Приземляемся в Рио. Дотошный медлительный чиновник страницу за страницей фотографирует наши паспорта. Веет теплый приятный ветерок. Листья на пальмах слегка колышутся. Небо над пальмами безоблачное, голубое-голубое.

Со скамейки поднимается сгорбленная женщина. Крашеная блондинка; опирается на два костыля. Присматривается. Оценивает, кого же она к себе пригласила. Меня пригласила. Пронзительные глаза прячутся среди морщин, блестят мелкие зубы с пятнами яркой помады. Женщина улыбается. Это бы могло быть признаком доверия, но улыбается она словам, которые собирается произнести.

– Ну? – говорит женщина. – И как вам нравится, что Ципа Городецкая из Янова под Пинском встречает вас в Рио-де-Жанейро?

Машину ведет Лилиана, подруга Ципы, – полная ее противоположность, высокая и энергичная.

– Она одевает жен здешних президентов компаний, землевладельцев и торговцев оружием, – сообщает Ципа. – Ее сын участвовал в герилье, городской партизанской войне…

Я задумываюсь над фразой: “и как вам нравится, что…”. Имела бы она смысл на любом другом, кроме польского, языке?

Well, how do you like that Cypa Gorodecka from Janо́w near Pińsk is waiting for you…

Janо́w near Pińsk…

Курам на смех.

Alors, comment ça vous plaît que Cypa Gorodecka de Janо́w près de Pińsk …

Еще смешнее.

Значит, на другом языке не скажешь. Значит, кое-что можно выразить только по-польски.

– Скажешь, – говорит Ципа. – Nu? Wi gefelt es ajch, az Cypkie Gorodeckie fun Janо́w baj Pińsk…

Nu Cypkie… кажется, я сейчас расплачусь от волнения.

– A vontade, – говорит Ципа, на этот раз по-португальски. – Да вы не волнуйтесь.

Мы живем в центре Рио, на Ларго-до-Мачадо.

Окна выходят на довольно большую площадь.

Первые звуки пробиваются сквозь голубоватую серость, но это еще не рассвет. Температура двадцать градусов. Бездомным в их пластиковых гнездах не спится. Они высовываются из-под обвязанной веревкой черной полиэтиленовой пленки и расставляют консервные банки. Прямо на тротуаре банка с огнем. На ней – банка с кофе. Пленка, веревка, банки и деревяшки (топливо) принесены из супермаркета или со свалки.

С рассветом бездомные усаживаются за бетонные столы. Вместе с безработными и пенсионерами расставляют шашки, раскладывают карты. Бетонные столы и скамьи сооружены специально для них стараниями работников службы социальной помощи.

Появляются первые уличные торговцы; почти у всех специальные сумочки, которые невозможно вырвать из рук. Их вешают под рубашку и засовывают в штанину, где эти сумочки болтаются, или их пристегивают карабином к поясу.

Звонят колокола церкви Nossa Senhora da Gloria. Приходит фотограф в неизменной белой рубашке с галстуком, занимает место посреди площади, крепит к штативу аппарат, накрывает его черной тканью. Мальчик на нашей стороне достает из футляра скрипку. Слепой певец – напротив – устанавливает шарманку. На перекрестке женщины зажигают свечи и приносят духам первые жертвы: мясо белых и черных кур.

Около одиннадцати уже больше тридцати градусов. Бездомные с площади перебираются на пляж. Плещутся в океане, громко смеясь, перекликаются, примащиваются на горячем песке. Они никуда не торопятся. Кроме бетонного стола и пластикового гнезда их ничего не ждет.

(Раскаленное солнце, синева моря и золотой песок. Болезненная красота пляжа в Рио. На ум приходит распаленная куртизанка, терзаемая неизлечимой лихорадкой.)

Время от времени видишь у стен домов горы мусора. Опять забастовка. Внезапные порывы ветра взметают мусор в воздух. Над ним кружат большие черные птицы.

В уик-энд площадь заполняется беженцами с севера, где засуха и голод. Они пекут на углях лепешки из маниока. Играют в карты. Целуются. Поют религиозные гимны. Бродячие проповедники мелодичными монотонными голосами обещают им вечное спасение.

Площадь пустеет поздно ночью.

Остается тошнотворная сладковатая вонь. Смесь мочи, немытых тел и гниющих плодов манго. Ципа говорит, что это запах бразильской нищеты.

Левые собираются и говорят о борьбе с нищетой. Нельзя жить в Бразилии и не говорить о нищете. Ципа Г. получила приглашение на очередную лекцию. Лектор доказывал, что Бразилии нужен социализм – справедливый общественный строй. Вопросы есть? Ципа попросила слово.

– Я была неплохо знакома с идеей социализма, – начала она. Говорила горячо, убедительно. Председательствующий пытался ее прервать, но она сообщила присутствующим, что пережила Холокост и что строила в Польше коммунизм. После такого вступления им пришлось ее выслушать.

– Я знала смелых и благородных коммунистов. Придя к власти, они стали пользоваться ее привилегиями, а страну довели до разрухи. Какие добродетели уберегут вас от подобного падения? – обратилась Ципа к сидящим в зале. – Какие таланты позволят создать то, что не удалось создать ни в Китае, ни на Кубе, ни в Восточной Европе?

Председательствующий счел вопросы риторическими.

Левые перестали приглашать Ципу Г. на свои собрания.

Ципа не намерена умирать. Во всяком случае, раньше Фиделя.

Когда Фидель Кастро пришел к власти, Ципа расплакалась. Наша революция стоит у ворот Соединенных Штатов, говорила она сквозь слезы. Это были слезы счастья. Наша революция вот-вот охватит весь мир.

Недавно Ципа выразила надежду, что кто-нибудь повесит Фиделя Кастро. Либо ему самому хватит ума покончить с собой.

Словом, Фиделя надо повесить, чтобы отомстить – и за его преступления, и за Ципину наивность. Уж не знаю, благородно ли это намерение…

Ципа и Адам, ее муж, уехали из Польши в шестьдесят восьмом году.

Через девять лет после победы Фиделя Кастро. Того самого, благодаря которому их революция приблизилась к воротам Соединенных Штатов.

Мы жили на Ларго, но в атмосфере польских снежных зим и золотых осеней. Снимали с полок польские книжки. Спали на польских простынях.

Каждый еврей мог взять с собой постельное белье, две пуховые подушки, большую и маленькую, а также ватное одеяло.

Ткацкие мастерские специально для евреев изготавливали ткань для наперников, тонкую, но плотную.

Швейные мастерские шили постельное белье.

Художники рисовали евреям ностальгические пейзажи.

Столярные мастерские сколачивали большие ящики.

Появились специалисты по упаковке в большие ящики.

Позвонила Генюся Р.: хватает ли им на пух? Они были знакомы с довоенных времен. Генюся держала кондитерскую; кроме того у нее был еврейский муж. Муж пережил войну, уехал в Штаты и не вернулся. Генюся поселилась в Закопане, в деревянном домишке. Из окон виден был Гевонт, но Генюся редко на него смотрела. Она поднимала спущенные петли на чулках. В воскресенье утром, ночным поездом, приезжала в Варшаву, вручала Ципе то, что зарабатывала за неделю, и вечером возвращалась домой. Ципа говорила: перестань, не мучайся, – но в следующее воскресенье Генюся опять приезжала с выручкой.

Хелена Турчинская сказала: постельное белье лучше постирать, чтоб не выглядело новым. После восстания они жили у нее в Брвинове, в доме, построенном из материалов, которые были куплены у пана Вайсблата. Когда началась война, пани Вайсблатова сказала: не хочу идти в гетто, – и тогда Хелена Турчинская спрятала троих Вайсблатов – бабушку с внуками. Хелену перед войной вылечил от тяжелой болезни еврейский врач. Она пошла за ним, в гетто врача уже не было, она вывела других. Увидела на улице беспомощное перепуганное семейство… их тоже спрятала. Правда, не обошлось без неприятностей: квартирантка на нее донесла, но все закончилось благополучно. Евреи успели скрыться в тайнике, а квартирантка влюбилась в прятавшегося там же пана Цукера, вдовца с симпатичной дочуркой. Зачем уезжать, всхлипывала, гладя постельное белье, Хелена Турчинская. Это должно закончиться. ЭТО никогда не закончится, заметила Ципа. Тайник всегда в вашем распоряжении, напомнила Хелена Турчинская.

Ящик с вещами отвезли на таможню. Она находилась вблизи железнодорожной ветки, когда-то соединявшей Гданьский вокзал и Умшлагплац. Таможенники вынимали вещи, Ципа укладывала обратно. Ципин муж, профессор Адам Д., сидел в сторонке, углубившись в чтение статьи своего аспиранта. Темой работы была выживаемость в почве патогенного гриба atrum.

Их провожало много народу. Ассистенты профессора, у которого Адам учился и который прислал ему в гетто кеннкарту. Хелена Турчинская с семьей. Генюся Р. Товарищи по партии. Товарки по партии. Дипломники. Аспиранты. С нами прощалась вся прежняя жизнь, сказала Ципа и – слишком резко – подняла вагонное окно.

В Вене они опять оказались у ворот Соединенных Штатов. В американском консульстве. С заявлением на получение визы.

– Вы были членами партии? – спросил консул. – Вынужденно… – с пониманием улыбнулся он. – Иначе вас не взяли бы на работу…

– Мы были членами партии, потому что верили в коммунизм, – сообщила американскому консулу Ципа Г.

Консул сообщил, что визы они не получат.

Они приехали в Рио.

Жара – сорок градусов по Цельсию. Две тетушки, старые девы, обе увечные, украшающие ручной вышивкой изысканное дамское белье. Стаи огромных коричневых тараканов, которые умеют летать. Они поразили даже профессора Д. Их латинское название – он довольно долго об этом размышлял – звучало зловеще. Periplaneta americana.

Вся прежняя жизнь… говорила Ципа, вспоминая прощание на вокзале. Вся жизнь? Без Янова под Пинском? Без Белянской улицы? Без дома 8а на Длугой?

Ципа не помнит Янова. Помнит только нищету и стоящих мужчин. У них не было работы. Исхудалые, хмурые, они стояли, прислонившись спиной к дверному косяку, к стене, дереву, забору. Молчали или изредка обменивались пустячными словами. Годами так стояли… А еще Ципа помнит социальную несправедливость: ее дядья по отцу, Городецкие, были богатые, а сыновьям маминого брата Аврама Шии бывало нечего есть. (С несправедливостью и нищетой надлежало бороться.)

Ну хорошо, но на рыночной площади был колодец.

Почему Ципа не помнит, как звякала цепь в колодце?

И не помнит призыва шамеса: евреи, на молитву?

И свадьбы, которую спас Шломо Моше? Жених и невеста уже стояли под хупой, когда родители жениха подняли крик: “Где приданое? Мы не получили приданого!” Невеста в слезы. Родители стоят на своем. Уже казалось, не бывать свадьбе, но тут Шломо Моше велел гостям скинуться. Пообещал вернуть деньги, даже продал несколько гусей из тех, что разводила жена, но все равно война застала его с неоплаченными долгами.

А мадам Адлер, проститутка? Уехала из Янова и в Нью-Йорке открыла шикарный публичный дом.

А Шамек, ее брат? Впоследствии американский гангстер?

А Йойне Кравец, подмастерье каменщика, который упал с лесов? “Все из-за того, что не изучаешь Тору”, – сказал с упреком Шломо Моше, навестивший Кравеца в больнице.

Про Янов я кое-что нашла в Книге памяти, потому что Ципа, повторяю, ничего не помнит. Кроме социальной несправедливости. Зато Адам помнит все. Ципа завидует, что у него такая память. Я не удивляюсь. Каждому бы хотелось помнить Белянскую, Длугую…

Белянская улица. По правой стороне была кондитерская, которую держала Генюся Р. Этажом выше давали напрокат конспекты книг из школьной программы в исполнении пана Цукерханделя. Во дворе находился театр, у его владельца, пана Цельмахера, были еще магазины готового мужского платья. По левой стороне улицы сапожник Марек шил офицерам сапоги, а прямо за сапожником, на седьмом этаже, шили галстуки Гутгиссеры – дед, дядя и отец Адама. В рубашках с закатанными рукавами, все трое – лысые и в пенсне – стояли с мелом и ножницами над рулонами тканей. “Весь шик зависит от того, что́ у тебя под воротником”, – поучал сыновей дедушка Лейб. Несмотря на этот шик, мастерская разорилась. Отец поступил на службу. Дядя надел темный костюм, повязал самый роскошный галстук фирмы “Братья Гутгиссер” и выпил уксусной эссенции. Его жизнь была застрахована. Жена получила приличную компенсацию. Старший сын проиграл ее в карты.

Жили они на Длугой, в доме 8а; дом принадлежал пану Зиберту, элегантному хасиду, который свои халаты шил у лучших портных. Продукты покупали у Ружи Фридман на Мосто́вой. Хлеб – на улице Кшиве Коло у Цильки Гольдман. Пятничную халу – у Каханов на Налевках. Мацу – напротив, у Крипеля. Свидетельство о бедности, необходимое для получения школьной стипендии, им устраивал носильщик Шмуль, а за украденным с чердака бельем обращались к бородатому еврею с Валовой улицы. Поначалу мать ходила в полицию, но участковый говорил: “Хотите подать заявление или получить белье? Если вам нужно белье, пойдите в закусочную на Валовой. В подсобке сидит бородатый еврей…” – “Длугая, восемь? – уточнял бородатый еврей, который сидел в закусочной на Валовой. – Так оно у меня…” – и назавтра они обнаруживали под дверью украденное белье.

Словом, Адам помнит все.

Каждому бы хотелось помнить прикрытые белой крахмальной салфеткой корзинки с мацой, которые приносил мальчик от Крипеля, круглые буханки от Цильки Гольдман… Когда у нее пекли хлеб, запах долетал аж на Длугую.

Каждому бы хотелось помнить теплый душистый ситник от Цильки Гольдман.

Адам мечтал о медицине, но лимит для евреев был уже исчерпан. Он закончил биологический. Прошел альтернативную военную службу на стадионе “Легия”. Утром грузил на тачку песок и перевозил с одного места на другое, после обеда нагружал песком тачки и отвозил на прежнее место. Песок он возил с еврейскими однокашниками, польские поступили в военное училище. Перед самой войной защитил диссертацию под руководством профессора Бассалика и женился на Рае Минц. Рая была высокая и худощавая, но горевала из-за слишком широких бедер. У нее были большие глаза и неважная кожа, из-за чего она тоже расстраивалась. На Умшлагплац пошла с Милой улицы в сентябре 1942 года, в тот день был праздник Рош Ашана – Новый год. Акция уже завершалась. Рая с Адамом все время с начала акции держались за руки, не отдаляясь друг от друга больше чем на два шага. Один раз он без нее ступил на мостовую, кого-то о чем-то спросил и сделал третий шаг. В этот самый момент людей с мостовой погнали в гетто, а людей с тротуара – на Умшлагплац. Вместе с Раей забрали его отца, дядьев с материнской и отцовской стороны и их семьи. Адам записал имена и фамилии. У кого сколько было детей, он помнил не очень точно. Получилось пятьдесят человек, на Пасху в одной квартире все не помещались, приходилось на следующий день вторично устраивать ужин у отцовского брата, Юзефа Гутгиссера. Адам позвонил профессору Бассалику. Сказал: всех забрали. Профессор прислал ему кеннкарту. С тех пор он стал Адамом Дроздовичем. Носит эту фамилию по сей день.

На арийской стороне он встретил Ципу, Раину однокурсницу. Сказал ей, что Раю забрали, потому что он сделал три шага. Если бы не сделал третьего шага. Если бы о чем-то не спросил. Если бы не ступил на мостовую. Или если бы ступил, но вместе с Раей. Ципа перебила его. Она ищет жилье для своих родных, которые еще живы. Их четверо, у них еврейские лица. Гойское лицо из всей семьи у нее одной. Сестра – писаная красавица, на черные кудри ей всегда повязывали яркий бант, а Ципе с ее прямыми светлыми волосами никакого банта повязывать не стоило. И вот теперь от нее, которой не стоило повязывать бант, зависит участь ее красавицы сестры, ее матери, ее брата… Адам сказал, что и у него лицо неплохое, только уже никому не нужное. Она пригляделась. У него были голубые глаза и короткий нос. Отличное лицо, не хуже, чем у нее…

Первым Ципиным парнем был Зигмунт, студент ветеринарного отделения. У нее с тех времен сохранилась университетская зачетка с фотографией: красивая блондинка с сияющим взглядом. Над фотографией квадратный штампик: “Место на нечетных скамейках”. Это означало, что Ципино место – в скамеечном гетто, среди студентов-евреев.

Вначале она считала, что все еврейские проблемы разрешит сионизм. Потом пришла к заключению, что такое решение будет лишь частичным – ограниченным небольшими масштабами одного народа. Действовать следовало с глобальным размахом, лучше всего путем мировой революции. Поняв это, Ципа отправилась на собрание коммунистов. С порога обратила внимание на высокого брюнета с красивыми глазами. Дискуссия о методах революционной борьбы еще не закончилась, когда она небрежно спросила: ты остаешься? Я бы пошла погулять.

Зигмунт, высокий брюнет, погиб в варшавском гетто.

Вторым был Юзек, которого Ципа бросила, потому что он говорил только о торговле долларами. Юзек пришел в отчаяние, наглотался снотворного, кто-то, к сожалению, его спас. К сожалению, потому что лучше бы ему было умереть от любви, чем в Треблинке.

Третьим был Адам. (Ципа частенько говорила: мы – пара попутчиков. Попутчик – это человек, с которым идешь в одну сторону. Она не была уверена, что для этого необходима любовь. Все пятьдесят лет повторяла: “Попутчик, не больше того”. Последнее время ее ни свет ни заря будит страшная мысль: он может умереть. С кем она тогда пройдет последний – самый трудный – отрезок пути?)

Они стали жить вместе. Без труда нашли жилье для Ципиной семьи. Превосходное, с удобным тайником. Тайник устроил дворник Мариан Ронга. У него были маленькие блестящие глазки, на лице следы от оспы, шрам на щеке и цветная вязаная шапка с помпончиком. Он как мог успокаивал своих жильцов. Особенно благотворно действовал на Хану, мать Ципы. Пряча под кровать оружие, говорил ей: теперь уже все равно. Есть евреи, может быть и оружие. Когда появились карты для партизан, стал еще спокойнее. Вот теперь уже и впрямь все равно: есть евреи, есть оружие, могут быть и карты…

Оружие приносил дворник, а карты – Ципа Г. Она получала их от людей из Армии Людовой, своих довоенных друзей, и потом отдавала Кристине Артюх, тоже “аловке”. Карты предназначались партизанам.

Ципа с Кристиной встречались в сквере, на Краковском Пшедместье. Там висел репродуктор. После двенадцати немцы передавали информационные сообщения, собиралась толпа, и можно было незаметно сделать все, что нужно.

Кристина Артюх приходила с маленьким сыном. Брала у Ципы пакет и без единого слова уходила.

После войны Кристину Артюх арестовали. Кто-то сказал Ципе, что за сотрудничество с немцами. Ципа была возмущена. “Ты только посмотри, – говорила она мужу. – Прикидывалась аловкой, а работала на гестапо”.

Ни Ципе, ни Адаму не пришло в голову, что обвинение ложное. Наоборот. Они радовались, что бдительные сотрудники госбезопасности безошибочно выискивают врагов. Даже Кристину Артюх разоблачили. Артюх, кто б мог подумать!

Кристину Артюх посадили в сорок восьмом. Тогда брали членов партии с “правым уклоном”. За полгода до того Кристине гадала Ванда Занусси, мать будущего кинорежиссера. Поглядев на карты, она сказала: вас ждет казенный дом. Посмотрела еще раз и повторила: казенный дом, это точно. Кристина Артюх презрительно рассмеялась и перемешала карты. Когда ее привели в подвалы Министерства госбезопасности, она подумала: “А карты-то правду сказали. Жаль, я их смешала, может быть, пани Занусси увидела бы, сколько это продлится”.

Это длилось пять лет.

В камере были одни партийные, среди них несколько евреек. За стеной, в соседней камере, сидели немцы. Немецкие пленные и военные преступники помогали польским надзирателям. Разносили суп и теплую воду и раз в неделю выдавали швейные иголки. В камеру Кристины Артюх приходил немец Арнольд. Он был молодой и участливый. Носил нательный крестик. Улыбался. Говорили, он верующий. Одна из женщин хотела к нему подмазаться и сказала что-то неприязненное про евреек. На следующий день Арнольд принес еврейкам суп погуще и воду погорячее. Спросил, не нужно ли еще воды. Даже иголку принес им чуть пораньше и чуть позже забрал. Практического значения это не имело. Все равно иголка была без нитки, считался сам факт.

Вернемся к Ципе. В ее отсутствие во двор забежали два еврея. Дом был недалеко от стены гетто. Там еще не завершилось восстание. Евреи были грязные, запыхавшиеся. Мать Мариана Ронги указала им на подвал и принесла воды попить. Фольксдойчка, которая жила на первом этаже и любила сидеть во дворе на лавочке, быстро встала и направилась к воротам. Мариан пошел за ней. Фольксдойчка прошла Бонифратерскую, на площади Красинских свернула на Длугую. Мариан понял, что она идет в участок. Явно возбужденная, она все убыстряла шаг. Мариан с трудом за ней поспевал. Начались гонки. Мариан пришел первым. “На Сапежинской в подвале седьмого дома сидят два еврея”, – едва переведя дух, доложил он дежурному.

“Я доложил, что на Сапежинской, в седьмом… – рассказывал он Ципе и Адаму. – Если б она донесла, они бы обыскали весь дом и всех нашли, а раз я сам, не стали обыскивать”.

Пришлось его утешать.

“Вы правильно поступили, пан Мариан. Не было другого выхода”.

“Не было, верно? Если б она донесла, они бы устроили обыск. Все бы погибли, и те, и все”.

“Вы должны были это сделать, – заверяла его Ципа. – Так и так те двое были обречены. Не было для них спасения. Вы должны были это сделать…”

Спустя несколько дней в квартиру дворника вошли двое. Один встал в дверях, а второй торжественным голосом обратился к Мариану Ронге: за выдачу евреев… приговариваетесь… Пуля застряла между позвоночником и почками. “Повезло вам”, – заметил врач. Они гадали, кто мог сообщить подпольщикам. Фольксдойчка – нет. Мариан – нет. Ципа – нет. Оставался полицейский участок.

Мариан стал бояться. “Они вернутся, – твердил. – Вернутся и меня добьют”. Спросил, можно ли ему спрятаться с Ципиной семьей. “Разумеется”, – сказала Ципа Городецкая. Есть евреи, есть карты, есть оружие, может быть и пан Мариан. Мариан Ронга прятался вместе с четырьмя евреями, которых сам прятал. С собой он захватил одну-единственную вещь. Стопку. “А это для чего?” – допытывалась Хана Городецкая. “Стограммовая, – объяснил Мариан. – При мне с начала войны. Если кто захочет угостить, пускай наливает полную. Не пятьдесят же наливать”.

Вернемся к Адаму. Он участвовал в Варшавском восстании, в отряде АЛ. Командовал их отрядом Щенсны Добровольский. Адам помнил его по довоенным коммунистическим студенческим организациям. Щенсны был худой, принципиальный и неприхотливый. Аловцев включили в роту АК, располагавшуюся в центре города, на Вейской. Часть улицы со стороны площади Трех Крестов занимали повстанцы, здание ИМКА и сейм были в руках у немцев. В промежутках между боями к ним приходили люди из подпольных аловских газет и проводили политинформации, в основном о ситуации на фронте. Адам дремал или листал немецкие книжки, которые подкладывал под свою винтовку. В книжках, щедро иллюстрированных фотоснимками, рассказывалось о полевых борделях в разных армиях мира. Адам отрывался от чтения, когда пропагандисты начинали говорить о Польше. Какой она будет, когда мы победим. Все будет по справедливости. Из каких-то стратегических соображений потребовалось захватить здание ИМКА. Атаковали вместе с аковцами. Первую гранату бросил Щенсны, выкурив немцев с первого этажа. Подбежал, один, бросил гранату в окно с правой стороны, около двери. Генерал Бур-Коморовский лично их похвалил, когда они с ним встретились в гаражах на Вейской. “Знаю про вас, хорошо себя проявляете”, – он даже употребил слово “отвага”.

Щенсны Добровольского арестовали через год после Кристины Артюх. Он тоже оказался агентом гестапо. Много пьет, мог спьяну влипнуть в какую-нибудь историю, сказала Ципа. Тем не менее Адам поговорил с Вандой Гурской, секретарем и подругой Болеслава Берута. “Разве человек, который сражался так, как он, мог быть агентом?” – “Я выясню”, – пообещала Гурская. На следующий день она сказала: “Товарищ президент лично читал его показания. Ваш герой во всем признался. Он был агентом не только гестапо – еще до войны работал на полицию. Не будьте наивны, товарищ Адам”.

Вернемся к Щенсны. Одной из первых на допрос вызвали Тересу З., до недавних пор заведующую партийной библиотекой. Допрашивал ее высокий рыжий майор, очень грубый. Он хотел знать, когда она познакомилась с Щенсны Добровольским.

До войны. В университете.

(Услышала она о нем раньше, в гимназии, в пятом классе. Подружка, с которой они сидели за одной партой, призналась, что на каникулах, в тетушкиной усадьбе, поцеловалась с мальчиком. Он учится на юридическом, зовут его Щенсны. Он коммунист, смущенно добавила подруга, но целуется хорошо.)

С Тересой они встречались в левых студенческих организациях. Щенсны был из хорошей семьи, жил в шикарном районе, в красивой квартире. Чувствовал себя виноватым за то, что есть и бедные люди. Был убежден, что мир нужно менять, притом радикально.

(Они вместе пошли на бал левых в театре “Атенеум”. Целовался он, возможно, и хорошо, но танцевал ужасно. Тереса З. была в платье из голубой тафты.)

Тереса З. гадала, задержит ее рыжий майор или отпустит домой. Она была вдова, одна растила двоих детей. Коммунисткой, правда, была с войны, а моря и океаны бороздил корабль “Винцентий З.”, названный так в честь ее мужа, но Кристина Артюх сидела, Щенсны сидел… Это были ее ближайшие друзья времен оккупации.

Майор ее отпустил, велев явиться на следующее утро.

После ареста Кристины Артюх Щенсны объяснил Тересе З., что во время войны было много темного и непонятного. Партия, повторял он, имеет право доискиваться правды.

После ареста Щенсны Тереса З. гадала, что такого темного и непонятного могло с ним случиться.

Тереса З. верила и Щенсны, и партии.

Ужасная раздвоенность!

Из литературы она знала, что такое состояние называется познавательным диссонансом.

Показания Тереса З. давала три дня, часов по пятнадцать каждый день. На четвертый день она отказалась продолжать беседу с рыжим майором. Пришел Ружанский, начальник следственного департамента. “Мы не считаем тебя врагом, – сказал он. – Только просим помочь”.

Узнав, что ее не считают врагом, Тереса почувствовала громадное облегчение. Ей нестерпимо захотелось доказать Ружанскому, что она не враг и что они правильно поступают, именно к ней обращаясь за помощью.

“Мы когда-то разговаривали про Катынь…” – начала она.

(Было это на Уяздовских аллеях, недалеко от входа в парк Лазенки. Начали, видимо, русские, говорил Щенсны, а завершили немцы. Тереса с ним согласилась. Начали русские, это было ясно им обоим.)

“…и Щенсны высказал суждение, будто русские…”

“Это всё?” – спросил Ружанский.

Она не поняла, произвели ли на него впечатление ее слова. Вероятно, ему нужна была более существенная информация.

После освобождения Щенсны добивался приема в партию. “Отказывают, ссылаются на мои суждения о Катыни, – жаловался он Тересе З. – Откуда они знают?”

“От меня”, – сказала она.

“Ты им говорила, что мы считаем…” – удивился Щенсны.

Что ты считаешь. Начав говорить, я думала, что скажу и о себе, но испугалась.

Вернемся к Хане Городецкой. После освобождения она попала в дом престарелых в Гура-Кальварии. Одинокая и больная. На всякий случай прикидывалась арийкой, уже не глухонемой, как раньше, но с дефектом речи.

“Рядом с парком лежал камень, на который я присела, – писала она в своих воспоминаниях. – Вдруг до меня донеслось пение. Кто-то пел по-еврейски:

Ву немт мен а мейделе мит а идишн хейн…

Где взять девушку с еврейским обаянием…

Голос доносился из домика на противоположной стороне улицы. Да это просто чудо небесное! Я быстро подошла… В окно увидела молодого человека за швейной машинкой. Мне хотелось обнять его, как родного сына, поговорить нормально, все рассказать, но я не могла выдавить ни звука…”

Портной отвел Хану Г. к другим евреям. Они пообещали отыскать ее детей.

Несколько дней спустя портной умер. Хане Г. сказали, что скоропостижно: сердце…

“Я прислонилась к камню и смотрела на домик. Мне казалось, что портной сидит за своей машинкой и смотрит на меня через окно…”

Дом престарелых в Гура-Кальварии стоит на прежнем месте, в парке, на Пиярской улице. Тот домик напротив, одноэтажный, деревянный, стоял до прошлого года. Кто-то купил у муниципалитета участок, домишко снес и построил солидный дом, внизу – магазин.

Портной, Иче Мейер Смоляш, шил конфекцию. В базарный день его изделия выкладывались на рынке на стол под брезентовым тентом. Отец Иче Мейера, Бинем Смоляш, тоже шил, а мать, то ли Сара, то ли Сима, продавала. Кажется, все-таки Сима. Только жена Иче Мейера не шила и не продавала, потому что у нее было двое или трое маленьких детей. Кажется, трое. Иче Мейер вернулся из Освенцима. Поставил швейную машину на прежнее место, у окна. Купил? Люди вернули? Да сколько там он нашил, на машине этой, за два месяца, говорит бывший сосед Иче Мейера Смоляша, высокий печальный старик. Он живет среди обрывков газет, пустых бутылок, грязных стеклянных банок, кусков черствого хлеба, тряпок и банок из-под консервов. На столе стоит большая ржавая мясорубка. В прошлую войну мать молола в ней рожь на муку, теперь он мелет – на корм для рыб. Без рыбы на пенсию не прожить. Иче Мейер вернулся из Освенцима один как перст. Никто больше – ни родители, ни брат Нусен, ни невестка Ривка, ни четверо племянников, ни жена, ни дети… Жил себе, да сколько там он прожил… два месяца.

За тем местом, где стоял домишко Смоляшей, за новым солидным домом, молодой мужчина машет граблями в садике. “Здесь когда-то был домик портного…” – говорю сквозь сетку. “Я ничего не знаю, – говорит мужчина, не прерывая работы. – Ничего не помню”. Может, он думает, у меня какие-то претензии. Либо, не дай бог, я насчет приватизации. “Участок продал муниципалитет”, – говорит он, не выпуская из рук граблей. “Знаю. Я только хотела сказать, что на этом месте жил когда-то портной Иче Мейер Смоляш, который за работой пел еврейские песни”.

(Ромен Гари оповестил всех, что в Вильно, в доме шестнадцать на улице Большая Погулянка, жил портной, некто господин Пекельный.)

Да сколько там он нашил.

Сколько там он прожил.

Мужчина, копающийся в садике, не слушает и не поднимает глаз.

В Гура-Кальварии было четыре тысячи евреев. Осталось четверо. Они прятались у окрестных крестьян и женились на их дочках.

Сын портнихи Гитли прятался в деревне Подвежбье. У матери он научился портняжному ремеслу, ходил по домам и шил. Вся деревня про него знала, а партизаны приносили гражданскую одежду и приказывали переделывать в военную. Это было нетрудно: воротник под горло, два погона, четыре кармана и семь пуговиц. Партизаны велели сыну хозяев разобраться с сыном Гитли. А может быть, не они, может, сам Антек не любил сына Гитли и решил с ним разобраться. Пришел пьяный, с пистолетом. “Идем, – сказал, – пошли”. – “Куда?” – “Увидишь”. Сын Гитли побежал к зарослям ивняка. Антек его догнал. Завязалась драка. Пистолет выстрелил.

“Антека больше нет”, – сказал хозяевам сын Гитли. Они были не в обиде и дальше его прятали. После войны он приехал с женой; они заказали молебен. В костел пришла вся деревня. Молебен был благодарственный – за то, что жители Подвежбья спасли ему жизнь. И с просьбой простить – и партизан, и его самого – за то, что пистолет выстрелил.

Они с женой сорок лет прожили в любви и согласии.

Детей окрестили.

Ксендз приходил к ним после колядования.

Как-то в субботу сын Гитли вернулся из Варшавы, из синагоги: жена лежит на полу, лицом в ладони; вначале он подумал, что спит.

Третий год пошел… Тоскливо одному. Он бы познакомился с приятной женщиной, хоть как-то связанной с еврейством: хорошим отношением, что ли, и чтоб какой-никакой бюст имелся. Что за баба без бюста?! Лет шестьдесят, бюст и симпатия к евреям. Найди, Ханютка, такую. Ву немт мен а мейделе мит а идишн хейн? Где взять девушку для сына Гитли…

Вернемся к Щенсны. Во время войны он подружился с парой архитекторов, Анной и Яреком. Ярек был талантливый, а Анна красивая. Привычные словосочетания: золотые волосы, стройный стан, лебединая шея – в данном случае не банальность, а информация. Анна считала, что у нее слишком маленькие глаза, и увеличивала их, подводя синим карандашом, в чем не было никакой нужды. Глаза у нее были блестящие и выразительные.

После войны они решили пожениться. Щенсны должен был быть шафером. Свадьба не состоялась. Ярека арестовали. Щенсны поговорил со своими партийными друзьями. Они сказали: сотрудничал с врагом. Щенсны втолковывал Анне, что есть еще много темного и непонятного и что партия имеет право… Но Анна в партии не состояла, она просто была в АК и теперь твердила: “Ничего темного в нем нет, он невиновен”. – “Невиновен? – удивлялся Щенсны. – Но ведь ему представили доказательства! Очень жаль, – печально повторял Щенсны. – Мы еще не всё понимаем. Мы не понимаем”, – говорил он, потому что готов был разделить с Анной все, что касалось этой ужасной истории.

Целый год Щенсны уверял Анну в виновности жениха. Через год переехал к ней. Они жили в летнем деревянном доме под Варшавой. Анна родила ребенка. Щенсны приносил из подвала уголь, стирал пеленки и ставил детям, когда они кашляли, банки.

Однажды утром приехала Бристигерова, товарка Щенсны по партии, начальник департамента в Министерстве госбезопасности. Водитель ждал в машине. “Поедешь со мной, – сказала она Щенсны. – Вещей не бери, скоро вернешься, надо выяснить кое-какие мелочи”.

Анна ждала три года. Поиски какой-нибудь, хотя бы временной, работы и обязанности матери-одиночки занимали ее больше, чем размышления, кого же из них она, собственно, ждет.

Первым вернулся Ярек.

Они поженились.

Тюремный режим стал менее строгим, и Щенсны начал писать письма.

Анна не отвечала.

Он написал Тересе З. Умолял пойти к Анне и попросить, чтобы та отозвалась хоть словом.

Был канун Нового года. Когда пришла Тереса З. с письмом, Анна собиралась в гости. Еще не была готова, раздумывала, какое надеть платье. “Напиши ему”, – попросила Тереса З. “О чем? – спросила Анна. – Что я вышла замуж? Что поздравляю его с Новым годом?”

Спустя год у Тересы З. зазвонил телефон. “Узнаёшь?” – спросил мужской голос. “Нет”, – сказала она. “Это Щенсны. Ты можешь сообщить Анне?..”

Он звонил из гостиницы. Его выпустили. Жилья у него не было, так что его отвезли в гостиницу “Варшава” на площади Повстанцев.

“Когда ты вернулся?” – спросила Тереса З.

“Только что. Прошу тебя, позвони сразу. Скажи, что я ее жду”.

“Щенсны ждет тебя в гостинице «Варшава», номер двести один”, – сказала Тереса З.

Назавтра он снова позвонил. Счастливый.

Вернемся к Ципе. “Я была пьяна от счастья”, – так сейчас, в Рио-де-Жанейро, говорит она о тех временах. – Я пережила войну. Мы строили Польшу. Мир должен быть справедливым”. Произнося эти слова, Ципа улыбается. Она не помнит, что предостерегала левых и что хочет повесить Фиделя Кастро. Ципа строила справедливый мир и была пьяна от счастья.

Она приезжала на завод. Заходила к директору в кабинет – директор ждал ее, ему уже звонили из министерства. Ципа коротко и сухо информировала его о положении дел в стране. Страна разрушена, нуждается в станках.

“Хотите производить станки? – спрашивала Ципа. И тут же добавляла: – А будете саботировать, добром для вас это не кончится”.

“Вы ведь любите эту шахту, верно? – говорила она в другой раз. – Можете в ней остаться, Польше нужен уголь. Если, конечно, не намерены нам мешать. Будете мешать…”

Когда у Ципы складывалось впечатление, что директор намерен мешать, она шла в партком ППР и спрашивала, кто из работающих на предприятии заслуживает доверия. Не теряя времени, сообщала этим работникам о повышении. Уезжала с ощущением, что обеспечила Польшу нужными людьми, станками и углем.

Ципа пересказывает тогдашние беседы тогдашним твердым голосом. И улыбка у нее неприятная. Мне бы не хотелось быть директором, к которому приходит Ципа Городецкая в потертой кожанке, в великоватых армейских ботинках, худая, маленькая, – приходит и говорит: “Ну что, будете работать на новую Польшу?”

Люди на ее кожанку и ее лицо поглядывали с любопытством и страхом. Она думала: слава богу, что у меня арийское лицо.

Они с Адамом оба сохранили оккупационные фамилии. Ряды польских коммунистов, к сожалению, были немногочисленны, так что им следовало остаться поляками.

Она встретила довоенного товарища по партии по фамилии Финкельштайн. Он вернулся из России. У него был длинный нос и большие темные глаза. Ципу как громом поразило: “И с таким носом вы посмели вернуться в Польшу? С такой фамилией собираетесь строить социализм?” Ее переполнили горечь и возмущение.

Это благодаря ей и Адаму увеличиваются польские ряды.

Это благодаря им отец превратился из Залмана в Зенона, одна мать – из Брухи в Брониславу, другая – из Ханы в Анну, а какой-то Финкельштайн суется со своим носом… чтобы все их труды пошли насмарку?

Анну-Хану деятельность дочки очень тревожила.

“Киндер, ир танцт ойф а фремдер хасене”, – тяжело вздыхая, повторяла она по-еврейски. Что по-польски значит: “Дети, вы танцуете на чужой свадьбе”. – “Это наша свадьба, – отвечала Ципа, вернее, Кристина Д. – И мы имеем право потанцевать”.

Вернемся к Щенсны. Его мучили с исключительной жестокостью. На Раковецкой он был одним из тех заключенных, которых пытали особенно изощренно и безжалостно. Избивали ногами, били по лицу, по спине, по пяткам. Зимой ставили у открытого окна и поливали водой; продолжалось это часами. Лежащего нагишом на бетонном полу охаживали палками. От удара по уху у него лопнула барабанная перепонка. Знакомая, пригласившая его к себе поужинать вскоре после того, как он вышел из тюрьмы, рассказывает, что при виде накрытого стола у него случилась истерика. Вы тут на белых скатертях ели, а меня Фейгин бил ремнем!

(Знакомая не уверена, что эта фраза звучала именно так. То ли: а меня Фейгин бил, то ли: а меня приказывал бить. Адаму Д., мужу Ципы, запомнились другие слова, которые не раз повторял Щенсны. “Я сам не бью, но могу приказать, чтоб тебя били”. Так ему угрожал Фейгин, начальник одного из департаментов Министерства госбезопасности, надзиравший за ходом следствия.)

Щенсны предстояло стать важным свидетелем на процессе Гомулки. Ему отвели роль агента гестапо, поэтому посадили в одну камеру с краковским гестаповцем Хайнемайером – в надежде, что тот расскажет о своей работе, и Щенсны будет в чем признаваться. Они просидели вместе три года. Первый год Щенсны молчал, так что немец произносил монологи. “Ну что ты обижаешься, – говорил он. – У нас с тобой все одинаково. Ты верил своей партии, я – своей. Тебя твоя партия обманула, а меня обманула моя…”

Щенсны не знал, в чем его обвиняют. Знал, что в чем-то ужасном, но гестапо не приходило в голову. Ему давали карандаш, бумагу и приказывали писать. Что́ писать, спрашивал он. Чистую правду. Он писал, ему говорили, что самое важное он скрывает, били и давали новую бумагу. Он продолжал скрывать. Что́, спрашивал. Свои преступления. Какие я совершил преступления? Сам прекрасно знаешь, говорили ему, били и давали новую бумагу.

И так месяц за месяцем: писал, били… писал, били… Пока Щенсны не повредился умом.

Он признался. В совершении преступления. Выбрав самое страшное.

Анатолю Фейгину за восемьдесят. По контрасту с белыми волосами глаза кажутся еще темнее. При виде этих глаз Ципа наверняка пришла бы в ярость. Мало того, что он посмел вернуться из России. Мало того, что выполнял – с этими-то глазами! – гэбистскую работу, так теперь еще преспокойно сидит себе на диване, словно обыкновенный польский пенсионер. Смотрит телевизор. Варит кофе. Жалуется на цены… Смеет жить. С этими своими черными глазами. Как ни в чем не бывало.

Он курировал дело Щенсны. Однажды позвонил следователь: Добровольский сделал сенсационное признание. В сорок втором году, в ноябре, в Варшаве, он убил Марцелия Новотко.

– У меня как раз был Николашкин, мой советский консультант, – рассказывает Фейгин (на этом самом диване, перед телевизором, обыкновенный польский пенсионер). – Мы сразу поехали в тюрьму. Следователь говорит: я его не спрашивал, это он сам – мол, я убил Новотко.

Мы в комнате втроем: следователь, я и Николашкин. Приводят Щенсны. Я знал его еще до войны, когда по поручению партии занимался студентами. После войны один раз ездил в Отвоцк, навещал его больную жену. Он не изменился, только немного похудел и вид у него был неважнецкий.

“Садитесь, – сказал я. – Следователь доложил мне, что вы сделали важное признание, касающееся смерти товарища Новотко”.

Я обращался к нему на “вы”, “ты” говорить не хотел, а товарищем называть не мог, потому что он уже был не товарищ.

Он ничего не ответил.

Я повторил еще раз: вы затронули чрезвычайно важный вопрос…

Он закинул ногу на ногу и смотрел мне в глаза.

Это признание соответствует правде?

Он начал улыбаться.

Сидел передо мной у стола, смотрел мне в глаза и улыбался.

Представляете?!

Я терял сознание один-единственный раз в жизни. В тридцать восьмом, когда распустили партию. Моя партия была для меня всем. И потом эта ужасная необъяснимая смерть генерального секретаря моей партии. И Щенсны говорит, что это он его убил, смотрит на меня и улыбается.

“Ну что ж, – сказал я. – Не хотите разговаривать, будете отвечать за последствия”.

Николашкин встал и вывел Щенсны из комнаты.

Мы остались вдвоем со следователем. По его словам, показания Щенсны были обстоятельные, с подробностями: назвал калибр пули и револьвер, стрелял он Новотко в спину…

Примерно через полчаса Николашкин вернулся. Мы сели в машину, по дороге Николашкин сказал: я велел его поучить… он получил ремнем.

В последующие дни мы проверяли показания Щенсны. Нашли синего полицейского, который во время войны расследовал убийство Новотко. Нашли протокол вскрытия, проведенного в больнице. Ничего не совпадало: ни выстрел, ни оружие, ни пули.

Представляете?!

На суде я признался, что велел избить Щенсны. Это была неправда, но Николашкин к тому времени уже умер, я не хотел сваливать на покойника… Юрий Михайлович… хороший был мужик, страдал высоким давлением. Начинал он в ЧеКа, у Дзержинского. Сколько я к нему ни приходил, всегда, бедолага, сидел с пиявками. Мы говорили о наших делах, а пиявки разбухали и отваливались. Он их бросал в баночку, а из другой баночки доставал новых и сажал за уши – за каждое ухо по пиявке. Перед ним две баночки стояли, в одной свежие, маленькие, а во второй большие, насосавшиеся крови.

Не знаю, чей был ремень, может, Николашкина, может быть, кого-то из следователей. Наверно, брючный. Хотя нет, тогда брюки бы свалились; может, от гимнастерки. Или как раз висел на гвозде. Может быть, на нем бритву правили. Послушайте, ну откуда я могу знать, что это был за ремень.

В пятьдесят шестом году Анатоля Фейгина осудили за недозволенные методы следствия. Через десять лет он вышел. Щенсны уже не было в живых.

Показания арестованных членов партии, в том числе Щенсны, перепечатывали на машинке и приносили Беруту. Президент получал также прошения о помиловании. Дела, приходившие из судов общей юрисдикции, были в зеленых папках, а те, что из военных судов, – в тщательно заклеенных белых конвертах формата А5.

Папки лежали на полке в президентском кабинете Берута в Бельведере. Адам Д. видел их всякий раз, когда входил в кабинет с вырезками из газет или проектами речей. С сорок шестого года он был пресс-секретарем председателя КРН, ставшего затем президентом. Отдельные части каждой речи Адам Д. заказывал специалистам, а сам монтировал целое и придавал выступлению должную тональность.

Он быстро понял, какая тональность нужна Беруту.

“Это – радость заслуженного триумфа, одержанного благодаря щедрым плодам нашего упорного труда по восстановлению страны. Это – переполняющая наши сердца уверенность, что новая Польша, которую мы строим, будет прекрасной, могучей и нерушимой” (Из обращения к участникам Съезда молодежи, июль 1948).

“С величавой гордостью будут матери рассказывать детям и поколения поколениям, что победу одержала правда и справедливость. Из моря слез и крови, из темных пучин преступлений, из непреклонной борьбы трудящихся восстала для жизни Польша” (Из обращения к польскому народу, июль 1949).

И так далее.

Берут сидел над документами ежедневно, до поздней ночи. Над зелеными папками – в Бельведере, над белыми – дома. Он был трудолюбив и скрупулезен. Подчеркивал, делал замечания на полях, отчитывал, призывал к порядку. В конце формулировал решение.

Мария Турлейская, профессор истории, спустя годы читавшая в Архиве новых документов прошения смертников, приговоренных военными судами, без труда разбирала мелкие ровные буквы. “Правом помиловать не воспользуюсь”, – чаще всего писал Берут. Он отправил на смерть тысячи приговоренных. А вообще-то был вежлив и внимателен. Справлялся у сотрудников, как здоровье детей. Любил Шопена.

Вернемся к Кристине Артюх. Она работает в Королевском замке. Подрабатывая к пенсии, водит экскурсии. Сегодня ждала восемь часов – в итоге одна группа. Может быть, завтра придут – для посетителей открывается Тронный зал. Дадут ли ей прибавку к пенсии за тюрьму и приплюсуют ли эти годы к выслуге лет? Аковцам дают. Партийным могут сказать: это были ваши внутренние дела, – и будут правы. С движением Сопротивления тоже не все ясно. Аковцам засчитывают, а как с АЛ?

Кристина звонит мне на следующий день. Даже Тронный зал последнего польского короля не удостоился ни одной экскурсии.

Интересно, что поделывает Арнольд? – спрашивает она вдруг. – Тот немец с голубыми глазами и крестиком на шее, который хорошо относился к польским еврейкам в сталинской тюрьме. Жив он?

Да что же творится с этим светом!..

С миром? А что должно твориться?

Со светом! Опять погас. Может, оно и хорошо, меньше будет счет за электричество.

Слухи, что от нее отказался сын, когда она сидела в тюрьме, враки. Ему было десять лет, когда ее посадили.

Она не знает фамилии Арнольда, но хотела бы передать ему привет. Просит, чтобы я разыскала его в Германии. Интересно, кто он был – простой пленный или военный преступник. Впрочем, не важно. Она просит ему сказать: вам привет от Кристины из десятого корпуса, из партийной камеры.

Еще о Кристине Артюх. Искать Арнольда хлопотно. Послевоенные тюремные реестры переданы в архив Института памяти. Отдельного списка немцев не существует. Фамилия неизвестна. Заключенных тысячи.

Проще всего найти саму Кристину Артюх – потому что на “А”. Номер 1610. Доставлена из Министерства госбезопасности.

Есть и Щенсны. Номер 1817. Проживал на Пулавской. Доставлен из…

(Пулавская улица. У Щенсны была прекрасная квартира, две комнаты. В этом же доме у Адама с Ципой была однокомнатная квартира. Щенсны сказал: я один и занимаю две комнаты. Вы с ребенком теснитесь в одной, это несправедливо… Отдал им свою квартиру и переехал в однокомнатную. Жил в ней до ареста.)

Арнольд С. Имя отца – Мартин. Год рождения 1921. Сохранилась учетная карточка с описанием внешности: “Правильного телосложения, волосы светло-русые, глаза голубые, цвет лица хороший, зубы здоровые, все целы…” – Наверняка наш, – говорит Кристина Артюх. – А какие пальцы были у вашего Арнольда? – Обыкновенные. – А у Арнольда – из архива – имелась особая примета: отсутствие мизинца на левой руке.

Вернемся к Адаму и Ципе. Квартира, которую им отдал Щенсны, стала тесной. Они переехали в другую, побольше, на Повислье. Там было шумно, и они перебрались на улицу Агриколы. Там было спокойно, но опять стало тесно, потому что у них появились две прислуги: одна готовила, другая присматривала за детьми. Переехали в парк Лазенки, поселились в Оранжерее. Там было и просторно, и до работы недалеко, но неприятно тихо, особенно по вечерам. Переехали на Польную.

Отпуск они проводили в правительственных пансионатах. Лечились в правительственной клинике. Одежду и продукты покупали в спецмагазинах. Все это проходило мимо сознания. Представлялось естественным. Сверхъестественным было воплощающееся в жизнь чудо – строительство справедливой Польши.

Адам Д. не знал, что́ содержится в папках. Гэбиста вблизи видел раз в жизни: в ванной Берута взорвался бойлер, и Ружанский пришел проверить, не пахнет ли саботажем. В Бельведере Адам видывал всех, кто управлял Польшей, но свои знания не выносил за порог кабинета. Те, кто еще помнит Адама Д., говорят, что он был со всеми ровен и доброжелателен.

Вмешался один только раз, когда арестовали Щенсны. Ванда Гурская сказала: не будьте наивны… Адам не настаивал и никогда больше ни за кого не просил. Страха он не ощущал, но организм начал странно себя вести. Аритмия, скачки давления, боли в желудке. Он сказал Беруту, что хотел бы вернуться к микробиологии. Дело не в биологии, ответил Берут. Вас не устраивает моя политическая линия. Адам заверил президента, что одобряет его линию безоговорочно.

Когда начали выпускать из тюрем, среди первых вернувшихся была родственница Дзержинского. Берут велел Адаму заняться ее пенсией. Ему показалось, что Адам недостаточно расторопен, и он накричал на него. Впервые ударил кулаком по столу. Полгода не разговаривал со своим пресс-секретарем, а накануне отъезда в Москву на ХХ съезд КПСС попросил позаботиться о Ванде Гурской. Адам опекал Гурскую, а вскоре ему пришлось позаботиться и о Беруте, чьи останки вернулись в Варшаву в советском гробу, обшитом красными оборками.

Он еще несколько раз заглянул в свой кабинет.

В один прекрасный день перестал заглядывать.

Вернулся к микробиологии.

Отложил лекарства, недуги разом прошли.

Занялся целлюлозоразрушающими бактериями, у которых заметил чрезвычайно интересное свойство. Часть бактерий, несмотря на прекрасные условия, теряют охоту к жизни. Эти самоубийственные склонности, названные впоследствии апоптозом, Адам Д. наблюдал еще до войны, в лаборатории профессора Бассалика. Сейчас он мог полностью посвятить себя этим бактериям.

Вернемся к Щенсны. После освобождения он работал в газете “Жиче Варшавы”. Его окружал ореол благородства и мученичества. Он был неразговорчив, иногда казался отсутствующим и улыбался немного невпопад. С лицом у него были проблемы: всё в красных пятнах, кожа шелушилась, в особенности возле бровей; вероятно, результат тюремного заключения. Ходил с трудом – по той же причине. На полусогнутых, подавшись вперед; ступни выворачивал внутрь. Кому-то он рассказывал, что самое неприятное – когда бьют по пяткам. Мне этого не говорил. Я была молодой начинающей журналисткой, таким о подобных вещах не рассказывают. Щенсны нравились молодые коллеги, в особенности Ежи Ярузельский и я. Со мной он ходил в театр, а с Ежи Я. пил водку и играл в бридж. Два или даже три раза мы с ним смотрели “Процесс” Кафки в “Атенеуме”. В том самом “Атенеуме”, где перед войной левые устраивали бал, и Щенсны пришел с Тересой З. в голубом платье. Когда на сцене Йозеф К. говорил, что он невиновен, но, поскольку его обвиняют, видимо, существуют неведомые ему основания высшего порядка, Щенсны очень веселился. Так оно и было, хихикал он, да-да, именно так. И становился все веселее по мере того, как Йозеф К. терял уверенность в своей невиновности, а когда герой отправлялся на допрос, хотя его никто не вызывал, Щенсны разражался хохотом на весь зал.

Он выступал на процессе Фейгина и Ружанского.

Процесс был полузакрытым. Гомулка не желал ни громких обвинений, ни расправы с госбезопасностью. Перед каждым допросом беседовал с Щенсны, ссылался на соображения высшего порядка и точно обозначал границы показаний.

Судимых гэбистов Щенсны считал шайкой бандитов. Шайка преступная, но с социализмом все в порядке. Воплощать в жизнь благородную идею, по задумке Щенсны, должны были мы с Ежи Ярузельским, молодые и честные.

Такие мысли у него не из воздуха взялись. Ежи Ярузельский рассказывал Щенсны о своем крестном – тот как раз вернулся из тюрьмы после двух не приведенных в исполнение “вышек” и камеры смертников. Я рассказала про Познань. Я была там 28 июня 1956 года, в первый день выступления рабочих. Щенсны про то, что происходило в Познани, рассказывала много раз и с подробностями. Он внимательно слушал, а потом спрашивал: ты уверена, что никто не защищал социализм? Смотрел на меня с непритворным отчаянием. Мне было его жаль. И Ежи Ярузельскому тоже.

Когда началось собрание, на котором Щенсны собирался принять нас в партию, мы не успели уйти из редакции. Услыхали его голос: вы где? – и в панике спрятались под письменный стол. Нам было совсем не смешно. Мы сидели под столом и слышали, как Щенсны нас ищет, как бегает по коридору – на своих полусогнутых ногах, ступни вывернуты внутрь…

Мы крадучись убежали. От Щенсны и от благородной идеи.

Он нас не отчитывал. Был деликатный. Продолжал ходить со мной в театр, а с Ежи Ярузельским – играть в бридж и пить водку.

Когда заболел, попросил сообщить Анне. Она приехала с берегов Персидского залива – ее муж заведовал кафедрой архитектуры в каком-то университете.

Была с Щенсны до конца.

Похоронили его на воинских Повонзках. Почетный эскорт, залпы почетного караула, солдаты, несущие венки и красные бархатные подушечки с орденами… На одной из подушечек лежал крест Virtuti Militari, который Щенсны вручил генерал Бур за захват здания ИМКА.

Последние почести отдали Щенсны товарищи из повстанческого отряда, девушка, с которой они целовались на каникулах в усадьбе ее тетушки, подруга с бала левых в “Атенеуме”, товарищи по партии, озабоченные судьбой идеи, а также, как написал Ян Котт, прокуроры, следователи и их реабилитированные жертвы, отсидевшие свои пять-шесть лет.

Пулавская улица, неподалеку от улицы Мальчевского. Старый адрес Ципы, Адама и Щенсны. Дом довоенной постройки. Квартиры с высокими потолками, просторные; есть несколько однокомнатных: когда-то такие квартиры называли гарсоньерками. В них селились люди одинокие, а также господа, которые не прочь были иметь под рукой укромное убежище. Квартирка Щенсны находилась на третьем этаже. После его ареста в комнате обнаружили кипы газет, топчан с прожженными сигаретой дырками, траурные ленты с похорон жены и довоенный радиоприемник “Электрит”. Гарсоньерку привели в порядок, и туда вселилась вдова лагерника.

Были две волны вдов, возвращающихся из России. Первая – в сороковых годах, вторая – после XX съезда КПСС.

Мужья этих женщин, коммунисты, чтобы избежать польской тюрьмы, спрятались у советских друзей. Их либо сразу расстреляли, либо отправили в лагеря, где они бесследно пропали. Вдовы, отсидев свое, вернулись в Польшу. Их поселили в доме на Пулавской. Большинство получали мелкие должности в партийных учреждениях. Одна работала в библиотеке с Тересой З. “Там и невиновные были?” – спросила Тереса З. “Там ВСЕ политические были невиновные”, – ответила лагерница. Сказала она это, понизив голос (хотя в комнате никого больше не было), но уверенно, тоном, не допускающим возражений. Тереса З. была потрясена, а затем объяснила вдове и себе самой: у них такое было возможно, но в Польше – нет.

Несмотря на прошлый опыт, падению коммунизма вдовы не обрадовались, скорее, впали в меланхолию. Они постарели. Начали бояться. Обменялись ключами от своих квартир.

Мужья вдов – кстати, неофициальные, поскольку брак считали мещанским пережитком, – годами из-за чего-то ссорились. В чем-то не могли сойтись. Поделились на левых и правых, большинство и меньшинство, поляков и евреев.

В сознании обитательниц дома на Пулавской единственные между всеми ними различия – даты и географические названия: Воркута, Караганда, Магадан. Первыми погибали правые, однако левые – немногим позже. Большевиков брали весной, а меньшевиков осенью. Выжили те, которые не успели уехать к друзьям и сидели в польских тюрьмах.

Вернемся к Кристине Артюх. Она меня разыскивает, хочет рассказать что-то важное. Ей приснился сон. Она в тюремной камере. Входит Арнольд и протягивает ей половник с супом. Что-то в этом привычном жесте ее озадачило. Арнольд ловко раздавал суп, вытягивая прямую правую руку, а левая рука у него была опущена, словно спрятана от чужих глаз. Кристина Артюх вспомнила, что Арнольд всегда так держал левую руку. Он ее стесняется! Ну конечно же, ведь у него нет пальца, сказала Кристина вслух – по-прежнему во сне, хотя в реальности никогда не обращала на это внимания. Сон свой она мне рассказывает, потому что отсутствие пальца может послужить ценной наводкой в поисках.

Далее о Кристине Артюх. А точнее, об Арнольде С.

Я пытаюсь разыскать его в Германии. Безуспешно.

К счастью, позвонил секретарь президента Германии, друга Акселя фон дем Б., и спросил, не требуется ли мне помощь. Конечно, требуется. Нужно найти Арнольда, который хорошо относился…

Через неделю у меня был адрес. Арнольд С. живет в земле Баден-Вюртемберг, недалеко от Хайльбронна.

Хайльбронн оказался маленьким городком, утопающим в цветах.

Арнольд С. не был похож на человека, описание которого я нашла в тюремной учетной карточке (“правильного телосложения, зубы здоровые”). Низенький, лысый, круглый; напоминал Никиту Хрущева в пожилом возрасте. Выслушал меня. Сказал, что не мог хорошо относиться к польским заключенным, поскольку с ними не сидел. Сразу все и выяснилось: он был тем самым Арнольдом, которого я нашла в варшавском архиве, но не тем, которого искала Кристина А. Что ж, ничего не поделаешь. Мы ели бутерброды и вишневый пирог, который испекла его жена. Помидоры были “без химии”, а пирог еще горячий. Арнольд воевал в Финляндии. Вообще-то он не воевал. Строил земляные укрепления. Один из тех многочисленных немцев, которые были на войне, но не стреляли. Просто за всю войну ему ни разу не удалось выстрелить. Ни разочка. Nein, nein, – отрицательно мотал он головой. Hat nie geschossen, не стрелял. Зато в него стреляли, притом поляки, притом, когда он отступал. После чего заперли в подвале, а потом судили. Обвиняемые немцы сидели в трех рядах. Те, что сидели в первом ряду, получили по три года, те, что во втором, – шесть лет, в третьем – девять. Арнольд С. сам не знает, в чем его обвиняли, но ему повезло – он сидел в первом ряду. Их поместили в бараки. Поздним вечером отвезли куда-то на грузовике. Зажглись прожекторы. Они увидели груды развалин и скелеты домов. Начальник сказал, что тут было еврейское гетто. Арнольд С. убирал развалины гетто. Разбивал обломки кирпичей, крошки перемешивал с цементом и песком. Из этого получались новые кирпичи. Он строил дома. Немцы работали ночью, при свете прожекторов; днем работали поляки. За хорошую работу начислялись баллы. За максимальные тридцать баллов полагалось дополнительно три килограмма хлеба, полкило свиного сала, полкило репчатого лука и немного конфет. Он всегда получал свои тридцать баллов, каждую неделю, и свой хлеб, и свое сало. Начальник говорил о нем – “хороший мужик”, потому что он работал честно, старался как мог. До войны в деревне он тоже так работал. И в войну. И в варшавском гетто. И в соляной шахте, когда вернулся в Германию. Вернулся он в пятьдесят первом. В бывшем гетто научился строить, поэтому сам, без посторонней помощи, построил дом. Они с женой вдвоем показывали мне комнаты. Жена каждую комнату отпирала ключом, а потом запирала. Отпирала и запирала. Везде были сувениры. Арабские розы из песка пустыни, австрийские тарелки, немецкие фарфоровые зверюшки, ну и памятки из шахты. За пять лет работы – кубок. За десять лет работы – кубок. За пятнадцать лет – кубок. За двадцать лет…

Все эти годы у Арнольда С. была заветная мечта: в один прекрасный день зазвонит телефон и в трубке раздастся мужской голос. Господин Арнольд С.? Вам звонят из секретариата президента Германии, соединяю с господином президентом. Президент возьмет трубку и воскликнет: алло, господин С.! Мне сообщили, что вы выиграли в лотерею миллион марок. Поздравляю! Как вы намерены распорядиться этими деньгами?

Прежде всего, ответит Арнольд С., спасибо, что позвонили, господин президент. А насчет миллиона марок? Что ж… Первым делом поставлю для дочки красивый дом. Я сам неплохо умею строить, но уже староват, рука плохо слушается, придется нанять рабочих.

Такая вот была у Арнольда С. все эти годы мечта.

Ну и однажды, совсем недавно, зазвонил телефон.

Мужской голос сказал: говорят из секретариата президента Германии.

О Господи, прошептал Арнольд С., но секретарь вовсе не собирался соединять его с президентом.

Секретарь сообщил Арнольду С., что его разыскивает польская журналистка, потому что он хорошо относился к полякам в варшавской тюрьме.

Арнольд молчал.

Он был не в силах выдавить ни звука.

Не в силах сказать, что никогда не сидел в варшавской тюрьме.

Я извинилась за доставленное Арнольду С. страшное разочарование.

Мы попрощались. На дорогу я получила вишневый пирог.

Левая рука Арнольда С. бессильно висела. В кисти недоставало мизинца.

Именно таким он приснился Кристине А. Искалеченную руку прячет, а здоровой подает еду… Ей приснился другой Арнольд. Каким образом другой Арнольд попал в чужой сон?

Вернемся к Адаму и Ципе. Они уехали в Рио вскоре после того, как их сына дворовый приятель обозвал жидом.

“Вы лично знаете какого-нибудь еврея?” – спросил, вернувшись со двора, сын.

Адам и Ципа не говорили детям, кто они. Ведь коммунизм решил еврейскую проблему раз и навсегда, зачем подобными вещами забивать детям голову?

“Мы – евреи”, – ответил Адам на вопрос сына. Ципа поспешила добавить: “Помни, ты должен жениться на еврейке”. – “Почему?” – удивился сын. “Потому что еврей должен быть готов в любую минуту двинуться в путь. С арийской женой начнутся разговоры: кто остается, кто едет, а еврейская жена сразу начнет укладывать вещи”.

Они уложили вещи.

Приехали в Рио.

Встретились с тетушками-вышивальщицами.

Тараканов Periplaneta americana опрыскали ядом.

Адам надел белую рубашку и отправился в университет. На столе декана биологического факультета лежал последний номер бюллетеня Пастеровского института. Там была напечатана обстоятельная статья Адама Д. о самоубийственных склонностях некоторых бактерий. Декан сказал, что Адам Д. пока может читать лекции на английском языке. Спустя год профессор Адам Д. читал лекции на португальском и приступил к пионерским исследованиям почвы cerrado на землях, которые занимают четверть территории Бразилии и никогда не обрабатывались. (Через десять лет бразильские крестьяне начали возделывать cerrado. Сейчас там благодаря работам Адама Д. растет пшеница и соя.)

Ципа занялась бизнесом. Приобрела акции сталелитейного завода и железных рудников. К сожалению, на бирже случился обвал, и акции резко упали в цене. Ципа начала ходить по домам и продавать Encyclopaedia Britannika, но за полгода продала только два экземпляра. Взялась преподавать иврит, но еврейские дети сказали, что не собираются в Израиль и предпочитают английский. Закончила учительские курсы в Англии, но на работу ее не брали, говорили, что старовата. К счастью, их сын начал пить. Ципа на всякий случай записалась в клуб семей алкоголиков. Люди там были бедные и простые. Они собирались и читали молитву, всегда одну и ту же. Ципа молилась вместе со всеми. Сказала себе: я обращаюсь к Высшей Силе, чем бы она ни была.

Как-то вечером к ним пришел сын Лилианы, подруги Ципы еще по Пинску. Это было в те времена, когда Бразилией правили диктаторы. За малейшее проявление протеста людей бросали в тюрьму, заключенных пытали, многих убили из-за угла.

Сыну Лилианы столько же лет, сколько было Ципе, когда она страдала из-за того, что семья дяди Аврама Шии живет в бедности. Он спросил, можно ли у них переночевать: его ищут. “Я ушел в подполье, чтобы бороться, – объяснил он хозяевам. – Нельзя спокойно смотреть на нищету и тысячи заключенных”. Ципа сказала: “Мы уже навоевались, выпьешь чаю?” – “Значит, справедливость вас уже не интересует?” – изумился сын Лилианы. Их, скорее, интересовало, долго ли находящийся в розыске борец за правое дело намерен у них оставаться.

Альфредо, сын Лилианы, был так назван в честь деда, Альфреда Биненштока, врача, поручика запаса. Первое известие об отце Лилиана получила вскоре после войны. Ей прислали вырезку из французской газеты. Кто-то рассказывал, что был вместе с доктором Биненштоком в Старобельском лагере. Подтверждение она нашла немного позже, в книге, изданной в Вашингтоне “Комитетом по расследованию фактов и обстоятельств убийства в Катынском лесу”. Фамилия отца значилась на странице 242, в списке убитых.

Из Сибири Лилиана вернулась в Польшу, после келецкого погрома уехала в Рио. Со временем открыла швейное ателье “Maison Liliana”. Одевала самых элегантных бразильских дам. Альфредо, ее сын, учился в лучшей гимназии. Преподаватели там были прогрессивные. В шестьдесят восьмом году Альфредо сказал: “Нельзя спокойно смотреть со стороны…” – и ушел из дома. Вместе с друзьями практиковался в стрельбе. Они купили подержанный автомобиль марки “рено”, который в честь жены Ленина назвали “Надежда Крупская”. Похитили посла Германии, отвезли в “Надежде Крупской” за город и потребовали от властей освобождения нескольких десятков политзаключенных.

Охранником и переводчиком к похищенному послу приставили Альфредо. Он вежливо объяснил дипломату, почему пришлось его похитить. Посол уверял Альфредо: он возмущен тем, что заключенных пытают. Еще они дискутировали о сути капитализма. Убежденный аргументами Альфредо, посол выразил сожаление, что немецкий капитал помещен в Бразилию ради прибыли, а не для облегчения участи бразильского рабочего класса. На пятый день по радио сообщили, что самолет с освобожденными политзаключенными приземлился в Алжире. Автомобиль “фольксваген”, названный революционерами в честь жены Льва Троцкого “Натальей Седовой”, подвез посла к стоянке такси.

Полиция разыскивала Альфредо все энергичнее.

Лилиана обращалась за помощью к своим влиятельным клиенткам, ходила к гадалкам и всунула просительную записку в иерусалимскую Стену плача. Раздобыла для сына заграничный паспорт, но уезжать сын категорически отказался. Это было бы предательством идеи и друзей, заявил он. Лилиану морально поддерживала ее прислуга, которая в частной жизни носила титул mãe de santa, мать святых. Она посредничала между духами и людьми. В нее вселялся дух по имени Ксанго. Ксанго сказал матери святых: молодой человек поменяет свои взгляды. Вскоре на улице был убит Хуарес, командир Альфредо в герилье, и арестован последний из его друзей – Алекс Полари. Альфредо поменял взгляды. Лилиана вручила сыну паспорт и подождала в аэропорту, пока самолет не взял курс на Лиму. Дома она застала четырех мужчин в темных костюмах и солнцезащитных очках. Они сказали, что у них срочное сообщение для ее сына. “Мне очень жаль, – сказала она, – но мой сын учится в Париже”. Закрыв за ними дверь, Лилиана разразилась долгим истерическим плачем. Она навестила Алекса Полари в тюрьме. Тот дал ей деревянный барельеф, сделанный своими руками. Барельеф изображал пару влюбленных. Под юношей была ксива – доклад о преступлениях власти. Лилиана отвезла его сыну, доклад опубликовала вся мировая печать. Альфредо провел в эмиграции десять лет. Вернулся после падения диктатуры. Возглавил партию зеленых. На последних выборах получил самое большое число голосов. Он говорит: семьдесят процентов бразильцев живут в крайней нищете. Нищета все возрастает, и вместе с ней растет отчаяние. Раньше была надежда – на демократию и свободу. Свобода есть, а надежды нет – ни на что. Альфредо борется за дорожки для велосипедистов. Алекс Полари уехал на Амазонку. Живет среди людей, которые пьют отвар лианы под названием аяуаска. Режет по дереву и пишет стихи. Выпив аяуаску, впадает в религиозный транс. Они там организовали секту Санто Дайме. Алекс Полари – ее глава.

День в Рио. Жена Альфредо остановилась на светофоре. Через приоткрытое окно машины просунулась рука с осколком стекла. Жена Альфредо торопливо полезла в кошелек.

Похоронили Эдсона Кейруша. Он был врачом. Оперировал без наркоза, безболезненно, в специальном помещении, называвшемся Шатром Духа. Добивался потрясающих результатов. В ходе операции Кейруш говорил по-немецки, хотя за пределами Шатра Духа не мог произнести ни слова на этом языке. Он считал, что при его посредничестве операции проводит давно скончавшийся немецкий врач Адольф Фриц. Доктора Кейруша убил сторож его собственного дома. Шестидесятидвухлетний безработный, отец семнадцати взрослых безработных сыновей. Его уволили, он требовал зарплату, доктор ему отказал, тогда сторож ударил его ножом в сердце. По пути в тюрьму он потерял сознание от голода. Полицейские скинулись и купили ему несколько бутербродов.

Профессор Адам Д. встретился с представителями бразильской нефтяной промышленности. Они хотят использовать его исследования. Нефтью профессор занялся сразу после исследований почвы cerrado. Его заинтересовало, живут ли в нефтеносных породах бактерии. Он нашел бактерии в кернах скал, изучил и пришел к выводу, что бактерии нужно размножать. Используя их, можно будет добывать значительно больше нефти.

В Копакабану, один из престижных районов Рио-де-Жанейро, приехали полицейские автобусы и собрали бездомных детей. Сколько таких детей во всей Бразилии, точно не известно. Официальная цифра – пятнадцать миллионов, Альфредо считает, что двадцать пять. В автобусы поместилась сотня детей. Объехали все воспитательные учреждения, но свободных мест нигде не нашлось. Автобусы вернулись в Копакабану. Дети вылезли и остались на улице.

В клубе, где собираются родственники алкоголиков, женщины рассказывают о своих мужьях, сыновьях, внуках и любовниках. Напоследок читают молитву – просят Бога дать им душевный покой, мужество и мудрость. На стене висит их лозунг: isto tambem passara. Что означает: и это пройдет.

Внучка доктора Нискера выходит замуж. Лилиана заканчивает платья для ее матери, бабушки и будущей свекрови. Ткани – розовая парча, пунцовый муслин и фиолетовое кружево – привезены из Италии. Доктор Нискер лично обсуждает репертуар со свадебным оркестром.

Даниэль, невеста, – правнучка Берека Нискера, у которого был самый большой в Островец-Свентокшиском магазин, внучка Мошека Нискера, врача, почетного гражданина Рио-де-Жанейро.

Прадеду Береку был нанесен незаслуженный удар: старший сын стал коммунистом. Началось с книг – “Цемент” Гладкова и “Как закалялась сталь” Островского, – а закончилось тюрьмой. Когда оказалось, что младший сын учится в субботу, ест трефное, вместо синагоги ходит в лес с Ханой, дочкой молочницы, и – что самое страшное – начинает читать “Цемент”, Берек Нискер сказал: уж лучше езжай к дяде в Рио-де-Жанейро.

Дед невесты, Мошек Нискер, приехал в Рио в тридцать шестом году. Стал клапером, то есть торговцем вразнос. Товар носил в чемодане. Ставил чемодан на улице и громко хлопал в ладоши. Из домов выходили клиенты. Мошек им всё давал в кредит, а раз в месяц собирал долги – один-два крузейро. В других районах тоже ходили по улицам польские евреи с чемоданами. Обычай торговать в рассрочку завели в Рио клаперы из Опатова, Островеца, Шидловеца, Сандомежа… У каждого был чемодан, свой район и постоянные клиенты. Бросив торговлю, клапер уступал клиентуру другому польскому еврею.

Через десять лет Мошек Нискер уступил клиентуру человеку, который только что приехал из Польши.

Это было в сорок шестом году.

Человек этот рассказывал…

Мошек Нискер начал понимать, что случилось с его родителями, дедушками и бабушками, дядями и тетями, братьями и сестрами.

Втроем – он и еще два клапера из Островеца – наняли учителя и начали готовиться к вступительным экзаменам.

Когда Мошек Нискер стал врачом, он отправился в свой район. Останавливался под окнами самых бедных. Хлопал в ладоши. Говорил: теперь я буду вас лечить.

Дома бедняков были сколочены из досок и картона. Про полиэтиленовую пленку тогда еще не знали, так что после сильного дождя картонную хибарку приходилось сооружать заново.

Доктор Нискер сидел в одной из таких хибарок. На улице ждала толпа. Доктор принимал всех и ни с кого не брал денег. Лекарства приносил с собой и раздавал больным. Так продолжается по сей день. В Копакабане он принимает богатых за деньги. В фавелах – трущобных кварталах – даром. Он ведь читал “Цемент”, его брат сидел в тюрьме, и сам он уважал идеалы социализма. “Что такое социализм? – повторяет мой вопрос доктор Нискер. – Это я, а мне не нравится эгоизм, не нравится бедность, я за справедливость. Знаю, в мировом масштабе это нереально, но нельзя жить только реальной жизнью…”

Церемония бракосочетания внучки Мошека Нискера пройдет в синагоге.

Даниэль Нискер, врач, станет женой банковского служащего.

Веселье начнется в десять вечера.

Играть будет ансамбль Варды Хермолин. Они могут и ламбаду сыграть, и спеть “А идише маме…”.

“А идише маме…” нужна обязательно, потому что свадебные гости должны немного поплакать.

Поплачут те, что из Островеца. Там были настоящие еврейские матери.

Женщины в парче, муслине и кружевах, привезенных из Италии и пошитых в “Maison Liliana”, – ряженые матери. Не о них будет петь Варда Хермолин.

А когда матери поплачут, начнутся танцы.

Ципа Городецкая (вернемся к Ципе) будет за ними наблюдать.

Если ее пригласят на эту свадьбу.

Должны пригласить, хотя бы ради эффектного финала.

Ципа должна подумать: жаль, что не потанцую.

Даже Хана Городецкая ничего бы не имела против этой свадьбы – свадьбы внучки Мошека Нискера, который не умеет жить только реальной жизнью. Впрочем, кто знает, быть может, Хана и сама бы пошла танцевать. Например, с Марианом Ронгой. Конечно, если б он перед тем снял свою смешную вязаную шапчонку и незаметно спрятал вышеупомянутую стопку.

Шломо Моше потанцевал бы, уже не заботясь о том, что нужно собирать со свадебных гостей деньги на приданое.

Хелена Турчинская потанцевала бы с мужем, паном Болеславом, дирижером духового оркестра варшавской электростанции.

Щенсны – с Анной, которая специально для него подвела бы глаза (кстати, напрасно, потому что глаза у нее были блестящие и выразительные).

Кристина Артюх, которая говорит: “Когда-то я думала, что люди заблуждаются, а сейчас думаю, что они плохие”, – потанцевала бы с Арнольдом – настоящим, а не тем, которого я нашла. Который плохим все-таки не был, он лишь заблуждался.

Тереса З. – с мужем Винцентием. Корабль, названный его именем, свое отплавал и недавно был отправлен на слом. Тереса З. поставила снимок корабля на этажерку с абсурдным, но мучительным чувством, что муж погиб во второй раз.

Словом, не потанцевала бы только Ципа Г.

Она бы распрямила непослушные ноги. Оперлась на костыли. Неуклюже сделала первый шаг и кивком подозвала Адама.

Адам внимательно приглядывался бы ко всем попадающимся на пути камням, ступенькам и тротуарным плиткам. Говорил бы: не сюда; не туда; а теперь осторожно. Уже много лет он каждый шаг проделывает дважды. За себя и за нее. Собственные шаги не так утомительны.

Дома они включат телевизор. Судят сторожа, который убил одержимого доктора; уже известно, что преемником доктора будет его сын, которому двенадцать лет, но он уже начал говорить немецким голосом Адольфа Фрица. Инфляция растет с каждым днем. Самая большая и самая бедная фавела – Morro da Providencia – станет доступна туристам. За тридцать долларов можно будет сфотографироваться с детьми на фоне свалки. А также взять напрокат подзорную трубу и в новой перспективе увидеть статую Христа Искупителя, раскрывшего городу каменные объятия. Над креслами Адама и Ципы, над телевизором, на всех стенах квартиры, которую им оставили увечные вышивальщицы, висят пейзажи польских городов, польских зим и польских золотых осеней.