Тем временем в манеже герцога Кобылянского уложили на пол доски — дабы сапоги и сапожки всех племен и народностей России в песке и гравии не утопали. Были установлены столы с бараниной, салом, строганиной, кумысом, вином, пивом — всякому роточку по его кусочку. Каждое обеденное место отметили особым национальным образом: на сырной голове торчком стояли ослиные уши, фунт сала украшал знатный оселедец, а зажаренный целиком баран накрыл свою несчастную голову войлочной киргизской шапкой.

Тут и войско женихов и невест к манежу прибыло. Фыркали лошади, лаяли собаки, кричали ослы, плевались, глядя на все это неразумие, верблюды. Новобрачные вылезли из саней и повозок, столпились, и гам поднялся такой, что все петербургские вороны улетели на Васильевский остров. В сей момент пустили слуг наводить порядок. Слуги, однако же, знали, что порядок непременно должен навестись сам собой и, если не вмешиваться, так он быстрее наведется. Якутянка села у них с киргизом, калмык с хохлушкой, осетин с вогулом, а с краю стола, нацеливаясь на ослиное ухо, затесалась Жучка из подворотни.

Сидели строго, впиваясь голодными глазами в яства и напитки.

Главных новобрачных — Хвостакова и турчанки — все не было.

Наконец один друг полярных морозов в малахае и торбазах невзначай повел рукой над горкой мандаринов, и верхний из фруктов оказался в широком меховом рукаве. Затем рука принялась вытирать сопли, и мандарин прыгнул в рот. Крепкие северные зубы тотчас перемололи его вместе с кожурой. Сосед повторил этот фокус, но уже с куском копченой осетрины.

В другом конце стола, радостно забормотал глиняный кувшин с вином, выливаясь в разверстый рот.

Когда Хвостаков с турчанкою появились в манеже, пол был усеян рыбьими костями, в пролитом на стол кумысе купалась фасоль, а в чашке с гречневой кашей жгуче сияли зрачки черной икры. Вогул показывал осетину, как стреляют из лука, и чуть было не вымахнул ему глаз большим пальцем.

Турчанка и Хвостаков, коего, ухватив под мышки, почти несли на руках гвардейцы, прошли к торцу стола и сели там в окружении нескольких вельмож.

Чины тут были большие, для потешной свадьбы чрезмерные, но украсить собою сие собрание была им воля императрицы, а спорить с нею — все равно, что прыгать в сугроб без штанов.

При этом — век просвещения! — блистать им полагалось не мундирами и орденами, а ученостью.

— Я полагаю, любезный Владимир Алексеевич, сии колонны — великое доказательство силы масонства, — поднимая глаза к столбам, уходящим под крышу манежа, говорил академик Ржищев своему соседу полицмейстеру Семикоробу.

— Да почему вы так полагаете, любезнейший Федор Иванович? — Какие у вас к этому основания? Я не вижу никаких оснований.

— Вы смотрите в основания, а истина в верхушках, — академик показал пальцем в потолок, куда уходили столбы. — Вить сии колонны до крыши не доходят. А крыша держится!

Семикороб поднял голову. Столбы в самом деле не доставали до крыши, и сверху на них топтались голуби, благодарствуя свадьбу пестрыми дарами от своих потрохов. А крыша держалась!

— Ваша правда! — сказал изумленный Семикороб. — Я и не знал. Но я не постигаю, причем тут масонство?

— А вот послушайте, любезный Владимир Алексеевич.

И академик рассказал Семикоробу историю, коя час спустя отметила на века обе масонских ложи России, Елагинскую и Циннендорфскую.

Герцог Кобылянский, сам отменный масон, пригласил для строительства манежа Великого Мастера оперативного масонства Брудершафта, в орган надзора за обеими ложами входившего. Брудершафт строение с изрядным мастерством произвел и крышу без единой подпорки сделал. Императрица — тогда Елизавета — в ужас пришла и никак в манеж входить не желала, боясь, что крыша обвалится. Брудершафту пришлось колонны построить, но его гордость вольного каменщика уязвлена была и он приказал колонны до крыши на четверть сажени не доводить. При этом он сие дело так произвел, что никто пустого пространства меж колоннами и крышей не заметил. О сем искусстве, кроме голубей, знали только братья, и оное составляло главную тайну, коей скреплялся их великий союз.

Обходивший столы и остановившийся послушать Ржищева герцог Кобылянский, поджав губы, поднял голову к колоннам. При строительстве колонн у герцога не хватило кирпича, и он долго мучился поставить шесть колонн до самой крыши, или восемь, но до верху не доходящих. Наконец он дал указание Брудершафту построить колонн побольше, то есть восемь обрубков.

— Сие строение простоит до Судного дня и рухнет не раньше, нежели Санкт-Петербург на дно Финского залива уйдет, — сказал, раскрасневшись, Ржищев. — Поелику скреплено силою нашего союза, — он посмотрел на Семикороба, будто на нищего, коего минуту назад сделал богачом. — Но вы должны согласиться сию тайну при себе держать.

— Согласен, Федор Иванович, — немедленно сказал Семикороб, соображая, не будет ли худа, ежели он расскажет о ней всего лишь жене. — Очень с вами согласен.

У него стал чесаться затылок от мысли, что его почтенная и добродетельнейшая жена будет знать то, чего не знает никакая другая женщина.

Ржищев сиял, видя в какой трепет привело полицмейстера приобщение к великой тайне вольных каменщиков. Ведь он, Ржищев, уже десять лет как обладал сей тайной.

Кобылянский двинулся дальше, не проронив ни слова.

Турчанка Айгуль к еде не притрагивалась, поелику приступать к трапезе раньше жениха, а тем паче императрицы не осмеливалась. Хвостаков спал, уткнув подбородок в грудь, императрица не появлялась, и Айгуль развлечения ради слушала тарабарщину соседей своих Ржищева и Семикороба, в коей не было ни одного турецкого слова, как и ни одного русского любовного.

— Вить вы все знаете, любезный Федор Иванович. Скажите, долго ли еще продлится война? — спросил Семикороб. — Мне обещаны земли в Крыму. Я выписал из Африки жирафов, дабы они объедали деревья, кои в Крыму поля затеняют. Жирафы уже в пути, но места им в России нет.

— Не лучше ли сии деревья срубить?

— Да вить они опять вырастут!

— Как вам угодно, любезнейший Владимир Алексеевич, — сказал Ржищев. — Но войны с соседями не кончаются никогда. Перемирие, однако же, возможно. Сие произойдет, ежели турки откажутся от намерения учредить в государстве российском новую, придуманную ими религию.

Айгуль взволновалась, услышав первое из тех русских слов, кои знала, — турки. Она вся обратилась в слух.

— Что же это за религия? — с живостью повернулся к нему Семикороб.

— Имя ей хрислам. Христианство, с исламом соединенное.

— Помилуй вас господь, вы говорите какую-то сказку!

— Да какая сказка, ежели посланцы этого самого хрислама руководят ныне злодеем Пугачевым!

— Да бог с вами, Федор Иванович, вы как придумаете, так всю ночь не спишь. Прошлый раз вы мне сказали, что море Каспийское тянется от Астрахани до самой Персии. Ежели вам поверить, так оно Россию ровно пополам разделяет. Как же мы в Сибирь будем ездить, когда оно летом растает? Очень меня это беспокоит.

— Да на что вам в Сибирь, любезнейший Владимир Алексеевич?

— Да на всякий случай. Глядишь, мне и Сибирь пригодится.

— О Сибири разговор особый, — сказал Ржищев. — Про турецких же посланцев вовсе не сказка, а самая настоящая быль. Слышал я, в Тайную экспедицию поступило донесение от некоего поручика Минеева, государыней в шайку Пугачева посланного…

Ржищев, наклонившись к уху Семикороба, что-то горячо зашептал.

— Помилуй господь! — отшатнулся от него Семикороб. — Я теперь не то, что нынешнюю ночь, а всю неделю спать не буду!

Айгуль, казалось, разобрала из их речей еще несколько знакомых ей слов и внезапно в лице переменилась. Придвинувшись к Хвостакову, она сунула руку в карман его кафтана, проверяя на месте ли пакетик. Пакетик лежал в кармане, и Айгуль выпрямилась с облегчением и даже изобразила улыбку в сторону Ржищева.

В манеж, гремя по доскам шпагою, взошел канцлер Лукищев. Инородцы затихли, поспешно проглатывая то, что в сей момент держали во рту.

— Екатерина Вторая Божею поспешествующею милостию, — во всю мочь начал кричать Лукищев. — Императрица и Самодержица Всероссийская, Московская, Киевская, Владимирская, Новгородская, Царица Казанская, Царица Астраханская, Царица Сибирская, Государыня Псковская и Великая Княгиня Смоленская, Княгиня Эстляндская, Лифляндская, Корельская, Тверская, Югорская, Пермская, Вятская, Болгарская и иных…

Тут Лукищеву отказало дыхание, он схватился за горло и судорожно взмахнул рукою, призывая на помощь. Очнувшийся к тому моменту Хвостаков, не жалея старческих ног, кинулся из свадебного кресла и протянул канцлеру серебряный ковш с квасом.

— Княгиня Новагорода, Низовские земли, Черниговская, Рязанская, Ростовская, Ярославская, — ободренный газами исконно русского напитка продолжил канцлер свою арию, — Белоозерская, Удорская, Обдорская, Кондийская, и всея Северные страны, Повелительница и Государыня Иверские земли, Карталинских и Грузинских Царей и Кабардинские земли, Черкесских и Горских Князей и иных наследная Государыня и Обладательница!..

В дверях появилась большая разукрашенная кукла с обсыпанной мукою прической. Все вскочили, падением стульев и шарканьем ног производя небывалый шум.

Екатерина Великая двинулась по кругу, обходя подданных. Инородцы кланялись, извиваясь в ее сторону, будто вместо позвоночников были у них пеньковые веревки.

— Почему вогул женится на осетине? — спросила Екатерина распорядителя праздника канцлера Лукищева.

Кинулись искать невесту тому и другому, но оказалось, что женщин среди новобрачных на две меньше. Екатерина махнула рукой и пошла дальше. Вогул опять принялся объяснять осетину, как попасть стрелою белке в глаз.

Завершив свой императорский обход, Екатерина остановилась подле вельмож, с учтивостью расспрашивая их о здоровье.

— Вашей милостью скоро придет лето — полегчает, — сказал Семикороб. — Жирафы меня только беспокоят.

— Какие жирафы? — спросила Екатерина.

— Животные, хотел сказать любезнейший Владимир Алексеевич, — вмешался Ржищев. — Дикие животные, кои на Волге свирепствуют.

— Недолго им осталось, — сказал Лукищев от соседнего стола. — Верные люди посланы, дабы усмирить злодея и поимке его способствовать, — он подошел к Ржищеву. — А знаком ли ты, кстати, с московским дворянином Дементием Вертухиным? Он много доброго говорит о твоей учености.

— Это сосед мой по имению под Коломной! — встрепенулся Ржищев. — Искусной души человек. Рыцарь своих мечтаний. Да только, слышал я, он в плену у визиря Мехмет-Эмина.

— В плену, в плену, — сказал всезнающий Лукищев, лучезарно глядя на Айгуль. — Ну и что, коли в плену? Освободим и его.

Услышав имя Дементия Вертухина и страшное слово «плен», Айгуль разволновалась так, что уронила большое голландское яблоко в фаянсовую чашку с чаем. Яблоко плеснуло чаем на Хвостакова и недовольно завозилось в чашке, крутясь с боку на бок.

Екатерина дала знак фрейлинам, и они расправили ей юбки, дабы она села на отдельное, подобающее ей место. Хвостаков, выжимая веками чай из глаз, уже наливал государыне квасу. Возле императрицы началось всеобщее движение.

Айгуль выхватила из складок платья пакетик с порошком из бровей китайского медведя, хвоста тибетской ящерицы и пота африканской обезьяны. Пользуясь суматохой, она поменяла его на тот, что недавно сунула Хвостакову. Она, казалось, пребывала в растерянности и смятении.

Фрейлина Протасова, Анька-прелюбодейка, уже вела красавца поручика от строя гвардейцев, для торжественности поставленных вдоль стены. В конце манежа маячил лейб-медик Роджерсон, придворный венеролог. Буде поручик здоров, сегодня же попадет в спальню фрейлины на трехношное испытание молодеческих качеств. Сдав экзамен, поручик получит чин флигель-адъютанта и окажется в полном распоряжении государыни. Товарищи поручика смотрели ему вслед с завистью и сочувствием — Анькины упражнения были ничто по сравнению с государыневой жадностью до молодого тела.

Хвостаков вытрясал порошок в императрицын квас через дыру в кафтане.

Пир между тем начался уже по-настоящему. Кости не прыгали на пол, а летали по воздуху, пиво закусывалось ослиными ушами, вино и кумыс перемешивались с кизлярской водкой и поглощались ведрами. Веселье было неописуемое. Екатерина Великая наблюдала за подданными с добродушием и всепрощением, подобающими просвещенной самодержице.

Пошли наконец национальные танцы, потом пение, к коему прибавился ор ослов, волов и верблюдов, поджидающих новобрачных на улице. Содрогались доски пола, сотрясались стены и крыша манежа.

Айгуль посреди гама и шума принялась вдруг тормошить Хвостакова, употребляя все знакомые ей русские слова, в том числе матерные, коими она за нынешний день успела от своего жениха заразиться. Хвостаков начал наконец отвечать на ее вопросы, сначала с неохотою, а потом все более распаляясь: «ветр…», «колпак…», «дурак…», «м…к…», «булдыхан Минеев…», «бусурман Вертухин, а еще другом нелицеприятным себя назвал…» и «Екатерина Великая со мною посоветовалась…» Ежедневно наливая императрице квас и развлекая ее, он много чего набрался из ее разговоров с вельможами и сейчас все это вываливал молодой своей жене. Айгуль смотрела на него сумасшедшими глазами: казалось, то, что она поняла из его бормотаний, привело ее в ужас.

Вскоре по указанию Лукищева принялись освобождать манеж. И уже когда все вышли, внутрь ввели слона с клеткою, в коей Хвостакову и турчанке предстояло ехать в ледяной дом ночевать.

И вот в момент, когда слон опять покидал манеж, принялся он трубить и громогласно пукать то ли от радости, то ли, напротив, от нежелания выходить на мороз.

Подточенная плясками и пением новобрачных крыша затрещала и в один миг с грохотом рухнула, расшибая в пух и прах столы и грязную посуду.

Академик Ржищев и полицмейстер Семикороб, отъехав уже на порядочное расстояние, обернулись, с изумлением наблюдая, как погибает великая тайна российского масонства.