Ежели сыщется самый прямой знаток в людях, ежели он даже проницает человечество до его глубины, никогда он не скажет, что бывают люди о трех руках. Не бывает, скажет он, на свете не только людей, но вообще кого-либо о трех руках.

Но этот знаток не знаком, конечно, с господином Вертухиным и его денщиком Кузьмой. Кузьма был третьей рукой Вертухина да причем такой премудрой и пресильной, что заламывал иногда две первых и отклонял их от самого сладкого и ядовитого соблазна.

После обеда в доме Черепановых ладони Вертухина нестерпимо защекотало желанием щупать тагильских девок и презрительных женщин. Выйдя на морозный, пахнущий подгорелой яичницей воздух, он направился было к дому, проклятому архиереем и всеми добродетельными женками, но процветающему, как никакой другой. В душе его победительно клекотала удача, а карманы радостно напружинивались самодовольной силою ассигнаций.

Только что Вертухин провел одну из лучших операций в своей жизни. Договор Черепановых с Мехмет-Эмином он продал Мирону за семь тысяч рублей, а с академика Ломоносова получил еще три за обещание не доносить ни пермскому генерал-губернатору, ни тем более великому князю о небывалой встрече Ломоносова с Гумбольдтом.

Тут-то и встал перед ним Кузьма, неколебимый, будто Голиаф, и голодный, как хомяк в неурожайный год.

— Никак, сударь, сытому брюху полные карманы таскать не по духу? Воздухом их набить хочется?

— Ты, Кузьма, всегда скажешь, как пукнешь, — Вертухин остановился, не глядя на Кузьму.

— А я с утра одним только духом горелой яичницы питаюсь, — Кузьма показал на заводскую трубу. — Никак, сударь, и ты той же судьбы к завтрему желаешь?

— Что-нибудь да останется, — забормотал Вертухин. — Не петербургские же у них цены…

— Ежели мы не привезем Белобородову обещанные деньги, как прикажешь с дознанием убийства Минеева быть? — спросил Кузьма. — И окромя прочего, я-то кто таков для тебя? Ежели блажить желаешь, так бери и меня с собой! Вместе профукаем поболе.

Вертухин представил себе, как входит к местной Афродите в сопровождении бородатого денщика, пропахшего чесноком и дегтем, и засомневался, всегда ли он прав.

Но Кузьма знал, что всего лишь ранил барина.

— Россия той порой погибнет! — докончил он.

Вертухин страшно скрипнул зубами и, вскинув голову, развернулся. Слова, что Россия погибнет, он просто не мог переносить без вреда для здоровья.

Назавтра обозом из трех саней выехали обратно. На первых санях сидели Вертухин и Кузьма, на вторых везли пять пудов екатеринбургских рублей. На последних санях, накрытый тулупом, лежал Рафаил. Он объелся бараньих кострецов и, жестоко раненный ими в кишки, стонал и жаловался, что не успеет проститься с мамой. Сзади всех для защиты Рафаила от волков бежала Пушка, собака, кою Кузьма и Фетинья приручили на подъезде к Гробовской крепости.

Главная задача была теперь охранить белобородовского воина от смерти и довезти живым. Потому и снарядились легко. Остальные пятьдесят пять пудов медных денег Вертухин и Кузьма решили докупить в Билимбае. Или привезут в ассигнациях. Да еще сделали вывод, что пяток пудов подарят Белобородову от себя.

Ехали стороной, разбойничьими дорогами по Уральскому хребту. Самые страшные разбойники были им теперь больше друзья, чем государевы люди.

— Водочки-то, поди, попили, сударь, а мне даже за щекой не принесли, — упрекнул Кузьма барина.

Вертухин ничего не ответил.

— Сладкая была водочка? — не унимался Кузьма.

Вертухин вздохнул.

— Да разве такие дела делаются без водочки, — сказал он. — Но не водочкой я их пронял.

— Чем же ино?

Вертухин опять помолчал, соображая, не много ли чести денщику знать, что носит в себе офицер императорской армии.

Но никакой человек не может хранить свои тайны в одиночку.

— Хреном его превосходительства Николая Акинфиевича Демидова, — сказал он.

— В это никак нельзя поверить! — воскликнул Кузьма.

— Тем не менее это так, — подтвердил Вертухин. — Это было великое дело!

— Просто не помещается в голове! — изумлялся Кузьма.

Вертухин смотрел на снежные поляны вдоль дороги, будто не слыша восклицаний Кузьмы. Снег и солнце заигрывали друг с другом, лиса надменно бежала меж елей, не обращая внимания на Пушку. Лицо Вертухина было серьезно и торжественно.

— Колесопроводы Черепановых на пять вершков шире, нежели у Стефенсона, — сказал он наконец значительно. — А у паровой телеги присутствует дышло обратного хода. Да еще, заметь, трубок шесть с половиною дюжин.

— Каких трубок? — спросил Кузьма испуганно.

— Для усиления жара!

— Не может быть, чтобы шесть с половиною дюжин! — сказал Кузьма.

— Я сам читал показания иностранного механика, — заверил его Вертухин. — Ровно шесть с половиною дюжин и ни одной меньше.

— Этого нет нигде, даже в Казани! — удивление Кузьмы достигло крайней степени горячности.

— При чем тут Казань? — сказал Вертухин.

— В тамошней канцелярии нет ни одного честного человека, — пояснил Кузьма. — А на базаре одни воры. И продавцы воры, и покупатели воры. И те, кто просто ходит поглазеть на товар, тоже воры. Такого больше на всем белом свете не найдешь. Но шесть с половиною дюжин трубок для усиления жара нет даже в Казани.

— При этом паровая телега Черепановых возит двести пудов пассажиров! — сказал Вертухин. — И колесопроводы на хрен шире!

— И что сие означает?

Кузьма изумлялся необыкновенности паровой телеги Черепановых, но никак не мог понять витиеватой мысли барина и пребывал в самом плачевном образе: коверкал рожи, дергал себя за бороду, а то хлопал рукавицей по шапке, будто проверяя, цела ли голова.

— Ежели колесопроводы широкие, повозка с пассажирами идет покойно, — Вертухин расставил руки и показал движение паровой телеги по невидимым колесопроводам. — Можно глядеться в зеркало, а девка той порой будет тебе накладывать румяны…

— Да на что мне румяны?! — Кузьма схватился рукой за поросшие волосом щеки.

— Тебе-то ни на что, а императрице Екатерине Великой девка наложит румяны, покуда она в оной повозке едет в Царское Село.

— Изрядно! — сказал Кузьма с облегчением.

— Да вовсе не изрядно, а хуже того не бывает! — возразил Вертухин. — Вить великий князь Павел Петрович, неметчиной смущенный, пустил в Царское Село стефенсонову пароходку, а не паровую телегу Черепановых. Хотя у Стефенсона только две дюжины трубок.

— Только две дюжины трубок, а ее в Царское Село! — воскликнул Кузьма потрясенно.

— Теперь рассуди сам, — продолжал Вертухин. — В городе Нижнем Тагиле ходит русская паровая телега, с коей не сравнится ни одна во всем свете. А великий князь привозит в Санкт-Петербург аглицкую пароходку, коя на узких колесопроводах будет так шататься да в плечи императрицу торкать, что без синяков она в Царское Село не приедет.

— Да его выпороть за это мало! — вскрикнул Кузьма и прикусил язык, испуганно глядя на барина.

— Матушка императрица его выпорет, — убежденно сказал Вертухин. — Коли узнает, что есть пароходка лучше, причем русская. Да еще под домашний арест посадит. Вить она не устает повторять, что сама русская баба, только украденная да насильно отданная в неметчину на двадцать пять лет, а потом на родину возвращенная. Она неметчины не переносит, как лютой заразы.

— И вы, сударь, сказали Мельникову, чтобы помалкивал о происшествии с Александром Гумбольдтом и великому князю не докладывал?

Вертухин торжественным движением вытащил из-под левой подмышки свернутые в трубку листы, а из-под правой — другую трубку листов.

— Вот это чертежи стефенсоновой пароходки, — он показал правую трубку, — а это — паровой телеги Черепановых, — он встряхнул левой.

— Вот они где у меня! — крикнул он так, что лошади пустились вскачь. — И великий князь, и Александр Гумбольдт!

— Но Михаил Васильевич сделает императрице доклад о паровой телеге Черепановых и тогда все откроется.

— А Михаил Васильевич у меня здесь! — Вертухин привстал, закинул руку пониже спины и сделал до того неприличный жест, что Кузьма закрыл глаза рукавицей. — Доклад-то он сделает да вовсе не о том. Ничего не откроется.

— Вы, сударь, великий душезнатец, — признал Кузьма.

— Мне бы еще дело с пароходкой Черепановых растрясти, — сказал Вертухин, садясь.

— А что такое? — полюбопытствовал Кузьма да с такой неучтивой поспешностью, что Вертухин опять замолчал на пять минут.

Природа меж тем жила, не обращая на них никакого внимания: сорока летела наискосок, руля заброшенным вбок хвостом, на щеках сугробов, в углублениях, лежали тени, голубые, как синяки. В лазоревом небе плавали лохматые, похожие на пуделей облака.