Лазаревич в свой черед, не отрывая жадных глаз своих, глядел на Вертухина, яко на изумруд, который вдруг фальшивым оказался. Недоступен пока был ему Вертухин, иначе он его бы схватил да голым на мороз вытолкнул, понеже в растопленную печку бросил. Сколько было тяжелых дум от горя, что завтра не то послезавтра он будет за утайки перед казной схвачен да в острог препровожден! И кого он боялся: вот этого фальшивого человека, который сейчас позеленел от страха?
— Друг мой, — обратился Лазаревич к Калентьеву, — случалось ли тебе видать лягушку, которая в кринку с простоквашей упала? Нет под ней твердой опоры, нет вокруг нее и болотной воды, где она могла бы плавать. Нет у нее и хвоста, которым она зацепилась бы за край кринки и выбралась наружу. И сидит та лягушка в простокваше, выпучив глаза и ожидаючи кончины. Так и благодетель наш Вертухин ныне таращится на нас, будто бесхвостая лягушка.
Калентьев захохотал так, что отозвались оконные рамы, выкатил глаза и, растопырив пальцы, сделал плавательные движения к Вертухину.
Вертухин молча перенес сие издевательство, а потом, глядя на Калентьева, сказал:
— Шпага, кою ты за поленницей спрятал, кровью Минеева мечена. Самый ее конец, на четыре вершка. Как раз, чтобы сердце достало и его прошило.
При сих словах Кузьма с изумлением посмотрел на своего господина, бросился к печке и достал оттуда обе шпаги. Кончик одной, и верно, был темен, будто чем-то выпачкан.
— Объясни, милостивый государь, что означает сие обстоятельство? — спросил Вертухин, обращаясь к Калентьеву.
Лазаревич обернулся к приказчику так проворно, что едва не зашиб его, толкнув плечом.
Калентьев, при первых словах Вертухина переставший плавать в воздухе, покраснел, побагровел, побледнел и, еще несколько раз обернувшись хамелеоном, выпучил глаза уже на Лазаревича и, кажется, не в силах был ничего сказать.
Но Лазаревич тут же нашелся.
— Любезный, — сказал он, обращаясь к Вертухину, — это не шпага, но особого рода нож, коим мы вчера закололи свинью для удовлетворения желудка своего.
— Свинью? — переспросил Вертухин. — Для удовлетворения желудка?
Теперь пришла очередь и Лазаревичу становиться хамелеоном.
— Он как есть был свинья, — пришла на помощь своему повелителю Фетинья. — Представился мне, будто влюблен в меня, и каждодневно дарил знаки сердечного внимания…
Лазаревич вскрикнул то ли от несчастной фетиньиной услуги, то ли от запоздалой ревности.
— Теперь посмотрите, в какое лютое положение он меня привел, — продолжала Фетинья. — Ведь он оказался женщиной!
Вскрикнули уже все, даже невозмутимый Кузьма.
Минеев был женщиной?!
— Истинно! — Фетинья перекрестилась. — Мужеского полу, но без мужеских отличий.
— Этого меж людей никак не может быть! — воскликнул Калентьев.
— Отчего же? — важно возразил Вертухин и обратился к присутствующим. — Сядемьте за стол и я объясню.
В виду нового обстоятельства он словно забыл про свои обвинения и про тот предмет, с коего начался разговор.
При его словах приказчик Калентьев оборотился к окнам. За окнами было тихо. Должно быть, запершие дом люди пошли в другие места отымать достаток у порядочных и ныне беззащитных господ. Калентьев без опасений присоединился к компании, усевшейся за стол.
— В государствах, не менее достойных, нежели наше, есть престранный обычай, — начал свое нравоучение Вертухин. — Мальца, у коего, на его несчастье, обнаруживается пресладкий голос, берут и… — Вертухин стригнул большим и указательным пальцами и прицокнул языком. — Малец подрастает, однако же его голос остается в сбережении, безо всяких перемен даже к старости. Выглядит он истинно как мужчина и никто не скажет, что он не мужеского полу… В стране Италии ныне живет некто Фаринелли, певец, искусней коего не было от роду человеческого. Его настоящее имя Карло Броски. Его старший брат кастрировал всех своих младших братьев. Пол в их бедной хижине был залит кровью по колено. Выжил только Карло. Теперь ему оказывают почести, как особе королевской крови, он богат и знаменит на весь просвещенный мир. И все только потому, что имеет ключ к самым чувствительным человеческим внутренностям.
— Все это изобличает в тебе большие познания, — сказал Лазаревич с претензией на насмешку. — Но к чему ты это нам говоришь?
Лазаревич в свой черед будто и с самого начала не имел никакого страха перед бунтовщиками и выглядел совершенно спокойным.
— Позвольте мне продолжить, — заговорил опять Вертухин. — Этот Фаринелли превысокого росту и ходит, будто на каждом шагу подпрыгивает. Он женский угодник, каких свет не видывал, и дамы по нему с ума сходят. Особенно потому, что любовную страсть к нему иметь можно, однако же забеременеть нельзя. Таковы все кастраты. То ли они мужчины, то ли ангелы, — Вертухин внимательно посмотрел на Фетинью.
— Я остерегаю всех негодно думать о моей матушке сестре! — Лазаревич придвинулся к столу, как бы загораживая от всех сидящую рядом с ним Фетинью.
— То-то тебя разобрало, — пробормотал Вертухин и уже громче сказал: — В стране Италии никогда не было евнухов, а в Персии они есть по сей день. Не все из них стерегут гаремы, кое-кого посылают за пределы родины с тайной миссиею…
Все замолчали, уставившись на Вертухина, будто он сказал гадость.
Прежнего шума давно уже не было слышно, но далеко за окнами трепетало зарево, бросая в дом кровавые блики. Злодеи, закрывшие их в доме, могли вернуться каждую минуту. И что было делать? Оставалось отдаться на милость судьбе и ждать развязки, доброй или несчастной.
— Слышал я, Калентьев, — сказал Кузьма, один из всех стоящий поодаль, у комода, — у тебя большое горе приключилось. Будто бы твоя Прасковья от заушницы преставилась.
— Всему воля божия, — отвечал Калентьев со скорбью в голосе, но втайне обрадованный, что Кузьма увел разговор с неверной и опасной темы. — Одно утешение, что смерть ее была геройской.
— Ужель так ничего и не помогло?
— Мы и касторкой, и настоем козьего навоза ее поили, и осиновой корой, отваренной в святой воде, кормили. Один господь бог знает, чего только не делали…
— Настоем козьего навоза?! — переспросил Вертухин, озадаченный до крайности. — И она пила?
— Пила! — сказал за Калентьева Кузьма. — Куды ей деваться. Хайло раздвинули и залили. Визжала и брыкалась, но халкала.
Кузьма, за месяц пребывания в Билимбаевском заводе изучивший все подробности местной жизни, говорил о болезни и лечении Прасковьи с отменным холоднокровием, но Вертухину, к такой простоте не привыкшему, сжимало внутренности в гармошку.
— Да как ее только не вырвало!
— Визжала она только поначалу, с непривычки, а потом пила с удовольствием, — сказал Калентьев. — Правда, вскорости легла и ноги начала вытягивать. Пришлось на крайности пуститься, уши прижигать каленым железом…
— Уши каленым железом?! — оборотился к нему Вертухин. — Экие живодерства вы здесь творите!
— Да за ради ее же здравия, — возразил Калентьев невозмутимо. — Только и это не помогло. Она стала совсем трудна и наконец одолело ее жестокое несчастие. Жалость такая, что и не сказать. Я знавал многих, но не было между ними более целомудренной и чистосердечной, нежели моя Прасковья.
— Я не слышал, чтобы в Билимбаевском заводе нынче были похороны, — сказал Вертухин, отчего-то придирчиво разглядывая Лазаревича, будто почитая его за главного здесь враля.
— Да мы ее в тот же день закоптили! — сказал Лазаревич. — Шпагой закололи и закоптили. Неужто мы могли допустить ее издыхания? Слыхано ли, пять пудов одного только сала потерять!
— Тьфу! — выругался Вертухин. — Следственно, это несчастное приключение тоже было со свиньей?
— Я вам битый час тщусь доказать, что мы употребляем шпаги единственно для протыкания свиней!
Вертухин встал из-за стола и выглянул в окно. На тускловатый от пыли и копоти снег заводского двора ложились отблески из горнов, но, перебивая их и разрастаясь, колебалось в небе зарево пожара. Горел склад древесного угля.
Сердце Вертухина закипело от такого разорения. Без угля чугун в домне остынет и сядет в ней огромной глыбой — «козлом». Убрать «козла» из домны можно будет только разломав ее до основания. Потом придется строить домну заново. Следственно, до лета завод будет стоять. Полгода российская империя не получит отсюда ни фунта чугуна.
Людишки, придумавшие эту богомерзкую и гибельную уловку, находятся где-то рядом с ним, Вертухиным. А он в это время слушает повести о злосчастных свиньях и ждет собственной погибели!
— Кузьма, шпагу господина Минеева со всей осторожностию оберни в тряпицу и не давай никому до нее дотронуться! — приказал он и поворотился к Фетинье:
— Итак, ты, дражайшая, утверждаешь, что господин поручик был сокрытой женщиной. Как могло обнаружиться сие обстоятельство, ежели поручик, как вы утверждаете, до своей смерти находился в доме три всего часа? Да даже если и три дня.
Лазаревич при сих словах открыл было рот, дабы воспрепятствовать дознанию, однако же Кузьма, моментально завернувший оружие Минеева в кухонное полотенце, взял наизготовку шпагу своего хозяина и встал подле Лазаревича. Тем самым красноречие билимбаевского арендатора было грозно и недвусмысленно пресечено.
Фетинья заалела, будто майская заря, и потупилась.
— Слыхала я, как он пел и до того сладко и чувствительно, как ни один мужчина не может, — сказала она еле слышно.
— Это довод, недостойный внимания, — возразил Вертухин в то время как Лазаревич испытывал преданность Фетиньи раскаленным взглядом.
— В сенях, — запнувшись и не поднимая глаз, продолжила Фетинья, — этот господин явил ко мне благосклонность, противную нашему воспитанию. Однако же, — тут Фетинья перешла не то что на шепот, а почти на беззвучную речь, — его тело не наполнилось мужеством, как он прижался ко мне, потакая своей окаянной слабости.
— Истинно свинья! — сказал Лазаревич. — Терпеть кою в порядочном доме долее было никак нельзя.
— Я вижу, ты, любезный, взревновал до безумия, — Вертухин пристально поглядел на Лазаревича. — Не ты ли, кстати, недавно обещал, что Белобородов повесит меня на березе?
Лазаревич почуял, что власть переменилась: бунтовщики отдалились, а в доме верх взял Вертухин.
— Только чтобы испытать вашу отвагу! — вскрикнул он. — Ваша милость приняли мое вранье с такой стойкостию, что я более никогда не решусь на подобное дерзновение!
Но Вертухин уже отвернулся от него, возвращаясь к дознанию:
— И как же ты, Фетиньюшка, поступила в сей скорбный момент?
— Сообразно нашей добродетели! Я хватила ему по носу от всей души, так что он сию же минуту отправился почивать.
Тут Вертухин одарил Фетинью выраженьем лица таким ласковым, что она, сидя прямо перед господином своим Лазаревичем, готова была сквозь пол провалиться.
— Вот поведение истинно благонравной женщины! — воскликнул Вертухин. — И когда случилось несчастие, о коем ты нам поведала?
— Утром сего дня. Господин управляющий уехал на завод, Меланья, Софьюшка и Касьян хлопотали во дворе и на конюшне, так что защитить меня было некому.
— А Калентьев?
— Дозволь, батюшко, — вмешался Кузьма. — Меланья сказывала, этот черт лысый вертелся вкруг нее да все руку за поленницу засовывал. А потом пропал, будто в преисподнюю провалился.
— Что скажешь, любезный? — повернулся Вертухин к приказчику. — Где же ты в этот час, между несчастием с Фетиньей и смертоубийством господина поручика, пребывал?
Калентьев скривился:
— Где был, там меня уже нету, — он, глядя на Кузьму с отвращением, как на прегадкую жабу, начал мять шапку, будто душил. — Ходил под окнами, дабы всякая мерзость в дом не пролезла.
— А скажи-ко, Максим, куда ты дел бумагу, кою нашел середь клади господина поручика? — елейным голосом обратился к нему Кузьма.
Калентьев ничего не ответил, только убрал глаза с ненавистной рожи вертухинского слуги.
— Так была бумага или нет? — спросил Вертухин.
— Была, — сказал Кузьма. — Он сам вечор в питейной лавке бахвалился. Де важная бумага, только де еще разобрать бы, что там начертано.
— Всякое противугосударево недоброжелательство мы отдаем Меланье на растопку, — вмешался Лазаревич.
— Так-то оно так, — возразил Кузьма. — Да ить в голове у господина поручика все осталось, что на бумаге было начертано. А значится…
Вертухин с вниманием посмотрел на Кузьму, потом на Лазаревича и наконец на Калентьева.
— Итак, любезный, — сказал он, обращаясь к последнему, — исполняя волю господина твоего Лазаревича и вошед в почивальню господина Минеева, ты увидел, что он лежит кверху лицом и рукой оберегает нос, пострадавший от его окаянства к Фетинье. Так было дело?
Калентьев ничего не отвечал и только выпучил глаза на Вертухина, будто государынев дознаватель опять сказал величайшую мерзость.
— Глаза господина Минеева были загорожены его рукою и, следственно, тебя он видеть не мог, — продолжал Вертухин. — Ты же был обут в войлочные чуни, а посему он и шагов твоих не слышал. Подошед к господину Минееву, ты поднял шпагу и исправил свою нужду, проткнув его шпагою в сердце до смерти.
Калентьев выпучил глаза еще более и от скорбей, кои говорил Вертухин, начал тянуться во фрунт.
Вертухин поднялся для последнего слова.
— Господин Минеев от переживаний с Фетиньей в удушье лежал и камзол свой распахнул, — сказал он, — а посему удар твой был точнехонек, да и одежда кровью не замаралась.
— Да как бы мы убивать поручика посмели, ежели он посланец государыни был! — тоже поднимаясь, крикнул Лазаревич прямо в очи Вертухину.
Все, кто был на сей момент в комнате, стали, как колонны Зимнего дворца в столице государства российского городе Санкт-Петербурге.
— Кузьма, — холоднокровно повернулся Вертухин к слуге, — свидетельствуй. Господин Лазаревич, арендатор Билимбаевского чугунолитейного завода, признал, что господин Минеев посланец государыни нашей императрицы был, причем оказался не мужеского полу!
Калентьев, ослабевши телом, сел на горячую крышку самовара, кою Фетинья нечаянно положила на стул, но подняться не смел и только выражал свои жгучие переживания ужимками лица.
Вертухин опять начал оглядывать всех, будто призывая запечатлеть в памяти признание Лазаревича. До Фетиньи, к которой сердце его все более и более обнималось горячностию, он, однако, дойти не успел — на улице послышались голоса, в сенях затопали и дверь в дом распахнулась, запуская клубящееся грозное облако.