Предбанник у Разгонова был теплый, зимний да с широкими лавками да с бочонком квасу да с целой дюжиной халатов — Разгонов крепко надеялся, что щедротами спасет от злоумышленников хотя бы часть своего достатка. Но разбойники и людишки, кои им прислуживали, к халатам и лавкам отнеслись с небрежением и повалились на пол, как скот в конюшне.
— Сообразно Табели о рангах чин поручика есть то же, что губернский секретарь, — говорил Лазаревич, попав под лавку меж Кузьмой и Варварой Веселой. — Это есть двенадцатый класс, ниже коего располагаются только два: провинциальный секретарь да коллежский регистратор…
— Самый подлый чин, — сказал Кузьма. — Один такой в Казани взял у меня два рубля за бумагу, что я ханского роду Мурзы.
— Да разве ты татарин?!
— Я не татарин, но мог бы записать и за один рубль. Подлое сословие. Хуже только коллежский асессор.
— Да чем же коллежский асессор хуже? — изумился Лазаревич. — Вить он выше стоит!
— В Екатеринбурге сей Кузьма просил у асессора Мутовкина работу, дабы наживна была и дабы не работать, а только деньги брать, — отозвался из-под другой лавки Калентьев, не сумевший ничего разузнать про Вертухина, как еще месяц назад задавал ему Лазаревич, но все проведавший про Кузьму. — Мутовкин определил его собирать недоимки.
— И что? Замечательная работа — только деньги брать.
— Его в первом же дворе поколотили пустым помойным ведром.
— Злонравный и нерадивый чин, — сказал Кузьма. — Боле вы о нем при мне не говорите!
— Губернскому секретарю или поручику не под стать посланцем Санкт-Петербурга быть, — возвратился Лазаревич к началу разговора. — Чин не тот.
— Да какому худосмыслу вспало на ум, что Минеев сюда из Санкт-Петербурга послан?! — язвительно повернув голову в сторону Кузьмы, поддержал хозяина Калентьев. — Ежели он еще под крепостью Магнитной убит, как полковник Белобородов сказывал, — он привстал, дабы посмотреть на полковника Белобородова.
Белобородов лежал пластом, и прислуга Разгонова обкладывала его принесенным с улицы снегом, дабы он очухался от лечения Лазаревича. Полковник стал похож на тающий по весне сугроб, но признаков жизни не подавал.
— Мы теперь имеем три поручика Минеева, — сказал Лазаревич. — Один — белобородовский Минеев, который хулу возводил на страну турецкую. Его убили под крепостью Магнитной. Другой — Минеев самого Минеева. Этот был в отряде генерала Деколонга и его взяли в плен сообщники Белобородова, но он сумел бежать и добрался до Билимбаевского завода, — Лазаревич тоже приподнял голову, дабы проверить, все еще мертвым лежит его пациент или уже очухался. — Третий — Фетиньин Минеев. Он прибыл на наш завод с Яика и оказался женщиной.
Калентьев, лежавший на украденном им подносе, коего он именовал не иначе, как «дар сибирский», поднялся, положил поднос на лавку и сел на него. Дар сибирский отозвался на приветствие его задницы приятной шершавостью.
— Что же сии обстоятельства говорят? — спросил он, преданно глядя на Лазаревича.
Лазаревич, прохладившийся на полу, также поднялся.
— Из сей диспозиции следует, что сочинитель каждого из трех вымыслов есть служитель той стороны, коей это выгодно.
Следом за Лазаревичем встали с полу и сели по лавкам остальные. Не было только Рафаила, по предложению Лазаревича ушедшего за касторкой как вторым после веников средством от всех болезней. Да Белобородов по-прежнему лежал мертвецом.
В предбаннике остались теперь только свои люди, из Билимбая, если не считать служителей, коих Разгонов приставил помогать разбойникам в бане. Но те не интересовались ни поручиком, ни генералом Деколонгом, ни крепостью Магнитной, а единственно тем, будет ли им от Разгонова бражка и сколько будет.
— Где господин Вертухин? — спросил вдруг Кузьма, оглядываясь на дверь бани.
— Он на попечении Домны, — ответил Лазаревич. — Я нахожусь во мнении, что она мнет его кулаками, дабы кровь разогнать.
— Османская империя государство превеликое, — успокоившись, сказал Кузьма. — И дела его велики, как Черное море. Турецкий офицер не может быть женщиной, поелику женщина не горазда на дела великие. Бусурманская вера темна и кровава. Женщину побьют камнями, буде она оденется воином.
— Следственно, Минеев был не посланец Санкт-Петербурга? — повернулся Лазаревич к Калентьеву. — И не пособник турецкий? — он оборотился к Кузьме. — Кто же он?
— Кто быв поручик Минеев, на то есть божий промысл, — сказал Кузьма. — Не ты ли сам, любезный сударь, сказывал, что Минеев — посланец государыни Екатерины Второй?
Лазаревич махнул на Кузьму рукой, как на человека, совсем угоревшего и говорящего непристойно и со всею невежеской дерзостию.
— С твоих слов сие утверждалось, с твоих слов, — он возвысил голос. — Третьего дня в шинке ты сказывал сведения, что поручик Минеев держит при себе тайные записи, изобличающие его как пособника турецкого. Дела же его свидетельствуют, что он посланец санкт-петербургской.
Тут настало время Кузьме умолкнуть.
Но его натура путешественника по бедствиям человеческим не могла долго противиться молчанию, и он опять заговорил:
— Есть божий промысл, кто таков Минеев. Но у нас нужда знать, кто его убил и почему.
Он повернулся к Фетинье, забившейся в угол. Краска с ее занавески окончательно сошла, обнажив природный цвет ткани, и Фетинья сидела в темном предбаннике белой лебедушкой.
Она пребывала в самом незаметном месте, но теперь ее узнали все, и это ужасало ее.
— Скажи нам, Фетиньюшка, влюблен ли был в тебя несчастный или всего лишь домогался красоты твоей?
— Влюблен, — еле слышно отвечала Фетинья.
— Но влюблена в тебя и вот эта сударыня, — Кузьма судейским жестом показал на Варвару Веселую, чьи острые костлявые члены торчали в полутьме, как угрозы здоровью всякого, кто скажет о ней худое слово. — Она влюблена так, что у нее глаза лезут на лоб, ежели кто с ласкою подойдет к предмету ее страсти.
— Ты, братец, ври да умело, — сказал тут Калентьев.
Но Варвара Веселая молчала, и Кузьма продолжал:
— Есть люди, кои могли воспользоваться сей жестокой страстию Варвары нашей Веселой и наслать ее на поручика — он с укором посмотрел на Калентьева. — Это вовсе не ты, мил друг, и не господин твой Лазаревич.
— А кто же?! — воскликнул разом почти весь предбанник — за исключением разгоновской прислуги, уже насыпавшей над Белобородовым целый снежный холм, похожий на свежую могилу.
— Третьего дня в лавке Чумнова покупал инструмент по имени циркуль один человек. Он приехал в карете, но одет был, как нищий, коих я много видывал в Казани, — сказал Кузьма. — Этот чело… — продолжил было он, но слова его заглушили горячие удары в дверь бани.
Разопревшая дверь внезапно распахнулась и, повернувшись на петлях, с треском ударила в стену.
В проеме двери, примериваясь, каким боком начать ее прохождение, стояла Домна. Ее голова была косматой, как у беса, попавшего под цепы, плечи полосаты — черная полоса, белая, снова черная, — живот висел до полу, а под носом черной от сажи рукой размазаны усы. Вурдалак, выпивший кровь всех младенцев волости, выглядит гостеприимнее.
Только тут все заметили, что до сих пор среди них нет Вертухина, и отшатнулись от Домны.
И как ни вглядывался в чрево бани весь совет, заседавший в предбаннике, Вертухина нигде не виделось. Только бесы, уже не корчась в пляске, а сидя на углях, злыми красными глазами смотрели из печки.
Домна толкнулась в дверь левым боком, потом правым, но распаренное тело не пускало в предбанник. Она повернулась задом, переступая на месте, как избушка бабы-Яги. На заднице у нее была красная круглая печать самого большого из медных тазов.
Но провалилось и наступление на дверь арьергардом вперед. Косяки стиснули Домну так, что послышался хруст костей.
Тут и прислуга оторвалась от Белобородова. Ежели хозяйка не пройдет в двери, придется разбирать баню. Тогда Разгонов вместо бражки угостит оплеушинами, а они зело невкусны. Людишки сбросили с себя холстины, коими прикрывали срам, и скрутили их в веревки.
Тут очнулись от своего кроличьего ужаса и оцепенения остальные, кто был в предбаннике. Веревками, руками, криками Домну наконец выдернули из проема, как затычку из бутылки с квасом. Да подтолкнул пар, вырвавшийся из бани.
Домна вывалилась в предбанник и села на сугроб с Белобородовым. Белобородов охнул и зашевелился. Людишки бросились поднимать на ноги разбойника, рожденного теперь не из лона матери, а из лона смерти. Белобородов был бледен, дрожал и трясся. Отметины от картофельных яблок стали бледно-сиреневыми, как следы зубов костлявой.
От жаркого тела Домны снег начал плавиться, как под солнцем. Потекли по полу ледяные ручьи, пренеприятно трогая за ноги. Всем захотелось опять в баню.
Но, как и прежде, ни в бане, ни в предбаннике, нигде не виделось Вертухина. Кое-то начал поглядывать на раздувшийся непристойно живот Домны. Заговорить же с ней никто не смел.
Домна села на пол в ручей и смежила веки, верно, погрузившись в размышления о тяготах, кои приносит удовольствие мыться в бане.
Кузьма встал на пороге бани, с трепетом глядя под полок. Была одна только надежда, что Вертухина утащил под полок леший и, помучив, отпустит.
Стали совещаться. Преобладало мнение, что надо уходить, а Вертухин справится сам. Калентьев уже потянулся за халатами — себе и господину Лазаревичу.
В сей момент большой таз, сверкающий на полу отсветами чертячьих глаз, зашевелился. Кузьма, собрав все свое мужество, бросился к нему и приподнял. Вертухин, задеревенелый в отчаянном усилии освободиться, измученный и не способный сказать ни слова, глянул на него, как на зарю последнего, смертного дня. Кузьма с жаром схватил его за подмышки.
В хлопотах, переживаниях и трясучке сердца никто — сам Кузьма прежде всего — не вспомнил о словах про человека, покупавшего в лавке Чумнова циркуль.