Засветло добраться до Гробовской крепости не успели. Ночевать остановились в преизрядном селе Хреновом, в маленьких хоромцах купца Калача, нарочно для проезжих построенных.
Хоромцы были простые и чисто прибранные: приятно побеленные стены, начищенные бронзовые подсвечники и большой портрет Калача в простенке между окон. Да еще приказчик, посланный Калачом устраивать проезжих людей, отказался от платы за ночлег. Дивно все это было Вертухину и Кузьме, и они радостно сопели от сей благосклонности хозяина хоромцев, редкой среди человечества.
Только носатая цветастая птица, сидящая на жердочке, — попугай, проданный Калачу заезжим путешественником, — внушал робость и беспокойство. У попугая сияло на груди серебряное пятно в виде ордена, и держался он надменно, как фельдмаршал. По всему было видно: любимец Калача.
Калач, как сказал приказчик, был большой любитель всякого зверья.
Едва легли спать, попугай закричал железным голосом:
— Я Михей! Я Михей! Воры! Воры!
Вертухин и Кузьма подхватились с постелей и бросились искать воров по всему дому. Никого не было. Калач ухмылялся с портрета.
Опять легли. И только Морфей присел им на веки, как снова:
— Воры! Воры!
Тут уж вслед за Вертухиным и Кузьмой пополз брать воров с поличным и раненный в поединке с едою Рафаил. И опять, кроме них троих, не нашлось в хоромцах никого.
Михей раскрывал клюв и каркал, как ворона. От удовольствия он переступал по жердочке и едва не падал с нее.
Теперь стало ясно, почему Калач не берет с проезжих платы за постой. Развлечение пернатого фельдмаршала и было платой. И Вертухин не сказал бы, что это дешево.
Пять раз еще попугай поднимал постояльцев.
— Я тебя, петух крашеный, выхолощу! — кричал Кузьма и дымил трубкою в его сторону, как баня по-черному.
Ничего не действовало, пока Вертухин не изловчился поймать вредоносную птицу за хвост.
— Как соблаговолишь с тобой поступить? — Вертухин встряхнул его, как пучок сена. — Прискорбие тебе нанести от пресечения дней твоих? Говори: я, мол, блажен, что умру без пыток!
Михей крутился в его руках и норовил выгнуть к его лицу грудь с орденом.
Вертухин понес его к печи, где еще тлели угли.
— Воры! — закричал Михей из последних сил. — Разор! Деньги!
Медные екатеринбургские деньги были заперты в конюшне вместе с лошадьми. Вся троица вывалилась во двор, забыв и двери в дом запереть.
Михей взлетел на полати и, оглядываясь, заполз в рукав лежащего там зипуна.
Постояльцы вернулись в дом обмороженные и онемелые от злости.
— Где этот хрен на завалине?.. — хрипел Кузьма. — Где он?!
Попугай не показывался.
Спали или не спали этой ночью — нельзя было понять. Кузьме снился фельдмаршал Суворов с большим клювом вместо носа, Вертухин до утра слышал за стеною чье-то карканье, но о чем каркают, разобрать было невозможно.
Утром пришел приказчик купца с новостью: тагильский мастер Артамонов лежит в избе крестьянина Скоробогатова в жестокой болезни. А на самокате возят в огород навоз, прицепляя к нему деревянное корыто.
Вертухин от этой вести так задумался, что, надевая подштанники, просунул в них руки да благодаря господу не сумел продеть голову в проношенную дыру, а то вышел бы из хоромцев весь как есть в штанах — и снизу штаны, и сверху штаны.
— Выходит, морозы доконали мастера, — сказал Кузьма, с тревогой глядя на Вертухина и сдирая с него подштанники.
— Кузьма, мне надобны деньги, — отозвался Вертухин.
— Да куда тебе еще, батюшко?! У нас их целый воз.
— Нет, то деньги Белобородова. А мне надобно денег для себя.
Не выспавшийся Кузьма сонно пошарил в тулупе и вытащил две монеты, по грошу каждая:
— Отдаю все нажитое. Больше нету.
Вертухин посмотрел на него, как на зимнюю, безвредную муху, и ступил из дома.
За деревней поднималось красное, как раскаленная головня, солнце, из огородов, крадучись, выбирались ночевавшие там тени. Воздух был так плотен от мороза, что не шел в грудь.
Вертухин встал лицом к востоку, наблюдая за его праздничным полыханием. Сердце щемило. Вертухин задумал великое дело, кроме его личных целей, прямо ведущее к спасению России. Но без денег оно сложиться никак не могло. Денег же было медный рубль, коим снабдил его полковник Белобородов, да два гроша Кузьмы.
И опять, как уже не раз с Вертухиным бывало, светлое, как слеза, утро и воздух, не обремененный дыханием его путников, к правильному рассуждению своей судьбы его подвигли. У него сложился небывалый план.
Он вскрикнул от радости и тотчас в дом воротился.
— Обещайте мне оба, что забудете даже вымыслы об отмщении любимой птице хозяина сего дома, — сказал он, встав подле Кузьмы и Рафаила.
— Да чем тебе угодила эта рябая ворона! — воскликнул Кузьма.
— Не то я возвращу тебя в Казань на паперть ружной церкви, позади рыбного ряду! — пригрозил Вертухин. — К козьим орехам!
Кузьма умолк и отвернулся.
Рафаил же и без того лежал молча и недвижно, глядя на Вертухина, как на первый предмет для него в жизни. Имея нужду в призрении, он в последние дни с великой горячностию к нему прилепился. Ведь Вертухин мог бы его оставить под первой попавшейся елкой и кто бы об этом прознал?!
— У каждого, кто к человеческому роду принадлежит, должна быть любимая тварь, — сказал Вертухин Кузьме. — У Калача это Михей. У нас с тобою Рафаил. Береги его. И Михея тоже.
Михей уже вылезал из рукава, вывернув на Кузьму огненный глаз.
Вертухин вышел из дому.
Идти ему было недалеко, через улицу. Он направлялся к Калачу.
Вертухин знал, что люди существуют трех видов. Один так худо воспитан, что, бывает, изо всех сил старается никого не задеть, а все одно торчит во все стороны и хоть чем-нибудь да корябнет. За что и ходит с расквашенным рылом. Другой такого благородного воспитания, что представляет собой одно пустое место, — его не видно и не слышно. Третий будто розовым маслом течет меж людей — всем приятно, все ему рады, все ласкаются быть ему друзьями.
Купец Калач принадлежал к третьему виду и, хоть был происхождения самого подлого — мать родила его в шинке под столом, а обмывали его вином да пивом, — но большую загадку для Вертухина представлял. Да и в самом деле, ежели он заморские слова, о коих Вертухин прежде и не слышал, с отменною живостию произносил, так что даже костяные пуговицы на его животе вздрагивали и колыхались!
На крыше у Калача резвился флюгер, окна были желты, как блины на Пасху.
Калач, стоя перед зеркалом в расшитой рубахе, выщипывал из носу волосы специальными, для него изготовленными щипчиками из золингеровской стали. Ему ужасть как неприятно было, обнимаясь, щекотать людей волосами из носу.
— Бог в помощь! — сказал Вертухин.
Глаза у Калача от боли слезились, но он, светло и чисто улыбаясь, подошел к Вертухину и внезапно выдернул у него из правой ноздри целый пук.
Тут и Вертухин прослезился.
— Ухантрахончил тебя, сударь, от всего сердца! — сказал Калач, произнося слова раздельно и с удовольствием. — Претурою!
— Ухо контрахончил? — переспросил Вертухин, схватив себя за правое ухо, потом за левое.
— Нет, пока только нос, — сказал Калач и повторил с наслаждением: — Ухантрахончил!
И было в этом слове столько весу и приятности, что Вертухин заробел.
Он чихнул, вытер нос и отступил назад, дабы Калач не придумал его еще и целовать.
— Готов, сударь, сделать все, что просить будешь, — сказал Калач. — Не желаешь ли еще какое-нибудь волшебное слово выслушать? Или могу архонции в ушах споспешествовать, — он повертел в руке щипцами.
Его мягкое круглое тело от сердечной радости вспучивалось, опадало и опять вспучивалось, как дрожжевое тесто.
— Позволь, любезный друг, всякому, кто мимо хоромцев проходит, в окна заглядывать! — сказал Вертухин.
Калач уставился на него с укоризною.
— Да на что тебе, сударь, сие разрешение? Пускай заглядывают и никакого разрешения не надо.
— Спасибо, братец, — сказал Вертухин.
— Митька! — крикнул Калач на кухню. — Иди, черт корявый, утопчи снег у избы, дабы людишкам способно было в окна заглядывать.
— И что там такого презанимательного, в хоромцах? — спросил он. — Страсть как охота и мне взглянуть.
— О! — Вертухин поднял вверх указательный палец, взбадривая в Калаче нетерпение любопытства.
Из кухни выбрел заспанный лохматый отрок и, накинув на себя тряпье, должно быть, содранное с огородного пугала, прошел в сени.
— Утопчи, утопчи, — забубнил он, учиняя в сенях топотание, какое и сто леших произвести не могут. — Разве я мерин? Я не мерин, во мне весу только три пуда.
— Ну, сделай другие экзерциции, — предложил Калач.
— Какие ино? — спросил Митька, понимавший хозяина на всех заморских языках.
— Покатайся по снегу на спине, — сказал Калач. — Она у тебя костлявая, примнешь знатно.
И как весенняя лужа, улыбнулся Вертухину, двинув к его носу щипцы и щелкнув ими.
Вертухин, забыв о дворянской гордости и бесстрашии, поспешно ступил к дверям спиною вперед.
Прежде чем выйти, однако, остановился.
— Скажи, любезный друг, что это за слово — «ухантрахончить»? — спросил он. — Что оно означает?
— В русском языке его нету, — отвечал Калач внушительно и опять же с приятностью, будто медовухой его угостили. Отрадно ему было, что он человека знатного происхождения своей ученостью не только увлек, но даже запутал.
— Но в каком-нибудь же оно есть!
— В каком-нибудь должно быть, — сказал Калач. — Всенепременно!
— Да почему не сказать по-русски?
— А разве в русском языке есть сие слово?
— Нету!
— Вот видишь, сударь, — сказал Калач и до того умильно сощурил глаза, что одни только черточки от них остались, а рожа в кулебяку расплылась. — Как я могу сказать какое-нибудь слово по-русски, ежели его нет в русском языке?!
Вертухин был убит, хотя не до смерти, но все же крепко и не вышел, а просто выпал из дому на крыльцо. От сотрясения с крыши свалился ему на голову снежный ком в три пуда весом — словно Митька, черт корявый, на него упал да тут же белою пургою рассыпался. Вертухин выбрел на дорогу, будто вывалянный в перьях.
— Славно! — сказал он. — Славно ухо… контора…, — он выбил рукавицы о колени и нашел-таки слово Калача в русском языке, — ухо…контора…кончил!
— Теперь твое слово, Дементий Христофорович! — добавил он, поворачивая к хоромцам.