На Опернгассе есть все — одежда, тарелки, постельное белье. Она находит одеяло, раскладывает диван и ложится спать.
Просыпается. Темно. Она не понимает, где находится. Странно. Всю войну — в гетто, лагерях, в тюремных камерах и чужих домах — она просыпалась от любого шороха и все помнила. А теперь недоуменно трогает стену. Нащупывает выключатель. Зажигает свет и облегченно вздыхает: она в доме эсэсовца.
Она обходит весь дом, но обнаруживает только обычные скучные предметы: туфли, аккуратно надетые на колодки, патефон, пластинки, семейные фотографии в рамках, справочник фотолюбителя, старую карту Европы и черствый кекс.
Ставит «Севильского цирюльника», берет кекс и опять ложится.
Она много раз представляла себе конец войны. Представляла, как стоит лицом к лицу с гестаповцем или эсэсовцем. Тем, что дал ей пощечину, потому что она посмела на него посмотреть. Тем, что подвешивал ее на крюке. Тем, что небрежным жестом приказал ей встать справа. Представляла, как насладится их страхом, покарает их. Каждый раз ей в голову приходило именно это слово — «покарать». Но что, собственно, она имела в виду? Она должна будет их убить? Собственноручно? Но ведь она не умеет стрелять. Кто-нибудь даст ей автомат? Покажет, куда нажимать? А потом она будет смотреть на распростертое тело — конвульсии, кровь, может, вывороченные кишки?..
— Иза, это неэстетично, — сказал бы отец.
Она представляет себе своего интеллигентного отца — как он стоял бы перед ней в военном госпитале.
— Ну, сестра?
— Ну, отец?
Не пришлось бы даже просить автомат. Не пришлось бы спрашивать, куда нажимать.
Достаточно было коротко ответить на простой вопрос.
Достаточно было ответить:
— Вон тот, за моей спиной. С полотенцем на глазах… И еще один, в углу. Представляешь, он ни разу не застонал во время перевязки… И еще целая палата, рядом, за стенкой…
— Дочка, — шепнул бы отец, — успокойся.
— Почему это я должна успокоиться?! Разве не он увел тебя — специалиста со знанием немецкого языка? Разве не он застрелил мать моего мужа в Павяке? Разве не он…
— Тсс… — отец бы поднял руки, раздосадованный тем, что дочь разговаривает так громко, да еще каким-то незнакомым — высоким и сварливым — голосом. — Я все понимаю, но что это за интонации? И как можно расстреливать без суда и следствия?
Ее забавляет негодование отца и идея суда и следствия над эсэсовцами.
— Мы всех нашли, не беспокойся, — сообщает он радостно. — А что? Тебе их жалко?
Это первый разговор с отцом с тех пор, как он добровольно пошел к немцам, собираясь объяснить им…
Первый разговор из тех, что она будет вести с ними всеми в своем красивом доме на горе Кармель.