В сердце Вертухина гудела похоронная музыка. «Уничтожен и погребен, — думалось ему. — И кем?! Бриллиантовым плутом, по грубой ошибке судьбы в исправники попавшем».
Теперь было два исхода: или Вертухин Котова опередит, или тот раскопает дело первым и лишит Вертухина имения в Херсонской губернии.
Как воспрепятствовать сему исправнику? В чем его сила? В бессребреничестве. Но как отнять у него сие пресильное оружие, ежели его нельзя ни видеть, ни пощупать?
До самого Кунгура Вертухин возился и ворочался в кошеве, снедаемый суровыми мыслями, яко неугомонными клопами.
В уездный город Кунгур прибыли под вечер. Кунгур блестел на закатном солнце, будто политый водою и оледенелый. Церкви и церквушки, одна игривее другой, подставляли свои купола и бока его лучам, так что нестерпимо было смотреть.
На главной улице с осени застыла большая лужа, и мещанские дети с разбегу ездили по ней животами, а то и носами, отчего носы у них были угольной черноты.
Прибыли на почтовый двор, и Котов, предъявив невесть откуда взявшуюся подорожную, генеральским голосом потребовал лошадей.
Но лошади и здесь оказались в разгоне.
— Взойдите, пожалуй, пока в трактир, — робея, сказал почтовый комиссар. — Ежели появятся лошади, первые же будут ваши.
В трактире стояли голые, скобленные ножом столы, потолок от осевшего на нем табачного дыма был пещерным и смотрел угрюмо, будто исподлобья, стены темнели пятнами от спин проезжающих: вот место, где садятся большие чины, толстые и важные, пятно здесь, яко пузатый воз с большой точкою над ним от затылка, вот место для чинов премалых и претонких, пятно здесь худощавое и даже извивается змеею.
На одной стене висела картина с наядами, у коих были такие задницы, что не поместились на картине и провалились куда-то под раму.
Котов сел к пятну важному и пузатому, Вертухин довольствовался местом для чинов малых.
Подлетел трактирный слуга с полотенцем, похожим на тряпку для мытья пола.
— Подай, братец, окорок, севрюги два куска, пирог с малиною, — сказал Котов. — И квасу. И не худо бы щей сверх того.
Половой медлил, о чем-то болезненно думая. От усиленной работы ума нос у него, и без того изогнутый, будто недобравший навоза огурец, повело в сторону.
Из дверей внимательно следил за сценой содержатель трактира.
Котов полез за пазуху.
— Сдается мне, братец, твою немытую голову подлые сомнения колеблют, — сказал он, вытаскивая из одежд бриллиант и показывая его половому. — На этот камушек я могу купить весь ваш трактир. А вот свидетельство его доброты.
Он протянул синюю бумагу с замысловатой зеленой печатью почему-то не половому или содержателю трактира, а Вертухину.
Вертухин вздрогнул, наметанным глазом заметив, что печать для зелени натерта листом герани, а бриллиант крупнее давешнего и, кажется, не бриллиант вовсе.
Половой кинулся на кухню.
— Следственно, мы можем без платы откушать? — на всякий случай спросил Вертухин, дабы по крайней мере быть готовым к превратностям судьбы вроде доставления в участок.
— Кости от севрюги, друг мой, не обсасывай, — вместо ответа сказал Котов. — Пусть они хотя бы рыбой пахнут. Отдадим их Полузайцу. Он также страждет пищи.
Отужинали так славно, что пришлось созывать всю обслугу трактира, дабы вызволить Котова, застрявшего меж столом и лавкой. Для окорока в животах не хватило места, Вертухин завернул его в бумагу и сунул подмышку.
Содержатель трактира, у коего глаза крутились во все стороны, так что казалось, он подозревает весь мир в кражах, открыл было рот насчет платы, но Котов оказался проворнее.
— Я же отозвался, что утром! — предупредил он недоброе любопытство. — Как откроют ювелирную лавку, обменяю сие украшение на ассигнации. Или ты хочешь, чтобы я отдал бриллиант за подгорелый пирог, из коего вытекла вся малина?
— Ваше высокоблагородие, я и помыслить об этом не смел! — содержатель трактира, потрясенный своей дерзостью, отступил на шаг.
Дело близилось к ночи. Лошадей не было. Команда Котова уже спала вповалку на полу почтового дома, посвистывая носами и бормоча ласковые ругательства в адрес жены или милушки. От разбросанных по полу сапог шли тревожные ароматы отхожего места.
Котов лег на свободную лавку и тоже вскорости захрапел.
Вертухин остался один и ходил по избе, будто лунатик, погрузившись в свои мечтания, но ловко избегая половиц особливо пронзительного пения, а также разбросавшихся по полу солдатских ног.
Думы были об исправнике Котове. Вертухин понимал, что имеет дело с мастером высшего ранга. Поучительно было бы, думал Вертухин, раскопать, куда он свое жалованье девает, ежели совершенным бессребреником живет.
Отправляет ли он деньги алеутам в Северную Америку, завозит ли песок в азиатскую пустыню, закупает ли гранаты кормить ими белую рыбу, дабы она стала красной, — все способы использования денег были рассмотрены Вертухиным хотя с тревогою в душе, но обстоятельно, с усердием и прилежанием.
Маршруты его ночного бдения все более приближались к распростертому на лавке и счастливо живущему в своих снах телу Котова.
Вертухин и сам не мог бы сказать как, но рука его вскорости оказалась на полукафтанье исправника, ощупывая его.
— Ты, моя Аксиньюшка, все одно денег запросишь, — сказал тут Котов, не открывая глаз, и сбросил руку Вертухина.
Храп его сделался радостней и громогласней — душа, видать, запела, освободившись от соблазнов.
Выждав время, Вертухин опять просунул руку в недра его одежд. Бриллиантов, как он и полагал, оказалось два. Зажав их в кулаке, он вышел в сени, разжег свечу и вытащил из-за обшлага иголку, кою вместе с ниткой всегда носил с собой. Иголка у него была особливая — зелингеровская стальная, в отличие от медных, русскими мастерами деланных.
Большой бриллиант не устоял перед сей иголкой — осталась на нем предательская белая царапина.
— То-то, — сказал Вертухин. — А настоящий, выходит, этот.
Он повернул перед дрожащим пламенем свечи бриллиант поменьше. Камешек заговорщически сверкнул ему прямо в глаза. Вертухин, ласково усмехнувшись, спрятал его в карман.
И что тут ударило в голову беспримерному душезнатцу, по каким небесам пролетела его пытливая мысль — кто скажет. Помедлив, он опять вынул сей малый бриллиант и провел по нему иголкой.
И этот камешек отозвался белым червячком!
Бриллианты знатнейшего бессребреника были искусно ограненными стеклышками!
Вертухин стоял так, будто его по пояс засыпали бесплатными мандаринами. Теперь он держал в кулаке все бессребреничество главнейшего лукавого Пермской губернии.
Что же оставалось, какой полководческий ход надо было сделать, чтобы продолжить удачно начатое наступление? Вертухин уже знал, какой. Более часу, временами останавливаясь и с нетерпением притопывая ногой, ходил он по сеням в ожидании лошадей. И как только новая партия появилась на почтовом дворе, он вбежал в избу с криками:
— Едем! Едем!
Котова уговаривать не надо было — он жаждал того же более Вертухина. Команду подняли пинками и кулаками, а Полузайца просто выбросили во двор вместе с самокатом.
Котов и Вертухин упали в кошеву. За Вертухиным, спрятавшись в тулупе, увязался неосторожный таракан. В кошеве он выполз наружу и недоуменно осязал морозный воздух.
Из трактира выскочил хозяин. На одной ноге у него был сапог, на другой лапоть.
— Окорок верните, собачьи души! — он кинулся по улице вослед удалым путешественникам. — Моя лучшая свинья!
— Зажарь таракана, он не жирен и для живота зело полезен! — Вертухин схватил беглеца и бросил им в содержателя трактира.
— Сам таракан! — крикнул содержатель трактира, на бегу теряя лапоть.
— А у тебя щи в помойном ведре варились! — с упреком отозвался Вертухин.
Четверть часа спустя волчьей бездонной ночью, в кромешной темноте вымахнули к окраине Кунгура, направляясь на запад.
В чистом поле облачное небо распалось, сбросило свои дряхлые одежды и предстало перед путниками во всей своей изумительной наготе.
Вертухин плотнее завернулся в тулуп, надвинул на лоб малахай и утомленные досадами и беспокойствами мира глаза прикрыл. И стала ему грезиться Херсонская губерния, вся в цветах, каштанах и дубовых лесах. Полями только что дарованного ему имения бежал голубой ручей, и плескались в том ручье наяды, перегораживая его огромными задами наподобие запруды. За ручьем, подбирая желуди, ходили тучные стада свиней, каждая из коих таскала на себе пять пудов чистейшей хохлацкой отрады. На берегу под каштаном сидел исправник Котов с окороком подмышкой, и окорок был таким упитанным и розовым, что на отощавшего Котова было совестно смотреть.
Сам же Вертухин в гусарских чикчерах, сделавших его Аполлоном Бельведерским, стоял на пригорке, глядя из-под руки в сторону Черного моря и Турции.
В сию минуту наипрекраснейший во всей вселенной лазоревый цветок лепестками воздушными Вертухина опахнул и к нему прижался.
«Драгоценная моя Айгуль, — сказал тут Вертухин, — пути мои были тяжки и неисчислимы. Тысячи верст я преодолел, дабы тебе свободу даровать. Дорожные люди встречались мне все больше благородные, хотя по-турецкому вовсе не умеющие: собирались повесить да не повесили, били оглоблею да неудачно, хотели задушить в бане тазом да передумали. Вывел я наконец на свет божий смутьянов, кои ссорят Россию с Турцией, и отныне…»
— Но, подлая! — заорал тут извозчик, дергая за вожжи и отрывая лошадь от сена, лежащего на передних санях. — Жрать и мухи умеют, а ты не жрамши везти попробуй!
Вертухин очнулся, с прискорбием понимая, как глубоко заврался. Смутьянов не видно было даже в его мечтаниях, не то что на свету божьем. Одно только фиолетовое, убранное жемчугами небо простиралось от края до края и в молчании следило их уединенный путь.
К вечеру въехали в Пермь. Беспокойство Вертухина нарастало, так что он и минуты не мог высидеть, вскакивал, хватался за края кошевы и озирался по сторонам, яко окруженный чертями.
Котов, наблюдая его томление, решил, что он измучен голодом, и велел свернуть к трактиру. Это и вовсе привело Вертухина в ужас. Ведь Котов денег не признавал. А волшебные камешки лежали у Вертухина в тулупе.
Остановились подле трактира. Вертухин выбирался из кошевы так долго, что терпение лопнуло и у лошади: она принялась крутить кошеву по двору и наконец вывалила Вертухина в снег. Потом он четверть часа обыскивал тулуп: нет ли в нем еще какой глупой живности. Трижды выбредал на улицу, наблюдая, как поломойка выплескивает воду на мостовую.
Из трактира вышел Котов:
— Милый друг, тебя сомнение берет, что плату потребуют? А ты скажи, умен я или не умен, чтобы платить?
— Умен, ваше высокоблагородие, — сказал Вертухин.
— Так-то. Трескать, чай, охота?
Выхода не было, да и трескать хотелось. Вертухин взошел в трактир.
В трактире народу сидело густо, как в общей бане. Половые готовы были на руках ходить, поелику от многих трудов ноги их уже не держали.
Господ и простолюдинов тут не различали, и, кажется, все почитались простолюдинами.
Вертухин и Котов сели ждать ужин.
— Милый друг, — сказал Котов, — не сочти за труд и на прощанье прими в дар альбом, собственноручно мною писанный. Сам видишь, я всей душою к тебе прилепился. Но поелику никому не известно, не беглый ли ты казак, тебя для проверки надобно за железную полосу засадить и больше мы с тобой не увидимся.
У Вертухина пропал аппетит.
Котов достал альбом, радостно светящийся потертыми углами.
Исправник Котов был человек редких дарований и не только собственноручно писал в альбом, но сам же и украшал оный: по переплету из алого бархата летели вышитые шелковыми нитками ангелы.
Вертухин перевернул толстую корку переплета. На обратной стороне оного стояло затейливым росчерком написанное посвящение: БОРЕ ОТ УМА.
А веленевые листы были от начала до конца заполнены аккуратными, с любовью выведенными строками.
Альбом открывался «Поучениями, говоренными в Петров день»: «Когда Бог начинал, у него тоже ничего не было»; «Не откладывай на завтра то, что можно вообще не делать» и «Супружество — главная причина неверности».
В «Наставлениях детям духовным» первым делом можно было прочитать: «Тужься в меру, добывая большой чин, а то как бы чего из тебя не вышло» и «Лучше рано, чем никогда».
А «Оправдания всех невинно обвиняемых» начинались утешительной сентенцией: «От говна тоже есть польза».
— Благодарствую, — сказал Вертухин, закрывая альбом. — Отныне имею необыкновенный случай видеть обнаженные сердца и нравы. А нравоучительные доводы последнего листа истинно проникают в самую душу.
Ужин в этом трактире был не обилен: половой ухнул пред ними деревянные чашки с кашею да щи в кружках, кои называли здесь тарелками. Щи просматривались почти до дна.
У Вертухина от мысли о железной полосе в горле стоял ком и не давал есть. Весь его поход во славу Родины и во избавление возлюбленной грозил закончиться в пермской каталажке.
Он поднялся, извиняясь от щей тем, что на двор охота, и сунул подмышку альбом.
— Да на что тебе в отхожем месте альбом? — сказал Котов.
— Покорен вашими наставлениями. Хотелось бы заучить лучшие. А в уборной они сами по себе в голову заскакивают.
Ночь во дворе радостно, во все небо улыбалась. В полутьме под навесом Вертухин нашарил самокат и вывел его на улицу.
«Ну, прощай, жрец чистого бытия, — подумал он. — Твоему альбому надобны примечания. Я их составлю своими путями. А посему — вперед!».
Он взобрался на самокат и крепко нажал на упоры для ног.
Теперь он мог донести на исправника Котова с его поддельными бриллиантами в любое время и в любом месте, но предпочел пока забыть об этом замечательном человеке.
Команда исправника шумела на задах трактира, обшаривая отхожее место.