В начале нашей повести ранняя весна только что показывалась еще из-под снегов, — страшная пора для убогого. Старого корма уже нет, а лишь едва надежда на новый. Животные и люди, израсходовав зимние запасы, только осматриваются вокруг, прося у Бога зелени и света.

В нашем климате ничего нет печальнее времени, часто продолжительного — предшествующего вскрытию весны. Торчат нагие деревья; укрываясь в тени, черные оледенелые глыбы снега лежат в долинах; воздух влажный и холодный; на небе серые дождевые или снеговые тучи; в гумнах и сараях запасов очень мало, или совершенно пусто.

Стадо будника хотя исхудавшее, может, однако, поддерживать свое существование, привыкнув зимой питаться ветвями молодых деревьев, их корней, добываемыми из-под снега травами. Коза добирается к вкусным древесным почкам, которые ее накормят. Но человек? Человек в ту пору иногда уже умирает с голоду, примешивая в хлеб все, что только можно примешать в него, чтобы обмануть желудок и выиграть время.

Поздно вечером, у горящей лучины сидело все семейство будника, исключая главного члена. Старик Бартош еще не возвращался из леса.

Вдова Саломея, жена покойного брата Бартоша, которую обыкновенно называли пани Павлова, сын Бартоша — Матвей и дочь Юлия, беспрестанно посматривали на дверь, ожидая прихода отца. Темный и ненастный вечер шумел в лесу; но голос этот казался глухим молчанием для привычного уха.

В печке варилось что-то в горшках, на которые иногда равнодушно посматривала Павлова. Это была женщина лет пятидесяти с небольшим, с заурядными чертами лица, цвета желтовато-темного, сродного будникам, с лицом, изрытым морщинами. Одета она была в толстой, серой сорочке, в изорванной исподнице; голова повязана старым, грязным, холстяным платком.

В угасших глазах, на побелевших устах ясно выражались следы нужды, унижения, страдания. Страдание, которое возвышает, облагораживает душу сильную, убивает и уничтожает слабую.

Смотря на старуху, казалось, что она не дрогнула бы ни перед каким средством, лишь бы улучшить свое положение; и если и были когда в ней добрые чувства, то они угасли под тяжестью ежедневных огорчений, грустных, безнадежных.

С поджатыми ногами, подперев рукой подбородок, сидела она, глубоко задумавшись, устремив неподвижный взор на стену, а из-под платка вырывалась пряди нечесаных волос неопределенного цвета.

Близ нее, на припечке, пряла Юлия — дочь Бартоша.

Дивным явлением была эта девушка в хате убогого будника.

Белая, стройная, с черными, как вороново крыло, волосами, с черными глазами, сиявшими из-под длинных ресниц, она была на переходе из детского возраста в юношеский.

Под толстой, но чистой сорочкой, только что начинали развиваться девические формы. В каждом взоре, в каждом движении уст проявлялись страсти. Бедный наряд, однако же, был надет не без кокетства — видно было желание украсить себя: гладко причесанные, пышные волосы прикрыла она голубым платочком, концы которого были кокетливо распущены; на шее немножко монет и желтый крестик выглядывал из воротничка сорочки.

Юлия пряла, не думая ни о веретене, ни о кудели, со взором блуждающим, полным глубокой задумчивости. Видно было, что мысли ее и надежды улетели куда-то далеко за хату и леса.

Вблизи от нее, на опрокинутом ведре, сидел Матвей, настоящий будник, с чертами лица без выражения, которых нужда лишила жизни, краски, молодости. Косматые волосы спустились ему на серые, бессмысленные глаза; в чертах ничего благородного и никакого, даже далекого сходства, с сестрою. На рано состарившемся лице его не осталось даже следа румянца, и он казался гораздо старше, чем был на самом деле. В это время он плел лапти, а у ног его лежал верный приятель дома, старый Бурко, с облезлой шерстью, острыми ушами и ввалившимися боками.

Тишина прерывалась только треском лучины да клубами дыма, который уносился вверх. Наконец, Павлова, вздохнув и почесав голову, сказала острым, неприятным голосом:

— Отчего это Бартош до сих пор не возвращается?

— Га? — спросил глупо Матвей, оставляя работу.

— Странно, что нет Бартоша!

— Что за странно? Должно быть заблудился; ночь такая темная, что и Бурко не попал бы домой.

— Да где же бы он мог заблудиться?

— А почему же и нет?

— Но ведь он знает лес, как свой карман.

— Ба! Всяк из нас его знает, но каждому случается заблудиться, если захочет нечистый.

— Не толковал бы пустяков, Матвей, — перебила Павлова.

Матвей пожал плечами, потряс головой, взглянув на сестру, которая очнувшись от разговора, начинала прясть снова, и опять принялся за лапти.

— А мне бы уже хотелось поужинать, — сказал он через несколько минут Павловой. — Будете ли ожидать отца?

— Кажется и спрашивать не о чем.

Матвей встал, потянулся, пошел к двери напиться воды, бросился на лавку со вздохом, но полежав, захрапел через минуту. Павлова, увидев, что он спит, обратилась к Юльке.

— Грустно! — сказала она ей. — Спой что-нибудь. Ветер раз гуливается, а в лесу так глухо… Этот болван спит… Дрожь пробегает по телу. И под этакую ночь вспоминает еще о нечистом!

— Нет что-то охоты петь…

— Как? В твои лета? Боже мой! Когда я была в твоем возрасте, то покойная мать моя, — царство ей небесное, — закрыть рта мне не была в состоянии.

— Должно быть вы жили лучше, оттого и было веселее.

— Разумеется. Но для всех лучше были прежние времена. В лесах раздавался шум работы: всюду народ, топоры стучат, в печах трещит, капает смола, мазуры поют песни… Здесь лежат золотистые бревна, там клепки, сложенные кострами, здесь ставят в кучи лучину, там свозят березовую кору, дальше жгут золу, а там кипит поташ. А надо знать, что покойник Павел мастерски делал поташ — равного ему не было: за десять, за двадцать миль его приглашали. У него всегда зола выходила лучше, чем у других. Нечего говорить, был достаток, шевелилась копейка, было все, чего душе угодно. Ах, если бы не несчастье!

— Несчастье?

— Да, Павел подрался в корчме с Кривоносым и достал себе обухом по голове; два года мучился в постели, пока умер. Эта-то проклятая болезнь и меня сгубила. Если угодно было Богу, чтобы я осталась сиротою, то скорей бы прибрать покойника; а то и бедняк намучился, и мы истратили все до последней рубашки, так что и похоронить его уже было нечем. И вот на старость довелось вытирать чужие углы.

— Как чужие? — сказала Юлька. — Кажется мы свои же, пани Павлова!

— Свои… да, свои…

И, покачав головой, старуха замолчала.

Матвей спал, а Бурко, улегшийся возле него на лавке, взъерошил шерсть и смотрел в окно.

— Но и вам тяжело, — сказала, вздыхая, Павлова. — И не знаю, как мы и выдержим дальше. Что день, то хуже, с каждым днем растет нужда; работы никакой, кроме дрянной смолы, на которую и плюнуть не стоит. Хотели было нас обратить в мужиков и заставить пахать, но из этого ничего не будет. Кажется, что придется умирать с голоду.

Юлька вздохнула.

— Уж, просто сказать, не жизнь, а мучение, — продолжала старуха. — Одна тощая корова и две козы — все состояние. В амбаре пусто, скот издох, козлят подушили волки… А до будущей недели и муки и хлеба не достанет.

— Отец как-нибудь постарается.

— А откуда же он возьмет? Из пальца высосет? Что убьет, таскаясь с ружьем, — только и пищи; из звериных кож не разживешься, потому что и зверя мало; работы нет, и панич…

При этом слове Юлька мгновенно покраснела. Старуха, как бы не заметив этого, продолжала:

— Панич не поможет? Как думаешь?

— Почему же я знаю? Разве же я знаю! — живо отвечала девушка. — Но кажется…

— Что же тебе кажется, милая?

— Сама не знаю. Ведь и он и старая пани очень добры для бедных, только управляющий и эконом готовы бы содрать кожу, если бы могли…

— Так, истинная правда! Так мое сердце! Панич молод, у него доброе сердце — славный парень. А ты кажется ему понравилась.

— Кто? Я? — пожав плечами и принимаясь за работу, вскрикнула девушка. — Я? Перестаньте!

— Но, но! Я еще не ослепла. Не притворяйся, пожалуйста, я все знаю. Панич часто с охоты наведывается в нашу хату, а как застанет тебя на дворе, то и заговорит, подойдет к тебе, пошалит… делается таким милым, сладким, будто медом вымазан. Ох, если бы у тебя был ум! Если бы я была на твоем месте, знала бы я, что делать.

— Перестаньте же! — вскрикнула Юлька, вся пламенея. — Я даже не знаю, о чем вы думаете. Боже сохрани, если бы отец услышал!

— Но, тише, тише, ничего! — шепнула старуха, искоса меряя глазами прежде Юльку, потом спящего Матвея.

Юлька подошла к печи, в которой готовилась на ужин каша и картофель, без масла. Подавая на стол, картофель приправляли кусочком творогу, а кашу грибами и луком. Свинина была здесь благословенным наслаждением, давно невиданным, а крохи масла чаще продавались в местечке, чтобы купить соли и первых потребностей жизни.