Грязь от колес хлопала по кузову кареты, расплющиваясь на нем оладьями, лошади громогласно пукали, а впереди, словно указуя путь, грачиная стая радостно летела, бранясь с ветром и дорожными шумами. За горизонтом, высунувшись серым дождевым боком, маячила сырая балтийская весна.

Мысли Вертухина, однако, ускользали далеко в сторону, в края гиперборейские. «Аметист небесноокий, — пела его одинокая душа, — звездочка медуницы, лучик сиреневый, в узилищах разлуки горящий, спешу поведать тебе о странствиях моей любви, коя подвигла меня на поступок воистину добродетельный. Едва ли час назад я знатнейших итальянских плутов разоблачил. Мошенники жареное подсолнечное семечко продавали, из коего, по их уверениям, фрукт картофель произрастает. Теперь воры полностью в моей власти находятся. А как они, буде плутами, тесное знакомство с самим светлейшим князем Григорием Потемкиным свели, ласкаюсь я мыслию, что князь немедленно свою безмерную власть употребит, дабы вызволить тебя из рук подлеца Хвостакова. И осталось мне, моя сиреневая радость, до Санкт-Петербурга два раза из кареты выйти для облегчения живота своего да один раз трубку воскурить…»

Подумав, Вертухин слова про облегчение живота из своей песни выбросил, а «трубку воскурить» оставил. Он не знал, коим концом сей курительный прибор в рот засовывают, но нельзя ведь, чтобы знатный господин, способный на благородную любовь к племяннице визиря, не курил трубки!

Голые ноги графа Алессандро Калиостро напоминали, однако же, что в жизни есть не только благородная любовь.

— Вы, ваше превосходительство, срам-то свой хотя бы попоной прикрыли, — сказал Вертухин графу.

— Ты, мой друг, мне завидуешь, — ответил граф. — Я и без штанов велик и любезен народу. А ты в штанах никому не ведом.

Санкт-Петербург встретил путешественников плохо простиранным холстинным небом и немилосердным треском карет по мостовой, от коего они через два квартала оглохли.

Но едва Вертухин успел усмотреть золотые спицы башен да верхний этаж Зимнего дворца, установленный множеством статуй, как кровь его забеспокоилась и он мысленно возопил: «О град пышный и великолепный! Паки вижу я тебя, паки наслаждаюсь зрением на красоты твои! Въезжаю в тебя в неизвестности сущей о себе. Счастием ли ты меня наградишь или в несчастие ввергнешь?»

Пещася о себе и красотами Санкт-Петербурга взволнованный, Вертухин выскочил из кареты и, задирая голову на золотые шпили, побежал гладким тротуаром, сделанным по осторонь дороги. Догадала его нелегкая. Отвыкший уже ходить пешком, он спотыкнулся и полетел на мостовую под копыта лошадей, некий знатный экипаж тянущих.

Сделалась суматоха, коей столица российская давно не видывала. Экипаж встал поперек дороги, пятеро офицеров, его сопровождавших, соскочили с коней поднимать несчастного. Всякое движение на улице прекратилось.

Стоять на ногах Вертухин мог, но говорить оказался не в силах, а только оглядывался на величавого господина, из окна кареты на сие безобразие глядевшего.

— Сильно ли расшибся? — спросил господин. — Кто таков?

Вертухин смотрел на него, будто пень, глазами снабженный.

— Кланяйся, дурак, — прошипел тут ординарец в мундире, так ослепительно сверкающем серебряными финтифлюшками, что было больно и стыдно за людей, такой уймы баляндрясов не имеющих. — Кланяйся светлейшему князю Григорию Александровичу!

Вертухин повернулся к графу Алессандро Калиостро, внутри себя призывая того к действию: «Ну, граф, это судьба топтала меня копытами Григория Потемкина! Скорей же к нашему властелину и покровителю!»

Но Алессандро Калиостро смотрел куда-то через Вертухина, будто через стекло, и не двигался. Глаза у него тоже стали стеклянные, и в них скакали нахальные воробьи, клюющие навоз на мостовой.

Вертухин, великий душезнатец, все понял из этого безмолвия и безучастия графа. Григорий Потемкин и знать не знал, что он названный брат итальянского плута.

Все надежды Вертухина рухнули, как манеж Великого Мастера Брудершафта. Лунноликий его цветок на глазах засыпало снегами сибирскими, тонкий стан навеки сгибали звериные туземные одежды, и синие руки Хвостакова щупали наливные груди, яко шуйца и десница смерти.

Однако ежели сломить железную волю Вертухина не смогли ни оглобля, ни навозная куча, то малодушию ли это под силу?! Вертухин встрепенулся. Да неужели сообразительность сицилийского аптекаря проворней русского ума?!

Он на мгновение склонил голову в сторону Потемкина и вытянулся, глядя на его оловянное от непогоды ухо.

— Граф Алессандро Калиостро! — отбил он бронзовым голосом и выпрямил дрожащие ноги, елико было возможно. — Имел честь обратить вам мешок золотых монет с гербом в три мешка монет с портретом императрицы Екатерины Великой!

Потемкин с сановным достоинством повернулся к итальянцам, сидящим в своей унизанной грязными звездами карете, будто царевны-лягушки в коробе для угля.

— А это мои помощники, ваша светлость! — гаркнул Вертухин. — Маркиз Го Жо Па из Бордо и его верная супруга Лоренца Тотенлебенбрудершвестерберг!

— Приятно, приятно, — сказал Потемкин и опять с участием спросил: — Да не расшибся ли ты? Голова не повреждена?

Ответные слова уже готовы были скакать из Вертухина, однако он придушил их в гортани и, секунду подумав, опять гаркнул:

— Пока что не расшибся. Пока что, ваша светлость!

— Дай ему рубль, — приказал Потемкин ординарцу и махнул рукой, повелевая экипажу продолжать путь.

— Пока что не расшибся, ваша светлость! — крикнул ему вслед Вертухин, сжимая в кулаке золотой рубль с изображением Екатерины.

Рубль явно был из мешка Алессандро Калиостро.

Вертухин залез в карету и крикнул кучеру:

— На Мойку!

— Пока что, пока что, пока что, — мяукая котом, пропел он и обернулся к графу, будто сейчас только его заметив. — Едем, любезный друг, квартирку поискать, хотя наипростейшую, дабы внимания излишнего к себе не привлекать, но, чаю, довольно изрядную и поместительную. Поелику титул мой отныне не позволяет мне одной комнаткой довольствоваться.

— Это какой же титул? — встревоженно спросил итальянец.

— Граф Алессандро Калиостро!

— Я — граф Алессандро Калиостро! — возразил итальянец.

— Да? — Вертухин внимательно посмотрел на его заострившиеся скулы, вгляделся в голодные желтые глаза и ткнул кучера кулаком в спину: — Останови, сделай милость. Маркиз Го Жо Па желает сойти и продолжить путь сам по себе. В околотке его накормят березовой кашей, а бриллианты отберут. Поелику человек без штанов не может иметь бриллиантов.

Итальянец откинул полу халата, привстал, глянул на свои волосатые ноги и, опять садясь, возмущенно воскликнул:

— Ну, что за имя вы мне дали, ваше превосходительство?! Го Жо Па! У французов не бывает таких имен.

— Еще и не такие бывают! Я знавал одного француза, коего звали Хабибуллин. Или ты, мой друг, желаешь носить фамилию Бомарше? Не желаешь? Это правильно. Ежели ты назовешься Бомарше, даже и рыба стерлядка распознает в тебе плута. Но никто никогда не догадается, что под именем маркиза Го Жо Па может скрываться мошенник.

— Го Жо Пами и «мошенниками» я бы не раскидывался, — буркнул разжалованный граф и неожиданно пукнул. — В Италии произнесение сих нечестивых слов заканчивается дуэлями.

— Ха-ха, — сказал Вертухин. — Дуэлями! На лопаточках для размазывания румян. В России бьются бревнами, но и то правды произнести никто не боится. — Он повернулся к итальянцу. — Чего это ты пукаешь? Пукаешь и пукаешь.

— Нервы, — сказал маркиз Го Жо Па.

Выехали на берег Мойки. Волны нашептывали набережной что-то возмутительно грязное, так что она отталкивала их от себя. По речке плыли нечистоты.

Будто мартовские кошки, визжали чайки.

Маркиз пукал.

Квартирку наши в полчаса, притом именно такую, о какой думалось Вертухину. В особливости он остался доволен тем, что она была близка от Зимнего дворца, а двор дома имел два выхода — на северную сторону и на южную. И главное, местные собаки были добронравны и не хватали за пятки.

Теперь предстояло добиться аудиенции у императрицы.

Дело казалось неисполнимым. Ходили слухи, что аудиенция возможна только при наличии превеликих молодческих качествах. Вертухин понимал, что оными не обладает.

Оставалось только рассчитывать, что необходимую бумагу подпишет светлейший князь Григорий Потемкин.

Но и тут надеяться можно было лишь единственно на тонкость своего ума.