1.

Давид, цадик из Лелова, поучал: “Те же, кто не признают своих недостатков, будь то человек или народ, не вправе рассчитывать на избавление. Избавление возможно лишь в той мере, в которой мы признаем свои изъяны”.

У Давида был сын, который тоже стал раввином в Лелове. У этого леловского раввина были сын и внук – раввины в Щекоцинах. У щекоцинского раввина была дочка Ривка, внучка Хана, которую все звали Андзей, и правнучка Лина.

Жарким июльским днем тысяча девятьсот сорок второго года Хана, которую все звали Андзей, внучка цадика в шестом поколении, и ее дочка, семилетняя Лина, ехали по улицам варшавского гетто на Умшлагплац. Несколькими минутами раньше их вывели из дома на Твардой и посадили на одноконную телегу с решетчатыми бортами. Там сидели двое еврейских полицейских, один правил лошадью, второй сторожил людей. В телеге все люди были старые, ни о чем не просили, не молились и не пытались убежать.

Телега свернула на Теплую. Полицейские вполголоса переговаривались, советовались. Можно было сделать одно из двух: окружить очередной дом и всех забрать либо перекрыть улицу и устроить молниеносную облаву. Облава займет меньше времени, но в доме загребут больше людей. Тот, который правил лошадью, был за дом; другой, который сторожил, настаивал на облаве.

Совещание прервал один из сидящих в телеге мужчин.

– Отпустите их, – сказал он. Имея в виду Лину и ее мать, Андзю.

Полицейским не хотелось откликаться на глупые просьбы, но к старику присоединились несколько женщин:

– Отпустите, они молодые, пускай еще поживут.

– Вы чего, не знаете, что у меня норма? – сказал полицейский, который правил лошадью. – Я должен доставить на площадь десять евреев. Нас двое, значит, требуется двадцать. Дадите кого-нибудь взамен? Если дадите, мы этих освободим.

Старики перестали просить, предложение полицейского было таким же абсурдным, как их просьба.

Телега катила очень медленно. О лошади, которая еле плетется, говорят, что она идет медленным аллюром, но в гетто таких слов не употребляли. Короче, лошадь еле плелась, хотя могла бы и ускорить шаг, потому что прохожих на улицах было немного. Всё – запомнили Андзя и Лина – происходило в тишине и без спешки.

– Ну? – обратился напрямую к ним полицейский. – Кто вместо вас поедет на Умшлагплац? Есть такие?

Они приближались к пересечению Теплой с Гжибовской.

Проехали еще несколько метров и увидели женщину. Она шла по Гжибовской. Убегать не собиралась. Наоборот. Спокойным решительным шагом женщина направлялась к телеге. Поравнялись они около дома номер 36. Лина это запомнила, потому что в тридцать шестом доме жила ее воспитательница из детского сада, пани Эда.

Женщина взялась рукой за деревянную оглоблю и сказала, не то спрашивая, не то констатируя очевидный факт:

– Вы не хотите ехать на Умшлагплац, верно? – Обращалась она к Андзе.

Андзя изумленно молчала.

– Она не хочет ехать, – крикнул кто-то, и тогда женщина снова обратилась к Андзе:

– Слезайте, я поеду вместо вас.

Андзя и Лина продолжали сидеть, хотя люди начали кричать:

– Чего вы ждете, слезайте!

– Слезайте, – повторил вслед за людьми полицейский, сидящий на козлах, и тогда только Андзя спустила на мостовую дочку и спрыгнула сама.

Женщина взобралась на телегу.

Оба полицейских молчали.

– Дайте ей что-нибудь, – кричал кто-то Андзе, кажется, мужчина, который первым попросил полицейского их освободить.

Андзя быстро сняла обручальное кольцо и протянула женщине.

Женщина надела кольцо на палец. На Андзю она больше не взглянула. Смотрела перед собой.

Андзя и Лина вернулись домой. Бабушка Ривка сидела выпрямив спину, не шевелясь, держа на коленях сжатые в кулаки руки. Они рассказали ей про женщину. Бабушка Ривка разжала кулак… Они увидели пузырек с серыми таблетками.

– Если б вы не вернулись… – сказала она.

Они удивились. Бабушка Ривка, внучка цадика из Лелова в пятом поколении, была верующей. Ходила в парике. Когда в пятницу утром парик относили к парикмахеру – сделать к шабату прическу, – она надевала платочек, чтобы никто не увидел ее обритой головы, а сейчас сжимала в руке пузырек с ядом, приготовившись к грешной самоубийственной смерти. Ее забрали на Умшлагплац через несколько дней, вместе с внуками и невесткой. Андзя с дочкой выбрались на арийскую сторону и пережили войну.

2.

– Как выглядела эта женщина? – спрашивали у Лининой матери, когда та рассказывала о решетчатой телеге, а рассказывала она о ней всю жизнь.

– Высокая. В костюме. Красивом, хорошо сшитом, из темно-серой фланели. На ногах сапоги, так называемые “офицерки”, популярные в Варшаве во время войны. Прическу не помню, кажется, волосы были уложены валиком. Тогда пряди накручивали книзу или кверху на длинные загнутые на концах спицы. Словом, элегантная была женщина, – неизменно подчеркивала мать Лины. – Даже сапоги эти выглядели так, будто она не по необходимости их надела, а потому что модные.

– Может быть, знала, что погибнет, и приготовилась к смерти? – предположила одна из слушательниц. – Многие придают большое значение последней одежде.

– На полоумную не была похожа? – допытывались у Андзи.

– Нет. Вела себя нормально.

– Может, кого-то потеряла, и ей было все равно?

– Отчаявшейся она не казалась.

– Судки… – подсказывала Лина.

– Верно. В руке у нее были пустые судки.

– Откуда вы знаете, что пустые?

– Потому что легко раскачивались.

– Это могла быть Мириам, – сказала я, когда Лина и ее муж Владек рассказали мне про эту женщину. Они меня не поняли.

– Мириам. Та, которую христиане потом назвали Марией.

До сих пор такой вариант не приходил им в голову, скорее уж они допускали вмешательство цадиков.

Владеку вспомнился анекдот времен войны, который рассказывали в гетто. Когда немцы забрали всех из костела для евреев-христиан, там остался только один, последний, еврей – на кресте. Он сошел с креста и кивнул своей Матери: Маме, ким… Что по-еврейски означает: Мама, иди… И она пошла на Умшлагплац. Почему в костюме? Ну не могла же она появиться в своем одеянии, как на церковных картинах, и с нимбом. Почему с пустыми судками? Раньше там была еда, но она у кого-то спросила: правда, что вы голодны? Накормила их и пошла на Теплую к решетчатой телеге.

Работа репортера научила меня, что логичные, без загадок и недомолвок, истории, в которых все понятно, бывают неправдивыми. А вещи, которые никоим образом не удается объяснить, происходят в действительности. В конце концов, жизнь на Земле тоже подлинна, а логичному объяснению не поддается.

3.

Останки Давида из Лелова погребли сто восемьдесят лет назад на местном кладбище. Кладбища нет, гробницу цадика недавно отстроили заново. Место указал Хаим Шрода, сын стекольщика Йосефа. Давид покоился в одном из магазинов местного кооператива, в отделе металлоизделий. (На еврейском кладбище после войны разместили склад и два магазина, продовольственный и сельхозтехники.) Раввин из Иерусалима попросил завмага перенести куда-нибудь металлоизделия, и хасиды, последователи Давида, начали копать. Через несколько часов отрыли фундамент. Нашли череп, большие берцовые кости и отдельные кости рук цадика. Отложили лопаты, зажгли свечи и прочитали кадиш. Раввин сложил останки и сверху присыпал землей. За несколько месяцев построили гробницу и стеной отделили от магазина. В годовщину смерти цадика со всего мира прибыли его ученики и, как в давние времена, оставили в гробнице листочки с просьбами.

Хаим Шрода родился в Лелове, на берегу реки Бялки. Работал вместе с отцом. Таскал рамы со стеклами, притороченные к спине плетеными льняными веревками, в одной руке – банка с замазкой, в другой – мешочек с инструментами. Они стеклили окна в Сокольниках, Бодзейовице, Ижондзе, Накле, Слензанах, Щекоцинах и Тужине. Проделывали по пятнадцать километров в день, за каждое вставленное стекло брали злотый.

Леловские евреи продавали свои изделия на базарах. В Пилице во вторник, в Щекоцинах в среду, в Жарках в четверг, а по пятницам отправлялись только в ближайшие деревни, чтобы к шабату поспеть домой. В пятницу утром в корзинах у них были самые нужные вещи: ленты для волос, сахарный песок в стограммовых бумажных кульках, потому что на целый килограмм крестьянам не хватало, синька и крахмал для белья, тоже в кульках, но поменьше, чем для сахара. Возвращались до наступления сумерек. Теперь в корзинах они несли яйца, творог и бутылки с молоком. Помывшись и переодевшись, шли в синагогу. После молитвы ели халу и рыбу. Из восьмисот леловских евреев войну пережили восемь, в Польше живет один, Хаим Шрода. Его отца, стекольщика Йосефа, расстреляли в Ченстохове. Его мать, Малку, урожденную Поташ, троих братьев – Хирша, Давида и Арона – и трех сестер – Алту, Сару и Йохвед – отправили в Треблинку. Хаим бежал из лагеря. Прятался в шестнадцати домах – тех, где до войны стеклил окна.

Над могилой Давида из Лелова, Андзиного и Лининого предка, каждый год повторяется один и тот же разговор.

– Наш цадик учил: не получишь избавления, если не познаешь себя и своих недостатков, – говорит раввин из Иерусалима, глава леловских хасидов. – Но помни, никогда не поздно вернуться к Творцу, благословенно имя Его.

– Здесь не было избавления, рабби. Здесь не было места ни для какого Бога, – неизменно отвечает сын Йосефа, леловского стекольщика, Хаим Шрода.