1.
Про плачущего дибука я рассказала иерусалимскому знакомому, солдату и поэту.
Каждый уцелевший еврей слушает чужие рассказы с легким нетерпением.
Уцелевший еврей сам знает случаи во сто крат интереснее.
– Ты закончила? – спрашивает он. – Так я тебе расскажу лучшую историю.
Итак, я рассказала про дибука.
– Закончила? – спросил солдат-поэт. – Так я тебе расскажу…
“Лучшая история” была про дедушку Мейера и бабушку Мину. Они жили в Сендзишове. Семья состоятельная, уважаемая: дедушка Мейер одно время возглавлял городской совет. Потом занялся коммерцией, построил лесопильню, cкупал лес и производил железнодорожные шпалы. Перебрался на Подолье, представлял там пивоварни “Окочим”. В родные края вернулся перед самой войной.
У бабушки Мины болели ноги. Никто не знал, отчего, хотя дед возил ее к лучшим львовским врачам. Бабушка сперва прихрамывала, потом даже с палкой передвигалась с большим трудом и в конце концов совсем перестала ходить. Дедушка съездил во Львов и привез кресло. С высокой спинкой, удобной подножкой, обитое бархатом – темно-зеленым в полоску чуть светлее. Бабушка Мина села в кресло, поставила ноги на подножку и тяжело вздохнула:
– Теперь я уже до конца жизни не встану.
С этой минуты она управляла домом с высоты своего кресла.
Бабушка не покидала столовой, однако знала, что к рыбе понадобится перец, а к свекольнику – сахар, что внукам пора садиться за уроки, а прислуга должна сходить в аптеку за лекарством от кашля.
Лекарство предназначалось дедушке Мейеру. Его тщательно обследовали: исключили легкие, щитовидную железу и гортань, но кашель не прекращался.
Жизнь протекала нормально: дела – дети – прислуга – дом… разве что дедушка кашлял, а бабушка сидела в кресле.
Когда началась война, дедушка быстро понял, что быть беде. Он пригласил к себе соседа-поляка, с которым его связывали дружеские отношения, и они вдвоем заперлись в комнате. Вскоре польский друг принялся сооружать схрон. Работа – с особой осторожностью – продолжалась год. Укрытие получилось просторное: поместилась необходимая утварь, запас еды, даже бабушкин ковер и – естественно – зеленое кресло.
Когда объявили о создании гетто, дедушка с бабушкой перебрались в укрытие. Они позвали туда другие еврейские семьи, в итоге в схроне поселилось человек пятнадцать.
Жизнь потекла почти нормально.
Польский друг приносил покупки, бабушка сидела в кресле, а дедушка кашлял.
Обитателей схрона этот кашель начал тревожить.
– Мейер, – говорили они, – люди услышат. Ты не мог бы сдерживаться? Нашел время кашлять…
Дед Мейер понимал, что время неподходящее, сосед приносил все новые лекарства, бабушка крутила гоголь-моголь, но кашель не прекращался.
И однажды обитатели бункера вышли из себя.
И задушили дедушку.
И произошла удивительная вещь.
К бабушке вернулась сила в ногах.
Она встала с кресла.
Закрыла дедушке глаза.
Вышла из укрытия.
Постучалась к польскому другу.
– Бегите, – сказала она. – Сюда сейчас придут немцы.
Остановила проезжавшую по дороге телегу и велела отвезти себя в жандармский участок.
Немцы застрелили всех евреев.
Бабушку тоже застрелили, но самой последней. Пояснили, что это ей в награду. Благодаря чему она увидела, как погибают дедушкины убийцы.
Мой знакомый, солдат и поэт, выжил в Кракове. Историю дедушки Мейера и бабушки Мины ему после войны рассказал их друг-поляк.
2.
– Сендзишов… – вздохнул нью-йоркский раввин Хаскель Бессер. – Я как раз недавно думал о Сендзишове. Мы ехали в санях через Шамони, возница укрыл нам ноги бараньей шкурой. Я почувствовал запах шкуры и сказал жене: мне этот запах откуда-то знаком. В гостиничном номере мы сели у открытого окна и смотрели на Альпы. Пошел снег. Я сказал: уже знаю…
Я ехал в санях в Крыницу, шел снег, возница набросил нам на ноги баранью шкуру. Рядом со мной сидела толстая женщина и без умолку болтала. Рассказывала о родственниках и соседях, о чьих-то похоронах, о чьей-то свадьбе – и все из Сендзишова. Ее фамилия была Зильберман. Имени не помню… Снежинки оседали у меня на ресницах, дул ветер, я подтянул шкуру повыше и почувствовал резкий запах лохм, обшитых шершавым протертым сукном. Зильберман удивлялась, что мне холодно, спросила, как меня зовут. “Хаскель? Как моего брата”, – и начала рассказывать о его школьных успехах. Зиму я всегда проводил в Пивничной, но в тот год моя сестра вышла замуж, и мне хотелось побыть с ней. В Шамони я все время думал о Пивничной, о Крынице и о Сендзишове, где никогда не был…
3.
Если бы это происходило в рассказе Зингера, толстуха в санях знала бы душераздирающую сендзишовскую историю. И уж наверняка бы слышала о дедушке Мейере и бабушке Мине, чья судьба стала местной легендой, с волнением передаваемой из уст в уста. Но снег шел, и сани катили, и Зильберман рассказывала свои байки очень давно, ДО ВСЕГО. Зеленое кресло еще стояло в столовой, дедушка спокойно кашлял, и никакой истории еще не было.
Если бы это происходило у Зингера, о бабушке Мине и дедушке Мейере могла бы рассказать тетя Ентл, та самая, в чепце, украшенном стеклярусом и отделанном лентами – желтой, красной, зеленой и белой. Она обожала удивительные и жуткие истории: про князя, который жег черные свечи и жил с женщиной-демоном, про рыжую Дашу, которую хам-учитель отхлестал ремнем… Но это были самые ужасные происшествия из тех, о которых тетя Ентл слыхала. Про бабушку Мину, которую – в награду – убили последней, Зингер не писал. Он боялся касаться Холокоста. Даже нечистые духи, демоны, дибуки, упыри и черти из его рассказов боялись. Они не заглядывали в ад, выстланный ковром, с зеленым бархатным креслом на почетном месте.