Кто-то пустил кинопленку в замедленном темпе и приглушил звук, поэтому люди медленнее двигаются и тише говорят. Или вообще ничего не говорят, раскачиваются, сидя на своих узлах, — взад-вперед, взад-вперед. Или бормочут что-то себе под нос — может, молятся. Они успокоились, больше не суетятся и не пытаются сбежать. Они ждут. Силы остались только на это — ждать.

Она не может ждать. (Облава уже наверняка закончилась, мужчина открыл дверь мастерской, и люди вышли на лестничную клетку. «Ты Шайек? — спрашивает мужчина. — Тут твоя жена приходила…» Шайек бегом спускается на улицу. «Иза, — кричит он, — Изольда!» А Юрек Гайер твердит: «Изольды нет, ее увели на Умшлагплац… Да не кричи, я же тебе говорю — нет больше твоей Изольды!»)

Она осматривается по сторонам. У стены стоит бочка. Сразу видно, что ей туда не поместиться, но она все же делает попытку. Бочка опрокидывается вместе с ней. Больница заперта, но она тем не менее встает перед дверью. Стоит. Проходят часы. В окно ее замечает врач из тифозного отделения. Это наша медсестра, говорит он полицейскому. Ее пропускают внутрь, она ложится на свободную кровать. Думает: больных не тронут. Но тут кто-то входит в палату и говорит, что будут вывозить пациентов. Она встает. Моет пол. Санитарок не тронут, думает она, но тут кто-то входит в палату… Она надевает белый халат: медсестер не тронут… Еврейский полицейский выстраивает работников больницы в шеренгу и подходит к каждому с фуражкой в руке. Люди опускают туда обручальные кольца, цепочки, часы… Она вынимает серебряную пудреницу — подарок будущего мужа в день помолвки. Открывает, смахивает пудру, смотрится в зеркальце и бросает пудреницу в фуражку. Полицейский молча возвращает ей пудреницу — серебро его не интересует. Они выходят из больницы. Площадь пуста, по улицам проскальзывают редкие прохожие. Ветер несет какие-то бумаги, гремит брошенными кастрюлями, хлопает открытыми окнами, где-то неподалеку ржет лошадь, на мостовой валяется опрокинутый таз, белый, с темными пятнами отколовшейся эмали, — кто-то собирался взять его с собой, но посудина оказалась слишком громоздкой.

Она заявляет родителям, что больше ни одного дня не останется в гетто.

— Правильно, — одобряет отец, — очень даже правильно, вот что я тебе скажу, — и делает едва заметное движение пальцами правой руки, большим и указательным. Она знает этот отцовский жест, которым тот подчеркивает значение сказанного. — Ты не пойдешь на смерть, как овца на заклание, — произносит отец серьезно, с пафосом, и снова приподнимает правую руку.

Она не думает, как она пойдет на смерть. Она туда вообще не собирается. Она думает о жестах отца. Они связаны с левым полушарием, отвечающим за речь и движения правой половины тела. Им объясняли на курсах медсестер, но знают ли об этом люди на арийской стороне? Отличат ли они специфику работы полушарий от специфики еврейской жестикуляции?

— Хорошо, что ты отсюда уйдешь, — твердит отец и прижимает ее к себе.

Теперь отцовские руки у нее за спиной. Она их не видит и больше не ломает себе голову, что могут подумать люди, не сведущие в мозговой деятельности.

Назавтра ранним утром муж провожает ее до ворот.

Она протягивает полицаю полученные от пана Рыгера и пана Боренштайна купюры и спокойным, неспешным шагом выходит из гетто.