На небольшой плоской возвышенности стоял двор пана Яна, обсаженный кругом старыми тополями, ольхами и липами. Налево, в стороне, белела часовня и флигель, который с частью сада занимала мать владельца; вправо возвышалась красивая каменная винокурня, и виднелся фольварк. Между ним и домом широкое пространство занимали длинные желтые господские псарни и конюшни.

Во дворе было очень весело, и пани Павлова здешнюю жизнь восхваляла не напрасно. На фольварке с утра начиналась гулянка, а за хозяйством присматривал гуменный или поручал полевому, если полевой не упрашивал на свое место присяжного, а присяжный не посылал за себя мальчика из овчарни. Разно бывало. Только при отправке продуктов на продажу находились на лицо все, или по очереди. Жена эконома, родом из Варшавы, недавно вывезенная оттуда молодым помещиком в качестве любовницы, вышла замуж с хорошим приданым за пана Бизункевича. Эта достойная особа, нисколько не занимаясь женским хозяйством, только и думала что о нарядах, музыке, играла на испанской гитаре и любила чрезвычайно пехотных офицеров.

Секретарь асессора, два шляхтича и писарь из местных, часто собирались внизу у провиантского писаря и в настоящую минуту играли там в гальбик, разбавляя это, довольно сухое занятие, пуншем и вишневкой.

У ключницы было также довольно достойных гостей на завтраке; две экономки, какая-то толстая госпожа, председательствующая на диване с сыном мальчиком, еще в школьном мундире, но уже с черными усиками; племянница эконома и две горничные. Из флигеля старухи неслись смех, шум, веселье!

В винокурне подгулявшие девушки плясали с парнями, а провиантский писарь, большой виртуоз, играл им на скрипке. На гумне молотильщики спали, а свиньи рылись во ржи. В амбаре хозяйничали евреи и еврейки.

В доме не то еще ложились спать, не то уже проснулись, но жизнь тоже кипела. Перед крыльцом пригнаны были лошади, хлопали бичи, пробовались кони, дрались жеребцы. Па крыльце стояла толпа приятелей в куртках, сюртуках, халатах, шинелях, с сигарами и трубками в зубах, с картами, недопитыми стаканами пуншу.

Среди них громко кричал и всем распоряжался высокий молодой человек, плечистый, здоровый, смелый, атлетического сложения. Это был бедный Ясь, почтительный Ян, сын набожной старушки.

Было ли ему даже за двадцать лет, — так молодо смотрели его глаза, так грудь дышала жизнью, так много было огня в словах. А в глазах — усталость, в груди — пустота и грусть, в выражениях — насмешка.

Ян не забавлялся, но дурачился, не жил, но безумствовал, не веселился, но пил мертвую. От безумия к безумию, от пьянства к пьянству, он стремительно быстро шел по дороге жизни, не смея ни оглянуться назад, ни вперед бросить взора.

Люди называли его счастливым, а он, однако же, тяжело вздыхал, скучал и хмурил брови, когда был наедине с собою. И необходима была ему эта окружающая толпа, которая шумела, мелькала перед глазами, пела, льстила, унижалась и бесстыдно протягивала руку. Оставаясь один, он не знал, что делать с собою: ложиться ли спать или идти к пани экономовой слушать визгливый смех и разбитую гитару; наконец, начинал ругаться и бить все, начиная от комнатных собак до служителей.

В описываемое утро продолжалась еще вчерашняя оргия: целая ночь прошла в игре, пенье и пляске, в обществе бутылок и девушек. Рассвет приветствовал их разгулявшихся, веселых, счастливых. Теперь они пробовали лошадей, менялись собаками, нейтычанками, бились об заклад, записывали каждый торг, каждое пари, выигрыш или проигрыш.

С открытою грудью, без фуражки, вскочил Ян на неоседланного коня, сжал его сильными коленами и, носясь по двору, окровянил ему морду мундштуком и в минуту покрыл его потом и пеной, а показав силу, отвагу и удальство, соскочил с него на бегу, забросил коню поводья на шею и гордо возвратился к товарищам.

— Пусть же кто из вас сделает так! — проговорил он.

— Браво! — раздавалось в сенях.

— Велика штука! — пробормотал кто-то на лавке.

— Здесь нет никакой штуки?.. Гей! Подать пану верхового! Не угодно ли попробовать!

— Ой, ли! Ну, что же, попробую!

И Казимир, небольшого роста, бледный, ночью проигравшийся юноша, с кислой миной запальчиво подбежал к аргамаку. Быстро вскочил он на него, но когда сел, глаза его выкатились, губы сомкнулись; конь взвился на дыбы, дал лансаду, и Казимир упал на землю.

— Браво! Браво! Мастер! — громко закричала толпа. — Виват лежачему! За здоровье лежачего!

Казимира подняли с земли. Для приведения в чувство облили ромом, напоили шампанским и снова стало весело.

— Теперь уже мама проснулась, пойдемте же, господа, стрелять в цель.

— Хорошо! Хорошо! Идем! — закричали все.

— Вот и к обедне звонят!

В самом деле, в саду, налево, раздался серебристый звон колокола, который ежедневно сзывал весь женский штат старухи и ее любимцев, если не на усердную, то, по крайней мере, наружно горячую молитву. Знали дворовые, что присутствие в часовне очень ценилось старою пани, которая еще имеет много власти и средств для подарков. Кто спешит от гальбика, кто от бутылки, кто от чувствительного разговора под звуки гитары и все идут к ней с целью, чтобы старая пани видела их в часовне, нисколько не заботясь о том, чтобы молитва дошла к Богу.

Бегут дворовые, служащие на жаловании у пана в конторе, девушки, спеша к обедне; даже эконом, даже его достойная жена оставила офицеров; и провиантский писарь идет туда же, из амбара, хотя и проигрался; спешит и лакей Яна.

По дорожке от флигеля тихо шла старушка, опираясь на руку любимицы своей панны Теклы Травской, тихо с ней разговаривая. Лицо ее было ангельской доброты и спокойствия; голубые глаза уже потускнели, осанка благородная, улыбка невыразимо радушная. На ней скромная вдовья одежда. Довольно взглянуть, чтобы уважать ее. Каждое ее слово, каждое движение выражали детскую доброту сердца и несравненную кротость характера. И что за спокойствие на лице, в улыбке, в душе, когда здесь же везде шум, там и распутство. Если бы она знала, если бы могла понять, сколько тут было причин для слез и печали! Все окружающие ее, начиная от сына до последнего слуги, лгали перед нею, обманывали; все, даже невольно любя ее, насмехались над ее восторженностью.

— Что же, Ян мой здоров, милая Теклочка? — спрашивала она дорогой у панны Травской.

— Здоров, как рыбка, слава Богу.

— Видела ты его сегодня?

— Как же: ходила пожелать от вас доброго утра. Он сам хотел поспешить к вам, но эти гости…

— О, скажу тебе откровенно, добрая Текла, что эти гости мучат меня! Едва могу видеться с сыном. Собираюсь даже ему сказать когда-нибудь, что слишком уж много принимает он, может быть, и Бог знает кого! Но золотое сердце! Все это он делает по доброте! Хорошо ли он спал, Теклочка?

— Прекрасно.

— А кашель?

— Совершенно прекратился.

— А носит ли он ваточный нагрудник?

— Как же!

— Чем же они занимаются?

— Сейчас не знаю, но, кажется, собираются на охоту.

— О, он страстный охотник, как покойный дядя. Польская натура! Лишь бы только не простудился, или не промочил ног. Говорила ли ты, милая, чтобы он надел тулуп?

— Говорила и он обещал.

— Теперь ведь по утрам холодно. Но каково поживает почтенная экономка?

— Ей лучше. Сегодня она хотела быть у обедни, чтобы поблагодарить вас за милости.

— Доброе сердце! Неоцененная женщина!

— А как она привязана к мужу, даже рассказать не могу.

— Я всегда надеялась, что такая отличная женщина, рано или поздно, почувствует к нему привязанность. Он также прекрасный человек.

— Правда, что редко найти подобного слугу.

— Но что же писарь со своим флюсом?

— Здоров, благодаря вашему лекарству, но бедняк в большом беспокойстве.

— Что же с ним?

— Кажется, у него недостает несколько десятков гарнцев водки, которая, должно быть, высохла; но он так самолюбив, что я боюсь не сделал бы он чего себе…

— Видишь, Текла, как не хорошо, что ты мне об этом не говорила прежде, — сказала, грозя пальцем, старушка. — Видишь, всегда надо советоваться. Вероятно, бедняк от этого получил и флюс, который приключается иногда от горя, или страха. А много ему нужно?

— Я думаю злотых сто.

— Дай же ему из моих потихоньку, только чтобы никому не рассказывал.

— Благодарю за него.

Текла поцеловала в руку старуху, а та ее в голову.

— Добрая моя Текла думает только о других, а о себе никогда. Возьми, душенька, мое черное атласное платье, которое мне, вдове, не нужно; возьми себе за то, что помогла мне сделать доброе дело.

Панна Травская склонилась и поцеловала старушку в колено, та снова ее в голову.

— Как уже вы мне много позволяете, так ласковы со мною, то я не утаю еще одного обстоятельства, — сказала Текла со вздохом.

— Что же такое?

— Что не без причины и нездоровье жены эконома. Она бедняжка испугалась за мужа.

— Ас ним что?

— Вам известно, что он однодворец.

— Да.

— Его хотят взять в рекруты.

— Боже мой! И ты говоришь, что женатого могли бы взять?

— Почему же и нет! Ему даже приходит очередь. Надо около ста рублей, а у меня нет денег. Разве занять где-нибудь.

— Посоветуемся после обедни и как-нибудь уладим. Бедный человек! Правда, и жена должна быть в немалом страхе. Я обязана ее сейчас утешить.

— О, Бога ради не напоминайте ей об этом: муж старается уверить ее, что это ошибка, пустяки.

— Ну, так я ничего не буду говорить. А послала ты, что следует для госпиталя в местечко?

— Вчера отослала.

— И для евреев?

— Да.

— А мои вдовы?

— Молятся за свою благодетельницу.

Говоря это, они уже были на ступеньках часовни, где все дворовые склонились перед госпожой, которая приветливой улыбкой, словами, или наклонением головы, здороваясь со старшими, ласкала детей, расспрашивала женщин.

Нет сомнения, что Бог услышал молитву набожной старухи, но сатана тешился ее дворовыми.

Возвратимся к Матвею, который беззаботно приближался к господскому двору. Прежде всего зазевался он у винокурни на танцующих парней, выбивая такт ногою; потом засмотрелся у фольварка на брички офицеров и других гостей, осмотреть хорошенько которые считал обязанностью, потом остановился на дворе пересчитать собак и лошадей, пока, наконец, не попал к месту, где стреляли в цель. Несмотря на то, что его отталкивали, глупый, но любопытный, он пробрался как раз к стреляющим. Глуповатая, смелая мина его вызвала насмешки.

Ян выстрелил пулей из винтовки на сорок шагов и дал промах. Будник пожал плечами и громко рассмеялся, потом подумал, снял шапку и поклонился. Молодежь это заметила.

— А ты чего смеешься, медведь?

— Ге! — глупо отозвался Матвей, — я не медведь, а будник.

— Это все равно! А чего смеешься?

— Оттого, что скверно стреляете.

— Посмотрите! На сорок шагов пулей!

— А на шестьдесят? — спросил Матвей.

— На шестьдесят?

— Хвастун! Попробуй же сам! — сказал Ян.

— Ясный пан шутит.

— Нимало. Сколько раз попадешь — за каждый выстрел дам дукат, и то на сорок шагов.

— Как до кат? — спросил будник.

— Вот дурень, не знает, что такое дукат!

— За что же до ката? Когда не попаду, тогда уже и до ката, а пока…

— Кто же ты, неотесанный болван?

— Будник, вельможный пане!

— Откуда?

— Из Осинового луга.

— А! Из моих лесов!

— Сын Бартоша, вельможный пане! Вы знаете Павлову. Я племянник ее и брат Юльки, а это Бурко моя собака, пане.

Все расхохотались, потому что обрадованное лицо парня стало еще смешнее при этих словах.

— Ну, стреляй же, когда насмехался над нами, а если промахнешься — шомполами без церемонии.

— О, нет, вельможный пане!

— Не хочешь?

— Если не попаду, то согласен скорее на пощечину.

— Сейчас видно, у кого ум в голове: ты уверен, что я того не сделаю. Стреляй!

Будник положил на землю шапку, взял поданное ему господское ружье, покачал головой и отдал назад.

— Отличное ружьецо, но черт знает, где у него и что есть: я не попаду из такого инструмента.

— А что же? Из своего? Тем лучше!

Среди непрерывного смеха отобрали у Матвея ружье его, длинное, тяжелое, с замком, шлепающим, как старые туфли. Молодежь, примеряясь и целясь из него, хохотала. А будник в это время, ничего не слыша и не видя, искал в глубине торбы пуль, без которых не выходил никогда, и, не обращая ни на что внимания, готовился заряжать свое ружье.

— Место, господа! — сказал Ян. — Будем смотреть комедию! Ну, будник, видишь цель?

— Не вижу.

— Как? Вон круг, а в кругу черное пятно…

— Пятно вижу, но оно очень велико.

— Эта цель велика для тебя!

Матвей кивнул головой. Послали слугу, который мелом обозначил небольшой кружок.

— А теперь?

— Попробуем.

— Мы как раз в сорока шагах. Не переменю слова: за выстрел червонец. Ну, смело!

Заранее начали уже смеяться, как вдруг послышался отрывистый выстрел, и пуля увязла в белой точке. Матвей, не обращая внимания на общие похвалы, снова зарядил ружье и опять попал в цель.

— Что хочешь за свое ружье?

— Непродажное.

— Дам, что захочешь! — отозвался кто-то.

— Как что захочешь? А если я захочу…

И не найдя в мыслях чего бы захотеть, Матвей спросил: — А на что вам мое ружье?

— Надеюсь, ты знаешь зачем?

— Прошу извинения, пан думает, что стреляет ружье.

— Что же?

— Да я ж так лью пули, что надобно умение.

Снова смех, и будника начали поить, разогревая его то водкой, то разговором. У Матвея постоянно на виду были все зубы — в таком чудесном расположении духа он находился. Выстрелил он третий, четвертый раз и все по-прежнему удачно.

Казимир схватил ружье будника и захотел доказать свое искусство. Когда он целился, Матвей смотрел хладнокровно и плюнул, когда тот промахнулся.

— Что же это? Неужели я дал промах?

— Без всякого сомнения, — сказал Ян и, обращаясь к Матвею, бросил последнему десять червонцев. — Остальное тебе на водку! Ступай в застольную, отобедай хорошенько и прощай!

Будник поцеловал господина в руку и долго удивлялся золоту, которым обладал первый раз в жизни, не зная, что купить на него: деревню, местечко или несколько миль лесу. Старательно завязав, однако же, сокровище свое в узелок, где уже помещались два пятака, вычистив ружье и зарядив его на всякий случай картечью, Матвей отправился прежде всего в застольную, а потом уже в фольварк.

Здесь надо было получить ему муку, которую кузнец, кум Бартоша, обещал доставить в Осиновый луг. Но поди же выхлопочи что-нибудь в этаком дворе, даже с умом Матвея! Сначала не было эконома, потом писаря, наконец, гуменного, который ожидал присяжного, а когда пришел присяжный — не было ключей; нашлись и ключи, но тогда все увидели, что муки не было. Потом уже кузнец дал взаймы экономии муки сколько нужно, с условием, однако же, получить с процентами. Наконец, счастливый Матвей, усевшись на повозку, думал уже выезжать, как доверенный слуга Яна остановил его, издали махая рукою.

— Ты сын Бартоша? — спросил он неохотно, в одно и тоже время посматривая на Матвея и на часы, вынутые из кармана.

— Так, родной сын Бартоша, по фамилии Млинский.

— Гм, а что у вас, плохо?

— О, очень плохо!

— Зачем же там киснете в лесу? У тебя, кажется, есть сестра?

— И какая еще хорошенькая!

— Старая пани обещает ее взять в горничные. И ты бы, может быть, нашел во дворе место — стрелка, например.

— Конечно, я и родился стрелком, а что до сестры, то зависит от отца, а не от меня. И разве же я знаю, отчего он ее не отдает? Пускай бы отдал.

— Поговори с отцом, чтобы ее сюда прислал.

— Как будто он меня и послушает! Матвей пожал плечами и прибавил:

— При том же он уехал в местечко. Камердинер улыбнулся.

— Ну, когда возвратится.

— А куда, вы говорили, хотят взять Юльку?

— В горничные.

Матвей молчал, долго прикидывая, что это значит, наконец отвечал:

— Конечно, отец не согласится.

— Захочет не захочет, а ты поговори, — молвил лакей, поглаживая бакенбарды, — и если скоро не отдадут, то после места не будет.

Сказав это, он ушел, кивнув головою.

— Конечно, — говорил он сам с собою, — девчонка подрастает, а в нищете из нее сделается черт знает что. Панич беспрестанно о ней думает, потому что у нас во дворе уже больше никого не осталось. Только бы не было тяжело справиться с Бартошем. Ну, да не убьет же он всех нас.

Лакей, зевая, пожал плечами.

— Надо, однако ж, поспешить, — продолжал он, — распорядиться насчет завтрака, потому что эта, вечно голодная стая жрет, жрет и нажраться никак не может! А за карты бездельники не платят, мошенничают! Тьфу, шаромыжники! Трудно и не сердиться! За целую ночь только пятнадцать рублей! Скупцы! Вот наш, так другое дело. Да и обдирают же его со всех сторон, немилосердно. Однако есть кого и обдирать: когда пал, так пан, денег всегда много, — и если уж дает, то полной горстью!

Камердинер зевнул снова.

— Славная девочка и еще молоденькая! Может быть с нею забавлялись бы мы подолее, иначе, здесь, нет возможности позабавиться. Надо каждый раз что-нибудь новенькое; пожалуй, скоро и на четыре мили вокруг ничего не достанешь!

Так рассуждал он по своему обычаю, идя к господскому дому, а в это время Матвей с кузнецом тащился на повозке в лес. Пока они выехали, пока перебрались через плотину к лесу, уже порядочно стемнело, но они не боялись заблудиться: оба хорошо знали дороги и тропинки, даже те, по которым ездят за дровами и которые ведут в дальние порубки за болотами. Подгулявший Матвей чувствовал расположение ко сну и склонялся, сидя на мешках, кузнец курил трубку и думал. Изредка Будник ворчал что-то. Бурко лаял, как бы давая знать, что до леса недалеко. Завизжит повозка, зашумят ветви, и путники едут все дальше.

Грустен лес ночью, особенно, если не убрался листьями. Эти сухие скелеты деревьев, торчащие на мглистом небе, этот печальный шум ветвей, нисколько не похожий на веселый говор листьев, карканье ворон, которые в самую ненастную погоду больше любят перекликаться, крики сов и завывание ветра, хоть кого в состоянии привести в дурное расположение духа какими-то предвестьями беды.

Наши дорожные остановились у корчмы Янкеля, возле которой стояли две повозки и две верховые лошади. У кузнеца погасла трубка, а Матвей захотел напиться воды. Оба они сошли с повозки и отправились в освещенную избу, подбросив немного сена лошадкам, или лучше сказать хозяйским козам и корове, которые не торопясь, выбирали лучший корм из запасов проезжающих.

В корчме был большой говор и много народу. Возле печки толпа крестьян с коротенькими трубочками; у стола что-то не простое, военное; за перегородкой пан гуменный ласкал Сарру за подбородок, попивая вишневку. Янкель стоял, распахнув полы, и по очереди грел у печки ноги, вынутые из туфлей; он только взглянул на дверь, в которую входили кузнец с Матвеем.

— Добрый вечер!

— Добрый вечер!

Два отставных солдата, стоявшие у стола, переглянулись между собою и один из них бросился живо и, схватив Матвея за руку, закричал:

— Вот и он!

— Кто?

— Да — он и есть! Он! — повторили оба солдата. — Ну, это счастье!

И пока оглушенный Матвей не мог понять, что это значило, у него уже отняли ружье, торбу и связали назад руки. Будник смотрел вокруг бессмысленным взором; все возле него толпились.

— Что это? — спрашивали люди. — За что?

— Негодяи, эти будники, конокрады. Сегодня помощник поймал отца с ворованными лошадьми, а это сынок, за которым нас послали; сам попал в руки.

— Ну, идем в местечко! Ночь на дворе.

И солдаты, не теряя ни минуты, так спешили из корчмы, что позабыли заплатить и за водку. Кузнец, оставшись один, рассудил — хоть ночью ехать с мукой в Осиновый Луг и дать знать Павловой и Юльке, что Бартош и Матвей арестованы. Это было жертвой со стороны кузнеца, но он был человеком добрым и набожным.

Двое дворовых гуляли в то время в корчме, когда брали Матвея, и возвратясь в Сумагу, рассказали во флигеле. Узнали об этом и камердинер Яна и панна Текла, которая привыкла знать обо всем, и пан Ян, которому наушники донесли сию минуту.

Ян, вызванный в спальню, выслушав донесение камердинера, презрительно скривил уста и сказал:

— Однако же они мошенники, эти конокрады! А мне все говорили о старом Бартоше, как о человеке честном и гордом. Видите, как вы мало знаете людей!

— Теперь пора бы взять девочку во двор.

— Как знаешь! Делайте там, что хотите, с панной Теклой. Пусть она пошлет за нею, мне вмешиваться не следует и так уже поговаривают. После увидим.