Еще девушка стояла у огня, как послышался стук у двери. Павлова вскочила, и пробудившийся Матвей, думая, что возвращается отец, хотел посветить в сени; но ржание лошади удержало обоих.

В глубине глухого леса, в ночную пору, конный проезжий был такою редкостью, что все взглянули друг на друга со страхом и немым вопросом: что бы это значило?

— Гей, кто там? Пан Варфоломей? — раздалось в сенях.

— Кто-то знакомый, — сказал ободрившийся Матвей. — Но черт знает кто и зачем.

Схватив лучину, он высунулся немного за двери и спросил:

— А кто там?

Бурко тоже стал на высокий порог передними лапами и, задрав вверх голову, разными голосами предлагал свои вопросы пришельцу.

— Ну, кто? Свои! Возьмите только собаку, — отвечали снаружи.

— Какой-то еврей, — шепнула Павлова.

Матвей завел Бурка в угол за ведро, но, несмотря на это, и оттуда продолжала ворчать верная собака.

— Свои, свои! — повторял в сенях голос. — А дома пан Варфоломей?

— Нет.

— А Матвей?

— Смотри, и меня знает, — шепнул Матвей своим, и громко крикнул: — я здесь.

— Выходи же сюда. Какие-то кони паслись возле вашей хаты, я их поймал, помоги придержать, только чтобы снова не разбежались.

— Кони? Кони! Чьи?

— А я же почем знаю?..

— Но что бы здесь в полночь делали чужие лошади? — шепнула Павлова, качая головою. — А вы зачем так припозднились?

— Припозднился? Еще не поздно. Ну, да вы после узнаете, зачем я здесь, а выйдете и отворите мне ворота.

Матвей, ободренный голосом гостя, вышел, наконец, любопытствуя посмотреть на лошадей. Еврей Абрамка был ему хорошо знаком.

Он жил в ближайшем дрянном местечке, лежащем над судоходной рекой, которая кормила его обитателей. Плоты дерева, склад лесных материалов, смолы и дегтя из окрестностей и небольшая торговля хлебом давали здесь заработок крестьянам, а иногда и будникам. На несколько миль в окрестности все жило этим местечком, начиная от шляхтича, который доставал в нем в кредит все необходимые запасы, до крестьянина, который мог купить здесь соль, кожу, на ярмарке шапку и для дочери платочек, а возы сена, дров, хлеба — продать за пустую цену.

Среди евреев, которые с каждым днем, как муравьи под деревом, расширяют свой муравейник, Абрамка отличался не богатством, которого не было заметно, но необыкновенной деятельностью. Ни одно дело, ни один торг, или контракт не обходились без его участия; где он не действовал для себя, там посредничал, где не мог посредничать — вредил, — где не мог вредить сначала, там портил, хоть под конец. Деятельный, неутомимый, жадный, он не упускал ни малейшей крошки, которая могла приносить пользу. Не без причины подозревали его в запрещенной торговле и даже в связи с шайкой конокрадов, но в том никто не мог уличить ловкого Израиля. Конечно, каждый раз видели в руках его иных, очень хороших лошадей, часто удалялся он неизвестно куда; знали, что к нему собирались по ночам ободранные, незнакомые евреи, но улик никаких не было, а только подозрения.

Абрамка был большого роста, плечистый, сильный, с признаками здоровья на лице, с черными пейсами и смелым, проницательным взглядом. Вид имел он гордый, разговор часто насмешливый, обхождение высокомерное, особенно с тем, кого он считал ниже себя.

— Ну, отворяйте же! — сказал он Матвею, который вышел из хаты, и со свойственным ему любопытством смотрел на четырех лошадей, в постромках, которых вел какой-то оборванный жиденок.

— Зачем?

— Лошадей поставить.

— Как поставить?

— Чтобы отдохнули.

— Разве думаете ночевать здесь?

— Увидим.

— Но у нас нет места.

— Как нет? А сарай и конюшня?

— Конюшни у нас никогда не было, а в сарае сохнет дерево.

— А ваш скот?

— Какой скот?

— Ваш. Разве у вас и скота нет?

— Корова стоит в сенях, а козы за сараем под навесом. Евреи поговорили между собою.

— Как же быть? — спросил Абрамка. — Неужели мы не найдем где поставить лошадей?

— Разве на дворе.

Еврей ворчал сердито, бил себя по бокам, подошел к воротам сарая, измерил его взором и возвратился к Матвею.

— У меня есть дело к твоему отцу: я должен здесь остаться и до утра поместить этих лошадей; освободи мне сарай.

Матвей рассмеялся.

— Ого! Там столько лежит колод, что дня на два было бы работы. А что же вы бы дали есть лошадям?

— Сена.

— Какого сена? Разве оно есть у вас с собою?

— Так у вас есть. Чем же кормите корову?

— Корову? У лошади нет столько ума, сколько у коровы: она живет листьями и ветвями, обыкновенно, как у будника.

Тут Абрамка начал произносить проклятия и нетерпеливо теребил шапку и ермолку.

— Ну, когда так, — закричал он, — тем хуже для вас! Заработали бы что-нибудь, я доставил бы отцу выгоду; но когда лошадей негде поставить и покормить их нечем, то я поеду дальше.

— А если бы вы подождали отца? Он скоро придет, вы, может быть, как-нибудь с ним уладите, а между тем, войдите погрейтесь в хату.

Еврей поговорил с оборванным товарищем, вошел в избу, не снимая шапки и быстрыми глазами измеряя Юльку и Павлову, которые с любопытством смотрели на него. Молча, с пренебрежением сел он на лавку против печки и, приподняв полы, начал отряхивать капли дождя.

Не успел он еще расположиться, как скрипнула дверь и старый Бартош вошел в избу поступью, по которой все узнали его издали.

Это был уже немолодой, начинающий седеть, мужик, высокого роста, широкоплечий, одетый, как обыкновенно ходят будники. На нем был серый, короткий кожан, подвязанный красным поясом, толстые холстинные шаровары, лапти, небольшая шапка и на плече ружье и барсучья торба. На поясе, в черном мешочке огниво, возле него большой нож и проволока — чистить затравку.

Высокий, обнаженный лоб украшал лицо, полное глубокого выражения и энергии. Казалось, это была статуя, высеченная из камня и оживленная какой-то неутешной тоскою, непобежденной печалью. Горе это рисовалось в улыбке уст и в опущенных глазах, и в морщинах. Редкая, коротко подстриженная, черная борода, прекрасно оттеняла лысую, блестящую голову.

Взглянул Бартош на своих, потом на еврея и произнес христианское приветствие, относившееся только к семейству.

— Ну, как же поживаете? — спросил еврей. — Хорошо, что пришли, я ожидал вас.

— Любопытно знать, что вы мне скажете? — горделиво ответил Бартош.

Очевидно, еврея оскорбил прием будника, от которого, зная его бедность, он ожидал покорного и искреннего радушия. Старик в это время снимал с себя торбу и ружье.

— Может быть, я доставил бы вам хорошую выгоду, если бы вы меня попросили.

— Значит вам неизвестно, — сказал Бартош, — что я ни о чем никого не прошу, кроме Бога.

— Но, вай! Как вы горды!

— Но что же это за хорошая выгода? Дадите мне работу при лучине у пана Педсудка, или деготь у пана Ромуальда, а?

— Тфу! Об этом и говорить не стоит; нашлось бы что-нибудь получше этой работы.

— Оставь же это для себя, — отвечал, качая головою, Бартош. Еврей закусил губу, плюнул и пожал плечами.

— Перестанем говорить об этом.

— Перестанем.

— Нет ли у вас где поставить лошадей, которых я поймал здесь в лесу, недалеко от вашей хаты.

— Возле хаты? В лесу? Шутить любишь! Издевайся над добрыми людьми! А зачем ты их хочешь здесь поставить?

— Переночевать — пускай бы отдохнули себе пока…

Здесь Матвей вмешался в разговор, рассказав отцу, что он уже объяснял еврею, что лошадей решительно негде поставить. Старик подтвердил слова сына, потом приблизился к еврею и, улыбаясь с сожалением и вместе с насмешкой, сказал ему:

— Отчего ты, по обычаю, не ведешь своего товара к Якубу? Услышав это, еврей покраснел, побледнел, вскочил с лавки и

встревоженный моргнул на старика. Тот презрительно только улыбнулся.

— А хорошо бы вам отправиться к Якубу, — продолжал он, — потому что и Якуба и его лошадей сегодня ночью забрали присланные в местечко десятники.

— Не может быть! — сказал еврей, теребя бороду.

— Узнаете, — отвечал Бартош.

Абрамка осмотрелся вокруг и быстро подступил к старику, начиная потихоньку просить, ублажать его: даже достал кожаный кошелек; но старый мазур оттолкнул хладнокровно, и громко отвечал:

— Оставь меня в покое!

— Это ваше последнее слово?

— У меня нет ни первого, ни последнего, только одно слово.

— Ну, хорошо, хорошо! — гневно отозвался еврей. — Пожалеете!

С этим словом бросился он к двери и исчез. Бартош с улыбкой посмотрел ему вслед, но Абрамка даже не обернулся. Не слыша конского топота и думая, что еврей, по обычаю своей нации, возвратится еще раз, старик уселся спокойно на лавке и начал снимать мокрую обувь. Павлова, тем временем, готовила ужин. Но еврей уже больше не показался, а вскоре Матвей, возвратившийся с неизменным Буркой, донес, что привязанные к плетню лошади остались, а евреи исчезли.

Старик подумал с минуту и ничего не отвечал, только лоб его наморщился.

Короткий вечер прошел в мрачном молчании. Бартош принес с охоты и обычной своей прогулки тетерев ей на завтрашний обед. Муки на хлеб уже не хватало, так что Павлова уже не смела заглядывать на дно кадушки.

Видела старуха деньги, предложенные евреем, догадывалась о чем шло дело и в душе обвиняла Бартоша; но не смела выговаривать слова, потому что будник ни от кого не принимал советов.