Воздушная Айгуль невесомо на распростертого Вертухина опустилась и следом перед его изумленным взором на землю сошла. Сошла и стала прогуливаться, постепенно обнажая всю свою любовь к нему. Сняла сначала нитяные чулки крепкого сургучного цвета, потом шлейф отстегнула и шляпку высотою более трех вершков с огромным газовым бантом, как у презрительной женщины, скинула. Теперь вся она была в голубом и розовом — истинно лунный цветок, сбоку восстающим солнцем охваченный.
Наконец и пояс, платье под самыми грудями перехватывающий, одним мановением руки развязала и откинула. В сей момент лазоревое сияние ее насквозь прохватило и все сказочные радости Вертухину в полной их невероятности представило. Вертухин заледенел от счастья и членов своих не чувствовал.
«Сии обращения ко мне, драгоценная Айгуль, излишни! — хотелось крикнуть ему. — Версты и горы не умалили моей любви, я думаю о тебе каждую минуту своего пребывания на сей земле, драгоценная Айгуль, птичка небесная, тихая странница!..» «А женки города Москвы да мастерицы любви города Санкт-Петербурга? А женка Фетинья, кою увлекал ты на возу с медными рублями?» «Достоинства оных женок состоят единственно в небольшом расстоянии до них. Они склоняли меня в свою сторону всякими крайностями и приводили меня в самое лютое положение. Однако же я устоял и пребываю в любви к тебе, яко в печали по земле турецкой».
«Ну, брат, ты совсем заврался!» — неделикатно сказал кто-то в голове Вертухина, и тотчас потянуло холодом, навозом и противными звуками скрипящего по дорожной наледи воза.
Айгуль сбросила окончательно свои голубые одежды и облачком, тающим в розовом закате, в небо порхнула. Птичка небесная, тихая странница…
Запах навоза становился нестерпимым. В голове гремело. Вертухин подвигал руками и обнаружил, что лежит в огромной куче дерьма.
«Не может того быть, чтобы я это произвел!» — подумал он, ухватив огромную коровью лепешку, тающую под его рукой.
От его движений зашевелилось все воинство мерзких лепешек, расползаясь сверху вниз и в стороны, яко заморские твари — черепахи. Вертухин выбрался наружу и встал на ноги, дико озираясь. Огромный купол морозной русской ночи, туго набитый тишиной, блеском луны и звезд, объятый хрустальными переговорами земли и неба, окружал его.
Голубая сосулька под чьей-то крышей уколола глаза.
Он потрогал затылок. Шишка, величиной с конский катыш, под его рукою обозначилась. Жаркая, острая боль охватила голову от этого прикосновения.
В голове слышались звоны и голоса.
«Что, вражья печенка, — подумал Вертухин, ядовито глядя куда-то вверх, — силу дыхания моего определила и крепость затылка пощупала? И каково тебе от сих уроков? Я жив и даже почти невредим!»
Высоко подняв голову, он сошел с навоза, яко Александр Македонский с гор персидских, и опять огляделся. Рядом с ним, покоясь одним концом на куче лепешек, а другим уходя в окно хлева, лежала искусно обструганная гладкая оглобля — истинно, будто штучное изделие из самого лучшего уральского мармора.
Оное художество имело знатный вид и было достойно всякого удивления. Дело же, кое оно произвело, казалось Вертухину нечистым и худо исполненным. Надо было изрядные усилия приложить, дабы сей оглоблей человека до смерти не убить. Вертухин, ступая в глубокий огородный снег, будто журавль, обогнул хлев.
Повернув за угол, он перво-наперво понял, что сей хлев не Якову Срамослову принадлежит, а его соседу.
Следственно, и свинья была соседская.
Яков Срамослов обменял на барана соседскую свинью! Вот подлец-то уж подлец. Просто подлее подлого!
Выходило, что Вертухин с Кузьмою этой ночью наипервейшие в Гробовской крепости воры оказались. Воистину удивления достойно было, как его не убили, а только звонкою шишкою наградили. А толкал-то в окошко сию огромную оглоблю, верно, мужик дюжий, мог Вертухину голову вовсе с плеч свернуть.
Вертухин в большой претензии на окна Якова Срамослова посмотрел. Сии художества следовало наградить достойно.
Но затевать суды было не ко времени.
Тут глаза Вертухина зацепились за тропку, идущую к хлеву. Он подошел ближе. В остром свете луны ясно были видны на тропе отпечатки бабьих полусапожек с каблуками, крестьянских котов. Вот они прошли туда, а вот обратно. Вертухин взволнованно наклонился над тропкой. Других следов этой ночью здесь никто не оставлял. А эти вот прошли туда, а вот обратно.
Следственно, покушалась на его здоровье баба!
Но они с Кузьмою не видели здесь не только бабы, но даже драной кошки. Не забралась же она в хлев, когда они еще только надували барана.
Не то диво, что его с белого свету извести хотят, а то, что руками баб это делают. А вить к бабам у него такая горячая склонность имеется, что дороги зимние под его ногами тают.
Но смерти его в первую очередь убийца Минеева желать мог. Следственно, и Минеева убила баба?
Мысли у Вертухина путались и расползались, как выпавшие из мешка змеи.
На минуту он засомневался, сам-то ли он мужчина теперь. Он ощупал себя. Нет, пока мужчина.
И тут вспомнил Вертухин напутствие Шешковского, как он его из кабинета провожал:
— Дело, друг любезный, опасное. Погибели твоей многие желать будут. Особо следи, как два раза тебя убивать до смерти будут да не убьют. Третий раз он еще в русских сказках третий. Или конец или молодец!
И весь задрожав от сего воспоминания, Вертухин выбежал на дорогу, на санных следах коей лунные отсветы от каждого его движения бегали проворно, будто мыши.
Где же Кузьма? В какую сторону он потащил борова, направо или налево?
Ночной Сибирский тракт, великая дорога России, где дороги только зимой и доступны, лежала перед ним доверчиво, светло и открыто, как любящая и на все готовая женщина. Но молчал сияющий колокол неба над дорогой, молчали чудные пряники отороченных снегом изгородей вдоль нее. Морозная пыль, как серебряный иней с бороды господа бога, тихо дымилась в проеме леса, куда улетала единственная просека в бесконечных царских лесах Сибири.
Дай ответа, царская дорога!
Ничто не давало ответа, в какую даль утащил Кузьма огромного мороженого борова.