто отрицательно покачал головой.
— Прекрасно. Значит, быть по сему. — Он приложил руку ко рту, словно хотел всунуть в него что-то: мы ре шили, что он, видно, мысленно поднес к губам свисток, про который говорил.
— Игра окончена, — сказал капитан. — Я сделал все, что мог. Я честно играл. И руки мои чисты.
Он произнес это с явным облегчением.
— Не забудьте: до самого конца я давал вам возможность избежать беды, Капитан Бомболини. — Он впервые почтил мэра, употребив этот титул. — Завтра сюда прибудут другие люди.
Фон Прум повернулся и вышел из комнаты — мы видели, как он упругим, стремительным шагом пересекал площадь, направляясь к дому Констанции. Его словно подменили. Примерно через час мы услышали, как взревел мотор мотоцикла, и капитан фон Прум покинул Санта-Витторию.
— Надо мне вставать, — сказал Бомболини. И попросил Роберто оставить его на время одного, а жене передать, чтобы она принесла ему одежду.
Когда Роза Бомболини вошла с одеждой к нему в комнату, он уже вылез из постели.
— Ты слышала, что он сказал? — обратился к ней Бомболини. — Так что лучше уходи из города, прежде чем вернется капитан.
— Нет, — заявила Роза Бомболини. И стала помогать ему одеваться.
Все тело у него болело, он с трудом мог разогнуть спину, хотя били его только по лицу.
— Если ты сумел это вынести, — сказала Роза, указывая на его лицо, — то и я сумею.
Она стояла перед ним, скрестив на груди крепкие, могучие руки.
— Ты, значит, все-таки жалеешь меня? — спросил он.
— Нет, — сказала она, хотя понимала, что делает ему больно.
— Неужели даже в такое время ты не можешь сказать мне что-то доброе, хорошее?
— А по-твоему, я должна теперь жалеть тебя, потому что у тебя лицо расквашено, точно на него наступил мул?
Бомболини вздохнул — ему было тяжко и от усилий, которых потребовало от него одевание, и от ее слов; потом он положил руку на ее сильное плечо и попросил помочь ему сойти вниз.
— Ну, а когда-нибудь ты жалела меня? — Ему трудно было заставить себя продолжать, но он все-таки спросил: — Ты когда-нибудь… — Слова не шли у него с языка. — …Любила меня?
— Сама не знаю, — сказала Роза. И отвернулась. — Было, наверно, такое время. Но потом ты стал шутом, а женщины не любят шутов.
— Да, такие, как ты, не любят, — сказал Бомболини. — Завтра кого-то из нас убьют. И ты знаешь, что убить могут и меня.
— Это не значит, что я должна говорить тебе неправду, — сказала она.
— Да. Этого от тебя ждать не приходится, — сказал Бомболини.
Они вышли в помещение, где стояла винная бочка; Бомболини прислонился к ней и попросил дать ему стаканчик вина.
— Значит, когда все это кончится, если я — само собой — останусь в живых, ты не думаешь, что мы с тобой… м-м… могли бы начать все заново?
— Нет.
Ему опять стало обидно. В такой-то вечер, подумал он.
— Да перестань ты обижаться. Неужто никто из вас не может услышать ни слова правды, чтоб не обидеться? Неужто надо все время себя обманывать?
Он выпил еще стакан вина и потом спросил ее, зачем же тогда она вышла за него замуж.
— Ошиблась, — сказала она. — Глупая была. Итальянки все узнают на собственной шкуре, а потом уже поздно что-то менять.
— А с ней как будем? — И он ткнул пальцем в ту сторону, где находилась комната Анджелы. От вина он по обыкновению почувствовал себя лучше и подумал: чтобы легче пережить грядущие дни, надо все время быть слегка выпивши.
— Она выйдет замуж за американца.
— За Роберто? Абруцци?
— А разве здесь есть какой другой?
Бомболини от души рассмеялся — ну чего еще можно ждать от его жены! Так она отвечала ему всю жизнь, и он всегда смеялся, заранее зная, что она скажет. Когда они были моложе, он не обращал на это внимания, а когда стали старше, — не слушал ее.
— Он еще и сам этого не понял, но его к ней потянуло, — сказала Роза Бомболини. — И я стараюсь, чтоб они побольше были вместе. Я подталкиваю ее к нему — она этого не понимает, а он не против.
Бомболини вспылил.
— Но ты ведь даже не знаешь, что это за человек! — сказал он.
— А чем он не для нее? И потом он увезет ее в Америку, — сказала Роза. — Ну какая разница, что он за человек, если он увезет ее в Америку?
— А Фабио? Ты когда-нибудь думала о том, что Фабио делла Романья сохнет по твоей дочери, а он славный малый, и я обещал ему все, чего он захочет, за то, что он спас мне жизнь?
Произнеся эту тираду, Бомболини залпом осушил стакан вина.
— Фабио — итальянец. И потому он не годится для моей дочери. Давай, давай, пей вино. Напивайся.
Он налил себе еще.
— Нет среди итальянцев настоящих мужчин. Бомболини рассмеялся.
— Мне уже легче: значит, я не один такой, — сказал он.
— Итальянец непременно хочет чувствовать себя королем, а для этого он должен превратить женщину в мула.
— Я, между прочим, так с тобой не поступал.
— А ты и не смог бы.
— Нет, я просто не хотел. Ни к чему мне, чтоб ты превращалась в мула.
Она расхохоталась.
— Ты пытался, — сказала она. — Только я не далась.
Роберто разнес по городу слух об отъезде фон Прума, и люди собрались на площади в ожидании Бомболини. Все члены Большого Совета стояли возле фонтана — стояли молча, но чувствовалось, что им хотелось быть вместе.
— Мужчина должен выбирать себе и жену и мула у себя на родине, так говорила мне мать.
— Надо было тебе сказать мне об этом раньше, — заявила Роза.
Бомболини поставил было стакан. Он выпил достаточно. Там, на площади, люди ждали его, хотя ему нечего было им сказать.
— Твоя взяла, — сказал он. — Впрочем, ты ведь никогда не проигрывала. В любви тот выигрывает, кому удается бежать. Прощай.
Она кивнула в ответ. На пороге лавки Бомболини обернулся.
— Скажи мне вот что, — попросил он. — Эти последние месяцы… Я тебя все-таки удивил, а?
Она улыбнулась, потому что он угадал.
— Да, удивил, — сказала она.
Он все еще держал в руке стакан и сейчас, прежде чем шагнуть за порог, протянул его ей; она подошла к нему.
— Знаешь, — сказал он, — это самое лучшее, что ты когда-либо мне говорила.
Он присоединился к мужчинам, стоявшим на площади, и они медленно пошли по ней; все молчали — лишь смотрели на старые здания, среди которых выросли, и многие думали о том, что в последний раз обходят свой город. Было очень тихо. Канонада, доносившаяся с юга и ставшая уже привычной, как шум моря в прибрежном селении, прекратилась; лишь какой-то пес выл в Старом городе. Кто-то предложил зайти в храм святой Марии и помолиться, но остальные сказали — нет, народ испугается, увидев своих правителей, молящихся в церкви. Они дошли до Корсо Кавур и решили спуститься вниз. Шли в темноте, цепочкой, друг за другом.
— В жизни никогда так не боялся, — сказал кто-то. — Трясет всего, и даже тошнит от страха.
— Успокойся: нас всех тошнит от страха, — сказал Бомболини. — Но только у тебя одного достало храбрости заявить об этом.
— Но ты-то это уже пережил, — возразил ему тот. — Ты знаешь, как это бывает. И знаешь, что, если с тобой снова случится такое, ты снова выдержишь.
— А ты чего боишься: что тебе будет больно или что ты можешь все выболтать?
— Что могу выболтать.
— Значит, ты ничего им не скажешь, — заявил Бомболини.
С юга донесся громовой раскат, но на небе светила луна, и мы поняли, что это опять заговорили пушки. Гул был могучий — такого мы еще не слыхали. Но немцы так горланили в винном погребе, что перекрывали даже этот гул. Они уже не просили у нас вина — они брали его без всяких разговоров.
— Хорошо, что это не гром. А то дождь попортил бы виноград, — сказал кто-то.
У Толстых ворот мы остановились, посмотрели на виноградники при лунном свете и пошли назад по Корсо Кавур. Когда мы проходили мимо погреба, Хайнзик открыл дверь и вышел на улицу. Он был пьян.
— Вы, видно, думаете, что это вас выручит, — сказал он. И махнул рукой в сторону юга.
Все промолчали.
— Может, и выручит, — сказал он. — Может быть. А может, будет уже и поздно.
Он улыбнулся, и все увидели, что это фальшивая улыбка, потому что глаза у него были холодные и далекие, как свет луны, отражавшийся в них.
— Подождите, завтра увидите, кто с ним сюда приедет, — сказал Хайнзик. — Подождите, завтра вы все увидите.
Мы отвернулись: нам было противно на него смотреть и в то же время страшно от его слов.
— Подождите — вы их еще и почувствуете! — крикнул нам в спину Хайнзик. И расхохотался. — Тогда вы пойме те, что к чему.
Он шел за нами следом вверх по Корсо Кавур, сжимая в руке бутылку вина.
— К вам явятся профессионалы, — продолжал Хайнзик. — А не какие-то бедолаги вроде нас. Нам они не дадут даже притронуться к своим инструментам.
Он остановился, а мы продолжали идти, торопясь от него отделаться, но при этом не слишком ускоряя шаг, чтобы он не подумал, будто мы от него бежим.
— «Ножи и ножницы, вилки и свечки — не игрушки для малых детей!» — пропел нам вслед ефрейтор.
К этому времени мы уже ушли далеко, но не настолько, чтобы не слышать его.
— Вы все им расскажете. Да, да, расскажете. — И он снова расхохотался. — Будете просить их, чтоб они дали вам рассказать.
Когда мы вышли на Народную площадь, падре Полента бегом направился к нам.
— Смотрите, смотрите! — выкрикивал священник. — Тысячи вспышек, миллионы вспышек. Там, на юге, происходит что-то серьезное. Гигантское сражение.
Но для нас это не имело значения. Нам это уже не могло помочь.
— Пора спать, — сказал Бомболини. — Если завтра они начнут нас поджаривать, мы должны быть готовы к этому.
— Падре! — обратился к священнику один из присутствующих. — Помолись о нас. Прочитай этакую хорошую молитву на ночь.
Многие встали на колени прямо тут же, на площади, и Полента благословил их. К этому времени война говорила уже так громко, что грохот ее заглушал журчание воды в фонтане. Шло большое наступление, великое наступление. А мы не знали даже, кто наступает.
— Вы видели лицо Хайнзика? — спросил Бомболини. — Видели, какая на нем ненависть? Почему в нем столько ненависти? Откуда она берется?
На это ему, понятно, никто не мог дать ответ. Все пожали друг другу руки — каждый каждому и всем по очереди — и разошлись по домам.