Они живут на Опернгассе. Сапоги эсэсовца пришлись мужу в самый раз, в немецкую рамку они вставили свою фотографию, а по карте можно планировать возвращение в Польшу.

Она и планирует, но муж говорит:

— Побудем еще в Вене, здесь так хорошо.

Они гуляют вдоль Дуная, ходят по музеям, наведываются в польский комитет. Встречают приятельницу Стефы, машинистку с Восточной железной дороги, ту, что подарила ей лакированные туфельки на каблуках. Стефа уже в Австралии, приятельница дает адрес. Из Австралии приходит короткое письмо: «Я видела в Варшаве твою мать, она хотела уехать, но было некуда. Их засыпало в подвале, во время восстания. В каком подвале, не знаю, — хотела узнать, но нас увезли в лагерь». В постскриптуме Стефа сообщает, что записалась в университет на психологический факультет (ей засчитали первый курс, оконченный до войны в Польше), и спрашивает, получила ли она заказную бандероль.

Бандероль приходит через несколько дней, со штампом советской таможни «Проверено». Внутри — коробка, завернутая в плотную серую бумагу. В коробке — плитки шоколада и пудреница. Та самая, которую подарил ей муж в день помолвки. (Все тогда пришли их поздравить: его родители, ее родители, сестры с мужьями, племянник Шимек… Нет, Шимека не было. Он раскапризничался, и Туся уложила его спать пораньше.) Серебряная пудреница с красивой гравировкой — та, которую не взял еврейский полицейский на Умшлагплац. Та, по которой гадалка в Саксонском саду назвала первую букву ее настоящего имени. (Она сидела на скамейке. Подошла незнакомая женщина, предложила за пять злотых прочитать по зеркалу имя и судьбу. Она протянула ей пудреницу. Женщина смахнула пудру, долго и пристально вглядывалась в зеркальце. «Не знаю, — сказала она наконец, — у вас трудное имя, длинное, на И начинается…» Она к тому моменту давно уже не была Изольдой. Ее звали Марыня, кенкарта у нее была в порядке, гадалка ей не угрожала… Она вскочила, вырвала у женщины пудреницу и бросилась бежать по пустому осеннему парку.) Та самая пудреница, которую она оставила у Стефы перед последним своим отъездом — с Графом, Янкой Темпельхоф и полным чемоданом табака.

— Давай вернемся, — твердит она. — Нужно наконец узнать…

— Что узнать? — спрашивает муж.

— Что с Лилюсей. Что с пани Крусевич. Где был подвал…

Муж не возражает, но сначала он хочет повидаться с ребятами. Поговорить, попрощаться.

Он едет к ним — товарищам по лагерю, которые еще в Эбензее и не знают, что делать дальше.

Привозит новости: в Польше коммунизм; за французами прилетел самолет (ребята думают, что и за ними прилетит — скорее всего, из Америки, — но самолета все нет и нет); к Лизль вернулся муж, довольно симпатичный, он был ранен, к счастью, не опасно…

Они едут в Польшу.

Муж согласен жить только в Лодзи. (У его отца, Мойше Лузера Регенсберга, была в Лодзи на Новомейской ткацкая мастерская. Мастерская называлась «Красное и белое», там делали ткани для полотенец и постельного белья. У мужа другая фамилия, о том, что его отца звали Мойше Лузер, никто не должен знать, но если уж жить в Польше, то только рядом с несуществующим «Красным и белым».)

Она идет к хирургу. Врач убирает с предплечья еврейский номер с буквой А и еврейский треугольник. Остаются цифры картотечного узника, но такие номера были и у арийцев. С таким номером можно носить летние платья с коротким рукавом — и пускай хоть весь мир смотрит.

Она идет к фотографу. Дает ему фотографию бородатого еврея. Это Мойше Лузер. Спрашивает, нельзя ли убрать бороду. Это не так просто, отвечает фотограф, но я постараюсь. Он делает негатив, ретуширует и с гордостью вручает им с мужем снимки. С фотографий смотрит отец, щеки гладко выбриты — таким он был, когда прятался в квартире порядочной вдовы. Муж покупает красивую рамку, вставляет туда фотографию и вешает на видное место.

Она записывается в школу медсестер.

У нее рождаются две дочери. Она сразу, еще в роддоме, внимательно их рассматривает. Девочки темненькие, но не похожи. Тут же сообщает мужу: дочки в него. Это значит, не в Регину и не в Мойше Лузера.

Крестная мать старшей — пани Крусевич, младшей — Лилюся. Девочки принимают первое причастие в один день, они очень взволнованы, в нарядных платьях, с очаровательными веночками из свежих ландышей. Дочери очень набожны, никогда не пропускают воскресную службу — самую раннюю, в шесть утра, а в день поста даже воды в рот не берут. Порой они расспрашивают о дедушках и бабушках. Она придумала несколько вариантов польской смерти — партизаны, Катынь, «летучие университеты», варшавское восстание, — но девочки не особо вдаются в детали.

Только муж не дает жить спокойно. Вернувшись с работы, рассказывает:

— Я видел женщину, похожую на Халину. Даже цвет волос как у Хали, с желтизной, но приятный. Я вышел за ней из трамвая. Пригляделся… Сказал: «Простите, пожалуйста, я подумал, это моя сестра…» Послушай, а вдруг она жива и не знает, что мы живы?

Они идут на Поморскую. В подворотне довоенного дома в старом списке жильцов находят фамилию Регенсберг. («Вот видишь…», — шепчет муж.) Поднимаются на второй этаж. Дверь открыта, в квартире теперь поликлиника. В прихожей ждут пациенты, на дверях столовой и спальни висят таблички с фамилиями врачей, в кабинете отца сделали регистратуру.

— Где можно найти пани Регенсберг? — спрашивает муж.

— Это медсестра или врач? — спрашивает регистраторша.

— Это моя сестра, — отвечает муж. — А… извините, пожалуйста…

Как-то, вернувшись с работы, муж рассказывает: он снова видел отца, причем с бородой. Побежал за ним…

— Почему этот человек жив, да еще носит черную еврейскую бороду, а отца нет? Отец тоже мог бы жить… И мать…

— Если бы что? — она ставит чашку на стол и смотрит на мужа.

— Если бы они остались у вдовы.

— Она выгнала их! В жару, средь бела дня!

— Потому что ты попала в Павяк. Она испугалась — что ж тут удивительного? А почему, собственно, тебя арестовали?

— Потому что я пошла попрощаться с Басей Гайер, — объясняет она в сотый раз.

— Ну вот именно, — возмущается муж. — А тебе действительно надо было с ней попрощаться?

— А ты действительно думаешь, — повышает она голос, — что твои родители погибли из-за меня?

— Тише, — шепчет муж.

В доме тонкие стены, все слышно, не дай бог, соседи…