Выбравшись из распадка на горушку, обоз хватил по дороге так, что лиса, опять его было догнавшая, от страха залезла на сосну и теперь со скукою смотрела вниз, не зная, как быть — она и на деревья-то лазить не умела, не то, что спрыгивать с них.

Кузьма встал в санях во весь рост, махая саблею.

Стражник был ездок ловкий — никто бы не ушел от гнева князя Хвостакова, как он сумел, — но Кузьма еще с Казани не любил стражников. Казанские караульные имели привычку насыпать козьих орехов просящим за Христа ради. Кузьма не ел козьих орехов, а не кланяться в ответ на подаяние нельзя было. К вечеру болела спина, а ведь годы уже немолодые да еще из жизни вышед.

Схватив свободной рукою кнут, он вытянул им чубарого. Стражник оглянулся, и его глиняное от мороза лицо посерело.

Кузьма уже взметнул саблю, метя опустить ее на плечо подлеца.

И не уйти бы стражнику от сабли да в сей момент под ним от нечеловеческой гонки лопнула подпруга. Он перевернулся под лошадь, держась за ее круп кривыми драгунскими ногами. Кузьма, внезапно потеряв из виду предмет ненависти, пронесся мимо него, рубя воздух одним только криком:

— Ну что, наелся козьих орехов, дристун казанский?!

Стражник упал на дорогу, вспоминая милое сердцу деревенское детство, маму дорогую и то, что капрал Телятников так и остался ему должен проигранный в кости заморский платок для соплей.

Однако, подняв голову, он обнаружил, что жив, а чудище с дымящейся трубою вместо головы несется уже в полуверсте от него, объятое, как венцом, золотящимся облаком морозной пыли.

А кибитка с Айгуль скрылась за поворотом на противоположной горушке.

Израненная душа вернулась к Вертухину, пробуждая его, яко от смертного сна.

Кузьма опустил кнут и вожжи бросил. Лошади успокоились, перешли на шаг. Пушка, задрав победно хвост, радостно пугала на обочине сорок и мышей. И даже Рафаил с костью, лежавшей в желудке тяжело, как пистолет, притих и смиренно глядел в небо.

И только Вертухин горячо и неутешно вослед ускользнувшей возлюбленной смотрел и в самом лютом положении пребывал.

Кузьма, друг сиамский и верный его охранитель, не мог выносить несчастья, в коем оказался барин.

— Нам бы, Дементий Христофорович, поскорее минеевское дело распутать, — сказал он, пытаясь вывести Вертухина из терзаний, — а там мы твою царевну найдем да из лап этого жука навозного выцарапаем.

Вертухин молчал.

— А я-то думаю, зачем этот проезжий человек ей передал циркуль … — не унимался Кузьма.

— У меня жизнь продолжиться не может, а ты мне про циркуль, — сказал Вертухин и вдруг, восставая от любовных тягот, повернулся к Кузьме. — Кому он циркуль передал?!

— Да Варваре нашей Веселой.

Вертухин смотрел на верного слугу, пронзенный какой-то новой думою.

— Да правда ли, что Касьян прятал в сугробе именно сей инструмент? — спросил он.

— Из белой стали, — кивнул Кузьма. — Наверху вензель матушки нашей императрицы Е II. Чумнов под Крещенье, сказывают, привез на пробу сей товар из Златоуста.

— Выходит, — сказал Вертухин, — среди домочадцев Лазаревича нету человека, не обремененного смертоубийством поручика Минеева? Кроме самого Лазаревича.

— Да пошто кроме Лазаревича? — возразил Кузьма.

— А ежели и Лазаревич обременен, то перс был вовсе не поручик Минеев. Поелику того Минеева, про коего мне сказывали в Санкт-Петербурге, Лазаревич убить никак не мог.

— Во как! — только и сказал Кузьма.

— А сокровенный Минеев, я располагаю, не убит, а надел бабьи полусапожки, дабы меня запутать, да к нужнику прокрался в огороде Якова Срамослова. И торкнул меня оглоблею по голове. Но голова моя оказалась под стать оглобле и осталась цела.

— Ты, барин, головою зело крепок! — восхитился Кузьма. — Я и догадаться про сии тайны не мог. Но для чего ему надо было запутывать, коли он тебя до смерти убить хотел?

— Так ведь не получилось! Голова оказалась зело крепка.

— Он был вельми предусмотрителен, — сказал Кузьма.

— А скажи мне, барин, — не хотел он сдаваться, — для чего Лазаревичу было убивать перса, ежели он был посланник санкт-петербургской? Вить ты сам сказывал, что ему нет никакой выгоды, а один вред.

— Это так, — согласился Вертухин. — Следственно, сей перс, якобы поручик Минеев, был не посланец санкт-петербургской. Его тайно послал сюда Пугач, а Лазаревич про то выведал.

— Да зачем он его послал?!

— Про то Лазаревич знает, а я нет.

Кузьма впал в задумчивость, и дух его, казалось, изъявлял смущение.

— Тебя, барин, особливо надо беречь от турков, — сказал он наконец.

— Да почему от турков? — с недовольством и обидою спросил Вертухин.

— Во всей Оттоманской империи нет такого проницательного дарования, — сказал Кузьма убежденно. — Турки, небось, знают прямую цену твою. Выкрадут.

— Я не могу быть выкраденным, — отвечал на это Вертухин. — Мое сердце теперь в крепости Березово пребывать будет. Исторгнуть же его оттуда никому не в силах.

Он опять впал в великое волнение и грусть. И как ни крутил его Кузьма насчет сокровенного поручика Минеева, как ни увещевал придумать уловки против новой, теперь уже наверняка смертельной оглобли, он оставался глух и нем.

— Ежели ты, барин, нынче прав, — уговаривал он его, — и тебя торкнул оглоблею Минеев, а не Варвара Веселая, он тебя все одно достанет. Не лучше ли свернуть в Екатеринбурх и в Гробовскую не ездить?

— Я дворянин, — отвечал Вертухин надменно. — И слово дал!

— Да вить ты разбойнику слово дал!

— Да хоть пню березовому.

Возразить на сии резоны было решительно нечего, и Кузьма умолк.

— Пока я не решу судьбу своей суженой, говорить со мной ни о чем другом нельзя будет, — добавил Вертухин, произведя и в грубой душе Кузьмы волнение меланхолии и уныния.

Солнце уже катилось с небес, ели, качаясь на ветру, ловили его своими грязными лапами. Пикала в лесу какая-то птица, должно быть, потерявшая от морозов голос. Дятел на всю округу дубасил дерево невесть за какую провинность.

Приближаясь к Московскому тракту, догнали проезжего человека. Он стоял, опершись о придорожную березу, и видно было, что его тошнит да он ничего из себя исторгнуть не может. Рядом возвышалась трехколесная пролетка с сиденьем и упорами для ног на оси переднего, большого колеса. Кузова и оглоблей у пролетки не было.

— Какое бедствие постигло тебя, мил человек? — спросил Кузьма, выходя из саней. — Как тебя зовут?

— Артамонов, сын Петров.

— Как получилось, что ты ничего из себя исторгнуть не можешь? Отчего блевать тебя тянет?

— От холода, — сказал проезжий и выпрямился. — Посему исторгнуть ничего не могу.

Был он крепкорук, краснокож и зело задумчив. Все выдавало в нем умельца, мастерового, кои в здешних местах рожались напрямую от станков и паровых молотов. Они и сами, не зная устали, производили одну машину за другой.

— Сын у меня в бедствии, — сказал Артамонов. — Ничего не ест: ни хлеб, ни картошку, ни заморские яства.

— Почему?!

— Нету!

Артамонов умолчал, что намедни выменял последнюю курицу на заморское масло, но машинное, кое сын действительно не употреблял.

— Вот как его угораздило! — сочувственно сказал Кузьма.

— Посему еду на этом самокате в Санкт-Петербург, — Артамонов кивнул на чудо-пролетку. — Из своей головы выдуманном и этими руками построенном. — Артамонов показал Кузьме и Вертухину свои мастеровые руки, одному левую, другому правую. — Продам шведам, а то немцам, пусть производят по образу и подобию.

Руки походили на рогатки против кавалерии. Ладони были железной крепости и на них имелись некие углубления, должно быть, для молотка или зубила.

— Да пошто не дождаться лета? — спросил Кузьма. — Коли тебя тошнит от холода.

— Летом тут не проехать, только ведьмы летают, — объяснил Артамонов. — Им самокат не нужен. Человеку же без самоката нельзя. А самокат летать не умеет.

Артамонов надел рукавицы, забрался на сиденье и поставил ноги на упоры.

— Где же твоя лошадь?

— Нету!

— Неужели съел? — ужаснулся Вертухин.

— Лошадь — это я! — сказал Артамонов, торжественно глядя вдаль.

Он надавил на упоры, снег под колесами застенчиво, яко юная отроковица, запел, и самокат тронулся, отпечатывая на дороге ямочки, рисочки и загогулинки, чисто как узоры златоустовской стали.

Вертухин и Кузьма в санях двинулись за ним, наблюдая небывалое чудо — железную повозку, сидя в коей, человек и в качестве седока, и в качестве лошади пребывал. Произошло сказочное усовершенствование человека. Робость охватила весь обоз, и даже чубарый смотрел на своего двуногого собрата с почтением.

Наскакивая на мерзлые комья, пролетка вихляла и кренилась, будто в подпитии, но бежала вперед без остановки. Артамонов был отменно силен в искусстве надавливать когда надо на упоры для ног.

— До Петербурха не доедешь! — крикнул ему Кузьма, осмелев наконец. — Вить ты овес трескать не умеешь!

— Не твоего разумения дело! — ответил Артамонов, не оборачиваясь. — Небось, научусь.

— Доедет он до Петербурха или не доедет? — спросил Кузьма Вертухина. — Или хоть до Гробовской крепости? Ежели нету у него ни овса, ни трубок для усиления жара.

Вертухин промолчал, о чем-то с суровым видом думая и даже никакого знака не дал Кузьме, что слышит его.

Кузьма посмотрел на него и обеспокоился до прискорбия. Уж он-то знал своего барина. Дементий Христофорович задумывался раз в год, но ежели задумался — добра от него не жди.

Он еще раз пугливо, как воробей вблизи кота, покосился на барина и поднял вожжи. Чубарый побежал, обгоняя Артамонова, полозья саней насмешливо засвистали, Пушка с отвагою облаяла спицы пролетки, и обоз поспешно двинулся к Московскому тракту.