…Она протягивает полицаю купюры и спокойным, неспешным шагом выходит из гетто.

С собой у нее дамская сумочка (мать купила ее в салоне «Херсе» к школьному выпускному балу) и небольшая пляжная сумка, в которой лежат ночная рубашка, зубная щетка и любимый желтый купальный халат — его можно носить и дома.

Она стучит в дверь. Открывает жена капитана Шуберта — Казимера, которую все называют Лилюся, соседка по даче в Юзефове. Она уже одета, коса уложена веночком, в руке сигарета. Лилюся не удивляется. И не пугается.

— Входи, — говорит она и поспешно накидывает на дверь цепочку. — И не плачь, умоляю, нам нельзя плакать.

Нам, говорит Лилюся. Женщине, которая кричит в замочную скважину «Спаси меня!». Которая пытается спрятаться в слишком тесной бочке. Это ей жена польского офицера (муж в лагере для военнопленных, в складном столе спрятано оружие, в диване — подпольные газеты) говорит: нам.

Она перестает плакать. Завтракает. Настроение улучшается. Она чувствует себя частичкой лучшего мира — нарядного, арийского.

Знакомый парикмахер красит ей волосы. Сперва осветляет пергидролем, затем накладывает краску — пепельно-русую. Она радуется: замечательно получилось, не то что у других евреек — желтые, как солома. Уж у нее-то не солома — она теперь блондинка, просто крупная блондинка (длинные крепкие ноги делают ее еще выше). Довольная собой, она возвращается к Лилюсе Шуберт.

В кухне за столом сидят гости — дворник и мальчик, его сын. Урок истории. Мальчик рассказывает о Владиславе Ягелло, который боролся, побеждал и умер.

— А где он умер? — допытывается Лилюся.

— В Грудеке.

— Очень хорошо… На реке Верешице — завтра мы найдем ее на карте… А дальше что было?

Что было дальше, мальчик не знает, поэтому она извиняется, здоровается с гостями и ставит сумочку. Ставит на стол — раскованным жестом крупной блондинки.

— Марыня, — прерывает урок Лилюся, — сними сумку со стола, ну что ты делаешь, прямо как еврейка какая-нибудь, ей-богу!

Она поспешно убирает сумочку, еще раз извиняется и громко смеется вместе со всеми. Гости прощаются, а Лилюся объясняет, что это был такой хитрый ход — чтобы усыпить бдительность дворника, если тот что-нибудь вдруг заподозрит. Она поняла Лилюсину уловку, но все же подозрительно рассматривает сумочку. Ставит ее на пол. Ну как? По-еврейски она стоит? Ставит на диван. На табуретку. На стул. Потому что если по-еврейски, то в чем тут дело? В коже? Кожа тонкая, мягкая, цвета кофе с молоком. Кое-где, правда, поцарапана, и лак в нескольких местах облупился, но ничего особенного она не обнаруживает. Ручка? Слегка изогнутая, оплетенная шелковой косичкой, не совсем чистая, но, наверное, дело не в косичке. И не в подкладке, которую все равно ведь не видно, — тоже шелковой, кое-где разорванной маникюрными приборами. Она пробует еще раз: на пол, на табуретку, на стол… Ну как, по-еврейски она ставит сумочку?

На площади Красиньских, в здании бывшего театрального склада (там хранили декорации и ненужные костюмы), выдают пропуска в гетто. Она представляется немецкому чиновнику: Мария Павлицкая. Работала в еврейской семье, не успела забрать вещи и осталась буквально без ничего. В доказательство она приподнимает блузку. Под ней действительно ничего нет. Немец внимательно глядит из-под очков. Штатский, в возрасте, совершенно седой, но из ушей торчат клоки рыжих волос. Эти волосы немного ее успокаивают: точно такие же были у одного знакомого врача — он приезжал в Юзефов из Вильно, навещал внуков. Она была маленькая, болела бронхитом, и тот врач ее осматривал. Фонендоскоп он с собой не брал — прикладывал к грудной клетке ухо. «Дышить, дышить», — повторял он со своим смешным вильненским акцентом, а торчавшие из ушей волосы так щекотали кожу, что матери приходилось унимать ее хихиканье.

Немец с рыжими клоками вильненского врача опускает очки на нос и каллиграфическим почерком старательно выводит: «Мария Павлицкая».

Получив пропуск, она входит в гетто (через склад театральных декораций), и ее тут же останавливает полицай. Пропуск ему не нравится, он отправляет ее обратно, выгоняет на арийскую сторону.

— Вот так вот?! — она показывает немцу в штатском разорванный пополам пропуск. — Чего тогда стоят эти ваши бумажки?

Она не узнает своего голоса. Говорит быстро, пискляво, без пауз. С удивлением понимает, что это голос рыжей Ванды, дочки дворничихи с Огродовой. Как-то она была там в гостях, Ванда тогда как раз вернулась со свадьбы и сразу набросилась на еду. «Вас что, не кормили на свадьбе, что ли?» — удивилась дворничиха. «Кормили, но не особо уговаривали, заразы такие», — пожаловалась девушка и расхохоталась. Она иногда копировала смех и голос Ванды — высокий, задорный, уверенный. В самый раз для крупной блондинки, думает она теперь удовлетворенно и кладет немцу на стол испорченный пропуск. Тот снова поднимает очки на лоб. Молча склеивает бумажку и ставит новую печать. На этот раз ее никто не останавливает.

Она отдает документ матери, обе выходят из гетто. Мать — через ворота, по ее пропуску. Она — через кабинет старого немца. Он не задает никаких вопросов — помнит, что документы у нее в порядке.