Они выстраиваются перед бараком еще затемно. Штубовые и надзирательницы проверяют, все ли на месте, докладывают эсэсовцам. Цифры не сходятся, надзирательницы снова считают и пересчитывают, поверке нет конца.

Небо во время поверки двух цветов. С одной, темной стороны — непроглядно-серое, с другой, лучезарной — розово-фиолетовое. Сквозь этот свет плывут облака, на миг наливаясь фиолетовым и золотым свечением, а затем стекая на землю. Нигде она не видела таких красивых восходов, как в Освенциме.

Рядом с ней стоят две женщины из Силезии. Та, что постарше, напоминает ей мать — глаза похожи, и рот, и скулы…

Она заключает договор с Господом Богом.

— Я буду ей помогать, — говорит она Ему, — а Ты за это помоги моей матери… Договорились?

Она заслоняет женщину от ветра. Другие узницы стараются занять место в середке, где потеплее, а она сразу встает с краю, чтобы женщина, похожая на мать, могла за ней спрятаться.

Та благодарно улыбается, складывает руки и что-то шепчет.

Она наклоняется к ней.

— Не мешайте мне, пожалуйста, — отвечает женщина, — я молюсь.

Она тоже разговаривает с Господом Богом:

— Вот видишь? Я ей помогаю. Не забудь про наш договор.

Обувь и одежду забирают на дезинфекцию. Вши от нее погибают, но гниды остаются. Через несколько дней из них появляются новые вши. Из-за этой дезинфекции она лишается единственной фотографии мужа. Она хранила ее в ботинке и не успела перепрятать, когда отдавала обувь. На снимке — молодой мужчина в норвежском свитере, на лыжах, в руках лыжные палки, вдали заснеженный склон.

Карантин. Они не работают, после поверки сидят на нарах.

В полдень им дают суп из брюквы или картофельных очисток. Из брюквы лучше — в нем нет песка. Ближе к вечеру они получают по половинке вареной картофелины и по куску хлеба. Картофель узницы съедают, а хлеб оставляют на завтрак: утренний голод мучительнее вечернего. Они прячут хлеб под матрас и спят на нем всю ночь, чтобы никто не стащил.

Суп приносят функционерки — в деревянных бочках с ручками, сквозь которые продета палка. Функционерки называют эти бочки фасками. Они разливают суп по мискам, выносят фаски и оставляют у стены барака.

После полудня — вторая короткая поверка. Женщины поспешно выбегают из барака и бросаются к бочкам; отгоняя стаи огромных сонных навозных мух, руками соскребают присохшие ко дну остатки супа. Минут пятнадцать стоят на плацу между бараками. В это время она пытается найти кого-нибудь из Варшавы, расспрашивает про улицу Панскую.

— Нет больше Панской, — говорит женщина из Варшавы.

— А Марианская, шесть, не знаете?

— Нет больше Марианской. Вы что, не понимаете, — нет больше Варшавы!

Мысль, что Варшавы больше нет, приводит ее в ужас. Так, может, и Лилюси больше нет, и Тересы, и пани Крусевич? Кто же станет посылать еду в Маутхаузен?

Прибегает Соня Ландау — она работает в конторе и может передвигаться по всему лагерю. Приносит гостинцы: луковицу, полотенце и теплые чулки.

— Ношеные, но хорошего качества, — говорит она с гордостью, — от венгерских евреек.

Она расспрашивает Соню об этих еврейках — в карантине их нет.

— Там они… — Соня указывает на трубы крематория.

Вечером она натягивает чулки, а свернутое полотенце кладет под голову Оно, видно, лежало в чемодане среди одежды. Хорошие духи были у венгерской еврейки, думает она, засыпая.

Ночью она отдает штубовой луковицу, и та разрешает ей выйти по нужде. Она приседает над ведром, стоящим у стены барака. Пахнет опаленными гусиными перьями. Из труб крематория поднимается густой серо-коричневый дым и быстро растворяется в небе.