Юля жила в огромной коммунальной квартире. Когда-то в этом московском доме за толстыми кирпичными стенами размещались кельи женского монастыря. Потом в каждой келье поселилось по семье. Длинный коридор был одновременно и кухней — столик с примусом возле каждой двери — и своеобразным, если угодно, клубом.

Юлин дед, старый инженер-железнодорожник, первый налет вражеской авиации встретил философски:

— Над нами три этажа. Полагаю, мы здесь в не меньшей безопасности, чем в метро. Да, от воздушной волны могут вылететь стекла. Значит, на время тревог нужно выходить в коридор.

Что он и делал исправно каждый вечер. Вытаскивал старое, с продавленными пружинами кресло, выносил облезлый плед и укрывал им ноги. Его примеру следовали соседи. Некоторые устраивали постели на полу. С первым же сообщением радио: «Граждане, воздушная тревога!» — дед со лба опускал очки на нос и вслух принимался читать толстый растрепанный том — «Потоп» Генрика Сенкевича.

Чтению иногда мешал отвратительный вой несущейся к земле бомбы. Вздрагивали стены коридора, звякала на столах посуда. Дед констатировал невозмутимо: «Далеко!» или: «Недалеко!» — и продолжал чтение. Оно действовало на пеструю аудиторию лучше всякой валерьянки.

Тетка Паланея появилась в квартире незадолго до начала воздушной тревоги. Дед уже восседал в кресле, постели на полу готовы были принять и старых и малых. Вот тогда-то и раздался громкий стук в никогда не запиравшуюся входную дверь.

— Милости просим! — любезно воскликнул дед.

И вторглась тетка Паланея. Ее можно было сравнить только с огромной, костлявой, старой, но далеко еще не изработавшейся лошадью. Два мешка чудовищных размеров висели у тетки Паланеи через плечо.

— Вечар добры! — провозгласила вошедшая и брякнула мешки на пол.

Из дальнего угла коридора взвилась с постели на полу Нюша, мать троих детей — грудного, двухлетнего и трехлетнего.

— Теточка Паланея! — завопила Нюша, в миг единый преодолела на пути многочисленные препятствия и повисла на шее у вошедшей. Как и следовало ожидать, с причитаниями: — Ты ж моя теточка дороженькая!..

С тех пор, как малоразговорчивый увалень Федя привел в квартиру Нюшу в качестве молодой жены, соседи в полной мере познали, что такое причитать в голос. При малейших житейских затруднениях, равно, впрочем, как и при радостях, Нюша выбегала в коридор, «на люди», и принималась голосить. Дед наслаждался ее импровизациями, завел специальную тетрадку и скрупулезно записывал их, называя сокровищницей народного языка.

— Ты ж моя ягодиночка солоденькая! — причитала между тем Нюша.— Я ж по тебе все глазыньки выплакала!

— Хватит! — густым басом прервала ее тетка Паланея. И Нюша мигом утихла — Ну, как ты тут? Малые как?

Из рассказов общительной Нюши соседи знали, что она круглая сирота, что вырастила ее в глухой белорусской деревне бездетная тетка Паланея. «Уж такая добрая, такая теточка моя ласковая!»

После вопроса: «Как ты тут?» — Нюша опять попыталась заголосить:

— А Федечка ж мой... На фронт взяли!..

— Всех взяли! — Тетку это сообщение нимало не растрогало.— Война, как же ж... Малые, спрашиваю, как?

Предвидя очередной всплеск причитаний, дед как единственный в квартире оставшийся мужчина счел необходимым вмешаться.

— Нюшенька,— сказал он с ласковой непреклонностью,— тетушка ваша преодолела трудный путь. Мой вам совет: пока еще тихо, надо ей умыться, поесть. Для разговоров времени впереди достаточно.

— Спасибо тебе, человече! — отозвалась тетка Паланея.— Ей-право, вся в грязи.

К тому моменту, когда завыли сирены, тетка Паланея успела и помыться, и перекусить, и между делом поведать, что от «хрица»-таки утекла. Где «пеши», где солдатики подвезли — прибилась, слава богу. Знала, что Федьку возьмут в солдаты, что Нюша — «няспрытная девка». Значит, надо непременно до нее прибиться и помочь «годувать малых».

Дед путем наводящих вопросов уяснил, что «няспрытная»— значит неловкая, не умеющая жить. С чем соседи, переглянувшись, и согласились: действительно, житейской хваткой Нюша не обладала.

Тут завыли сирены. Дед поднял книгу с колен. Юля направилась на свой пост — в подъезд.

Если бы не опасность, то феерией ночного «бомбежечного» неба можно и залюбоваться. Шарили по нему голубые лучи прожекторов. С яркими вспышками рвались в вышине зенитные снаряды. И было у семнадцатилетней Юли уже достаточно опыта, чтобы понять по ноющему, противному звуку, приближается самолет или удаляется.

Заглядевшись, заслушавшись, Юля не заметила, как вышла из квартиры и рядом с ней оказалась тетка Паланея.

Она выглянула из подъезда, и отблеск ночной феерии осветил ее лицо. Грубое, некрасивое. Лоб не бог весть какой просторный. Зато нос на семерых рос, ей одной достался. Поджатые в ниточку губы говорили о бесконечном терпении. Малы были для крупного лица ее глазки, утонувшие в глубоких глазницах. Но как блеснули они, когда вражий самолет попал в луч прожектора! А там и второй прожектор вцепился в игрушечный, серебряно поблескивающий самолетик. Самолетик маневрировал, пытался вырваться из слепящего перекрестья. На каждый его маневр тетка Паланея отзывалась:

— Во, каб ты сдох! Каб ты сдох!

«Как-то будет!» — это был девиз тетки Паланеи.

Горожан, еще не приспособивших быт к трудностям военного времени, она подвергла презрительно-краткой критике: «Во, изживенцы!»

Свой и Нюшин быт она без промедления взялась устраивать «с толком».

Дед предвидел массу трудностей с пропиской тетки Паланеи и спланировал цепочку действий. Тетка Паланея обошлась без нее. Выяснив, где сидит начальство, ведающее пропиской, она погрузила в коляску двух младших Нюшиных отпрысков, старшей велела держаться за подол ее длинной, в густых сборках юбки и босиком («Сапоги к зиме поберечь надо!») отправилась. И вскоре вернулась, с торжеством продемонстрировала Нюшино заявление с размашисто наложенной красными чернилами резолюцией: «Прописать».

Резолюция появилась после того, как тетка Паланея, выслушав отказ, погрозилась оставить «малых» в кабинете начальника: «Расти сам!» Малые, видя, что бабка направилась к двери, естественно, подняли рев. «Так, так, деточки!» — скрываясь уже за дверью, позлорадствовала тетка Паланея. Ее, конечно же, вернули.

Прописавшись, тетка Паланея нашла и работу. А это было непросто: пронеслось уже по Москве грозное слово «эвакуация».

— Свет не без добрых людей! — придя из очереди в магазине, рассказывала тетка Паланея.— Пожалилась: никак работу не найду!

Ей не только посочувствовали, ей дали бумажку с адресом мастерской, где шьют солдатское обмундирование. Можно и на дом брать.

Устроившись сама, тетка Паланея сообразила, что туда же можно приткнуть и Нюшу. Заработок пойдет, а главное — рабочая карточка.

Юлю, к которой тетка Паланея с первого дня воспылала симпатией, однажды спросила:

— Как жить, дочушка, думаешь?

«Как жить?» — положим, четко сформулировать ответ на этот вопрос Юля бы сама не сумела. Она вот только что перешла в десятый класс. Лето, как всегда, каникулы. А дальше?

— Учиться и только учиться! — твердили в один голос и мама и дед.

Но где учиться? В Юлиной школе разместился призывной пункт.

— Отмобилизуют армию,— рассуждал дед,— и к началу учебного года школа откроется. Непременно!

Тем временем однажды школьный двор заполнили грузовики с железными кроватями, матрацами, подушками. Забегали люди в белых халатах. Школа превратилась в госпиталь.

В первые же дни войны мальчишки и девчонки — Юлины одноклассники — ринулись в военкомат, в райком комсомола:

— Мы добровольцы! Куда угодно, кем угодно!

Вместе со всеми побывала там и Юля. Совершенно бесполезно: по дальнозоркости она носила очки плюс шесть. Толстые стекла делали ее глаза неправдоподобно огромными.

Глаза эти и в военкомате и в райкоме произвели одинаковое впечатление:

— Идите, девушка, идите! Нет у нас для вас ничего!

Тетка Паланея сама и ответила на свой четкий вопрос: «Как жить, дочушка, думаешь?»

— У деда изживенская карточка, у тебя изживенская, у матери служащая. Что есть будете? Надо тебе на работу. Пойдем, устрою.

— Но я шить не умею,— развела руками Юля.

— Ничего, научу.

Дед с мамой, обсудив все «за» и «против», пришли к выводу: в доводах тетки Паланеи есть логика. Разумеется, временно, разумеется, до той поры, пока... Словом, стала и Юля швеей-надомницей.

Под мастерскую тетка Паланея облюбовала часть коридора — у окна, на свету. Там установлены были три «Зингера»: Нюшин, Юлиной мамы, одной из соседок. Швы простейшие гнали Юля с Нюшей. Они же метали петли, пришивали пуговицы. Окончательная сборка — на тетке Паланее. Строчила, не поднимая головы, и пела под бег машины одну и ту же тягучую белорусскую песню: «Калых-калых, бярезина, балить мая сярэдзина...»

«Сярэдзина»— оказывается, поясница. Поясница-таки действительно немела: чтоб выполнить норму, заслужить право на рабочую карточку, надо было шить и шить.

— У вас исключительно практический ум, Пелагея Ивановна,— понаблюдав за их дружными действиями, похвалил дед.— Налицо поточная линия.

И подключился к ней сам: стал завязывать узелки.

Еще жарко пылал август, а тетка Паланея уже задумалась о зиме. Походила вокруг печки голландки, подумала. Вынесла печке приговор: «Дрэнь!»

Где-то разыскала глину. Развела ее в ведре и принялась за реконструкцию печи. Вынула несколько плиток кафеля, несколько кирпичей из недр печки— образовалась ниша. На помойке подобрала кусок старого листового железа. Вмазала его в печку над топкой. Получилась удобная небольшая плита.

Трудами своими тетка Паланея осталась довольна:

— Дрова беречь надо!

И взялась заготавливать дрова. Выпилила во дворе — что по тем временам напоминал поленовский «Московский дворик» — весь сушняк. А если по правде сказать, то и не только сушняк. Затем отыскала неподалеку деревянный полусгоревший домишко — зажигалка попала.

— Пойдем, Юля, разберем.

Адов это был труд для слабосильной Юли. К полуразваленному дому и подступиться-то было страшно: бревно громоздится на бревно. Ничего: разбирали, таскали вдвоем каменно-тяжкие балки.

— Зачем?—посмеивались соседи.— Купить на складе, только и всего.

— Во, изживенцы! — парировала гневно тетка Паланея.

Впрочем, скоро и соседи поняли: рано посмеивались. Не только дров на складах, но и самих-то складов больше не было.

А жизнь становилась все тревожнее. Порой в сводках, передаваемых по радио, назывались такие города, что сердце замирало: кольцом обкладывал враг Москву!

В любое время суток мог прозвучать теперь из черной тарелки репродуктора монотонный голос: «Граждане, воздушная тревога!»

Не явилась однажды утром старуха молочница. Деревня ее недалеко от Москвы…

А «ежи» и надолбы у московских застав — это как? Вот-вот сомкнется, защелкнется вражеское кольцо, и тогда... Что тогда? Сжалась, притаилась Москва в осеннем непроглядном мраке.

И в один из декабрьских, снежных, морозных вечеров— торжественный голос Левитана по радио, известивший о первых наших победах в Подмосковье!

Однако голод не тетка. А что давали по карточкам? Только хлеб. Черный, тяжелый, он казался вкуснее всего на свете. Но как же его было мало!

Чтобы хоть ненадолго утолить голод, можно поехать в деревню, поменять продукты на вещи. Унизительно, а что делать?

Поездки такие — обязанность Юли: маме перед самой войной сделали тяжелую операцию, ей нельзя поднимать тяжести. По трое, по четверо собирались девчонки-одноклассницы, ездили, бродили от избы к избе, променивали на картошку последнее, что еще имело хоть какую то цену.

В то воскресенье Юле с девчонками повезло: быстро управились, выгодно наменяли картошку. Юля пожадничала, набрала три ведра.

Но уж если везет, то везет во всем. У околицы их подобрал старик, ехавший на станцию на лошади И поезда ждать почти не пришлось. Радовались: уж в Москве-то как-нибудь доберемся.

И вот остался Юле последний рывок: от трамвая до дому. Правда, она оказалась одна. Некому помочь поднять мешки на плечо. Стояла на остановке, примерялась: как ловчее это сделать? И тут мешки сами собой оторвались от земли. Что за диво?

Парень в лохматой куртке из черно-белого собачьего меха держал мешки на весу.

— Я помогу,— сказал он.

Они встретились взглядами. Сострадание — вот что было в зеленовато-карих глазах парня. Он тотчас отвел глаза.

«Я помогу!»—Юля расценила это так, что он взвалит ей мешки на плечо. Плечо она и подставила.

— Нет, нет! Я донесу.— И он поднял мешки себе на плечо.

Юля что-то лепетала: неудобно, с какой стати...

— Идем! — перебил он довольно угрюмо.

Молча дошли до дому. Парень внес мешки в комнату, свалил на пол.

— Ну, вот. До свидания!

— То есть как это «До свидания!» — Дед проворно выскользнул из своего закутка за ширмой.— Нет, нет! Раздевайтесь! Лиза, чайку! Впрочем, что чаек? Картошечки... Отвари картошечки.

— Что вы? Зачем? — Парень пытался отступить к порогу.— Я тороплюсь.

— Никуда вы, молодой человек, не торопитесь. Снимайте куртку! — В голосе деда появились повелительные нотки.

И гость покорился. Снял шапку, рукой поправил прямые светло-русые волосы, и они привычно легли назад, открыли просторный лоб. Разделся — и без куртки, в которой казался мешковатым, гость стал словно бы выше ростом. Толстый, домашней вязки свитер плотно облегал фигуру.

Пока Юля растапливала печку, а мама чистила картошку, дед усадил гостя, повел «светский» разговор. Выяснилось, что зовут его Женей. Что профессия у него такая — «слова о ней сказать нельзя». Что отец на фронте. Мать, она врач, тоже.

Стоило Юле выскочить в коридор, как ее перехватила тетка Паланея. Понизив до возможных пределов свой густой голос, попрекнула:

— Что ж ты ходишь, як тая... як халда? Такого спрытного мальца привела, а сама...

Толчок пришелся вовремя: Юле и самой неловко было а старой юбчонке, в бумазейной кофте с заплатами на рукавах. Извлекла из шкафа единственное свое выходное платье, побежала к тетке Паланее переодеваться.

— Ну вот! — восхитилась та.— Другое дело: чистая принцесса.

Впрочем, кажется, Юлино превращение в принцессу замечено было единственно теткой Пала- неей — «спрытный малец» и глазом не повел в Юлину сторону.

— К столу, к столу! — пригласила наконец мама.

Исходила паром желтоватая рассыпчатая картошка. И хлеб мама нарезала щедрыми ломтями. И селедку сегодня «выстояла» кстати.

Женя стеснялся. Взял всего пару картошин. Дед, посмеиваясь, добавил угощения.

— Хватит, хватит! — Женя склонился над тарелкой, вдохнул аромат картошки.— Уж и не помню, когда ел такую... домашнюю.— И прибавил: — Я на казарменном положении.

— Бронь? — понимающе спросил дед.

— Бронь,— с откровенной горечью подтвердил Женя.— Стыдно! Вот перед такими, как она,— кивнул на Юлю,— стыдно.

— Значит, здесь вы нужны! — возразил дед.

— Слабое оправдание.

За разговором день незаметно перешел в вечер.

— Вам далеко добираться? — озаботился дед.— Комендантский час...

— А у меня ночной пропуск! — И Женя невесело усмехнулся.

В свои семнадцать Юля, конечно, пережила не одну влюбленность. То мимолетную, то в глубочайшей тайне тянувшуюся долго. Не раз бывало: в трамвае, в метро столкнется взгляд со взглядом. На мгновение. А помнится долго. И сожаление: с любовью, единственной, неповторимой, быть может, разминулась.

Тот Женин сострадающий взгляд на трамвайной остановке... Он был таким открытым — в душу ему Юля заглянула. «А что теперь? — думала она.— Сидит напротив, могло бы быть: глаза в глаза. А он... На меня ни разу не глянул. Еще бы: кого хочешь очки мои испугают».

Сумей Юля посмотреть на себя сторонним взглядом, то узнала бы, что очки как раз подчеркнули в ней лучшее, глаза.

Но она этого не знала, очков своих стеснялась. Сидя напротив Жени, поглядывая на него украдкой, влюбляясь все больше и больше, думала горько: «Уйдет, и все кончится!»

— Все таки мне пора! — Он встал.

Провожать его в коридор вышли всей семьей. «И всё, и всё!» — мысленно твердила Юля.

Но тут в коридор в клубе морозного пара вверглась тетка Паланея. Ведро с водой в одной руке, горящая свечка — в другой. Воду брали из крана в подъезде, где давно уже перегорела синяя светомаскировочная лампочка.

— На,— сказала тетка Паланея и сунула Юле свечку.— Посвети ему.

И хлопнула у Юли за спиной дверью в коридор — перед носом у деда и мамы. Метнулся, едва не погас огонек, и Юля защитила его ладонью. Огонек, успокоившись, просветил ее пальцы.

— Осторожно. Тут ступеньки. Три. Все!—обронила Юля, перешагнув последнюю ступеньку.

Слабый отсвет пляшущего на сквозняке огонька скользил по Жениному лицу. Оно было задумчиво.

— Как хорошо мне было в вашем доме! — сказал он глуховато, вполголоса, словно протянул Юле соломинку, за которую она и уцепилась.

— А вы приходите! — с жаром воскликнула она.

— Спасибо! — Он помолчал, прибавил: — Может быть... Мне не просто вырваться. Спасибо. До свидания! — И заскрипел снег от его быстрых шагов.

Неделю Юля вздрагивала при каждом стуке в дверь: «Он!»

Он пришел только в следующее воскресенье. И стал в доме частым гостем. Всегда со своим «сухим пайком»: то банка консервов, то кусок колбасы. А то — с извинениями! — просто хлеб.

Нет, не к Юле он приходил. Он приходил к деду. Начинались бесконечные чаи, бесконечные обсуждения последних военных событий. Надевала ли Юля в честь его прихода лучшее платье или оставалась в домашнем — этого он, пожалуй, не замечал. Зато Юля видела в нем, наверное, даже больше, чем следовало.

Однажды он пришел в необычно приподнятом настроении. Выгрузил на стол из портфеля кучу пакетиков со съестным, выставил бутылку водки, при виде которой дед всплеснул руками.

— Дело в том,— объяснил Женя,— что у меня сегодня день рождения.

— О! — Дед опять всплеснул руками.— Поздравляю! — Они обнялись и расцеловались.

Первая выпитая рюмка их всех размягчила. Женя стал вспоминать свои прошлые дни рождения, дед — свои. Юля сидела, молчала, была счастлива. Что ж из того, что любовь твоя без взаимности?..

Счастье разом обрубил нечеловеческий вой в коридоре. Он сорвал Юлю с места, выбросил из комнаты.

Тетка Паланея — вот кто выл так страшно, на одной нескончаемой ноте... Закинула голову, вцепилась руками в волосы, превратившиеся из аккуратного узелка в дикие космы.

Нюша, упав на колени, гулко стукалась головой об низкую доску подоконника. Раз за разом, размеренно, монотонно. Не выла, не причитала — просто билась головой.

Почтальонша тетя Зина пыталась и не могла удержать Нюшину голову. Не смогли они удержать ее и вдвоем с Юлей.

— Женя! — закричала Юля.— Женя, помогите!

Все дальнейшее перепуталось в памяти Юли.

...Дед трясущейся рукой совал к Нюшиным губам рюмку с остро пахнущей валерьянкой. Или тетке Паланее он ее совал? То ли Нюша, то ли тетка Паланея — кто из них не принял, не смог принять этого сострадания? Рюмка так грохнулась об пол, так разлетелась, что потом соседи натыкались на осколки в другом конце коридора.

— Будь проклята эта война! Будь проклята! — твердила почтальонша тетя Зина.

Перепуганные, ничего не понимающие глаза Нюшиных детей: старшая одной рукой прижимала к себе младшую, второй—качала тряпочную куклу...

Так вошла в их коридор «похоронка» — на Федю.

Тетка Паланея опомнилась первой. Оборвала вой, гребенкой причесала волосы, сказала буднично, словно и не она вот только что выла:

— Ничего не поделаешь, Нюша. Иди в хату! И было — было! — что-то оскорбительное в ее жесте, каким она отвела от Нюши Женины руки.

Дверь за ними закрылась. Это было их и только их горе.

Дед еле доплелся до комнаты. Женя хотел поддержать его под локоть. Но дед, как только что тетка Паланея, отвел его руку, И Юля подумала: вот и в этом что-то оскорбительное.

Стол с расставленной на нем едой, с початой бутылкой водки весь был залит ослепительным, праздничным солнцем. И в этом тоже — тоже! — было что то оскорбительное.

Дед тяжело хлопнулся на пронзительно скрипнувший стул, обвел стол взглядом.

— Н-да пир во время чумы!—И после долгой тягостной паузы: — Выпьемте за упокой бедной Фединой души. Налейте, Женя!

— Нет! — непривычно высоким голосом воскликнул Женя.— Не могу...

Он сорвал с вешалки куртку. Совал руки в рукава и никак не мог попасть. Попал наконец. Поднявшись на цыпочки, шарил рукой по краю шкафа — искал шапку.

— Я не виноват...— бормотал он.— Не виноват...

— Помилуйте, Женя,— сказал дед — Кто же вас винит!

— Я сам... сам... Стыдно. Невыносимо! — Он, вдруг успокоившись, прибавил ровным, обычным своим голосом: — В военкомат. Прямо сейчас. Вот так.

Дед, опершись обеими руками о край стола, поднялся. И стул уже не скрипнул, а взвыл под ним,

— Понимаю! — торжественно, словно благословляя на подвиг, произнес он.— Одобряю!

Юля вышла проводить Женю. Дверь на улицу была распахнута настежь, и подъезд залит солнцем.

Сочились талой водой сугробы. И так все сверкало кругом, что к глазам подступили слезы. Или это оттого, что сейчас предстояло прощание? Может быть, навсегда. Не так ли летом провожала Нюша своего Федю в этом же самом подъезде?

Тогда соседи толпой вышли на площадку и остановились у ступенек. По ним спустились лишь Нюша и Федя Как они будут прощаться, никто не должен видеть. И дед плечами, распахнутыми руками оттеснил соседей в коридор.

Никто, кроме Юли, не провожал Женю. Наверное, сейчас ему было трудней, чем Феде...

Минутку, не глядя друг на друга, они постояли в подъезде. Молчание было тягостным. Чтоб оборвать его Юля спросила:

— Вы... вы зайдете к нам... еще? — Спросила так, словно уход его на фронт — дело бесповоротно решенное.

— Не знаю. Постараюсь.— Он помолчал, переступил с ноги на ногу. И вдруг положил обе руки Юле на плечи. Они взглянули друг на друга.— Я люблю тебя, Юля! — Он чмокнул ее куда-то в висок и опрометью бросился из подъезда.

Оглушенная его признанием, ослепленная неистовым сверканием солнца, воды, снега, Юля выскочила следом.

Он уходил, не оглядываясь. И теперь в куртке, обычно делавшей его мешковатым, он казался мужественным.

Это была первая в Юлиной жизни бессонная ночь. «Я люблю тебя, Юля!» — звучал Женин голос. И оттого, что слова эти не придуманы ею, а произнесены, Юля заливалась жаром. Но тотчас ей виделась его спина. На спине — тощенький зеленый вещмешок. Такой был на спине у папы, у Феди. И к горлу подступали рыдания. Подступали и не проливались слезами. И от этого было так тяжко, как никогда еще не было.

День не принес облегчения. Как всегда, они втроем шили в коридоре у окна. Рядом была Нюша, похудевшая, непривычно молчаливая. Но то, что она не причитала, не билась, как вчера, головой о подоконник, казалось Юле бессердечием. Уж вовсе бессердечным показался попрек тетки Паланеи:

— Ну, как же ты петли выметала, Нюша! Глядеть надо!

И все же дела и заботы, даже чужое горе, еще вчера рванувшее за сердце,— теперь все шло мимо, мимо. У Юли была теперь и своя радость: «Я люблю тебя, Юля!» — было и свое горе: он уходит, уходит, быть может, навсегда.

Вечером он пришел. Ничего не успел сказать, а Юля уже поняла: ему отказали. Боже мой, какое счастье: ему отказали!

Женя мрачно подтвердил это:

— Наотрез. И запретили обращаться впредь. «Надо будет — вызовем». Я, видите ли, тут нужнее.

— Значит, в самом деле нужнее,— отозвался дед из своего угла: вчерашние события уложили его в постель.

Юле почудилась в голосе деда непривычная, несвойственная ему сухость. И она ринулась защищать Женю.

— Конечно, нужнее! Иначе...— Она потом долго со стыдом вспоминала свою бестолковую и пылкую тираду.

Дед бросил на Юлю единственный взгляд. Что в нем было — в мимолетном в сверкнувшем взгляде? Насмешка, удивление?

Кажется, и Женя перехватил этот дедов взгляд. И понял в нем больше, чем способна была понять Юля. Вздохнул:

— Пойду. Заскочил на минутку, чтоб не беспокоились... попусту.— Он помялся, глянул на деда в упор. Спросил: — Можно, мы немножко пройдемся с Юлей?

— Конечно, конечно! — Кажется, дед ответил с облегчением.— Пройдитесь. Вон погода какая!

Так же, как вчера, сияло солнце, сверкали в его лучах ручьи и лужи. И все было не так.

Они долго молча шли пустынным переулком. Так тягостно, так многозначительно было молчание, что Юля подумала с отчаянием: «Что же, разве я хотела, чтоб он ушел туда? Нюша хотела, чтоб Федя?.. Мама хотела, чтоб папа?.. Так почему что-то давит, давит?..»

Они вышли на набережную. Скованная льдом Москва-река просторно разлеглась в берегах, вся сверкала. И лицо Жени с погасшими, с непривычно темными глазами. Он глядел куда-то далеко, за реку. Наверное, ничего не видел.

«Дура! — воскликнула Юля мысленно захлебнувшись от жалости.— Беспросветная дурища! Ковыряюсь в своей душе. А о том, что и у него душа, забыла. И что душе этой куда тяжелей, чем моей, тоже забыла!»

— Ну, полно, Женя! — Она схватила его за отвороты куртки, с силой встряхнула.— Полно, полно!

Он накрыл ее руки своими — совсем ледяными в этот теплый, залитый солнцем день. И замер так надолго. И она ощутила, как теплеют постепенно его пальцы.

— Спасибо! — сказал он еле слышно.— Спасибо тебе.

Едва стаял снег, как москвичи дружно принялись копать. Любой клочок городской, забитой щебнем и стеклом земли — под грядки. Но с грядок еще когда-то что-нибудь получишь. А в подмосковных деревнях уже не только картошки — свеклы кормовой не выменять.

— Надо ехать подале,— постановила тетка Паланея.— Туды, где хлеб ростють. Будем, Юля, шить денно нощно, выполним норму за неделю до срока. За неделю обернемся.— Она успела уточнить у «добрых людей», куда именно надо ехать.— И не транты энти тащить,— так она называла одежду,— а соли собрать, керосину. Во, что надо!

Соль по карточкам выдавали, а расход невелик: не всякий день есть в доме варево. Соли собрать можно. И керосину тоже. Хоть и жесткий лимит на электричество, хоть и приходится сидеть с коптилками, но дни стали длиннее. Керосин можно сэкономить.

За день до их отъезда Женя принес тугой мешочек соли:

— Довоенная. Мамин запас дома обнаружил.

— Что тебе привезти? — спросила Юля.— Мука тебе ни к чему.

— А! — Он махнул рукой.— Мне все ни к чему.

И Юля тут же решила, что за соль выменяет ему что-нибудь вкусненькое.

От той станции, куда можно было ехать без пропуска, дальше предстояло добираться попутными машинами. Вышли на шоссе, «проголосовали». Шофер первой же машины лихо тормознул, распахнул дверцу:

— Пож-жалуиста! Как не подкинуть та-акую девушку!

Поехали. Шофер тут же выяснил: куда они и зачем? И оказалось, что в деревне, возле которой стоит их часть на переформировании, хлеба прорва. А мешочникам туда не попасть: далеко от шоссе. Его самого смутило слово «мешочники», он извинился:

— Это я не про вас!

Тетка Паланея было засомневалась:               «Надо ли ехать в такую даль? Как потом с грузом дотащимся?»

— Ер-рунда! — отмахнулся шофер.— Враз организую вам попутку.

Как видно, по этому шоссе он ехал не впервые. Знал, где стоят контрольно пропускные пункты. Не доезжая их, высаживал, указывал тропинку:

— По ней опять на шоссе выйдете. Буду ждать, не сомневайтесь. Мотору поостыть в самый раз.

— Вот повезло, так повезло! — радовалась тетка Паланея.

Весенний день длинный. Солнце еще стояло высоко, когда прибыли в ту деревню, которую так расхваливал шофер. Он же определил их и на квартиру:

— Тут будете в чистоте и спокое.— Посулил вскоре наведаться и лукаво-многозначительно подмигнул Юле. Молодая хозяйка от этого ревниво нахмурилась. Ухарь подмигнул и ей, прибавил с вызовом: — Вот так вот, Мар-руся!

Маруся, узнав, что они привезли на обмен соль и керосин, сама побежала по соседям — известить. Крикнула уже на бегу:

— Одним днем обернетесь с таким товаром!

В самом деле, соседи прямо-таки набежали. Всем позарез нужны были в этой глубинной деревне и соль и керосин. У Юли и того и другого было мало. И потому мама в Москве пошла на крайность. До последнего не пускала она «в расход» свою блузку из нежнейшего, белейшего батиста. Вокруг воротника, на груди — пена еще более белых кружев. Мама в этой блузке становилась красавицей. И вот, бережно сложив, мама погладила ладонью кружева — попрощалась. Сунула блузку в мешок.

— Нет! — воскликнула Юля и выбросила блузку.

— Нет! — эхом отозвался дед из своего угла.— Нет, Лиза, нет!

— Да! — непреклонно сказала мама. И так, чтоб дед не видел, глазами показала на него Юле.

У деда на щеках появился голодный отек: старики и дети особенно страдали от голода.

Теперь Юля развернула блузку перед Марусей. И та посоветовала:

— Пойди к Дуське. Она у нас модница. Во-он в ту избу.

Дуська — грудастая девка, наверное, Юлина ровесница — вцепилась в блузку:

— Беру!

— Мала, поди, будет? — усомнилась Дуськина мать.— Померяй.

Что ж, блузка в самом деле была Дуське мала, перламутровые пуговки натягивали петли. Блузка, делавшая маму красавицей, безжалостно подчеркнула непомерное богатство Дуськиного бюста и обезобразила Дуську.

— Мала, мала. Сымай! — Мать махнула рукой.

— А ничего не мала! — Дуська вертелась перед зеркалом.— Что ты, маманя, понимаешь? Нынче модно в облипочку. Беру!

— Ну, так и быть...— Мамане блузка тоже нравилась.— За кило муки можно взять.

— Еще чего!—отрезала Юля,— Три кило, не меньше!

Это была безумная, невероятная цена. Для того и назначила ее Юля, чтоб Дуська сняла наконец блузку со своих… своих...

— Три кило!—Маманя язвительно расхохоталась.— Сымай, Дуська!

Но Дуська, как видно, не лишена была в доме права голоса. И был он у нее из числа тех, что не перекричит и уличный репродуктор.

— Не сыму! — Вот так она произнесла этим самым голосом.— И черт с ней, с мукой!

— Дуська, опомнись!

Поспорили. Покричали. Последнее слово осталось за Дуськой. Отвесила на безмене муку — со щедрым «походом».

— За эдакую красоту не жалко!

Довольная и собой и Дуськой, Юля вернулась в Марусин дом. Там тетка Паланея громогласно торговалась с хозяйками. Муку придирчиво проверяла: сыпала на ладонь щепотку, плевала на нее и скатывала в комочек. Отведав комочек на вкус, ставила «диагноз»: «Ничего мука!» Или: «Дрэнь. Сырое зерно смолола, молодица!»

Последней пришла в дом чистенькая и аккуратная старушка. При виде бойко идущей торговли робко примостилась на краешек лавки, опустила на колени завернутый в льняную тряпицу свой небогатый товар. И замерла с видом полной безнадежности. Юля разглядела на ее одежде тщательно на шитые заплатки, подивилась белоснежному платочку на таких же белоснежных волосах. Пожалела бабусю, подсела к ней:

— А вы что же, бабушка?

— Так ведь что, внученька? Муки у меня нету. Сами до новины на картохах перебьемся ли, нет ли...

Она не взывала к жалости, нет. Просто делилась своими заботами. Оказалось, что и сын и невестка фельдшерица на фронте. Забирали невестку — внучка, по пятому годку, хотели в детский дом отправить.

— Мы с дедом не отдали. Сами ростим. Так бы оно все ничего — коровка, слава богу, доится, курочки. А с хлебом беда. Дед совсем старый, не работник в колхозе. Много ли я одна заработаю? И сольцы ни щепотки давно уже нетути. Без соли какая еда, сама посуди?

Она помолчала, поправила платок на голове. Глянула на Юлю, и Юля подивилась, какие черные, живые глаза у старушки.

— Одно, что есть,— медок.— Бабуся развернула тряпицу, поставила на ладонь глиняный обливной горшочек.— Внучку берегли — новый еще когда-то будет. Да уж за соль что хошь отдашь. Возьми, а?

И Юля вспомнила, что для Жени «вкусненькое» еще не выменяла. Пожалуй, мед и взять. Мешочек с солью, чтоб тетка Паланея не распорядилась им по своему, Юля спрятала в карман куртки.

— А что,— сказала Юля,— возьму.— И вынула мешочек.— Только... не мало вам будет?

Старушка взвесила мешочек на ладони. Сказала с достоинством:

— Нет, мало не будет.— И с опаской покосилась на тетку Паланею.

Та, как почувствовала, что Юля сейчас сделает глупость, оглянулась. Юля держала в руках горшочек, старательно увязанный бумагой. Нюхала — сквозь бумагу сочился аромат.

— Ты что? — возмутилась тетка Паланея — Договорились: только муку!

— Нет! — твердо возразила Юля.— Это для Жени.— И старушке: — Спасибо, бабушка.— Глазами показала: «Уходите поскорей!»

За мед была ругана Юля нещадно, а заодно и Женя: «Не сдох бы он без того меду!» Но что сделано, то сделано.

Часу не прошло, как тетка Паланея весь «товар» расторговала. Толстые, солидные, дивно пахнущие, стояли мешки с мукой в уголке. Неподъемные мешки. И тетка Паланея стала тревожиться:

— Ну-ка, обманет нас тот шофер? Не придет? Что будем делать?

— Придет, никуда не денется,— уверенно сказала Маруся.

Как ни жестко торговалась с бабами тетка Паланея, а Марусю за приют и заботу оделила щедро и солью и керосином. Маруся не осталась в долгу, пригласила поужинать. Сама собралась доить корову, а тетке Паланее дала указания:

— Печку затопи. Картошка вон, в ведре, начисти.

Юлю при этом намеренно обошла взглядом.

Не успела Маруся скрыться в хлеву, как явился ухарь. Выяснив, где хозяйка, начал заигрывать с Юлей. Тетка Паланея сурово на него прикрикнула:

— Дров бы нарубил, жа-аних!

— И то! — Ухарь ничуть не обиделся.

Судя по тому, что топор из подпечья вытащил без раздумий, в доме этом ему не привыкать было хозяйничать. Здоровенные березовые колоды с одного удара разлетались у него надвое.

Тетка Паланея и Юле мигом нашла работу:

— Вода кончается. Принеси!

С крыльца Юля видела, как размахнулся ухарь, ахнул топором по чурбаку и тут же покачнулся. Топор выпал из рук. Ухарь ухватился за стойку, подпирающую поленницу, и, скользя по стойке рукой, неловко съехал на землю.

Юля мигом слетела с крыльца, подбежала к нему. Ухарь был весь белый.

— Ты что? — в испуге спросила Юля.

— Ер-рунда!—Он все же пытался хорохориться.— Ведро воды на башку, и будет пор-рядок!

Однако же пока шел к колодцу, его болтало из стороны в сторону. Он с несвойственной ему виноватостью бормотал:

— Чер-рт, как прихватило, чер-рт!

Ведро у Юли не вдруг в колодце утопилось, и вытащить его, оказывается, куда как не просто. А ухарь уже изготовился: сорвал гимнастерку вместе с нательной рубахой, уперся обеими руками в сруб колодца, наклонил голову.

— Лей! Прямо на голову лей!

Юля подняла ведро. И тут увидела: от плеча наискось, через спину шел глубокий, красно розовый рубец, перечеркнутый скобками швов. Юля держала обеими руками на весу тяжелое ведро — глаз не могла оторвать от рубца.

— Ну, лей же! — рассердился ухарь.

Она стала лить — потихоньку, чтоб вода не попала на шрам.

— Ох, хор-рошо! Эх, здорово!—крякал ухарь.— Удр-ружила!

На веревке висело во дворе выстиранное белье. Юля сорвала просохшее полотенце, бросила ухарю на голову. Он утерся, направился к березовым чурбакам. Позвал Юлю:

— Сядем. Отпыхаемся. Хор-рошо! — Прислонился спиной к бревенчатой стенке сарая. Глаза прикрыл. Бледность, что так поразила Юлю, потихоньку уходила.

— Этот... этот шрам... Ранило тебя? — спросила Юля.

— А, ер-рунда!—Он моргнул коротенькими, до рыжины выгоревшими ресницами.— Осколком чиркнуло. Зажило, как на собаке.— Он помолчал и прибавил: — Гимнастерку жалко, Командирская была гимнастерочка. Шерстяная.

От такого неожиданного заключения Юля рассмеялась. Он рассмеялся тоже, приоткрыл один глаз, подмигнул:

— Вот так, Юля! Чиркнуло — это ер-рунда. С башкой хужее дело: контузия. Снаряд рвануло... Ну, совсем рядом. А я как раз в моторе копался. Башкой об мотор приложило. Очухался — в голове общий церковный звон...

Похоже, звон этот был у него и сейчас — поморщился, перекатил голову по бревну. Волосы на солнце быстро подсыхали, поднялись на макушке рыжеватым хохолком.

— И... Что же дальше? — Ухарь был первым встреченным ею человеком, который побывал там, и Юля с волнением ждала ответа.

— Ну что... Капот закрыл, сел, поехал. Снаряды к огневым подвозить надо? Надо. Спасибо, не в кузов ахнуло. Сидели бы мы тогда с тобой на солнышке, как же, хе-хе!

— Но... Страшно было?

— А ка-ак же!

Тут Маруся вышла из хлева. Глянула на ухаря, разохалась:

— Что, Ваня, опять?..— Мимоходом обожгла Юлю прямо-таки ненавидящим взглядом.— Зачем вот?..— Пнула сапогом топор.— Сам знаешь: нельзя тебе... Голый сидишь на ветру, как можно?..— Схватила валявшуюся на земле гимнастерку, помогла надеть.— Ремень где?

Пока она металась по двору, искала ремень, ухарь гимнастерку застегнул, встал, головой помотал, как бы прислушиваясь сам к себе.

— Отпустило. Великое дело — вода.

Когда Маруся, найдя ремень, приблизилась, сказал со значением:

— Теперь так, Юля: завтра чуть свет выезжаем. Сам отвезу.— Взял ремень, перепоясался туго-натуго, все сборочки на гимнастерке согнал назад, прибавил мстительно:—До самого дома отвезу.

От этого сообщения у Маруси руки опустились. Ухарь сделал вид, что ничего-то он не заметил. Направился в дом.

Поужинали богато: картошки, огурцов соленых, капусты квашеной — всего на столе было вволю. После ужина ухарь задерживаться не стал:

— Выспаться надо перед дорогой!

Проводить себя Марусе не позволил, зато на Юлю покосился. Поклонился ей со смешной почтительностью.

За это Юля схлопотала еще один Марусин ненавидящий взгляд.

Вся обратная дорога, как полет в прекрасном цветном сне. Мчались навстречу опушенные первой зеленью леса и перелески. Набегали и уносились назад деревни.

Ухарь довез их до самого дома. На прощание церемонно пожал Юле руку и сунул клочок бумаги:

— Моя полевая почта. Может, напишешь, а? — Ухарство слетело с него, как шелуха. И в голосе и в устремленных на Юлю серо рыжих глазах была робкая просьба.— Конечно, понимаю: ты девушка грамотная. А я что? Солдат, он и есть солдат. Но ты бы знала, что такое фронтовику письмецо! Как, а, напишешь?

Юля мысленно увидела красно-розовый рубец, сказала твердо:

— Напишу, Ваня. Непременно!

— Буду ждать! — И опять из него попер ухарь: — А то, понимаешь, как? И стреляют в тебя, и бомбят, и пузом сто километров пропахал. Все ничего А вот мор-рально,— он стукнул себя кулаком в грудь,— мор-рально, понимаешь, тяжело!

То чувство полета, что не покидало Юлю в дороге, не оборвалось и дома. Дед ахнул и столь скорому возвращению Юли и столь богатой ее «добыче». Он совсем сдал последнее время, почти не вылезал из своего закутка. А теперь вылез и печку принялся растапливать, приговаривая:

— Сейчас... Кулешик сварим. Горяченького, давно не ели горяченького...— Сунулся в шкафчик, где когда-то хранились продукты, с торжеством показал Юле бутылку с подсолнечным маслом: — Вот! Даже и заправим!

А Юля кинулась смывать с себя дорожную пыль, переодеваться. Потом она без промедления собиралась позвонить Жене, побежать к Жене.

Стоило подумать: «Господи, как я о нем соскучилась!»— тут же раздался стук в дверь: Женин, единственный и неповторимый.

Он вошел. Глаза его при виде Юли просияли:

— Вернулась! А я уж и не надеялся...

Он стоял у порога и смотрел на Юлю какими-то странными, незнакомыми глазами. Смотрел, не отрываясь, не стесняясь присутствия деда. И от этого взгляда сердце Юлино сжалось и, кажется, становилось все меньше и меньше. Она увидела на Жене старенький, узковатый в плечах плащ, через плечо— лямку от вещмешка. Она уже догадывалась, но верить своей догадке не хотела.

Так не хотелось верить догадке, так хотелось порадоваться удачной поездке, что она схватила стоящий на столе горшочек с медом:

— Вот! Тебе!.. Нет, ты только понюхай...

Тень улыбки скользнула по его губам. Он молча качнул головой, по-прежнему не отрывая странного взгляда, как бы вбирающего в себя Юлю.

Дед, увлеченный возней с кулешом, не замечал ничего. Со всегдашним своим радушием сказал:

— Раздевайтесь, Женя. Присаживайтесь. Сейчас будет кулешик. С пылу, с жару!

— Нет. Я проститься.— И Женя снял кепку.

Голова его была острижена наголо. И та догадка, которой Юля все еще не хотела верить, стала несомненной реальностью. Мгновение назад сердце ее сжималось, сжималось. Теперь оно рванулось, заполнило разом всю грудь. Глотка воздуха не протолкнуть в легкие.

Женины слова заставили наконец и деда оторваться от стряпни.

— Но как же?!. Но бронь?..— Дед тоже все понял сразу.

— Мне же сказали: «Надо будет — вызовем». Вот — надо.

Дед отставил недоваренный кулеш с плиты, старательно обтер тряпкой руки и, с трудом переступив через порог, вышел.

Юля все еще держала в руках никому теперь не нужный горшочек. Женя шагнул к ней, взял у нее горшочек, не глядя поставил его на стол. И обнял Юлю. Крепко. Обеими руками.

Они постояли так молча — не было слов ни у него, ни у нее. Потом Женя разжал руки, чуточку отодвинул Юлю от себя. Снял с нее очки, нежно и бережно поцеловал ее в один глаз, в другой. Вернул очки на место. И еще они немножко постояли: глаза в глаза.

— Мне пора.

И Юля вдруг мысленно увидела красно розовый рубец, перечеркнутый скобками швов. Услышала голос: «Очухался — в голове общий церковный звон...»

Женя смотрел Юле в глаза, и страха в его взгляде не было — лишь печаль, что они расстаются. А Юле было так страшно за него, что слезы подступили к глазам. Она сдержала их: мама проводила папу без слез, даже Нюша, и та...

— Я напишу. Как только будет адрес,— сказал Женя и, обняв ее за плечи, повел к двери.

В коридоре их ждали дед, Нюша, тетка Паланея. Как когда-то Федю, папу, других соседей-мужчин, их проводили до дверей. С дедом Женя расцеловался. Нюша поклонилась ему низко, в пояс. Тетка Паланея, сжав свои корявые, загрубелые пальцы в щепотку, размашисто перекрестила Женю:

— Господь тебя спаси!

За порог Юля с Женей вышли вдвоем: никто не должен был видеть их прощания.

 *****

...Рута — долговязая акселератка - школьница — вдруг по собственной инициативе затеяла генеральную уборку. Вытащила из старинного резного буфета, прозванного в доме «алтарным», всю посуду. В том числе глиняный обливной горшочек, увязанный пожелтевшей, истлевшей от времени бумагой.

Стоило горшочку попасть на глаза Юлии Сергеевне, и сердце разом заполняло собой всю грудь. Горшочек меда ждал Женю. Не дождался.

Вот кажется: все на свете забывается. Была потом у Юлии Сергеевны долгая и, в общем, счастливая жизнь. Был и есть муж. Надо же: москвичка выскочила за латыша! И он увез ее в Ригу. Изведала счастье быть матерью, бабушкой. Но нет, не все на свете забывается.

Она бережно обтерла пыль с горшочка. Припомнила, как везла его за пазухой, чтоб не разбить. Как вся пропахла медом. Как была счастлива, что вот скоро вручит его Жене... Многое ей хотелось вспомнить, глядя на горшочек.

Но тут явилась Рутина подружка Даце — такая же громоздкая, но куда более шумная. Причем собственного шума Даце всегда было мало. Она и сейчас первым долгом ткнула пальцем в клавишу магнитофона, и дом наполнился грохотом современного джаза.

Оглядев учиненный Рутой разгром, Даце мигом заметила горшочек.

— О, какой модерняга! Откуда? — И она уже протянула к горшочку руку.

— Не тронь! — Рута хлопнула ее по руке.— Это память о первой бабушкиной любви.

— Что? — Даце громогласно расхохоталась, метнув исполненный иронии взгляд на Юлию Сергеевну.

— Ты дура! — воскликнула Рута.— Совершеннейшая дура, понимаешь?!— И, даже не поднявшись на цыпочки, бережно поставила горшочек в дальний угол верхней полки «алтарного» буфета.

г Рига.