Граф Брюль

Крашевский Юзеф Игнацы

ЧАСТЬ II

 

 

I

Однажды весенним вечером в доме Сулковского два могущественных министра в долгом молчании сидели один против другого, и каждый из них, вероятно, старался отгадать мысли другого. Наконец Сулковский встал и с обычной своей надменностью начал расхаживать по комнате, временами останавливаясь у окон и поглядывая в сад, откуда через открытое окно слышалось веселое щебетание птиц; издалека доносился шум экипажей и телег, едущих по мостовой.

Для внимательного наблюдателя лица двух собеседников представляли резкую противоположность. Если следить за выражением лица Брюля тогда, когда он думает, что никто не наблюдает за ним, то легко было заметить, что под его добродушной усмешкой кроются страшные глубокие пороки. В его глазах светилась живая понятливость и сметливость светского человека, которому ничему не нужно учиться, он сам все понимает и предвидит; он предугадал весь ход общественных движений, чем не замедлит воспользоваться и захватить в свои руки все то, что может быть выгодно для его собственной особы.

Сулковский же, сделавшись знатным барином, воображал, что он вполне обеспечен в своем высоком положении, а поэтому все для него было возможно и дозволено. Он легкомысленно считал Брюля за что-то в роде неизбежного зла, свысока на него посматривал, с тою беспечной самоуверенностью, которая даже не допускает близко грозящей опасности; у него не было недостатка в мыслях, но ему казалось, что принуждать их деятельнее работать для него не представляло необходимости.

Глядя на двух соперников, можно было предугадать неравную борьбу и бояться за легко предвиденный исход. Никогда более красивое лицо не скрывало под своей маской более хитрости и лицемерия; конечно, едва только Брюль замечал, что на него смотрят, лицо его тотчас принимало такое наивное детское выражение, что он казался невиннейшим существом на свете. Если люди такого рода соберутся вместе и вынуждены действовать единодушно, то долго без борьбы они не могут оставаться; но в настоящем случае, пока что ничего подобного не было, напротив, существовали самые дружеские отношения; иногда какой-то инстинкт подсказывал Сулковскому, что он должен в Брюле видел своего соперника, но он смеялся над этим. Брюль же хорошо знал, что для неограниченной власти над королем необходимо уничтожить Сулковского; некоторым образом сам граф давал ору-! жие против себя; едва умеющий выжидать и рассчитывать, ов часто высказывал, что ему не нравилось господство иезуитов при дворе и большое влияние королевы; хотя перед Брюлем он в этом. не признавался, но и не скрывал до такой степени, чтобы тот не мог догадаться, и когда только Брюль находился в коротких отношениях с отцом Гуарини, Сулковский не доверял ему, а г королеве он всегда относился с глубоким уважением, но не слишком то добивался ее милостей и не старался угождать ей; время от времени у него вырывались неосторожные слова о том, что в царствование Августа II при его любовницах жилось лучше, не-?" жели теперь при одной, но такой суровой королеве. Между тем( падре Гуарини, видя, что Сулковский пользуется милостями ко? роля, вынужден был ему кланяться хотя бы издалека.

Сулковский и Брюль наедине, как сегодня, редко встречались" потому что граф постоянно находился при короле, чтобы его развлекать и забавлять. Теперь, должно быть, весь предмет их разговора истощился, потому что ни один, ни другой не прерывали продолжительного молчания, однако, Брюль не уходил — видно он еще о чем-то хотел сообщить.

Наконец, граф тихо произнес:

— Пусть все это останется между нами. Теперь Габсбургский дом падает, и должно начаться величие Саксонского; я понимаю очень хорошо, что мы отреклись от наследственных прав и прит знали избирательное право, но со смертью короля дела должны принять иной оборот. Нам нужно, по крайней мере, захватить Чехию и Шлезвиг, вознаградив Пруссию чем-нибудь другим. Я уже вам говорил, что составил целый план; я приказал Людовици переписать его.

— Я очень хотел бы его иметь и внимательно рассмотреть, — отозвался Брюль. — Этот план гениальный и достойный вас, а для будущего Саксонии он имеет громадное значение. Нечего говорить, что я буду счастливейшим человеком, если буду в состоянии содействовать его выполнению. Во мне, граф, вы смело можете иметь ревностного союзника и слугу. Прикажите, пожалуйста, Людовици и для меня переписать этот план.

— Я не хочу, чтобы такой важный план раздела Австрии мог быть прочитан два раза Людовици, — отвечал Сулковский, польщенный словами Брюля. — Но в свободное время я собственной рукой перепишу его для вас.

Брюль с любезной улыбкой поблагодарил его.

— Вы для меня, граф, сделаете величайшее одолжение. Этот колоссальный план надо заранее обработать и предпринять все меры к его выполнению. Можно было бы издалека и осторожно поразведать в Берлине.

— О, — перебил, засмеявшись, Сулковский, — нет ни малейшего сомнения, что там нас примут с распростертыми объятиями; об этом я не беспокоюсь; мы найдем верного союзника.

— Я тоже надеюсь на это, — сказал Брюль, — теперь только о том речь, чтобы не потребовали слишком большого вознаграждения.

— Но во всяком случае еще не время приступать к сделкам.

— Но время приготовляться к ним и обсудить тот образ действия, которого нам нужно держаться.

Сказав это, Брюль встал и как бы нехотя произнес:

— Я почти уверен, что эта медаль придумана в Дрездене, и даже имею сильное основание подозревать, кто именно придумал ее.

Сулковский быстро обернулся к нему.

— Но кто же этот смельчак?

— Кто же иной, как не придворный, рассчитывающий на свое общественное положение? — ответил Брюль. — Человек маленький не отважится на такое опасное дело, побоится пытки и позорного столба.

— Да, но для кого-нибудь поважнее и худшим можно пригрозить, а безнаказанно невозможно этого оставить.

— Надеюсь! — воскликнул Брюль. — Еще они вздумают по головам у нас ходить! И без того их дерзость доходит до высокой степени, а доброта короля и ваше великодушие подстрекают совершать самые нахальные выходки. Вы замечаете, граф, как много позволяет себе младший Вацдорф?

Сулковский в это время стоял, отвернувшись к окну; услышав последние слова, он обернулся и посмотрел на Брюля с некоторым сожалением.

— Да это вам кажется, потому что вы не любите Вацдорфа, — сказал он. — Как он, так и его отец, любят острить, а это уже вовсе безопасно.

— Позвольте, — быстро подхватил Брюль, — позвольте, кто привык над всеми посмеиваться, никого не станет щадить. Достанется и мне, и вам, граф, и, наконец, королю.

— Нет, он на это не осмелится.

Граф вдруг остановился, подошел к Брюлю и, положив руку на его плечо, дружески произнес:

— Признайтесь, вы имеете что-нибудь против него? Он вам мешает в чем-нибудь?

— Он мне надоел! — воскликнул Брюль. — Признаюсь в этом, он докучает меня своими шуточками…

— Ну, это вам так кажется. Даже если не ошибаюсь, — заметил Сулковский, смеясь, — он был влюблен в Франю Коловрат.

— О, это было бы только доказательством хорошего вкуса, и я не имею на него права сердиться за это, — сказал Брюль, стараясь прикрыть свое раздражение видом равнодушия. — Но он оскорбляет графиню Мошинскую, к которой я питаю глубочайшее уважение.

— A… a!.. — рассмеялся граф.

— Но графиня сама сумела бы себя защитить, шепнув словцо королеве, — говорил далее Брюль, — а в моей помощи она не нуждается; но намного хуже то, что он насмехается над всеми, никого не исключая.

— Как, и надо мной? — спросил Сулковский.

— Да, мне кажется, что и это я могу доказать.

— О, но это было бы уже слишком смело, — сухо произнес Сулковский.

— Как хотите, верьте или нет, но я говорю откровенно; я думаю, что медаль, это дело его рук! — воскликнул Брюль, положив руку на сердце. Повторив последние два слова два раза, он прошелся по зале.

— Это одна догадка, любезный Брюль, одна догадка.

— А может быть, что-нибудь и побольше догадки. Я уже узнал, что он раздал три или четыре медали.

— Кому же?

— Придворным. Спрашивается, откуда у него их так много и зачем ему распространять ту вещь, которую я стараюсь уничтожить?

— Разве вы это знаете достоверно?

— Геннике может представить вам список этих особ.

— Ну, это совсем другое дело, — прервал его Сулковский. — Это уже факт, и хотя я его скорее объясняю враждою к вам, но все же он и ко мне имеет отношение.

— Точно так, — подтвердил Брюль. — Скажу вам откровенно, я приказал в его квартире сделать тайный обыск; если там найдут несколько штук медалей — дело решенное, это его выдумка, и прошу вас, не оставляйте этого безнаказанно… Для вас, — как будто приходя в волнение, прибавил Брюль, — это может не иметь большого значения, но для меня, для такого ничтожного человека…

— Я никогда не думал, чтобы Вацдорф был бы способен совершить подобную подлость, — перебил Сулковский, нахмурившись.

— А вот, сами убедитесь, — произнес Брюль. — Но хотя доказательства у меня будут в руках, я лично ничего не стану говорить государю, но вас прошу, не выпускайте из рук эту гадину. В Кенипптейн его…

Сулковский задумался и, наконец, сказал:

— Я жалею его, но если он явно окажется виновным…

— Но повторяю, я ни о чем не буду докладывать государю; прошу вас, все устраивайте вы. Я ваш слуга и помощник, а сам по себе ничего не значу, да и ничем не хочу быть, только помощником Сулковского и его покорным слугою…

Он поклонился. Граф со свойственной ему гордостью взял Брюля за руку и произнес:

— И я хочу видеть в вас только приятеля и друга, а я, с своей стороны, тем же буду для вас, любезный Брюль; вы мне нужны, точно также и я вам могу быть полезен.

Тут они дружески обнялись; Брюль с почтением поцеловал графа в плечо. Он казался очень растроган, одним словом, отлично разыграл свою роль.

— Послушайте, Брюль, как приятель говорю вам, многие знают, что Вацдорф влюблен в Франю, и если только ради этого вы хотите его устранить, то не обо мне, а про вас станут говорить.

Брюль, как будто пораженный, отскочил.

— Сегодня, — добавил он, — они, оскорбляя нас, коснулись трона, завтра же, осмелившись, и до трона доберутся и до нашего возлюбленного государя. Нужно предупредить их нахальство; как видите, для них не существует ничего святого.

— Вы совершенно правы! — холодно ответил Сулковский, — но все-таки виновность нужно доказать.

— Без сомнения, — подтвердил Брюль, взяв шляпу, и начал прощаться. — Но мы ведь увидимся…

— Да, сейчас начнется стрельба в цель, — отвечал Брюль. — Принц нуждается в развлечении; он страстно любит стрелять, что бы там ни было, и ему нужно доставить это удовольствие; к тому же, ведь это такая невинная забава…

Брюль поспешно ушел, потому что, вероятно, весь двор уже собрался ехать в так называемый фазанник, где были приготовлены мишени для стрельбы в цель; последнего нельзя было устроить в замке, так как хотя бы для вида нужно было сохранять остатки траура. Фазанник — это был лесок недалеко от Дрездена; в нем еще во времена Августа II выстроено было несколько домиков, и он с давних пор служил местом для разного рода увеселений. Великолепные липовые аллеи, огромные буки и вязы, целые ряды статуй, недавно выкопанный пруд делали это убежище одним из самых живописных в окрестностях Дрездена; оно находилось менее, чем в получасе езды от столицы. Сад, заросший в середине диким кустарником, где был устроен амфитеатр, со всех сторон был окружен густым бором; в его чаще кое-где расставленные статуи и большие мраморные вазы чудно выделялись на темной зелени деревьев. Аромат распускающихся деревьев, полная тишина, клумбы цветов, изумрудные лужайки — все это дополняло прелесть этого живописного местечка.

На амфитеатре были приготовлены мишени для стрельбы.

Но отец Гуарини, не довольствуясь тем, что приготовляли королевские ловчие, и зная характер Фридриха, хотел приготовить ему сюрприз, над чем уже хлопотал с раннего утра; но все хранилось в глубокой тайне.

Недалеко от амфитеатра был поставлен шалаш, возле которого стояла стража, не допускавшая туда никого; там скрывалась тайна отца Гуарини.

Раза три иезуит приезжал с разными коробками и каждый раз с своими помощниками оставался довольно долго в шалаше. Наконец, когда Гуарини вернулся оттуда в последний раз, его лицо выражало плохо скрытое удовольствие; напрасно он прикрывался степенностью своего сана, глаза его смеялись против воли; должно быть, все уже было приготовлено, потому что патер, заложив назад руки, спокойно прогуливался по дорожке, ведущей к амфитеатру.

Вдруг послышался шум на дороге, и один за другим стали прибывать дворцовые экипажи, сопровождаемые гайдуками и скороходами, и верхами кавалеры и разряженные дамы; все начали выходить из экипажей и слезать с коней.

Принц вел под руку свою жену, которая везде его сопровождала, в особенности, где присутствовали дамы; за королевской четой следовали: графиня Коловрат с дочерью, фрейлины, камергеры, пажи; все толпились и спешили занять назначенные места.

Сулковский и Брюль в щегольских охотничьих костюмах были тут же, при Фридрихе.

Заранее были приготовлены штуцеры; на амфитеатре стояли пажи и другие охотники, чтобы заряжать и подавать их.

В то самое время, когда Фридрих с видимым нетерпением спешил занять свое место и стрельба должна была начаться, на боковой дорожке показался падре Гуарини в штатском платье (так он часто одевался) с тросточкой в руках. Он как будто был очень удивлен при виде такого многолюдного собрания и хотя казалось, что с его губ сейчас сорвется веселая шутка, но он, приблизившись смиренно к принцу, серьезно произнес:

— А, ваше высочество! Что я вижу, стрельба в цель? Превосходное развлечение!

— Гм… в самом деле, — отвечал, засмеявшись Фридрих, — но ведь это не про вас, вы только в сердца стреляете.

— Однако всегда в цель, впрочем, довольно несчастливо… редко попадаю, — сказал вздыхая иезуит, — постарел я. Но, вероятно, здесь произойдет знаменитое состязание… Но где же награды?

— Какие награды? — с удивлением спросил принц.

— Ваше высочество, прошу извинить меня, — отвечал с поклоном Гуарини, — но как водится обыкновенно, всегда следует лучшим стрелкам что-нибудь дать в подарок и на память.

— Ах, об этом я и не подумал! — воскликнул принц, оборачиваясь по сторонам и ища кого-то глазами.

— Если позволите, — сказал Гуарини, почтительно кланяясь, — я могу предложить пять наград; больше не в состоянии, потому что я небогатый человек; но ради потехи моего уважаемого принца приношу мой маленький дар к его стопам.

Лицо принца выражало удовольствие.

— Но что же такое, что такое? — спросил он.

— А, это моя тайна! — воскликнул иезуит. — И прежде времени я ее выдать не могу.

Указав рукою на шалаш, он произнес:

— Мои награды помещаются там; пять лучших стрелков получат их.

Можно было предполагать, что затевается какая-то забавная шутка, потому что отец Гуарини всегда усерднее других старался потешать принца; не всегда эти шутки были остроумны и новы, но дело шло о том, как бы вызвать добродушную улыбку на молчаливом лице спокойного принца.

— Очень что-то любопытное, — произнес принц.

— Но попрошу только, — сказал Гуарини, — пусть ваше величество не участвует в соревновании, так как, без сомнения, здесь никто лучше не стреляет, а у меня нет награды, достойной его особы. Так вот…

Выражение его глаз, казалось, выясняло недосказанное.

В нетерпении сам Фридрих первый начал стрельбу. С детства приученный владеть оружием, он, действительно, стрелял отлично, так что немногие могли с ним сравниться в этом искусстве, когда же он брал ружье в руки, то увлекался до того, что ничего не слышал и не видел, ни о чем не мог думать, только о ружье и пуле. Мишень была устроена таким образом: пуля, попадающая в самый центр, приподнимала кверху маленькое зелено-белое знамя — национальные цвета Саксонии; попадающая за первый круг поднимала черно-желтое знамя — цвет города, и, наконец, пули, падающие дальше, поднимали черное.

Когда Фридрих начал стрелять и каждый раз попадал в самую цель, со всех сторон посыпались рукоплескания; он выстрелил несколько десятков раз; за ним по очереди последовали другие: Сулковский, Брюль, иностранные послы, генералы Баудиссен, граф Вакербат-Сальмур, граф Лосе, барон Шенберг и многие другие. Потом сосчитали все меткие и неудачные выстрелы; видно было, что принц с нетерпением ожидал раздачи наград; между тем, отец Гуарини, заложив назад руки, скромно стоял в сторонке.

Оказалось при проверке выстрелов, что первый приз получит старый генерал Баудиссен, человек дородный, но очень скромный и послушный.

Тут Гуарини очень серьезно отдал приказание вынести из шалаша первую награду.

Любопытство всех было возбуждено до высшей степени; принц даже привстал в кресле.

Наконец, двери отворились, два ливрейных лакея в желтых фраках с гранатовыми отворотами вынесли под белым покрывалом большую корзину, в которой что-то билось с шумом.

— Генерал, — с важностью произнес падре Гуарини, — не моя вина, что вы получите награду, не соответственную вашим летам; так судьба устроила. Никто не может противиться ее предначертанию.

По данному знаку с корзины было снято покрывало, и на лужайке показался… огромный гусь, но не в том уборе, в котором он явился на свет; в руках знаменитого артиста гусь обратился в потешнейшее существо; на крыльях у него было растянуто платье из великолепной материи, которая тогда была в моде; на ногах башмачки, на голове прическа из волос и перьев. Испуганная птица, появление которой было встречено шумным смехом, начала вертеться, стараясь убежать, но платье спутывало крылья, башмаки ноги, к которым уж гуси вовсе не привыкли; она закричала, как бы прося о помощи, и поползла между зрителями.

Принц, взявшись за бока, хохотал до слез; смеялись и другие, даже серьезная принцесса.

— Второй, второй номер! — требовал Фридрих.

— Ваше величество, — сказал Гуарини, — первая награда носит название "Анджела или влюбленная".

— Кому же принадлежит вторая награда?

Вторую награду должен был получить Сулковский, которому не по вкусу пришлась эта затея Гуарини. Внесли другую корзину и в наряде арлекина из итальянского театра оттуда выскочила обезьяна, перепуганная не меньше гуся; но эта, не взирая на свой наряд, как только почуяла себя на свободе, бросилась убегать и, достигнув первого дерева, довольно ловко вскарабкалась на него.

Принц, не долго думая, схватил ружье и выстрелил; окровавленная обезьяна с криком, цепляясь за сучья, упала на землю.

Третья награда предназначалась для Брюля, который, как видно, также не совсем ее желал: это был большой заяц, наряженный шутом. Принц и его застрелил; он был удивительно оживлен и счастлив и, едва присевши, опять вскакивал, как только приносили новую награду; четвертая была серый кролик в костюме скомороха; перепуганный, он тоже хотел убежать, но пал жертвой горячности Фридриха; последняя была из самых потешнейших, но, как и гусь, уцелела: из корзины вытащили индюка, одетого доктором, во фраке, в парике, в камзоле, одним словом, в полном костюме приказного; этого спасла комичная важность.

Все хохотали до слез; принц благодарил Гуарини и даже произнес длинную речь, уверяя его, что целую жизнь не забудет этой замечательной штуки и даже завещает своему потомству помнить ее.

Долго еще в парке продолжалась стрельба в цель; уже стемнело; вечер был тихий, воздух свежий и ароматичный; никому не хотелось возвращаться домой; все присутствующие разбрелись по парку.

Между тем, во время раздачи наград, судьба так устроила, что Вацдорф поместился около Франи Коловрат; сейчас же это приметила ее мать и сообразив, что, прикрывшись веером, легко разговаривать, старалась отозвать свою дочь, так как Вацдорфа не легко было удалить; но и это не удалось графине; не желая дать заметить посторонним больше, чем следовало, она вынуждена была оставить их в покое.

Вацдорф не замедлил воспользоваться соседством Франи. Всегда веселый и насмешливый, он в этот вечер был грустен и молчалив: вблизи никого не было, так что он мог вполголоса разговаривать с Франциской.

— В самом деле, за сегодняшний день я могу поблагодарить судьбу, хотя редко я ей бываю благодарен; ей я обязан, что в последний раз прощаюсь с моей царицей.

— Как? В последний раз? — подхватила Франя, не глядя на него.

— Да, к сожалению, это правда. Здесь стоит только тень Вацдорфа; я чувствую над своей головой страшную месть пажа министра; за каждым моим шагом следят, быть может и прислуга моя вся подкуплена; однажды, возвратясь домой, я нашел свои бумаги в беспорядке, а некоторых совсем не стало. Я догадался, что был тайный обыск. В таком случае, я погиб.

— Беги! — в отчаянии воскликнула графиня. — Заклинаю тебя всем святым, нашей любовью!.. Уходи. Здесь никто на тебя не обращает внимания! Хорошая лошадь, и ты в Чехии.

— Да и австрийцы завтра привезут меня назад.

— Ну так уходи в Пруссию, в Голландию, во Францию, — быстро проговорила Франя.

— На это у меня нет средств, — отвечал Вацдорф с полнейшим равнодушием. — Но что хуже всего я потерял интерес к жизни, ко всему. Что же найду я там? Для меня нет больше счастья… Франя, — прибавил он еще тише. — Не знаю, что со мною будет; может быть, ты одна не забудешь меня и ты должна отомстить за Вацдорфа. Ты будешь женой этого человека, будь его палачом…

Он вынужден был замолчать, но смотрел прямо в глаза Франи; они метали молнии.

— Если завтра я не явлюсь при дворе, следовательно, месть меня настигла, — опять заговорил он. — Но у меня есть такое страшное предчувствие, от которого я не могу избавиться.

— Но откуда эти подозрения? Откуда такие догадки?

— За час перед этим я был дома; там нашел страшный беспорядок, лакей исчез, а с ним и те вещи, которые более всего могли меня обвинить. Будь счастлива! — говорил он взволнованным голосом. — Ты будешь жить, а я угасну между четырьмя стенами, в глубокой тишине. Франя, умоляю тебя, оставь мне что-нибудь на память, урони платок, потеряй перчатку. Я спрячу на сердце. Успокой мои страдания воспоминанием о тебе!

Растроганная Франя незаметно выронила из рук платок. Вацдорф нагнулся и спрятал его у себя на груди.

— Благодарю тебя, — сказал он. — Еще одна минута и глаза твои навеки погаснут для меня и засветят для других. Франя, живи счастливо, прощай навеки!..

Этими словами закончился их разговор, потому что приблизилась графиня Коловрат и, пользуясь говором и шумом толпы, почти насильно оттащила свою дочь. Вацдорф отступил назад; в нескольких шагах от него в это время отец Гуарини занимал принца и принцессу. Между тем, отойдя в сторону, Брюль с Сулковским тихо разговаривали.

— Позвольте, одно только слово, — заговорил первый измененным голосом, — догадки мои оправдались.

— Какие? Что такое? — спросил граф равнодушно.

— Обыск сделан у Вацдорфа; все бумаги пересмотрены. Нашли множество пасквилей, но это пустяки; главное же найдено пятьдесят штук медалей и письмо от фабриканта, который пишет, что присланный рисунок он выполнил насколько возможно лучше. Это такое веское доказательство, что больше ничего не нужно для полного обвинения человека…

При этих словах Сулковский побледнел, а Брюль всунул ему в руки бумагу.

— Прошу вас, возьмите это; я лично ничего не буду делать; действуйте, как сами знаете; но если Вацдорф не будет заключен в Кенигштейн… кто знает, не займет ли кто-нибудь из нас для него предназначенного места. Смелость и бесстыдство много значат… Делайте, граф, как сами знаете, я же умываю руки, потому что личной мести я не ищу… Но здесь дело касается принца… Это оскорбление королевского трона, а за это смертная казнь…

Сказав эти слова, Брюль быстро отошел; на лице его появилась обычная улыбка. Увидев издали графиню Мошинскую, он подошел к ней, кланяясь почтительно и низко, на что прекрасная графиня едва заметно кивнула головой.

Между тем, Франя полумертвая, но гордая, без слезинки в глазу, тихо шла, поддерживаемая матерью; несколько раз она оглядывалась в ту сторону, где стоял Вацдорф, который также, казалось, ничего не видел и не слышал.

В это время перед глазами Франи предстал Брюль с низким поклоном и приятной улыбкой; у гордой девушки заблестели глаза, она выпрямилась и окинула министра холодным, презрительным взглядом.

— Не правда ли, — сладко заговорил он, — как мы приятно и весело провели время?

— Да, вы, все господа, удивительно хорошо стреляете, — отвечала Франя, — не сомневаюсь, что вы также метко можете попадать и в людей…

Брюль с удивлением посмотрел на нее.

— Мало практиковался в этом, — холодно произнес он. — Но если бы понадобилось для защиты нашего принца взять оружие в руки, то не сомневаюсь, что стрелял бы, и метко бы стрелял. А вы, как я заметил, еще веселее провели время в приятной беседе с камергером Вацдорфом? — прибавил Брюль.

— Действительно, — отвечала Франя, — Вацдорф удивительно остроумен, его слова и замечания также метки как и ваши пули, господа.

— Но это оружие небезопасно для тех, кто не умеет искусно владеть им, — заметил Брюль, — пожалуй и себя самого поранишь…

Старая графиня имела намерение прервать этот неприятный разговор, но взгляд дочери заставил ее замолчать. Франя хотела сейчас же откровенно переговорить с Брюлем, но ее удерживала гордость, и к тому же она не могла быть уверена, что Вацдорф не преувеличивал опасности и не объяснял ошибочно исчезновение своих бумаг.

Принцесса с фрейлинами раньше уехала домой; Фридрих остался один в своем избранном кружке; Сулковский уже давно старался с ним остаться наедине. Часть дороги принц пожелал пройти пешком, этим воспользовался граф и пошел с ним рядом, а остальные следовали издали; Брюль был неотлучно при графине Коловрат.

Принц был в веселом расположении духа, но Сулковский не думал долго ждать с делом Вацдорфа; оно его тяготило, и он рад был поскорее отделаться от него, а может быть боялся побега камергера, если тот уже знал про его замысел.

— Какая неприятная обязанность, — заговорил Сулковский, — опечалить ваше величество.

Услышав эти слова, Фридрих нахмурился и бросил на Сулковского такой взгляд, как будто хотел отвязаться от этого разговора, но тот после недолгой остановки продолжал далее.

— Дело, не терпящее отлагательства. Я, Брюль, и даже наш всемилостивый принц, все мы выставлены на посмешище целой Европы; не упоминал я об этом раньше, потому что все старался как-нибудь избавиться от того неприятного впечатления, которое производит страшная неблагодарность. В Голландии выбита медаль, на ней представлен отвратительный рисунок…

Фридрих, перепуганный, остановился; лицо его побледнело, как бывало у отца, когда он впадал в страшный гнев и лишался сознания.

— Об этом я прежде не мог говорить, пока не был открыт виновный, — продолжал Сулковский. — Я и Брюль ему простили личную обиду, но оскорбление трона, мы, как министры, не должны оставлять без наказания.

— Но кто же он, кто такой? — спрашивал Фридрих.

— Это человек, одаренный вашими милостями; его семейство обязано всем отцу вашего величества. Это беспримерная дерзость и неблагодарность…

— Кто же это? — допытывался принц.

— Камергер Вацдорф.

Фридрих повел кругом мутными глазами.

— Вот они. У меня в руках найденное письмо и медали.

— Не хочу, не хочу видеть, — воскликнул принц, закрываясь рукою, — ничего! Ни их, ни его! Прочь… Прочь!..

— Прикажете отпустить безнаказанно? — спросил граф. — Но ведь это невозможно; за границей он начнет распространять клевету, а кто знает, какую именно? Быть может, священная память отца вашего величества?..

— Камергер Вацдорф, Вацдорф младший, — повторял, перебивая графа, Фридрих. — Но что же это такое, да как же?.. — Говоря это, он вытирал пот со лба.

— В Кенигштейн… — коротко произнес Сулковский.

Наступило молчание… Принц с опущенной головой шел тихо. За все его царствование это было первое преступление и первое такое наказание.

— Но где же Брюль? — спросил Фридрих.

— Брюль предоставил мне все это дело, — отвечал граф.

— Вацдорф… Кенигштейн… — все повторял принц, тяжело вздыхая.

Вдруг Фридрих остановился, уставился глазами на Сулковского и закричал:

— Не хочу ни о чем больше слышать! Довольно! Не хочу слышать! Делайте, что хотите!..

Сулковский обернулся и сделал знак идущему сзади Гуарини приблизиться; иезуит умел лучше всех развеселить принца; на данный знак он поспешил подойти, догадываясь, что он здесь нужен.

— Я в отчаянии, — воскликнул он, — мой гусь исчез, улетел! Видя себя отверженным, он, должно быть, отправился в лес искать смерти. Я его преследовал и на мое несчастье, подряд три раза за гуся принимал одну из наших дам. Никогда мне этого они не простят.

По мере того, как принц слушал рассказ иезуита, его опечаленное лицо стало проясняться; как с пасмурного неба сбегают тучи, так с его прекрасного лица исчезли морщины; губы сложились в улыбку, на щеках появился едва заметный румянец; он внимательно смотрел на иезуита, как бы желая на его наивно улыбающемся лице, напоминавшем итальянского полишинеля, найти источник необходимого для него веселья. Гуарини угадывал, что произошло что-то опечалившее принца и со всем своим остроумием он старался поскорее уничтожить все следы неприятного впечатления. По мере того, как сыпались веселые шутки и язвительные слова, принц, как будто начал забывать недавнюю неприятность и начал добродушно улыбаться; однако, веселому патеру надо было употребить не одно усилие, чтобы окончательно уничтожить снова набегавшие тучки, и он до тех пор не давал покоя принцу, пока не услышал того простодушного громкого смеха, который свидетельствовал, что его величество изволил забыть о всех горестях сего мира.

На другой день исчез бесследно королевский камергер Вацдорф. Никто не посмел расспрашивать, что с ним сталось; это была первая жертва нового царствования; несколько дней спустя потихоньку стали поговаривать, что Вацдорфа свезли в Кенигштейн.

Принц больше никогда не вспоминал его имени, Сулковский и Брюль, как будто ни о чем не знали, но тревога распространялась между придворными и между тайными врагами обоих министров. Брюль же, при первом удобном случае, насколько мог явно, умыл руки в этом деле, уверяя, что ровно ничего не знал и не во что не вмешивался.

В "Историческом Меркурии", бывшем чем-то вроде французской газеты, издаваемой в то время, вскоре были напечатаны следующие строки:

"Те, которые хорошо знали вольный образ мыслей того молодого человека, который не раз отличался своим злым остроумием, не будут удивлены случившейся с ним катастрофой, которую ему уже предсказывали с давних пор".

С этого времени никто уже больше не видел Вапдорфа. После четырнадцатилетнего заключения в Кенигштейне он умер там, убитый тоской и неволей.

 

II

Прошел год после вышеописанных событий.

Дворец, в котором жил министр Брюль, светился огнями.

Нигде не устраивалось такого торжества с большим великолепием, как в Дрездене; нигде не могло быть более роскошных увеселений, предание о которых было оставлено Августом Сильным. От двора эта роскошь передавалась приближенным короля, а дальше тем, которым приходилось с ними сталкиваться, которые имели связи с высшим обществом, частью даже в зажиточное купечество; тогдашние банкиры не раз задавали пиры для двора; все на того ласково смотрели, кто содействовал веселью и мог прислужиться каким-нибудь сюрпризом.

Фейерверки, иллюминации, цветы, гирлянды, музыка являлись на сцену при всяком удобном случае.

Брюль был одним из самых расточительных временщиков своего времени; он удивлял даже тех, которые перестали чему бы то ни было удивляться.

На этот раз освещение его дворца своей причудливостью превосходило все, давно виданное в столице. Большая толпа народа в почтительном отдалении с удивлением смотрела на каменные палаты знатного вельможи, блистающие разноцветными огнями, как бы гирляндами из дорогих камней и цветов.

Над главным подъездом в овальном щите, выложенном серебряными звездами, светились две тесно соединенные буквы "Ф" и "Г", по сторонам ниспадали гирлянды из роз и зелени; немного ниже, в транспарантах — два гербовых щита, наклоненные друг к другу; они были испещрены какими-то знаками, непонятными для толпы. Дворовые объясняли любопытным, что там значилась фамильная геральдика новобрачных.

Толпа уже довольно долго стояла перед дворцом, когда со стороны замка показалась карета, сопровождаемая гайдуками и скороходами. В ней ехали молодые и мать новобрачной: после приема и бала в замке, они возвращались в собственный дом.

Красавица молодая должна была в первый раз переступить порог своего нового жилища. Все приготовились для встречи молодых; по обеим сторонам лестницы, ведущей в залу из сеней в первый этаж, стояла целая шеренга лакеев в роскошных ливреях; наверху ожидали камердинеры, дворецкий и пажи министра. Для приезда жены Брюль весь дом отделал заново, расширил его и убрал с царской роскошью: везде блестели фарфор, серебро, бронза и тысяча мелких безделушек, которые в тот век были в большой моде. Всю эту роскошь Брюль объяснял себе тем, что этим он воздает честь своему королю; он уверял, что на это тратит свой последний грош только для того, чтобы своей пышностью придавать еще более блеску саксонскому двору.

Когда экипаж остановился у подъезда, из него вышла с помощью зятя старая графиня и медленно стала подниматься наверх; Брюль поспешил подать руку жене, но она показала вид, что не замечает этого и пошла рядом с ним.

Прекрасное лицо Франциски в этот день было очень печально и серьезно, что возбуждало удивление присутствующих; на этом пасмурном лице не было видно счастья новобрачной; равнодушным взглядом она смотрела на блестящее убранство дома, как будто даже ничего не хотела видеть; она шла, как обреченная жертва, которая знает, что не может противиться своей судьбе, хотя счастья ей нечего ожидать. Должно быть, она принудила себя быть равнодушной, успела освоиться с своим положением; ее лицо не выражало глубокой печали, но поражало своей неподвижностью; ее печаль обратилась в медленную изнурительную болезнь, неразлучную с ее существованием.

Наверху в маленькой зале, где на всех стенах горели яркие свечи, блестели хрустальные подвески и богатые оправы у образов, графиня Коловрат остановилась; Франя встала возле нее, с другой стороны — Брюль в свадебном фраке из фиолетового бархата, шитом золотом, в кружевах, с букетом в петличке.

Мать приблизилась к дочери и, приложив губы к ее лбу, прощалась с ней долгим поцелуем, но Франя не была тронута этим доказательством материнской нежности; у графини на глазах навернулись слезы, хотя жизнь при дворе давно сделала ее равнодушной.

— Будьте же счастливы, — тихо проговорила она, — благословляю вас! Будьте счастливы! — и она, растроганная, закрыла глаза рукой; Брюль схватил ее другую руку и покрыл ее поцелуями.

— Вы должны остаться одни, — прибавила она измененным голосом, — моей обязанностью было вас проводить и благословить вас здесь; я не хочу вам мешать, к тому же мне самой нужно отдохнуть после всех волнений… — Она обернулась к Брюлю.

— Поручаю тебе мою дочь! Будь для нее добрым любящим мужем. Франя также привыкнет к тебе. Будьте счастливы. Нужно пользоваться изменчивым земным счастьем… Нужно услаждать дни своей жизни, но не отравлять их. Франя, надеюсь, что и ты для него будешь доброй женой…

Она хотела еще что-то добавить, но какая-то мысль мешала ей выразить то, что лежало на душе, и остановила слова, готовые сорваться с ее губ; они сами должны были догадаться о том, о чем она хотела сказать. Еще раз графиня запечатлела поцелуй на лбу дочери, а та стояла неподвижно, как мраморная статуя. Графиня хотела уходить. Брюль быстро подскочил к ней, с вежливостью подал руку и проводил ее вниз до ожидающего придворного экипажа; она села в него, не говоря ни слова, и откинулась вглубь, прячась от взоров любопытной толпы.

На минуту молодая осталась одна и стояла в глубокой задумчивости; она не успела тронуться с своего места, как Брюль уже вернулся; он хотел взять ее за руку, но она отскочила от него и взглянула с таким удивлением, как будто совсем забыла, где она и что она его жена.

— Ради Бога, — прошептал министр, — с улицы и в доме тысячи глаз устремлены на нас; будем хоть для них счастливы! На сцене жизни мы все должны быть актерами (это была его любимая и часто повторяемая фраза). Разыграем же и мы хорошо наши роли. — Сказав это, он подал ей руку и повел через целый ряд ярко освещенных комнат на ее половину. Все, что попадалось рассеянным глазам Франи, было так великолепно, так богато и роскошно, что у каждого, кроме нее, вызвало бы возглас удивления, но она шла ни на что не смотря, ничего не замечая. Наконец, они вошли в уборную; следующая за ней комната была спальня; там две алебастровые лампы разливали таинственный полусвет.

Молодая женщина бросилась в кресло, стоящее перед туалетом, и, облокотившись рукой на столик, покрытый белой кружевной салфеткой, глубоко задумалась.

Здесь новобрачные были совершенно одни, только с улицы доносился говор толпы, все еще глазевшей на иллюминацию.

— Теперь вы в своем собственном доме, — заговорил Брюль мягким вкрадчивым голосом, — и я первый к вашим услугам стою перед вами.

Он хотел стать перед ней на колени, но Франя быстро поднялась, вздохнула, как будто сбрасывала с своей груди давившую ее тяжесть, и произнесла твердым голосом:

— За целый день разве не довольно было комедии. Наедине друг с другом нам нечего ее разыгрывать. Потрудитесь и меня, и себя избавить от этого. Мы должны быть откровенны и с первого же дня нужно поступать таким образом. Мы заключили деловой контракт, но не супружество, не союз сердец, так нужно его стараться сделать выгодным для обеих сторон, — и, ни разу не взглянув на Брюля, она начала снимать перед зеркалом венок и подвенечный вуаль.

— Если вы не хотите, чтобы нас могли подслушать, то потрудитесь убедиться, одни ли мы.

— Я уверен в этом, потому что отдал надлежащее приказание, — холодно ответил Брюль.

Франя замолчала. Она взяла с уборного стола флакон с одеколоном и смачивала им свои горячие виски.

— Да, я должна делать вид, что счастлива, как и всякая другая женщина, — заговорила она спокойно, продолжая снимать мелкие принадлежности своего туалета, — но Франя не может быть счастлива… Тот, кого я любила, не скрываю этого, теперь лежит в темнице на сырой соломе и не видит он ни неба, ни солнечного света… Вы любите другую, а мы друг другу чужие. Хотя мне никто не говорил, но я знаю, на что я обречена. Но ведь и я хочу наслаждаться жизнью и вполне свободно буду пользоваться всеми ее прелестями: горечь нужно усладить, следовательно, я имею на это право. Люблю роскошь, меня должны окружить ею; я требую развлечения, чтобы вечно не плакать, чтобы заглушить голос сердца; все это должны мне доставить… Вы для меня человек посторонний… мы можем быть хорошими друзьями, если вы того заслужите. А, быть может, через два дня у меня явится фантазия, и я полюблю вас. Но невольницей ни у кого не буду… даже…

Она быстро обернулась к Брюлю, он стоял озабоченный, не говоря ни слова.

— Вы меня понимаете? Он молчал.

— Мне никто не говорил ни слова, — продолжала она, — но я женским инстинктом отгадала все. Я знаю свою судьбу и знаю…

— Послушайте, — прервал министр, — есть вещи, о которых говорить нельзя; одно слово неосторожно сказанное — уже измена.

— Но вам не нужно меня этому учить, я сама понимаю. Если хотите, я расскажу вам о том, что вы считаете тайной. Август II любил разглашать и хвалиться своими любовными интригами, но его набожный сын боится допускать малейшее подозрение о себе. Поэтому нужно так устроить, чтобы все тщательно скрыть от людского взгляда, — и она сухо засмеялась. — Надеюсь, что, доставляя вам власть и могущество, я буду тем же пользоваться, и желаю, чтобы моя каждая фантазия, каждая затея исполнялась, а у меня их не мало будет, предупреждаю вас. Я жажду жизни, хочу ею наслаждаться, чтобы заглушить тоску. Вы думаете, — с оживлением прибавила она, — что придет то время, когда образ этого несчастного исчезнет из моей памяти? Нет! Я всегда буду видеть те стены, в которых его заточили; темную каморку, твердую постель и бледное истомленное лицо в крошечном окошечке; но в этом человеке живет мощный дух, который его поддерживает и до тех пор будет поддерживать, пока не отворятся перед ним тяжелые двери темницы. Но правда ли, что другая ваша жертва, бедный Гойм, повесился в тюрьме?

Брюль стоял с опущенными глазами.

— Да, это правда! — сухо ответил он. — Но тут жалеть не о чем. Я о нем плакать не стану.

— Да и я также, — произнесла Франя, — но того, другого, я не забуду. Понимаете ли, что рука, погубившая его, хотя и соединенная у алтаря с моей, не может никогда коснуться моей руки… Мы всегда останемся чужими друг другу.

Она насмешливо улыбнулась и продолжала далее:

— Вы для меня приняли католическое вероисповедание, хотя это тоже должно быть тайной. Но и это мне прекрасно вас рекомендует. Какой такт! Какая политика! Польскому королю нужен в Польше министр католик, Брюль там является католиком; саксонский курфюрст должен иметь в Саксонии министра протестанта, Брюль усердный лютеранин; а если бы Моравские братья сделали Циндендорфа своим королем, вы бы, вероятно, присоединились к геррнгутерской общине…

— Но вы не знаете, как глубоко оскорбляете меня! — взволнованным голосом проговорил Брюль. — Я благочестивый христианин, быть может, я много грешу в своей жизни, но Евангелие и его предписания, вера в Спасителя… — и он возвел свои взоры к небу.

— Ах, понимаю, это относится к вашей роли, — сказала Фра-ня, — так лучше оставим это. Но я хочу отдохнуть и остаться одна.

Она взглянула на него.

— Но что же скажет прислуга, что подумают, если вы выгоните меня отсюда? Но, ведь так невозможно поступать!..

— Но иначе быть не может, — воскликнула Франя. — Вы проведете ночь здесь в кабинете, на софе, в креслах, где угодно, а я пойду в спальню и затворюсь там.

Брюль с беспокойством смотрел на нее:

— Позвольте же мне, по крайней мере, переодеться и вернуться сюда. Никто не должен догадываться о наших отношениях; это вы должны знать.

— Понимаю, понимаю, все должно оставаться тайной и мы — нежные супруги. Признайтесь, ведь наше платоническое супружество очень комично. Мужчины станут вам завидовать, женщины — мне. Иные находят вас недурным мужчиной, но король гораздо красивее да еще "король" вдобавок. Я думаю, что приятней быть, хоть тайной любовницей короля, нежели женой министра.

Она засмеялась с злобной иронией.

— Воображаю, как его величество в присутствии жены побоится взглянуть на меня, каким равнодушным станет прикидываться…

— Но, ради Бога, — прервал министр, ломая руки, — ведь и стены имеют уши!

Франя пожала плечами.

— Вы знаете, — шепотом произнес он, — если бы не только нас выдали, но хотя бы явилось малейшее подозрение, малейшая тень правды, мы оба погибли.

— О, это было бы очень нехорошо, в особенности для меня, — отвечала молодая женщина. — Мне пришлось бы тогда жить с вами tet-à-tet, без малейшей надежды на лучшее будущее… Следовательно, нужно быть поосторожнее.

Брюль, ничего не говоря, вышел из комнаты. Все комнаты еще были освещены; медленным шагом он прошел в свой кабинет, где его ждали камердинер и лакеи, зная, что он придет переодеваться.

На столике лежал его утренний костюм: парадный халат из голубого лионского атласа, белье снежной белизны и легкие шелковые туфли, и все это было безупречной свежести.

Брюль переоделся, и так как в это время свечи были везде погашены, то камердинер с двумя серебряными подсвечниками в руках проводил своего барина до дверей уборной; там никого не было, только на столике были разбросаны вуаль и венок новобрачной, ее перчатки и платок; дверь в спальню была закрыта на ключ, в углу горела ночная лампа, в комнате господствовала полная тишина. На городской башне пробил поздний час ночи; Брюль взглянул в окно, на улице было пусто, иллюминация погасла; над темными зданиями высоко светил месяц, выплывая из-за белых волнистых облаков. Ночь была летняя, тихая… он отворил окно, но свежий воздух казался ему душным. В спальне не было слышно ни малейшего шороха. Муж прелестной Франи несколько раз прошелся по комнате; он кругом осматривался, отыскивая себе место для отдыха; маленькая софа и приставленное к ней кресло должны были служить ему постелью… Он прилег и, облокотясь на руку, долго думал; по его губам пробегала ироническая усмешка, он несколько раз бросал взгляд на дверь спальной; но вскоре его мысли приняли другой оборот, и он, утомленный, задремал. И во сне перед его глазами блестело золото, бриллианты, царское богатство, но все это было мертво, нигде не было видно живого лица, ни одной живой души; потом эта картина покрылась густыми облаками и на них буквы с графской короной; наконец, все исчезло во мраке.

Когда он проснулся, был уже белый день. Брюль почему-то перепугался света; он, как можно живее, вскочил с своей неудобной постели, поставил на место кресло, завернулся в халат и на цыпочках вышел из комнаты. Прежде он взглянул на часы… с ужасом увидел, что уже был шестой час; в эту пору он обыкновенно принимался за дела свои. В кабинете он уже застал отца Гуарини, добродушно улыбавшегося, в утреннем сером сюртуке с черными пуговками.

Иезуит молча протянул министру руку, которую тот почтительно поцеловал.

Брюль был немного смущен. Прежде, чем заговорить, оба пытливо взглянули друг на друга.

Гуарини таинственно наклонился к Брюлю и сказал:

— Даже на другой день свадьбы министр не имеет права выспаться, как следует, а в особенности, если он имеет столько могущественных врагов, как вы.

— Но я могу не бояться их, на моей стороне вы, отец, и помощь королевы, — заметил Брюль.

— Нет, всегда нужно бояться и быть осторожным, — прошептал Гуарини… — Хотя за вас сама королева, но помните, мой друг, ведь королевы не вечно господствуют.

— Но, вы, отец, — еще тише проговорил министр, — вы теперь управляете, и надеюсь долго будете управлять совестью нашего короля.

— Дитя мое, а разве я бессмертен? Я уже стар и чувствую, что скоро сделаюсь негодной вещью, которую выбросят в сорную кучу.

На минуту они замолчали. Гуарини ходил по комнате, заложив назад руки.

— И я, и королева немного приготовили князя Лихтенштейна, — произнес он, — но князь действует медленно и осмотрительно. Вообще с этим делом спешить не следует. Дайте время приготовить короля. Пока что у него Сулковский первый человек. Сулковский для него все… Но вы имеете за собой воспоминание об отце; постарайтесь заслужить что-нибудь побольше…

Иезуит замолчал.

— Piano, piano, pianissimo, — снова прошептал он. — С принцем нужно уметь как говорить и получше разгадать его. По пению узнаешь птичку, по речи — голову, — привел он итальянскую пословицу. Почтенный патер усмехнулся, он чрезвычайно любил употреблять в разговоре итальянские народные поговорки. — Duro con duro non fan mai muro (из твердого с твердым стены не сложишь), — прибавил он. — Сулковский бывает duro, a вы должны быть мягким, вкрадчивым. Ma piano, ma piano, ma piano! — Тут он начал что-то быстро шептать на ухо министру, отчаянно жестикулируя; потом, взглянув на часы, Гуарини схватил шляпу и поспешно вышел из комнаты.

В то самое время, когда за ним затворилась дверь, из другой двери показалось желтое сморщенное лицо, и в комнату вошел Геннике; он весь съежился и нес под мышкой большой сверток бумаг; проницательным взглядом он окинул Брюля, чтобы по выражению лица догадаться о расположении духа своего начальника.

— Ваше превосходительство, — сказал Геннике, — прежде всего позвольте принести вам мое поздравление.

— Прежде всего дела, — прервал министр, — нам нужны деньги, деньги и деньги: для двора, для дел в Польше, для короля, для меня, для тебя, не считая Сулковского… Геннике, ты слышишь, нужны деньги!

Экс-лакей закусил губы.

— Но эти негодяи поднимают шум, — произнес он, — шляхта ерошится, в местечках волнение, просят льгот и определенных постановлений.

— Но кто же именно? — спросил Брюль.

— Все.

— Кто же стоит во главе их? Кто громче кричит?

— Там много таких.

— Ну, сколько? Трое, четверо?.. Послать солдат, пусть их отвезут в Плессенбург, там к ним вернется благоразумие, а остальные утихнут.

— Но кого выбрать из них? — спросил Геннике.

— Я бы сам стал сомневаться в выборе, если бы ты не мог сообразить. Не посягай слишком высоко, потому что можешь затронуть сторонников Сулковского; пониже тоже нечего орать, так как от этого пользы не будет; того, кто имеет связи во дворе, не трогай, но пару людей из знати…

— А причины? — перебил экс-лакей. Брюль захохотал.

— Неужто и этому тебя учить? Слово, громко сказанное, оскорбление престола… понимаешь, Геннике, или ты поглупел?..

— Понимаю, — вздыхая, отвечал Геннике. Брюль встал и быстро начал ходить по комнате.

— Не знаю, увижу ли я сегодня Глобика. Передай ему от меня, что он точно не исполняет моих приказаний. На последней охоте едва не поднесли петиции королеве… в кустах сидел, спрятавшись, шляхтич. За несколько часов до прогулки или охоты все дороги должны быть осмотрены, расставлены часовые… Кто знает, с каким намерением?..

— Ваше превосходительство, всего один я не могу досмотреть… а Лосе… а Штамер, Глобик и остальные что же они делают?

— Но Геннике должен справляться за всех, если желает получить вознаграждение один.

Разговор перешел в тихий шепот, но на этот раз он продолжался недолго.

Брюль зевал от скуки.

Геннике понял, что ему следует удалиться.

Принесли шоколад; Брюль наскоро выпил одну чашку с несколькими бисквитами и потребовал одеваться.

В уборной все было приготовлено, так что совершение его туалета заняло немного времени. Портшез с гайдуками ждал у крыльца. Министр приказал вести себя к князю Лихтенштейну. В то время дом посольства находился на старом рынке, так что туда путешествие было недолгое.

Обыкновенно в эту пору Брюль являлся к королю, но по случаю вчерашней свадьбы министр был уволен на целый день; пользуясь этой свободой, Брюль поспешил навестить князя. Когда о нем доложили, сам хозяин встретил его в зале. Министр не забывал, что сегодня для всех он счастливейший человек в мире и, действительно, хотя его наружность носила следы некоторого утомления, но все же оно сияло радостью и счастьем.

Князь Лихтенштейн был в полном смысле слова вельможей и придворным одного из древнейших царствующих домов в Европе; его наружность превосходно соответствовала его высокому положению: высокого роста, красивый, утонченно вежливый, а в глазах его светился ум и хитрость дипломата. Однако Брюль, хотя незнатного происхождения, но теперь первый министр польского короля, муж графини Коловрат, мог бы себя считать равным князю

Лихтенштейну, но он имел такт не показывать того, а напротив относился к нему с почтительной вежливостью.

Обменявшись первыми приветственными словами, князь увел министра в кабинет; здесь придвинул кресло и усадил его против себя.

— Возвратимся, — сказал князь, — к тому разговору, который вчера был так несчастливо прерван. Могу вас уверить, мой добрый друг, что вы можете ожидать всего хорошего от австрийского двора: титула, состояния, если понадобится, протекции, только мы должны идти рука об руку… Вы понимаете меня?

Брюль протянул ему руку.

— Да, мы, действительно, должны действовать единодушно, но должны это хранить в глубокой тайне, иначе все погибнет.

— Если я погибну, следовательно, погибнет единственный человек, который здесь вам верно служит.

— Но неужели вы можете сомневаться в моей честности? — спросил Лихтенштейн. — Данное мной слово — одно и то же, что слово короля.

— Этого для меня достаточно, — подхватил Брюль.

— Но правда ли, может ли быть, что у Сулковского есть какие-нибудь замыслы или планы на будущее? — спрашивал князь.

— В этом нет никакого сомнения.

— Но, однако, ничего определенного?..

— Как! — воскликнул Брюль. — Настолько определенное, что даже мне известно, что дело касается занятия Чехии… План не только придуманный, но написанный на бумаге…

— Вы его видели?

Брюль усмехнулся.

— Но могли бы вы его достать? — торопливо добавил князь.

Улыбка министра стала еще заметнее; князь придвинулся ближе и схватил его за обе руки.

— Ежели вы мне доставите этот план, ежели вы мне его дадите… — Он почему-то затруднялся говорить далее.

— Тогда бы это было одно и тоже, если бы я отдал в ваши руки свою голову, — тихо отвечал Брюль.

— Однако я думаю, что вы даже свою голову можете мне смело доверить, — прервал князь Лихтенштейн.

— Могу, без всякого сомнения, — произнес министр. — Но если план будет в ваших руках, тогда нет другого исхода, один из нас погибнет. Вам ведь известно, князь, насколько король привязан к нему.

Лихтенштейн вскочил со стула.

— Но ведь на вашей стороне королева, отец Гуарини, патер Фоглер, Фаустина, — быстро вычислял он.

Брюль усмехнулся.

— Но к Сулковскому давнишняя привязанность короля.

— Действительно, слабые люди бывают упрямы, — проговорил князь, — но, однако, действуя мягко и осторожно, можно их покорить. Действовать внезапно с ними нельзя, потому что они сознают собственную слабость, которая в них порождает упрямство; а если влиять постепенно, нечувствительно, тогда они воображают, что поступают совершенно самостоятельно. Хорошим учителем вам может служить отец Гуарини.

— Но не забывайте того, что Сулковский друг детства короля; он его поверенный в таких делах, о которых он больше никому не говорит.

— Я не спорю, что задача не легкая, но не признаю ее невыполнимой, — отвечал Лихтенштейн… — Но этот план!.. Скажите, ради Бога, вы его видели, читали его?

Но Брюль своей рассчитанной холодностью сдерживал любопытство собеседника.

— Нельзя ли, князь, прежде переговорить об условиях?

— С величайшей охотою.

— Я искренно сожалею о нашем предприятии, — говорил министр, — потому что в других отношениях я очень ценю Сулковского; он любит короля и верен ему; он хочет сделать Саксонию могущественной. Но когда его влияние увеличится, гордость увлечет графа по опасной дороге. Кроме того, Сулковский не умеет ценить нашей праведной королевы. Сулковский недостаточно уважает духовенство…

— Ах, почтенный Брюль, — прервал его князь, — ведь я отлично его знаю, может быть, даже лучше, чем вы, так как он передо мной никогда не маскируется, а я с ним познакомился еще тогда, когда он был в Вене с королем.

— Сулковского нужно удалить, — решительно сказал Брюль, — я больше ничего не желаю и должен достичь этого для блага короля и государства. Пусть будет так, как я рассчитываю, а тогда я сам сумею удержаться и вы будете во мне иметь вернейшего слугу австрийского дома.

— Но все-таки, где же план, тот план?.. — повторял Лихтенштейн. — Отдайте мне его и я на все согласен…

Брюль, как бы неохотно опустил руку в боковой карман; князь, заметив это движение, вздрогнул, приблизился к нему и протянул обе руки.

Брюль медленно вытащил бумагу и держал ее перед глазами князя. В эту минуту постучались в дверь; камердинер вошел и доложил:

— Граф Сулковский.

В одно мгновение бумага исчезла, а Брюль сидел развалившись, нюхая табак из эмалированной табакерки, которую уже успел достать из кармана.

Сулковский стоял на пороге и окинул проницательным взором министра и князя, но обратил большее внимание на своего товарища; Брюль привстал и протянул ему руку.

— Вот ранняя птичка! На следующее утро после свадьбы, он от молодой жены летит уже к послам. Я предполагал, что вы у ног своей царицы, — проговорил Сулковский.

— Обязанность, прежде всего, — отвечал министр. — Я узнал, что князь уезжает в Вену, а мне нужно было с ним увидеться.

— Как? Князь уезжает в Вену? — с удивлением спросил граф, занимая место на диване. — Я ничего об этом не слышал.

Лихтенштейн казался смущенным.

— Наверное, ничего не могу сказать, может быть, может быть, — невнятно проговорил он. — При дворе я вчера упоминал об отъезде, а сегодня вижу, что Брюль, знающий обо всем на свете, узнал и про это.

Он засмеялся. Граф пожал плечами.

— В таком случае еще ничего не известно…

— Наверное, ничего не могу сказать, — проговорил Лихтенштейн, бросая на Брюля многозначительные взгляды. — Я жду одну депешу; если получу ее, то буду вынужден уехать, хотя мне жалко покидать Дрезден.

Разговор перешел к городским сплетням.

 

III

Пока что двух соперников соединяла еще тесная дружба, но между ними началась борьба, незаметная для посторонних глаз. На другой день после свадьбы Брюля в своем кабинете Сулковский беседовал с поверенным Людовици; они разговаривали о замужестве графини Коловрат. Людовици был слишком подозрителен и осторожен, нежели его начальник.

— Однако нам нужно хорошо подумать об этой женитьбе, — говорил он, — министр породнился не с одной графиней, но с ее матерью и с австрийским двором; а через это еще теснее сблизился с Гуарини и с самой королевой. Брюль приятен и сладок, как мед, но кто же подставил ногу Флери и Мантейфе-лю, погубил Вакенберта и Гойма, засадил Вацдорфа в Кенигш-тейн? По чьей милости повесился Гойм? Я положительно не доверяю Брюлю.

Сулковский засмеялся и пожал плечами.

— Не забывай, любезный, — произнес он гордо, — кто они были, и кто я. Все они вместе с Гуарини, с австрийцами, меня не уничтожат… Я выгоню отсюда патера Гуарини и весь полк иезуитов, а королеве назначу другой штат. Мне надоели все эти князья, я их не могу терпеть. Что же касается Вацдорфа и Гойма, ты ошибаешься, я их сам удалил, а не он.

— Ну да, то есть он, руками вашего сиятельства. Я, как адвокат, хорошо запомнил эту истину. Вацдорф вскружил голову графине.

— Пожалуйста, нечего меня учить в этих делах, — ответил Сулковский. — Знаю я сам, что делаю, и никто из вас не понимает, как я твердо стою.

— Разве я могу в этом сомневаться? — кланяясь, сухо произнес Людовици.

Однако этот короткий разговор глубоко врезался в память Сулковского. Граф давно не доверял Брюлю, но скрывал это подозрение даже от такого доверенного лица, каким был Людовици. Особенно ему казалось подозрительным то, что Брюль всегда безотлучно находится при Фридрихе-Августе, везде сопутствует ему, а между тем принц свыкался с его лицом. Отсутствие Брюля становилось для него заметным, и он сейчас же осведомлялся о нем; видно было, что он привыкает к нему, но все-таки Сулковский не допускал того, что ему угрожает какая-либо опасность; но он не хотел иметь соперников, потому что был завистлив и жаждал милости исключительно только для себя.

— Брюля следует удалить, — решил он, — а предлог легко найти. В тот же день после обеда принц, по обыкновению, вернулся

в свои комнаты, сейчас же переоделся в халат и, сев в кресло, закурил трубку. Сулковский уже занимал свое обычное место. На этот раз он что-то принес с собою; в переднюю за ним внесли таинственный пакет, который он, приняв от лакея, сам внес в комнату принца.

Во время путешествия по Италии Фридрих близко познакомился со всеми лучшими произведениями итальянской живописи; он жаждал походить на своего отца и перенял страсть от него к музыке, охоте, театру, ярмаркам, например, бывавшей в Лейпциге, он также чрезвычайно любил картины и другие произведения искусства. Везде он старался приобретать картины, со страстностью любовался ими и обогащал Дрезденскую картинную галерею; начало ей было положено при Августе II. Угодить его высочеству не могло быть лучшего средства, как приобрести для него какое-нибудь образцовое произведение; обыкновенно холодный и флегматичный Август III преображался при виде картины и становился иным человеком: глаза его тогда блистали, как будто он слушал пение Фаустины… Мысли в голове живее работали и всегда скупой на слова, он старался выразить свое суждение и восторг. В самые грустные минуты опера или новая картина проясняла лицо принца. Сулковский не менее других знал эту слабость принца.

В ту самую минуту, когда принц потянул в первый раз из трубки, Сулковский внес ящик. Фридрих взглянул на него, весь выпрямился и, не говоря ни слова, с жадностью протянул руку; он, вероятно, догадался, что находилось в пакете.

— Ваше высочество, — тихо произнес Сулковский, — это образцовое произведение, но… но…

— Ну, что же? — спросил недовольно король.

— Но, — продолжал граф, — содержание картины мифологическое и если, сохрани Бог, придет ее величество королева…

Король нахмурился и перестал настаивать; лицо его стало серьезно, он многозначительно покачал головою.

Сулковский поставил ящик в угол: глаза Августа последовали за ним.

— А чья живопись? — спросил он.

— Итальянского маэстро, — ответил граф, — лучшее произведение кисти Тициана. Небольшого размера, но выполнено восхитительно.

Услышав имя художника, король склонился, как будто приветствовал самого Тициана и прошептал:

— Gran maestro!

Сулковский заговорил о другом, как будто и речи не было про картину. Король смотрел на него, ничего не понимая, задумался и, наконец, произнес про себя:

— Очень уж склонен к мифологии!

Тут граф заговорил об охоте, но Фридрих опять его прервал:

— Что там нарисовано? Граф замахал руками.

— Очень неприличная сцена.

— О, фи! Спрячь! Вдруг войдет королева или Гуарини… Фи!..

Однако король не спускал глаз с ящика.

— Лучше будет, если я это унесу прочь, — произнес Сулковский, приближаясь к пакету.

Король ничего не решился сказать, но поморщился.

— Однако, что же там такое?

— Марс и Венера в ту минуту, когда поймавший их Вулкан набрасывает на них сети.

Король закрыл глаза и замахал руками.

— Фуй, фуй! — воскликнул он. Сулковский взял картину под мышку.

— Но взглянуть ради любви к искусству, ради живописи, ведь грех не большой, — сказал Август. — На исповеди ведь я признаюсь в этом Гуарини. Заставит прочитать три раза "Отче Наш" и только.

Он протянул руку, граф, улыбаясь, отворил ящик и, выбрав правильное освещение, показал картину королю. Трубка выпала из рук последнего, картина была, действительно, восхитительна. Это был тот известный тип красавиц Тициана, который послужил моделью для изображения Венеры и Данаи; красавица была чудно сложена, но в позе… чересчур мифологической. Король с жадностью присматривался, но как будто стыдился своего восторга и любопытства; он сильно покраснел и хотел оттолкнуть от себя картину, но все-таки не выпускал ее из рук; он то повторял: — да, великий мастер, то бранился; глаза его блистали; может быть, он забыл, что кто-нибудь его слушает, или не стеснялся графа, потому что начинал говорить шепотом:

— Венера очень хороша… классические формы… очаровательна!.. Что за чудесная картинка!..

Вдруг ему что-то пришло в голову; он осмотрелся кругом, оттолкнул картину, плюнул, перекрестился и произнес сурово:

— Возьми это прочь! Прочь от меня! Я не хочу губить душу!.. Зачем ты мне показываешь такие вещи?

— Но ведь какая живопись, ваше величество.

— Да, произведение маэстро, но возьми его, возьми.

Граф поскорее закрыл крышку и хотел унести ящик, но король удержал его за руку.

— Подожди, пусть не будет соблазна для других; поставь там в углу; а потом увидим, сожжем…

— Такую чудную картину!..

Король замолчал и курил трубку. Граф задвинул ящик под диван и вернулся на свое место.

Все еще находясь под впечатлением красоты картины, Фридрих шептал:

— Дьявол во плоти!.. — и пожал плечами. — Но, как она хороша!.. Если бы там не было Марса и Венера могла бы переодеться в кающуюся Магдалину, я бы ее повесил в кабинете.

— Ваше величество, разве можно обращать внимание на неприличное содержание? Ведь здесь ценится кисть художника.

Король на это ничего не сказал.

— Я сейчас должен исповедаться у Гуарини.

— Ваше величество, — проговорил граф, — поверьте, сам патер с удовольствием взглянул бы на такую картину и не подумал бы об исповеди.

— Экий ты распутник! — пробурчал король. — Молчи лучше! Довольно!

Разговор о Венере Тициана закончился. Брюль не приходил, король несколько раз спросил о нем.

Сулковский вздохнул. Август посмотрел на него.

— Как видно, Брюль хочет занять мое место при его величестве, — сказал граф, — а это очень больно для вашего покорного слуги. Могу признаться, что за одно это я мог бы его не любить.

Король значительно кашлянул.

— Я не спорю, что он человек полезный, но имеет свои недостатки, — продолжал граф, — и я его опасаюсь; он во все вмешивается, все старается захватить в свои руки; кроме того, сорит деньгами… любит роскошь…

— Ого, ого! — проворчал король.

— Точно так, ваше величество.

— Его ценил мой отец, и этого достаточно, — проговорил коротко Август.

Граф, грустный, замолчал; королю стало жаль его.

— Не бойся, Сулковский, — сказал он, — для вас обоих найдется место; но ты у меня всегда останешься первым.

Он проговорил столько слов, что это было даже удивительно. Граф с чувством поцеловал его руку, король же прижал его к своей груди.

— Ты мой старый приятель, но Брюль мне нужен.

Граф не имел намерения продолжать сегодня начатый разговор, но не думал оставлять совершенно этот план удаления своего соперника; но действовать на короля постепенно — было лучшим средством придти к хорошим результатам; он не мог прямо обвинять Брюля, но с беспокойством замечал, что Фридрих все более привыкает к министру.

Король спокойно покуривал трубку, моргая глазами, что означало полное удовлетворение своей судьбою.

В дверь кто-то постучался. Это возвестило приход кого-то из привилегированных особ, которые входили без доклада, и, вероятно, это был никто другой, как падре Гуарини или Брюль. Вошел Гуарини с почтительной улыбкой; король дружески кивнул ему головою, но, продолжая курить трубку, моргал глазами. Сулковский молча стоял в стороне. Иезуит тотчас же заметил под диваном ящик и, как будто удивленный присутствием незнакомого предмета, поспешил осведомиться, что там такое? Заметив это намерение, король сильно покраснел и с упреком взглянул на графа. Сулковский подошел к Гуарини и шепнул ему что-то на ухо, а Фридрих, заранее оправдываясь, едва внятно произнес:

— Я не знал, что там такое, даже не хотел смотреть. Мифология.

— Эх! — смеясь, отвечал Гуарини. — Мифология может быть опасна для вашего величества, но для меня старика она не представляет ничего опасного…

Сулковский уговаривал, Гуарини не уступал. Король был сильно сконфужен и сердился на своего любимца; но иезуит стоял на своем и беспрестанно твердил:

— Но раз эта вещь принесена, ее следует посмотреть.

Положение графа было неприятное. Как бы то ни было, король был скомпрометирован этой картиной, а между тем в глазах света он старался слыть за человека строгих правил.

— Слушайте, — обратился Гуарини к графу, — если вы мне не покажете картину, я могу думать, что вы принесли Бог знает какую непристойность, и вы, желая двум богам служить: управлять государством и заниматься искусством, одно из двух не выполняете хорошо, потому что разом за двумя зайцами не гоняются.

Последние слова укололи графа, и он отправился за ящиком, иезуит за ним; король отвернулся к окну. Крышку подняли, и патер, всплеснувши руками, воскликнул:

— Это дивная вещь, образцовое произведение! Но что же вы говорили, почему содержание безнравственно? Напротив, виновных встречает заслуженное наказание! Вулкан их накрывает, а Вулкан здесь представляет божескую справедливость. Что же касается Венеры, бедняжка немного неодета…

Иезуит замахал руками.

Король взглянул на него, обрадованный таким пояснением.

— Покажи мне, покажи! — просил он Сулковского

Граф снова принес ящик, и король с видным вниманием присматривался к Венере, но случилось то, чего все опасались, что могло быть худшим наказанием за излишнее любопытство: пока все, наклонившись, восхищались злополучной Венерой, дверь вдруг отворилась, и на пороге показалась, как мстительный призрак, гордая и суровая Жозефина.

В одно мгновение крышка захлопнулась, патер отскочил к окну, король бессмысленно устремил свои взоры в потолок, а Сулковский ловко отступал с ящиком, стараясь его припрятать; но разве может что-нибудь скрыться от глаз завистливой и подозрительной женщины? Действительно, Жозефина отгадала все, покраснела и, нахмурив брови, быстро подошла к королю, который встал при ее приближении.

— Сегодня у нас идет опера, поет Фаустина, — сказал он.

— Да, — отвечала королева, посматривая на Сулковского, — но я вижу, что вы были чем-то заняты. Граф что-то старательно прячет. Что же это такое может быть? Мне интересно знать.

Жозефина сама занималась рисованием и любила живопись, но король, зная ее необыкновенную скромность, доходившую до крайности, совсем растерялся.

— Довольно интересная картинка, — отвечал король, — но немного вольного содержания; из мифологии.

Разгневанная Жозефина посмотрела на графа.

— Я тоже ценю искусство, — произнесла она, — но не такое, которое служит животным инстинктам человека; тогда самая лучшая кисть теряет все свое достоинство.

У королевы было предчувствие, что ей не следовало смотреть картину, но она ее представила себе в худшем виде, нежели та была на самом деле; Сулковский верно угадал, что она очень рассердилась на него. Некрасивой королеве всегда казалось, что у нее отнимут мужа; что придворные вовлекут его в такие же интриги, как и покойного отца, и прямой дорогой к тому было рассматривание картин подобного содержания. Но отец Гуарини ловко поспешил замять этот разговор и начал рассказывать о ссорах актеров, как ему всегда приходилось их мирить и как они снова принимались за старое с новым усердием. Но королева была задумчива и пасмурна, она не умела, да и не видела надобности, скрывать свои чувства. Король ожидал с глазу на глаз строгого выговора, зачем он позволяет графу такие смелые выходки; он все только вздыхал и с нетерпением ожидал часа оперы, чтобы в музыкальном восторге забыть о всех горестях, неизбежных даже при такой жизни, когда можно было по целым дням сидеть в халате, курить трубку, хлопать глазами и предаваться игривым мечтам своей фантазии.

Скоро граф и отец Гуарини ушли, оставив наедине двух супругов, что было лучшим средством привести королеву в хорошее расположение духа.

 

IV

В царствование двух Августов самым любимым, но и дорого стоящим развлечением была опера и музыка. Еще во времена Августа Сильного состав певцов в опере был замечательный; в царствование его сына он также не ухудшился: Август III восхищался музыкой, к тому же она избавляла его от разговоров, которых он не любил, а между тем не мешала ему погружаться в мечтания, что составляло для него любимое препровождение времени.

Вокальную музыку исполняли двадцать французских певцов; во главе их стоял композитор Луи Андре; также между ними были немцы, как, например, Гетцель, и итальянцы, Аннибали — альт, который занимал первое место. Придворный оркестр состоял из пятидесяти человек под управлением славного Гасса, фиктивного мужа Фаустины: между ними в особенности выделялись два композитора, один концертмейстер и несколько солистов. Кроме этого, еще был польский салонный оркестр; им управлял Шульце, и в нем насчитывалось до семнадцати человек. Этот оркестр король брал с собой в Варшаву, когда он выезжал туда надолго.

На сцене игрались оперы и французские комедии; всего исполнителей было: 11 актеров и 16 актрис; для разнообразия иногда шел французский балет, состоящий из 60 французов, во главе которых стоял Фавьер.

Но кто мог высчитать, сколько все это стоило! Громадные суммы шли на эти затеи и на содержание людей. Когда шло представление оперы Гааса (либретто для нее было составлено Метастазио) в триумфальном шествии кесаря, победителя варваров, выступало сто лошадей, весь римский сенат, рыцари, ликторы, легкая и тяжелая кавалерия, пехота; для военной добычи понадобилось золото и серебро, так что нужно было все это взять из королевского хранилища.

Зрелище было восхитительное; еще осталось памятным в тот вечер, что в восторге барабанщик пробил дыру в барабане. Всего на сцене было 250 человек; опера была освещена 8000 восковых свеч, а из Парижа специально для постановки этой оперы был выписан машинист Сервандони.

Представление некоторых опер обходилось до 100000 талеров. Необыкновенное впечатление на Августа III производила Фаустина Бордони, все еще прелестная собой и чарующая своим пением. Несколько месяцев подряд повторялась одна и та же опера и никогда королю не надоедали эти постоянно повторяющиеся мотивы. Именно в это самое время, о котором идет речь, рядом с примадонной Фаустиной появилась Тереза Альбуци Тодечи, которую называли второй Фаустиной; она не была моложе первой, но красивее ее и такая же бойкая и смелая; все говорили, что ей покровительствует Брюль.

В тот день на сцене шла опера "Клеофида". Король уже сидел в ложе; театр был полон; час начала прошел, но занавес не поднимался; в этом было что-то необычайное, но итальянские актеры, а в особенности дива Фаустина, имели свои привилегии; все ожидали терпеливо; между тем за кулисами подымалась буря. Фаустина не хотела петь вместе с Терезой… Тереза клялась, что с мерзкой Фаустиной не выйдет на сцену; что между ними произошло, что их поссорило, для всех было загадкой. Обе бранились злобно, с страшным ожесточением, но даже в своем волнении ни одна не проговорилась, что послужило поводом этого несогласия. Возле стояла Пилайа, певица третьего разряда, сложив руки, прислушивалась к потоку отборных уличных выражений, усмехаясь, как зритель на самой лучшей комедии. Однако некоторые возгласы доносились в залу, и Сулковский послал пажа узнать, что там такое. Паж возвратился, не зная, что сказать, кроме того, что унять бурю в состоянии один трезубец Нептуна. Граф шепнул что-то на ухо королю и послал за Гуарини, который был мастером смирять и укрощать все ссоры. Тем временем Фаустина и Тереза стояли одна против другой, как бы готовясь вступить в рукопашный бой, обе одетые в костюмы, не обращая внимания, что гнев портит румяна на их лицах и мнет богатые платья, в которых они должны были выходить на сцену. В отдалении индейцы и греки в театральных костюмах, некоторые с трубками в зубах, спокойно слушали этот дуэт проклятий. Вероятно, дело дошло бы до поединка, если бы вовремя не явился Гуарини; при виде его, обе замолчали и как будто имели сильное намерение общими силами броситься на непрошенного посредника. Гуарини посмотрел на них и сначала оттащил в сторону Фаустину и, должно быть, ласковыми словами начал ее уговаривать. Тишина ожидания наступила после переполоха; слышно было только настраивание инструментов в оркестре. Бордони прямо от отца Гуарини подошла к зеркалу, что было хорошим признаком; а патер взял на допрос Альбуци, грозя ей пальцем; Терезе хотелось заплакать; он долго ей что-то нашептывал, наконец, развел руками и воскликнул:

— Успокойся, и смотри, если заупрямишься, милейшая Тереза, то как бы тебе не полететь с печки вниз головой. Довольно. Пусть оркестр начинает увертюру. Король ждет.

В эту самую минуту на сцену вышел Брюль; сначала он поздоровался с Фаустиной, потом с Альбуци, которой сделал какой-то знак; тут раздались первые звуки оркестра, и все заняли свои места.

Отец Гуарини кивнул министру и повел его через тесные проходы, где помещались машинисты с громами, бурями, богами (которых на проволоках спускали на землю); наконец, они дошли до небольшой комнаты; здесь были разбросаны все принадлежности женского туалета: по всему можно было догадаться, что это была уборная одной из тех барынь, которые за минуту перед тем, так отчаянно бранились, а теперь исполняли роли, полные счастья и веселья.

Гуарини и Брюль оба были сильно утомлены; они молча уселись рядом; патер улыбался.

— Здесь, — сказал он, — никто нас не подслушает, никто не увидит; это — убежище этой змейки Альбуци и мы в полной безопасности. Потолкуем… — И он хлопнул своей широкой ладонью по колену собеседника.

Брюль наклонился к уху иезуита.

— План в руках Лихтенштейна; поезжайте с ним в Вену.

— Отлично, — отвечал патер, — я уже приготовил королеву. Я знаю, что Сулковский грозится нас всех выгнать со двора; хочет оттолкнуть короля от жены и предложить ему другую… — Иезуит засмеялся и пожал плечами, — немножко поздно подумал об этом.

Лицо Брюля сделалось пасмурно.

— С такой честной натурой, как наш король, нужно уметь, как поступать, — продолжал Гуарини. — Он не виноват, что в наследство по отцу получил его страсти и вынужден с ними бороться. Вот это-то и есть, что в писании называется покаянием за отцовские грехи. Славный Август дал ему жизнь и с нею свою необузданную натуру; набожный король не может побороть своей страсти, так, по крайней мере, прегрешения его нужно прятать от глаз света, не допускать о них ни малейшего подозрения. Если мы будет требовать от него полнейшего воздержания, он может дойти до неожиданной вспышки, которая всех нас погубит. Чему быть, того не миновать. Сулковский плохо рассчитывал и просчитался же, бедняга! Дело уже кончено, место занято, и король, хотя его любит, но не откроет ему своей тайны… А весь грех я беру на себя.

Они начали говорить шепотом.

— Сулковский, — произнес Брюль, — соскучился; король его сделал генералом, но, оставаясь дома, разве он может отличиться в ратных подвигах! Однажды он мне говорил, что охотно бы отправился в поход на Рейн, в Венгрию А что, если сам король подаст ему эту мысль! Тем временем…

Объяснять дальше не представлялось надобности, потому что Гуарини все отлично понял и одобрил этот план.

— Я намекну Августу, что после тяжелых трудов этот достойный человек имеет право отдохнуть; таким образом, все устроится и уладится…

Итальянец махнул рукой перед глазами Брюля и встал с своего места.

— Теперь я к королю, а чтобы ему понравиться, аплодируй Фаустине. — Дальше он продолжал шепотом: — Не препятствуй графу оставаться с королем; у меня есть большое основание предполагать, что он имеет намерение вовлечь его величество в одну любовную интригу; но я знаю, король с ужасом отвергнет это предложение, а между тем, такие вещи пригодятся, пригодятся… — Гуарини засмеялся и, отворив дверь, быстро исчез в темном лабиринте закулисных проходов, как человек, хорошо знакомый с расположением здания; гораздо труднее и осторожнее пришлось Брюлю выбираться из этой темноты. Однако он скоро успел дойти до королевской ложи.

Зала блистала яркими огнями. Двор не менее блистательный, чем при Августе II, занимал почти все места. Также в первых рядах сидели сенаторы, приехавшие из Польши; они были одеты в богатых кунтушах, с брильянтовыми запонками и застежками, подпоясанных золотыми кушаками; король на них смотрел с довольной улыбкой. В рядах дам блистали первые придворные красавицы: графиня Мошинская, жена Брюля, Сулковская; кроме того, там были жены посланников, королевские фрейлины и многие другие, принадлежавшие ко двору.

Каждый раз, как появлялась Фаустина, король с необыкновенным вниманием смотрел на сцену и, в упоении слыша ее пение, закрывал глаза; иногда он аплодировал примадонне, а за ним все остальные; дамы махали платками. Время от времени Август останавливал свой взгляд на рядах красавиц, но тотчас же с тревогой отворачивался и снова смотрел на Фаустину, восхищался ею, на нее заглядывался. Ради пения и ее голоса это, конечно, могло быть позволительным. Против короля сидела в ложе Франя; ее смелая повелевающая красота обращала на нее всеобщее внимание, один только Август, как будто не замечал ее, если бы он не был известен за прямого откровенного человека, его бы каждый мог обвинить, что он с умыслом не смотрит на красавицу.

Рядом с женою Брюля сидела скромно одетая графиня Сулковская; ее приятное, спокойное лицо не обладало чарующей красотой ее соседки, которая приковывала к себе самые равнодушные взгляды. Сидящие в партере, Дялынский и Тарло, Ясельский староста, украдкой поглядывали на дам и первый говорил на ухо своему соседу:

— Ах, душа моя, мы теперь, как те еврейские отроки, что были брошены в огненную печь; человек не знает, куда девать глаза. Взгляну — против стоит эта итальянка, как полунагая мраморная статуя, а поет так, что душа замирает; обернусь направо — там сидит эта нарядная барыня, глаза которой так и манят к себе; а посмотри налево, что за красавица!

Взглянул молодой Тарло и не мог оторвать взгляда от чудного видения.

В ложе графини Сулковской сидела молодая девушка. При дворе ее никто не видел и не знал; судя по лицу, можно было заключить, что она знатного происхождения. Все тогдашние красавицы отличались крепким телосложением и полнотою форм; худенькие, небольшого роста девушки мало кому нравились. Все знаменитые фаворитки Августа II походили на лесных богинь; все искусные наездницы, они любили охоту и стрельбу, не боялись ни зверей, ни человека. Незнакомая девушка, сидевшая возле графини Сулковской, была красавицей, именно в таком роде; она походила ча пышный, здоровый цветок, взросший на плодородной почве; румяная, сложенная как Диана, черноокая и чернобровая, она смотрела гордо и прямо; но эта смелость скорее происходила от детского незнания жизни, нежели от светской опытности. Она смотрела на все ее окружавшее с невинным восхищением. Черное платье с кружевами, отделанное пунцовыми лентами, еще более увеличивало ее пленительную красоту. Все с любопытством спрашивали друг у друга:

— Кто это такая?

Франя тоже с любопытством рассматривала свою соседку. Графиня Мошинская не спускала с нее глаз. Молодежь отправилась собирать сведения, но ничего не узнала, кроме того только, что это была родственница графини, приехавшая из Вены.

Между тем Сулковский, дождавшись, когда Брюль вышел отдать должное приветствие жене, и остальные также удалились, наклонился к Августу и тихо заговорил:

— Ваше величество, вы восхищаетесь творениями искусства, но разве не следует удостаивать взглядом живые творения рук Создателя. Хотя графиня Штейн далекая родственница моей жены, но я, без хвастовства, осмеливаюсь обратить внимание вашего величества на ее необыкновенную красоту; ни Тициан, ни Поль Ве-ронезе не производили ничего подобного.

Услышав эти слова, король с удивлением и даже с упреком взглянул на своего любимца и, ни слова не отвечая, снова сосредоточил все свое внимание на примадонне.

Сулковский замолчал, но зная хорошо характер Августа, он был уверен, что после некоторой борьбы с собою, король разыграет ту самую сцену, которая произошла с картиной Тициана. Он не ошибся в расчете.

Король не замедлил взглянуть, очень осторожно на прелестную Штейн, но, будто пораженный, он поспешно отвернулся в другую сторону; однако, через минуту, он уже не смея повернуть головы, опять бросил несколько взглядов туда, где сияла нововосходящая звезда. Должно быть, эти взгляды заметила Франя и, вероятно, без всякой цели, как будто погрозила своим белым пальчиком.

Между тем, король уже аплодировал певице, будто ее одну он только видел и слышал; по его примеру по всей зале раздалось оглушительное браво.

Однако легко можно было заметить, как Фаустина, нахмурив брови, смотрела на короля, как Франя на него нетерпеливо поглядывала, а графиня Мошинская зорко следила за своим мужем и за министром, злобно улыбаясь; также из незаметных укромных уголков бросались многозначительные взгляды, которым из первых рядов отвечали тем же.

Наконец загремел последний хор на сцене… и замолк в пространстве, подобно затихающей буре… Все поднялись с своих мест — опера закончилась. Прекрасная Штейн, героиня этого вечера, также встала с своего места, и все могли видеть ее стройную фигуру; но король не смел взглянуть туда, и едва замолкли последние звуки музыки, он удалился.

— Прямо отсюда надо идти к конфесионалу, — воскликнул Дялынский, обращаясь к своему товарищу. — Мы не привыкшие ничего подобного ни видеть, ни слышать, выйдем пьяные отсюда, а пока все угомонится на душе и в голове, и придет в надлежащий порядок, человек измучится. Это, сударь мой, называется вводить в соблазн и больше ничего.

Тарло засмеялся.

— Но не знаю, можно ли встретить где-нибудь столько красавиц. Дялынский нагнулся к нему и прошептал:

— Да есть такие сирены, душа моя, от которых нужно убегать, закрыв глаза и заткнувши уши.

В замке, по обыкновению, еще до двенадцати часов после ужина все разошлись. Брюль, получив распоряжения, уехал домой. Сул-ковский остался. Отец Гуарини, хотя также по вечерам забавлял короля, но на этот раз совсем не явился. Фрош и Шторх уже стояли по углам. Король сейчас же отправился к себе, облекся в халат и закурил трубку; в комнатах Жозефины табачный дым не допускался. Вообще, в те времена, все курящие имели для того отдельные комнаты, потому что дамы не могли переносить табачного дыму.

Итак, король с своим любимцем остались вдвоем. В этот вечер граф был чрезвычайно весел, но король, напротив, задумчивее, чем когда-либо более.

— Ваше величество, — заговорил граф, — я не мог заметить, удостоили ли вы взглянуть на Аделаиду Штейн? Как она чудно хороша! Его величество, покойный Август Сильный, не спустил бы с нее глаз.

Король обернулся; открыл рот, хотел что-то сказать, но замолчал.

Сулковский засмеялся и поцеловал руку короля.

— Старый слуга его величества, — сказал он, — не может надивиться вашей добродетели. Однако королю можно себе больше позволить, нежели обыкновенному смертному; вы живете как бедный шляхтич, не смея поднять глаз на мир Божий! Сегодня я замечал как все дамы бросали восхищенные взгляды на светило, оно же взглянуть на них не хотело. Аделаида Штейн призналась моей жене, что в жизни не видала более красивого мужчины, чем ваше величество.

Сулковский замолчал. Король курил трубку, боясь на него взглянуть, и показывая вид, что не слушает искусителя.

— Фаустина сегодня пела восхитительно, — произнес король, переменяя разговор.

— Но Фаустина годится только для сцены. Если не ошибаюсь, ей больше тридцати лет, а итальянки скоро стареют. Штейн, настоящий ангел, но, вы ведь, ваше величество, не взглянули на нее.

Король, вместо ответа, взглянул на графа и пожал плечами.

— Позвольте мне откровенно выразить свое мнение. Ваше величество можете быть святым, но счастливым никогда. Я от души сожалею своего короля; к тому же королевский двор не монастырь.

Август III молча слушал, то поправляя свой халат, то смотря в потолок.

— Позвольте, ваше величество, представить ко двору графиню Штейн, — продолжал далее Сулковский, ни мало не смущаясь молчанием своего собеседника.

— Обратись к королеве, — отвечал Август с заметным нетерпением.

— Графиня Штейн сирота, она потеряла своих родителей, близких у нее никого нет, а жена моя очень дальняя родственница. Мы хотели бы позаботиться о ее судьбе. При августейшей протекции вашего величества, она легко бы нашла себе мужа, а я вижу, что ей здесь все нравится и что она рада здесь остаться.

Он перестал говорить, ожидая ответа. Ему казалось, что король лучше поймет, если он будет говорить не совсем ясно. Но молчание короля обмануло его и он, придвинувшись ближе, снова заговорил:

— И если Аделаида могла бы понравиться вашему величеству, никто бы в свете не догадался об этой связи… Разве ваше величество в состоянии вести такую жизнь…

Он взглянул на короля, лицо Августа побледнело, глаза закрывались, руки начинали дрожать. Испуганный граф вдруг замолчал. Король поднялся с места, кругом поводя глазами, как будто ища защиты.

— Сулковский, — наконец, закричал он глухим голосом, — я… я не хочу на тебя сердиться… не хочу, но ты… ты забываешься!..

И он в волнении прошелся несколько раз по комнате; но на его побледневшем лице мало-помалу выступил румянец. Видимо, он боролся с собою, чтобы сдержать свой гнев; губы его были крепко стиснуты. Никогда еще граф не видал его таким, в таком сильном гневе; он опустился перед Августом на колени и умолял о прощении. Король сначала колебался, но, наконец, протянул ему руку.

— Прошу тебя, об этом больше ни слова… Все кончено, забыто. Пусть Штейн уезжает отсюда. Завтра, — продолжал он после короткого молчания, — в Губертсбург. Отправить вперед собак и людей; я давно не охотился. Брюль и ты поедете со мной… конечно, и королева также. Я там буду охотиться три дня, в первый день на оленей, во второй парфорс, на третий на тетеревей.

Сулковский поклонился.

— Сейчас же отдам распоряжения.

— Да, пусть все будет готово… мы выезжаем рано…

И Август направился в комнаты Жозефины; граф еще не мог придти в себя; в беспокойстве он молча бросился к королю, стараясь поцеловать его руку. Но Август, казалось, забыл о том, что произошло; добродушно улыбаясь, он протянул свою руку.

В следующие дни охотились в Губертсбурге, в соседних лесах. Король был в отличном расположении духа, потому что охота была удачная. Брюль и Сулковский ему сопутствовали.

В первый же вечер королева вспомнила, что она однажды слышала от отца Гуарини, который так любил Сулковского, что граф мечтает о походе на Рейн и в Венгрию; это можно было приписать его желанию приучить себя к походной жизни и таким образом в случае надобности, послужить королю и отечеству.

Король, выслушав жену, отрицательно покачал головою.

— Он и без того хороший полководец, а я не могу обходиться без него.

Жозефина не настаивала.

На третий день двор вернулся в Дрезден; в тот же вечер Август приказал устроить стрельбу в цель. Все приближенные принимали участие в этой забаве, и Брюль, хотя стрелял отлично, но очень старался, чтобы у него было меньше удачных выстрелов, нежели у короля.

Едва наступило утро, король уехал на охоту в Клаппендорф; на другой день он уже гонялся за оленями под Гроссенгеймом, на третий день, под Штаухитцом, а ночевал в Морицбурге. На следующее утро король вернулся в Дрезден, потому что должна была петь Фаустина. В опере он едва смел поднять глаза; все дамы сидели на тех же местах, но Август смотрел только на одну Фа-устину. Только в конце оперы, разговаривая с генералом Боадис-соном, он обвел глазами ложи, графиня Сулковская сидела одна; Август вздохнул свободнее, он проговорил несколько слов генералу, который низко кланялся; потом его взгляд обращался на сцену и скользнул туда, где сидела Франя, задумчивая, красивая; она глядела на всех с невыразимым презрением; казалось, ей целый свет был безразличен.

 

V

Седьмого октября праздновался день рождения короля в его любимом Губертсбургском замке. Август III строго соблюдал все старые обычаи и придворный этикет. Все, что было заведено Августом II, заботливо сохранялось.

В восьмом часу все придворные ждали выхода короля; в это время он должен был пройти в церковь к обедне. В этот день на всех были желтые мундиры и высокие ботфорты, так как сейчас же после завтрака предполагалась охота.

Пользуясь ясным утром, прямо от обедни король и королева и все те, кто хотел угодить, собрались на сборном пункте, у так называемого Рубинштейнского креста… отсюда началась охота, и король с жаром погнался за оленями, уже оцепленными со всех сторон. Сулковский, Брюль, генерал Боадиссон и многие другие не отставали от своего короля; он был в наилучшем расположении духа. Поутру королева ему сделала приятный сюрприз, подарила свой портрет, собственноручно ей нарисованный для него на память; Август с чувством поблагодарил августейшую артистку и велел картину повесить в своем кабинете. По просьбе Сулковского, отец Гуарини выписал из Венеции великолепный портрет старого Пальмы, и граф его преподнес королю; Брюль также предложил ему портрет Рембрандта, приобретенный им в Голландии. Картины всегда приводили Августа в хорошее настроение; обыкновенно он их приказывал оставлять в своей комнате; долго рассматривал, любовался ими, а потом уже велел переносить их в картинную галерею.

В этот день было убито три оленя, что еще более развеселило Августа; он мало говорил, но улыбался, моргал глазами, голову поднимал высоко, одним словом, вся его внешность выказывала внутреннее удовольствие. В особенности на долю фаворита графа выпало несколько многозначительных улыбок, как будто он хотел тем изгладить неприятное впечатление, произведенное недавним недоразумением.

Охота скоро закончилась; были отрублены рога у убитых оленей и с триумфом привезены в Губертсбург, где ждал парадный обед. По обыкновению, королева присутствовала в продолжении целой охоты и хотя на ее пасмурном лице видна была усталость, но она старалась улыбнуться и быть ласковой; даже Сулковский услышал от нее несколько радушных слов.

Едва закончился обед, лошади и экипажи уже были готовы для отъезда в Дрезден. Там ожидали короля опера и в антрактах три балета и кантата, сочиненная Гассом в честь короля. В пятом часу театр, ярко освещенный, был переполнен зрителями. Занавес взвился, и Фаустина, разодетая, появилась на сцене, устремив глаза на королевскую ложу. В ней сидел Август, довольный тем, что жизнь его шла по заведенному порядку, ничем невозмутимая; он больше ничего не требовал от судьбы, ни славы, ни новых завоеваний, только одного невозмутимого покоя, который ему позволял хорошо пообедать, забавляясь шутками Фроша и Шторха, выкурить трубку, полюбоваться на картины и насладиться голосом Фаустины, послушать болтовню отца Гуарини и потом отправиться спать, не заботясь о завтрашнем дне. Что происходило в промежутках этой жизни, кроме самых доверенных особ, для всех было тайной. Никто лучше Сулковского не знал его привычек и характера, но и тот даже ничего не подозревал, что там скрываются неукротимые страсти, стыдясь света и людей. Только один отец Гуарини про все знал и мог указать те верные средства, посредством которых можно было завладеть королем. Следуя его указаниям, с помощью графини Коловрат и своей жены, Брюль овладел этой неприступной твердыней и уже был ее властелином, прежде нежели Сулковский отважился на это предприятие; а когда предпринял первый шаг, тогда уже было поздно, место оказалось занято; между тем, Брюль показывал вид, что ничего не знает и не хочет знать и никогда ни единым словом не изменил себе; на его молчание можно было вполне рассчитывать, так как оно было в его собственном интересе; таким образом, он крепче держался на своем месте, нежели Сулковский; последний же в своем полном ослеплении ничего не замечал и никогда не думал, что кто-нибудь другой, кроме него, может быть необходимее для Августа; он чувствовал себя еще более спокойным после разговора о графине Штейн, так как был уверен, что никто другой этим способом не успеет овладеть королем; но, между тем, он в это время уже стоял на краю невидимой пропасти.

В этот день Фаустина пела восхитительно, ее трели лились, как перлы чистой воды. Король был в восторге, казалось, он ей одною был только занят, на ее одну только и смотрел, но внимательный наблюдатель мог бы заметить изредка бросаемые взгляды на прелестную Франю. В этот день она была очаровательна. Все удивлялись, откуда Брюль доставал столько денег на необычайную роскошь, которая их окружала. Сегодня Франя, видимо, хотела быть лучше и наряднее всех; на ней было белое платье, все затканное золотыми цветами, в нем она казалась молоденькой девушкой; прическа из локон очень шла к ее прелестному личику, бриллиантовые серьги сияли в ее ушах, как две звезды, на голове блестела бриллиантовая диадема с большой жемчужиной посреди; платье было убрано букетами полевых цветов и брабантскими кружевами; она была царицей этого вечера. Мошинская, своим строгим лицом напоминающая Козель, хотя и была хороша, но не могла соперничать с красотою Франи. Все глаза были обращены на жену министра, она же сидела, обернувшись к сцене, но глаза ее, устремленные в одну точку, смотрели бессмысленным взглядом. Все завидовали Брюлю, он улыбался и был совершенно счастлив; в честь короля он также был в роскошном костюме и смотрелся так свежо и молодо, что скорее походил на ветреного Дон-Жуана, нежели на деятельного министра, на плечах которого покоились судьбы государства.

После первого акта оперы начался французский балет; в нем участвовали знаменитый солист Дизониерс и актрисы Ротьер и Вориевиль; они, в одеждах идеальных крестьянок, были похожи на богинь.

После конца оперы, более почетные лица приглашены были на торжественный ужин в замке; этот обычай перешел по традиции от Августа Смелого; ужин обыкновенно кончался небольшой оргией в тесном кружке. Большая званная зала была ярко освещена; посреди стоял роскошно сервированный стол на восемьдесят особ, а на возвышении — отдельно для короля и королевы; по этикету австрийского двора, никто не мог быть приглашен к королевскому столу, кроме одних кардиналов; но исключение было сделано для первых двух министров. За обедом король был в отличном расположении духа, но королева, как всегда, молчалива и невесела. Жозефину смущало и сердило то, что красавицы затемняли ее своим блеском; но король не дал ни малейшего повода к ревности, напротив, был очень нежен и внимателен к своей супруге и даже не смотрел на красавиц.

Ужин подавался с большими церемониями, приносили редкие блюда; после каждого тоста на галерее играла музыка, а на Краковском предместье гремели пушки в честь королевской четы.

В десятом часу все поднялись из-за стола, в веселом расположении духа. Король в сопровождении Сулковского и Брюля поспешил в свои комнаты. Высоко подняв голову, не смотря по сторонам, он прошел мимо дам; но, однако, успел с красавицей Франей обменяться незаметным взглядом.

Сулковский ничего не замечал, и именно сегодня он имел намерение откровенно поговорить с королем об устранении Брюля и надеялся на успех, а только не знал как приступить к делу.

В этот день Август быль к обоим одинаково внимателен.

Когда король вошел в свою комнату, там уже ждал гардеробмейстер с халатом; камердинеры сейчас же поспешили снять с него одежду.

Оба министра стояли перед своим государем.

Граф, дождавшись, когда вышла прислуга, тотчас же приблизился к Августу и что-то тихо сказал ему; король незаметно улыбнулся и указал на Брюля; это не ушло от внимания министра, он подошел; Сулковский шепнул ему несколько слов, но, как видно, эти слова не по вкусу пришлись Брюлю; он взглянул на короля и, наконец, после некоторого колебания, вышел из комнаты. Когда двери за ним затворились, Август проговорил с своим обычным лаконизмом:

— У меня нет подобных, как ты и Брюль.

Имя министра, пожалуй, и не по вкусу пришлось Сулковскому, но нужно было пропустить эту неприятность.

Перед королем стояли картины, и он с удовольствием любовался ими.

— В самом деле, — произнес граф, — Брюль в некоторых отношениях незаменим. Он вполне полезен; послушный, скромный; всегда позволяет себе все объяснить и никогда не противоречит. Я им управляю, как хочу, и вообще им очень доволен.

Сулковский следил за каждым движением Августа, за каждым взглядом, стараясь отгадать его мысли. На его слова король только покивал головой. Ему, пожалуй, странно показалось, что граф позволил себе быть довольным Брюлем.

Сулковский начал ходить по комнате.

— Мне никогда не приходилось, — говорил он дальше, — спорить с ним: он человек понятливый, способный, но, однако, у него есть свои недостатки…

Король посмотрел с удивлением, но граф продолжал, ни мало не смущаясь:

— Он чрезвычайно расточителен и любит жить на большую ногу… слишком дорого нам стоит.

Проговорив это, граф остановился перед королем в ожидании ответа. Король громко откашлялся, посмотрел вверх, но молчал.

— Добрый человек… добрый человек, — наконец прошептал он, видя, что граф ждет ответа; конец своей мысли он выразил ударом руки по ручке кресла; затем он снова погрузился в созерцание своих картин.

— Ваше величество, позвольте мне откровенно высказаться, высказать свою мысль… — сказал Сулковский.

Август выразил согласие, кивнув головою.

— Нам необходимо удалить Брюля, — продолжал граф тихо, — но пока что, он нам нужен. Он не отвыкнет от расточительности, но мы обойдемся без него мелкими чиновниками; он же станет бережливым и не успеет привыкнуть к тщеславию. Я не опасаюсь его, как соперника, но зачем же делать человека несчастным? Вероятно, австрийский государь не откажет в просьбе короля пожаловать в Чехии какое-нибудь поместье Коловратам, и они могут там поселиться.

Сулковский наблюдал, какое впечатление произведут на Августа его слова, но он был так занят рассматриванием картин, что, казалось, не слушал и ничего слышать не хотел.

Граф два раза повторил:

— Но все это потом в будущем.

Август посмотрел на него, но воздержался от ответа и промолчал. Через несколько минут он встал, велел себе посветить и еще внимательнее рассматривал картины. Потом прошелся по комнате, посмотрелся в зеркало и зевнул несколько раз. Это означало, что ему пора ложиться спать, а графу уйти. Последний недовольный, смущенный, поцеловал руку короля и тихо вышел.

Между тем, Брюль, удалившись с покорностью, поехал к себе домой. Случилось так, что в нескольких шагах от себя министр заметил портшез своей жены, так что супруги встретились у подъезда. Он с большой предупредительностью подал руку Фране; удивленная этим, она сначала отступила, но немного подумав, с едва скрытой насмешливой улыбкой, она взяла под руку мужа, и они молча начали подниматься по лестнице. Франя, как видно, имела намерение поскорее избавиться от такого приятного общества, но министр не выпускал ее руки и провел до ее комнаты.

И вот они снова находились в той самой уборной, где в первый вечер после свадьбы между ними происходил тот интересный разговор, которым начиналась их супружеская жизнь… После этого они редко бывали вдвоем, или на очень короткое время, или при свидетелях. Обыкновенно, мать приезжала по утрам к своей дочери и увозила ее к себе, а иногда, под разными предлогами, совсем не отпускала ее домой.

Брюль обязан был исполнять все прихоти жены, что он и исполнял с большою предупредительностью, а в других отношениях супруги жили, как люди совершенно посторонние, которые должны быть знакомы и не вредить друг другу. Муж был всегда мил и любезен; иногда он встречал устремленный на него любопытный взгляд жены, но едва она видела, что ее взгляд был замечен, сейчас отводила глаза в другую сторону.

Франя за это время очень изменилась; она сделалась очень смелой, приобрела множество странных фантазий, привыкла повелевать в доме и требовать, чтобы ее воля исполнялась в одно мгновение. Брюль всегда видел ее веселою; временами она бывала с ним безжалостно насмешлива; иногда до такой степени кокетничала с посторонними, что возбуждала ревность даже в таком рассудительном муже, каким он казался. Брюль все-таки был молодой человек и не мог оставаться вполне равнодушным к своей красавице жене, безжалостно насмехавшейся над ним и над его страстными взглядами.

Войдя в уборную, Франя начала снимать перчатки, в ожидании, что муж сейчас же попрощается и уйдет, но она с удивлением видела, что он упорно продолжает стоять в дверях. Взгляд, брошенный на него, очень ясно говорил: — Вы еще здесь?

По лицу министра пробежала улыбка, как будто в ответ: — да, ожидаю.

— Разве нам нужно о чем-нибудь переговорить? — спросила она равнодушно.

— Но, может быть, вы мне позволите присесть и хотя полюбоваться на вас.

Франя отвернулась и захохотала, пожимая плечами: не без кокетства она посмотрелась в зеркало, что не ушло от внимания Брюля.

— Вы ведь согласны, что мое положение исключительное.

— Это правда, но и мое также. Ни мне, ни вам не приходится этому удивляться.

— Прошу вас, припомните, что однажды вы мне позволили надеяться, что когда-нибудь… у вас может явиться фантазия… к мужу…

— Да, может быть, не помню, — ответила она спокойно. — Но теперь у меня нет никаких фантазий. Прошу вас, поезжайте лучше к Мошинской играть в карты, или веселиться к Альбуци: меня же оставьте в покое. Вы мне надоедаете.

— Но я у вас прошу только одну минуту для разговора.

— Хорошо, будем говорить, но о чем-нибудь ином.

— В таком случае, может быть о короле? — сказал министр.

— Не знаю, дозволено ли это мне? — смеясь отвечала Франя.

— Да, но только между нами… Хотя мы не питаем взаимных чувств, но у нас есть общие интересы.

— Вы дельно рассуждаете. И так…

— Как Август расположен к Сулковскому? — перебил Брюль. Наступило долгое молчание.

Если бы заглянуть в душу молодой женщины, то можно было бы увидеть, насколько оскорбил ее этот вопрос. Она видела, как мало она значила для этого человека, которого, по странному капризу ей хотелось дразнить, хотелось ему нравиться, чтобы иметь удовольствие мучить его. Но она не показала вида, насколько поразил ее этот равнодушный вопрос.

— А, — вдруг заговорила она, — вам угодно, чтобы я была откровенна? Сулковский, вы и даже король, все мне страшно надоели. Что мне за дело до вашего честолюбия и до ваших интриг? Я хочу жить!.. А ваш король — безжизненная кукла.

— Ради Бога!.. — закричал Брюль.

— Но ведь нас же никто не слышит, — сказала спокойно Фра-ня… — Вы мне велели эту куклу забавлять, или лучше сказать, мне дали ее для забавы: но вы не можете требовать, чтобы я влюбилась в нее. Вы очень хорошо знаете, что такое наш король… Человек добрый, красивый, но ни к чему не способный; страстный, но без всякого чувства истинной привязанности; набожный и суеверный, а между тем человек сладострастный, скрытный, бессмысленный и скучный, смертельно скучный.

— Послушайте, — воскликнул Брюль, — хотя бы это была все правда, но все-таки, вам нельзя так говорить, ни мне слушать.

— Ну, так начнем зевать, — проговорила молодая женщина, широко зевая, но потом упала в кресло, как будто в изнеможении: ее голова свесилась на грудь, руки опустились без движения, но в такой позе она была чудно хороша. Брюль посмотрел на нее и вздохнул.

— Вы у меня спрашивали о Сулковском? — тихо начала Франя. Министр кивнул головой.

— Но кто же может отгадать, что творится в душе этого истукана? Разве у него есть сердце, разве он может кого-нибудь любить, к кому-нибудь чувствовать привязанность? К Сулковскому он привык точно также, как к своим придворным шутам. Больше я ничего не знаю.

— Но если мы желаем властвовать, вы и я, то есть я, благодаря вам, — добавил он, — мы должны его удалить.

— В Кенигштейн, как Вацдорфа? — нахмурив брови, проговорила Франя.

— Даю вам честное слово, что Сулковский посадил Вацдорфа в Кенигштейн, но не я.

— Да, честное слово министра, дипломата.

— Нет, честное слово благородного человека, — подхватил Брюль, положив руку на сердце. — К тому же ведь он удален не ради зависти и не ради ревности… Я до сих пор на то не имею права.

— Что это означает: до сих пор? Разве вы надеетесь когда-нибудь получить такое право?

— По крайней мере, мне так кажется, — мягко проговорил Брюль. — Кто знает, не сегодня, так завтра вы может быть от скуки удостоите взглянуть на вашего покорного слугу.

— Но мне кажется, что вам долго придется ждать, — прошептала молодая женщина.

— Буду терпеливым, — произнес министр.

— Ну, и верьте и ждите, — насмешливо заметила Франя.

Брюль вздрогнул, но сейчас же холодно проговорил:

— Вы должны помочь мне удалить фаворита.

Она посмотрела на него.

— Да, мне тоже сегодня говорила мать; мне нужно опасаться, что граф вздумает приблизить к королю графиню Штейн или кого-нибудь другого.

Франя пожала плечами.

— Но, разве мне не все равно?

— Но ведь вы любите бриллианты, наряды, роскошь? — спросил Брюль.

Оба посмотрели друг другу в глаза.

— Вы ведь не могли бы жить в изгнании, в бедности? Эти слова, казалось, произвели на нее впечатление.

— Очень хорошо, — сказала она, — погубим Сулковского, это будет месть за моего Вацдорфа и к тому же своего рода развлечение. Погубим этого гордеца.

Она снова зевнула и произнесла:

— Ну, теперь уж все закончено. Спокойной ночи.

Брюль не уходил.

— Именно об этом деле нам нужно поговорить. Нечаянно, вдруг, его ведь нельзя удалить; нужна осторожность, нужна…

Должно быть, он еще долго хотел развивать план удаления Сулковского, но Франя быстро вскочила с кресла. Видимо, она потеряла всякое терпение.

— Вы меня принуждаете слушать наставление, — начала она, смеясь, — но на что же я, женщина? Вы думаете, что меня нужно учить коварству? Как по капле вливать яд? Когда нужно произнести двусмысленное слово, которое губит человека? — и она как-то странно захохотала. — Будьте спокойны, я сумею его уничтожить, а если мне захочется, то и вас… и…

Она вдруг замолчала и, слышно было, как ключ повернулся в замке.

Брюль остался один.

 

VI

Недалеко от стены старого города проходила неширокая улица, она спускалась по склону к Эльбе. На этой улице можно было легко заметить небольшой каменный домик, стоящий в саду посреди деревьев, обнесенный забором с крепкими воротами. Он был недавно выстроен и по своей архитектуре отличался от соседних зданий. На стенах и вокруг окон были высечены из камня затейливые украшения; они были сделаны так искусно, как будто твердый песчаник был мягкой массой; игривая фантазия придала ему странные причудливые формы; нигде не было видно резкой линии, каприз художника заставлял ее то извиваться, то принимать овальную форму, уничтожая все углы. На воротах стояли две вазы, вероятно, привезенные из Италии; с одной стороны дома тянулась галерейка, обвитая плющом, так напоминающая итальянскую беседку. Своим фасадом домик был обращен к Эльбе, как будто не хотел смотреть на город. Издалека виднелся Японский дворец. Недавно посаженные деревья уже пышно разрослись и бросали тень; две старые липы, с сгнившими пнями, широко раскинули свои ветви.

В один осенний вечер на балконе сидела молодая женщина. Это был настоящий образ тоски. Молодая, красивая, она была задумчива, как темная ночь; в ее черных глазах блестели слезы; нахмурив брови, она сложила руки на коленях и с тоскою глядела вдаль. В ней легко было узнать итальянку; только под тем жгучим солнцем так пышно расцветают женщины, только в той атмосфере, пропитанной благоуханием померанцевых цветов, природа жертвует такие роскошные формы своим избранным детям. На розовых губках красавицы блуждала песенка; думы ее прерывали; но потом опять, как бы нехотя раздавался тихий голосок и снова замирал в глубоком вздохе. Она сидела одна, погруженная в свои грустные мысли, как видно, измученная жизнью, пела же она по привычке, но слезы лились от сердца. Молодая женщина была так одета, как одевалась на родине; сегодня можно было мечтать об итальянской осени, день был такой теплый, в воздухе было так душно. Надетое на ней легкое платье совсем спускалось с плеч, а на босых ногах были только маленькие туфельки, черные распущенные волосы спускались до земли, обнаженные руки могли служить моделью для скульптора.

Трудно было отгадать ее года; первая молодость проходила, и наступали те года, когда все боятся будущего, но все еще надеются на него. Глаза ее уже привыкли плакать, уста не раз усмехались поцелуям и перестали жаждать их. Мысли ее блуждали где-то далеко, за морями, за горами, но не здесь над печальной Эльбой, под этим бедным северным небом. Время от времени в душе молодой женщины поднималась буря, и тогда песня раздавалась громче, слезы катились но щекам, и глаза сильней блестели. Вдруг раздался шум возле калитки, послышались поспешные шаги; это пробудило от задумчивости молодую женщину; она быстро поднялась с своего места и тихо прислушивалась. Кто-то постучался в ворота; испуганная, закутываясь в платье, она вбежала в комнаты и поспешно скрылась. Раздался другой удар, но в доме все было тихо; еще последовало три удара и, наконец, калитка отворилась. Из нее выглянул, осматриваясь по сторонам, старик, в одном белье, в накинутом сверху рыжем, бархатном плаще, в войлочной шляпе на седых длинных волосах. За воротами стоял закутанный молодой человек; он, ничего не говоря, вошел во двор. Старик, ворча, затворил калитку и потащился к дому.

Вошедший спросил по-итальянски, — дома ли Тереза? — и получив утвердительный ответ, он быстрыми шагами направился к дому; двери стояли настежь открытыми; в сенях, посаженные в кадках, цвели два громадных олеандра; на лестнице было тихо и пусто, и двери наверху были замкнуты.

Продолжительные удары разбудили, наконец, старую женщину, бедно одетую; она взглянула на гостя и впустила его.

Комнатки, мило убранные, казались бы веселыми, если б в них не царствовала полнейшая тишина; по всем углам в беспорядке было разбросано множество вещей, дамских нарядов и нот.

Стеклянные двери на балкон стояли отворенными, гость вошел туда, он искал кого-то. Вид с балкона был так красив, что он остановился им полюбоваться и стоял задумавшись.

В это время сзади него зашелестело платье, и та самая молодая женщина, которая перед тем сидела на балконе, вошла; но она переоделась в темное платье, свои темные волосы небрежно связала сзади; только ее ножки оставались босые, в одних туфлях, а на лице была видна та же печаль.

Гость обернулся и поздоровался с нею. Они разговаривали по-итальянски.

— Что с тобой? — спросил он.

— Я больна и умираю от тоски и скуки, — отвечала неохотно итальянка. — Здесь жить невозможно, невозможно!

— Откуда же такое отчаяние?

— Ах, от воздуха! — воскликнула молодая женщина, бросаясь на софу.

Молодой человек взял кресло и сел подле нее. Она оперлась на руки, ее белые пальцы были унизаны кольцами.

— От воздуха, — снова повторила она. — Здесь нечем дышать; нечем существовать… Мне кажется придется скоро умереть.

— Да что же с тобою?

— Зачем же вам спрашивать? Ведь вы видите.

— Значит, снова вернулась тоска?

— Но она никогда не оставляла меня.

— Вероятно, опять Фаустина виновата? — проговорил гость.

Это был Брюль, как легко можно было догадаться.

— Фаустина! — проговорила она, бросая на него гневный взгляд. — Она вечно одна у вас в голове и на языке.

— А почему же ты не стараешься затмить Фаустину, понравиться его величеству, победить ее? Она старше.

— Она Фурия, старая, как свет, — быстро прервала Тереза, — противная комедиантка. Но с этим королем…

— Прошу говорить с уважением о короле.

Тереза надула губы.

— Так я ничего не стану говорить.

Они сидели довольно долго молча.

— Я тебе дам один хороший совет, — заговорил Брюль, — когда ты поешь, ты всегда оборачивайся к королю, смотри на него, улыбайся и кокетничай. Если только король будет тебе аплодировать, ты будешь примадонною.

— А между тем остается примадонной прежняя Фаустина! Фуй! У короля только привычка, но нет ни вкуса, ни глаз. У нее охрипший голос, седые волосы; но что же из этого? Она diva, a мы простые актеры.

Она с тоской произнесла эти слова.

— Послушай, Тереза, не отчаивайся, все переменится. Фаустина уедет на родину, а ты останешься.

— А я желала бы, чтобы случилось наоборот, — проворчала Тереза и вдруг замолкла.

— Но сегодня у нас нет времени говорить об этом, — проговорил Брюль. — Через минуту кто-то постучится в ворота, пусть Беппо его впустит. Я не мог сегодня свободно переговорить с отцом Гуарини, потому он должен придти сюда. Предложи ему чего-нибудь сладкого, только, конечно, не свои губки, которые слаще всего; а потом оставь нас одних.

Тереза равнодушно выслушала, потом нехотя поднялась с софы и лениво направилась к дверям; она позвала свою мать и шепнула ей несколько слов. Брюль с нетерпением ходил по комнате. Тереза вернулась, бросила на него любопытный взгляд и снова уселась на прежнее место.

Раздался глухой стук в калитку; молодая женщина вскочила и бросилась прибирать в комнате, приготовляясь к принятию отца Гуарини. Послышались легкие шаги по лестнице, и в дверях показалась добродушная физиономия патера. Увидев суетившуюся Терезу, он воскликнул:

— Оставь, Тереза, ведь я не гость, я, как у себя дома! Беппо мне руку поцеловал. Старуха меня чуть не обняла и мне так весело в кругу своих соотечественников.

Тереза, поцеловав руку отца Гуарини, захватила с собой, что могла, и исчезла. Брюль быстро приблизился к иезуиту.

— Ну, что же? — спросил он. — Уезжает или нет?

— Уезжает, — ответил, смеясь, патер, — король сам сказал, что ему нужно отдохнуть от занятий. Понимаешь меня? — И он снова засмеялся. — Дело было устроено очень ловко. Я никогда не думал, чтобы королева могла так хорошо действовать. Как будто принимая живейшее участие в Сулковском, она так настроила короля, что тот сам уговорил графа. "Я знаю, — говорила она, — что тебе тяжело оставаться без Сулковского, что ты без него станешь скучать… Мы не в состоянии его заменить, но он, наконец, заболеет от занятий, он создан быть солдатом, вести походную жизнь… Пусть отдохнет, съездит, понюхает пороху, и он вернется помолодевши". Король на эти слова поцеловал руку жены, растроганный таким сочувствием к его другу. — "Сегодня же отдам приказ об отъезде и, кроме того, еще выдам ему денег на дорогу". — Ну, на это нечего жалеть денег. Пусть едет, пусть едет! — воскликнул отец Гуарини.

— Пусть едет! — повторил Брюль.

— Он там пробудет несколько месяцев, — продолжал Гуарини, — и у нас останется много времени приготовить его удаление, а между тем король отвыкнет от него.

Лицо Брюля прояснилось.

— Мне не нужно вас учить, как вы должны действовать во все это время, — прибавил патер. — Вы не должны идти против графа: это предоставьте мне и королеве; между тем, своею гордостью Сулковский приобрел много врагов, и пусть только они увидят, что счастье отвернулось от него, они сами, непрошеные, помогут нам. Вам же следует до конца оставаться его другом.

— Да, я тоже так думаю. Теперь я должен ожидать, пока сам король мне скажет о его отъезде; я буду против этого намерения на том основании, что без Сулковского трудно обходиться.

— Превосходно! — воскликнул Гуарини. — Врагу стоит изготовить золотой мост, только бы он бежал. Если только король потребует денег, давайте.

— Хотя бы последние, — произнес Брюль, потирая руки от удовольствия, но потом, спохватившись, обнял Гуарини и поцеловал ему руку:

— Дальше с глаз, дальше от сердца, — тихо проговорил патер. — Король отвыкнет от него, а вы займете его место.

Оба начали ходить по комнате… Но Гуарини был что-то задумчив.

— Но жена здесь останется и может обо всем доносить мужу, — сказал он тихо.

— Нужно, чтобы при ней были люди.

— Довольно и одного приставить, — сказал, улыбаясь, Гуарини. — Но это обязанность очень трудная; охотника на нее не легко найти.

Они начали шептаться.

— Капля камень точит, — добавил патер.

В эту минуту показалась Тереза, приодевшаяся, с тарелкою фруктов в руках, которую с любезной улыбкой поставила на стол. Патер потрепал ее по плечу, по итальянскому обычаю, она поцеловала его в руку. Гуарини вытащил из кармана связку образков и отделил три: для Терезы, для ее матери, для Беппо; за это он получил еще один поцелуй в руку.

Долго еще тихо беседовали патер и министр. Брюль с покорностью выслушивал все наставления, но, судя по его задумчивости и рассеянности, видно было, что он в то же время составлял свои собственные планы.

Уже стемнело, когда Гуарини удалился; Тереза вбежала в комнату, потому что хотела поговорить с Брюлем, но и он спешил уйти, обещая зайти позднее.

И вот молодая женщина опять осталась одна, по-прежнему печальная; пришла старуха мать и молча уселась возле нее, но и на нее напала грусть; обе сидели, ничего не говоря, и обе тяжело вздыхали. Свеч еще не зажигали, потому что через отворенные двери и окна с реки налетало множество комаров.

Вдруг снова застучались в ворота; Тереза даже не приподнялась со стула, хотя ей любопытно было знать кто пришел; но кто же мог доставить ей какую-нибудь радость?

На лестнице разговаривали по-итальянски; по голосу Тереза узнала, что пришла женщина; она вскочила, машинально приглаживая волосы; мать тоже встала. В темноте они могли различить, что на пороге стояла женская фигура, высокого роста, в шелковом платье, убранном кружевами; на ней было навешано множество блестящих безделушек, которые так любят итальянки. Тереза с удивлением увидала, что это была ее неприятельница Бордони-Гассе, знаменитая Фаустина.

Примадонна с любопытством осматривала жилище своей соперницы и, видимо, затруднялась, с чего начать разговор.

Тереза стояла напротив и тоже молчала.

— Вот, видишь, я пришла к тебе! — воскликнула, смеясь, Фаустина. — Я напрасно ожидала, что ты придешь ко мне для примирения; но вижу, что я первая должна протянуть руку. Ах, милая Тереза, ведь мы обе итальянки, обе оттуда, где вечно голубое небо, где цветут померанцы, а вместо того, чтобы друг другу услаждать жизнь, мы ее отравляем. Протяни руку, будем сестрами.

Тереза колебалась, но, наконец, заливаясь слезами, она бросилась на шею Фаустине.

— Я никогда не была врагом твоим! — воскликнула она. — Я не хотела отнимать у тебя любовника и тебе не говорила ни одного худого слова!

— Ах, довольно, довольно, не будем вспоминать прошлого! — отвечала Фаустина. — Будем жить дружно. Наша жизнь и без того тяжела, и без того ее другие отравляют…

Фаустина глубоко вздохнула.

— Я пришла потому, что от души тебя жалею; но в чем же могут помочь добрый совет и доброе слово? Что раз случилось, разве можно переделать?

Она замолчала.

Тихо вошла мать Терезы и уселась на низенькой скамейке у ног Фаустины.

— Люди завидуют нашему счастью, — продолжала Бордони, — мы же глотаем слезы. Здесь не наша сторона. При дворе нужно ступать осторожно, как по льду, а иначе поскользнешься и упадешь. На мое счастье, королю нравится мой голос. Мое пение для него насущный хлеб.

Она нагнулась к Терезе и поцеловала ее в лоб.

— Мне тебя жалко, ты попалась в нехорошие руки. Послушай, Тереза…

Она понизила голос. Тереза пугливо озиралась и тихо прошептала:

— Я должна бояться даже родной матери.

— А я никого, — продолжала Фаустина. — Но знаешь ли ты этого будущего властелина, который тебе бросил платок?

Она содрогнулась.

— Это страшный человек. На вид он добрый, милый, но для меня его смех кажется змеиным шипением; у него добрая улыбка, но сердца нет. Между тем, он такой покорный, набожный…

И Фаустина опять вздохнула.

— Поверь мне, я пришла тебя пожалеть. Он скоро всех нас приберет в ручки, и горе тому, кто не захочет повиноваться! Бедняжка!

Тереза молчала.

Щеки Фаустины горели.

— Для тебя он может казаться хорошим человеком, но если бы ты каждый день, как я, слышала вопли и жалобы людей, о, как бы ты ненавидела его!

— Дорогая моя Фаустина, — наконец, заговорила Тереза, — ты пришла ко мне, когда глаза мои еще не успели высохнуть от слез. О, как мы несчастны здесь! Я засыпаю и во сне слышу плеск волн моей Адриатики; мне снится, что я там, у порога моего домика. Мерцают светляки… Андрео бренчит на гитаре… песенка звучит, а ветер доносит запах цветов; но я просыпаюсь и слышу тот же шум, но шумит холодный ветер со снегом, и люди говорят на ненавистном чужом языке. Их шутки оскорбляют, и любовь их унижает.

Тереза закрыла лицо руками.

— Дорогая моя, — проговорила Фаустина, целуя ее. — Не будем ссориться, но будем помогать друг другу идти по этой тернистой дороге.

Она подала Терезе руку и прошептала ей на ухо:

— Опасайся того, кто завладел тобой, он страшный человек. Да защитит тебя св. Мадонна.

Тереза пошла проводить ее до дверей.

— Аддио, — сказала она, — пусть тебе Бог отплатит за доброе дело; ты пришла меня утешить в печали. Мне легче теперь, когда мы обе друг за друга.

Они расстались. Возле ворот Фаустину ждал портшез; она приказала себя нести домой. Через опущенное окно она могла все видеть, не будучи замечена. Из маленькой улицы, где скромно жила Альбуци, пока ее знатный покровитель выстроит ей палаты в Фридрихштадте, Фаустина скоро приблизилась к городским воротам. На улицах не совсем было темно; лица людей можно было легко различать; с противной стороны она увидала приближающийся портшез, она догадалась, что это был Сулковский; скоро в темноте она могла различить его бледное лицо и черные усы. Вдруг в Фаустине пробудилось мужество, и, когда портшез Сулковского поравнялся с нею, она застучала в окно и закричала:

— Стойте!

Граф, сидевший в глубине, высунул голову и посмотрел… Носильщики остановились, и портшезы оказались рядом, так что сидящие могли свободно разговаривать. Смущенная Фаустина выглянула в окно; граф, немного удивленный, также приблизился к окну.

— Прикажите, ваше сиятельство, вашим людям отойти, или позвольте мне говорить по-итальянски; хотя бы я погибла, но я должна откровенно с вами говорить.

При этих словах граф вздрогнул и ближе придвинулся к ней.

— Прелестная дива, — отвечал он, — если дело касается какой-нибудь ссоры, то обратитесь к Гуарини; если же у вас какая-нибудь просьба к королю, то наперед могу сказать, что он вам не откажет, я же… я не имею времени, прекрасная синьора.

— Граф, дело идет не обо мне; я ничего не прошу, потому что и без того осыпана вашими милостями. Но дело касается вас и самого короля… — смело произнесла Фаустина.

Сулковский, как будто ничего не мог понять, но отворил дверцы портшеза и подошел к актрисе.

— Як вашим услугам и слушаю, — сказал он, усмехаясь, но видно было, что он старался превозмочь свое нетерпение.

— Послушайте, граф, это правда, что вы думаете уезжать? В таком случае, вы оставляете свободным место действия для ваших врагов.

Сулковский засмеялся.

— У меня нет врагов, — отвечал он, — но я бы считал честью иметь их, состоя на службе у своего короля, и если бы нажил себе врагов, то никогда бы не боялся их.

— Вы мне не доверяете, — прервала Фаустина, — вы не хотите говорить откровенно с ничтожной певицей? Но из-за кулис лучше можно узнавать людей, нежели в ваших салонах. Я вам желаю добра, граф, потому что вы любите короля и верно служите отечеству, которое я считаю второй своей родиной. Вы человек добрый и желаете, чтобы все любили короля; другие же только думают о себе, но не заботятся о своем короле.

Сулковский нахмурился.

— Но о ком же вы говорите, о ком?

— Как, неужели вы настолько слепы, — воскликнула, вся вспыхнув, Фаустина, — неужели вы ничего не замечаете! Неужели я первая должна вам открыть глаза? Королева вам завидует; отец Гуарини — ваш враг; Брюль — соперник. Теперь они приводят в исполнение свой замысел, который давно уже замышляли; вас отсюда выпроваживают, чтобы занять ваше место, чтобы отнять у вас расположение короля. И вы не замечаете ничего, вы добровольно продаете свое будущее. Этот человек всем завладеет, для вас здесь не будет места.

Сулковский стоял и слушал, но эти речи не произвели никакого впечатления на него, только он вздрогнул несколько раз, и на его бледном лице вспыхнул румянец.

— Многоуважаемая синьорина, — сказал он, — право, все это одни мечты. Я, в самом деле, уезжаю, но сам хлопотал об этом; врагов у меня нет, но король меня любит, и ничто в свете не в состоянии меня лишить его привязанности. Успокойтесь, синьора, это пустые сплетни. При каждом дворе их так много, как над болотом комаров. Меня обмануть не легко. Поверьте, синьорина Фаустина, я вам очень благодарен за вашу заботливость и доброе мнение обо мне. Могу также вас уверить, что никто не узнает о нашем разговоре, все останется между нами.

Он хотел удалиться, но Фаустина, протягивая к нему руки, воскликнула:

— Граф, неужели вы слепы настолько? Разве это может быть? Ваш благородный характер не допускает обмана, но все то замечают, чего вы не хотите видеть.

— Но все это одни предположения, выдумки. Брюль обязан мне многим, но пуст только он осмелится на меня поднять руку, хотя бы он даже имел таких союзников, как ее величество королева и почтеннейший патер…

Он потряс головою. Фаустина, опустив голову, молчала.

— В таком случае, чему быть, того не миновать, — прошептала она, как бы про себя. — Adio, signor conte, и да хранит вас Провидение!.. Не оставайтесь там долго. Когда-нибудь вспомните предостережение глупой Фаустины, но тогда уже будет поздно.

Она опустила грустно голову. Граф с чувством пожал ей руку.

— Прелестная, добрая Бордони, — сказал он, — благодарю вас, благодарю! У вас доброе сердце; между нами таких людей мало найдется, но я умею их ценить. Дела же не так дурны… нет. Я осмеливаюсь называть короля своим другом и надеюсь, что он никогда не обманет меня!.. Не беспокойтесь, прелестная синьорина!

Фаустина, ничего не говоря, откинулась вглубь портшеза; граф отошел, приветливо кивая ей головой. Ему пришло на мысль сейчас же видеться с Брюлем; в это время он мог застать его дома. В несколько минут он уже находился у подъезда дворца министра. Сулковскому не нужно было докладывать о себе, в то время везде двери отворялись настежь перед всемогущим фаворитом.

Министр был дома.

Ничего не говоря, Сулковский вбежал по лестнице, не замечая того, что через другие двери паж пошел предупредить о его приезде. Брюль в это время беседовал с Геннике, которого поспешил выпроводить, и пока Сулковский успел пройти целый ряд комнат, министр уже стоял на коленях перед Распятием, сложив руки, и горячо молился. Ловкость, с какою он принял эту позу, свидетельствовала о том, что он не в первый раз прибегал к такому средству, когда того требовали обстоятельства. Можно было рассмеяться при виде этого человека в беседе с Богом, одетого в бархатный фрак, в парике, при шпаге; но молитва никогда не может быть смешна. По свидетельству современников, Брюля часто заставали в таких религиозных размышлениях.

Граф отворил двери и удивленный остановился на пороге; в первый раз ему случилось застать Брюля на молитве; едва веря собственным глазам, он стоял, не двигаясь; между тем, министр, как будто ничего не видя и не слыша, продолжал молиться, подняв глаза к Распятию и тяжело вздыхая; наконец, начал себя ударять в грудь и класть поклоны так горячо и усердно, как нищий перед церковью, желающий получить милостыню. Сулковский не двигался с места; он не мог допустить, что все это была комедия, тем более, что он вошел без доклада.

Эта немая сцена продолжалась довольно долго. Наконец, Брюль, распростер руки и упал ниц. Слышен был шепот молитвы. Граф заметил, что на его правой руке были надеты четки.

Сулковский тихо кашлянул.

Брюль вскочил, как будто испуганный, и, увидев посетителя, закрыл лицо руками.

— Ах, дорогой граф! Извините… право мне совестно… Но временами душа требует сближения со своим Спасителем! Мы столько времени посвящаем светским делам, что иногда чувствуешь потребность хоть на минуту отдаться Богу и молитве!

— Это я должен перед вами извиняться, — отвечал Сулковский. — Я совершенно растроган такою набожностью. Простите, что я прервал вашу молитву.

— Нет, она уже закончилась! — воскликнул министр, приглашая Сулковского садиться на диван.

На столе уже горели свечи.

Человек, который так искренно молится, не может быть дурным и испорченным, — подумал про себя Сулковский; у него свалился камень с души.

— А вы знаете, что я уезжаю, — промолвил граф, спокойно усаживаясь на диван.

— Конечно, вы поступаете, как вам нравится, — медленно отвечал министр, — но я не одобряю этой поездки. Откровенно говоря, я всегда был против нее. Главное, никто не сумеет вас заменить. Я хочу и должен быть с вами откровенным. С грустью мне приходиться сказать свое мнение; хотя королева святая женщина, и она привязана к королю, но все-таки она женщина. Вы одни могли уменьшать ее влияние на короля; теперь же, вы уезжаете, королева и отец Гуарини окончательно завладеют им. Вы сами видели, что я, приняв католическое вероисповедание, сделался искренним католиком, но все-таки я не желаю, чтобы король попал под исключительное влияние патеров-иезуитов; это приводит в уныние его саксонских подданных.

Граф слушал с большим вниманием.

— Любезный Брюль, — сказал он, — вы справедливо рассуждаете, я вполне разделяю ваше мнение. Все это правда. Но вы здесь остаетесь, а я недолго буду в отсутствии. Вы говорите, что я худо поступаю, оставляя короля, но ведь я солдат. Я назначен полководцем и ожидаю войны; мне удалось доказать королю, что она неизбежна, потому что Саксония должна пользоваться положением Австрии и напомнить ей о своих правах. В виду такого положения дел я должен ознакомиться с походами и с военной жизнью. Так вот, вы видите, что я еду не ради собственной забавы.

— Но все-таки, мне думается, было бы лучше, чтобы вы остались, — возразил министр. — Вы говорите, что остаюсь я; но разве я обладаю таким влиянием на короля?

— Однако, вы слышали, что люди говорят? — спросил Сул-ковский.

Брюль с удивлением посмотрел на него.

— Вещь довольно любопытная, — начал рассказывать граф. — Меня предостерегают, что как будто вы и отец Гуарини составили против меня заговор и что с умыслом удаляете меня…

Брюль вскочил с места и громко закричал:

— Говорите, кто этот клеветник? Это на меня… на меня так смеют говорить! Ого! Нет ничего на свете, чего нельзя было бы выдумать! Я и отец Гуарини! Я, который его боится, как огня! Я и королева, которая не терпит меня! Скажите, пожалуйста! Я, ничтожный червяк, осмелюсь поднять руку на того человека, которого сам король называет своим другом. О, это было бы ужасно, если бы не было так смешно и глупо!

— Успокойтесь, — хладнокровно возразил Сулковский, — эти бессмысленные толки я повторил только в доказательство того, что люди могут выдумать. Прошу вас, не думайте, что я не доверяю вам.

И после короткого молчания он прибавил:

— На подобное дело мог решиться человек глупый, честолюбивый, но ему пришлось бы жестоко раскаиваться. Я могу поручиться, что король от меня не имеет тайн.

Он гордо пожал плечами.

— Это все правда, — сказал взволнованный Брюль, — но если так, то я еще настойчивее прошу вас отказаться от поездки.

— Прошу меня извинить, но я думаю, что именно поэтому-то я должен ехать, чтобы доказать всем глупцам, что я никого не боюсь и пренебрегаю всеми толками.

Брюль махнул рукой.

— Но ведь это не имеет никакого смысла! Разве чернь выдумала, или из Берлина пришли эти слухи, где всегда готовят сплетни про Саксонию… Страшно глупо.

— Но, любезный Брюль, я уже совсем готов в дорогу, завтра двинусь в Прагу, — сказал Сулковский, охотно переменяя разговор. — Я не без причины выбрал этот путь; я должен сделать стратегическое обозрение Праги, потому что ее первую мы должны будем занять. Поэтому нельзя ли сегодня проститься с вашей женой?

Брюль позвонил. Вошел камердинер в ливрее.

— Барыня дома?

— Точно так.

— Одна?

— Кажется, одна, ваше превосходительство.

— Доложи о графе Сулковском и обо мне.

Камердинер поспешно вышел; в комнате воцарилось молчание. Двери скоро отворились.

— Барыня просит.

Сулковский, как бы в изнеможении, тяжело поднялся с дивана и направился в залу; за ним последовал Брюль. Несмотря на волнение, которое министр испытал, его лицо было совершенно спокойно, и он любезно улыбался. В зале их встретила прелестная Франя. Она, только что вернулась с ассамблеи, бывшей у королевы; они обыкновенно продолжались от 4-х до 6-ти часов после обеда. Франя была разодета и блистала своей красотой, но в ее глазах светилось какое-то дикое выражение, время от времени на губах появлялась страшная улыбка. На всем ее лице отражалось то беспокойство, которое царило в ее душе. Она смотрела на Сулковского.

— Я пришел с вами попрощаться, — сказал он, — вам, вероятно, уже известно, что я уезжаю. Мне грустно покидать наш милый город, но что же делать? Необходимость! К моему большому счастью, надеюсь, что моя отлучка недолго продолжится.

Граф говорил несколько сбивчиво.

— Да, да! — отвечала Франя. — Я сегодня слышала на собрании у ее величества, что вы, граф, нас покидаете. Меня это очень удивило.

— Но разве вам муж ничего не говорил? — спросил Сулковский.

— Муж? — сделав гримаску, воскликнула Франя. — Мой муж всегда так занят, что мы по целым месяцам не видимся, хотя живем в одном и том же доме. Иногда я вынуждена у посторонних осведомляться о нем.

— О, так вы должны его наказывать!

— О, нет! — плутовски засмеявшись, — отвечала она. — Он свободен, и я также; разве может быть что-нибудь лучше в супружестве? Мы не успеваем надоесть друг другу, поэтому мы очень счастливы.

Она насмешливо посмотрела на мужа; Брюль старался улыбаться, насколько можно натуральнее.

— А графиня едет с вами? — спросила Франя.

— К сожалению, должен ее оставить, — отвечал Сулковский, — хотя бы я от души желал посадить ее на коня и в продолжение целой кампании видеть ее подле себя.

— Так вы думаете отправляться на войну?

— Точно так! Пожелайте мне успеха, чтобы я мог привезти вам голову турка.

— От этого увольняю, — шаловливо сказала Франя. — Мы удовольствуемся, если вы нам привезете свою в целости… Так значит, граф, вы будете скоро увенчаны почетными медалями?

Слово "медаль" припомнило ей бедного Вацдорфа: ее глаза дико загорелись.

— Желаю графу всякого благополучия, — произнесла она, кланяясь, но глаза ее говорили совершенно иное.

Сулковский быстро раскланялся. Брюль взял его под руку и, дружески разговаривая, они пошли назад в его кабинет.

 

VII

Прошло несколько месяцев после отъезда Сулковского. Однажды в темный зимний вечер отец Гуарини вошел в королевский кабинет. Обыкновенно в это время Август III или присутствовал у королевы, или бывал в опере, или же занимался стрельбою в цель. Август до страсти любил стрелять в животных. Для его забавы иногда около замка бросалась павшая лошадь; целая стая собак приближалась к падали, и его величество король, стоя на стене, стрелял в них, но так как подобным образом можно было перебить всех собак, то Август не убивал их насмерть, но, искалечив, отсылал их на излечение, чтобы бедные животные могли снова явиться на подобный ужин.

Случилось, что в этот день не было ни оперы, ни стрельбы, и Август даже не спешил идти слушать музыку к королеве. Уже два раза за ним приходили камергеры, но он с неудовольствием отсылал их. Это был признак худого расположения духа. Дали знать отцу Гуарини, который поспешил к королю. Ему одному удавалось чего-нибудь добиться от молчаливого Августа. Патер вошел со своим обычным спокойным лицом, всегда готовый шутить и смеяться.

Не обращая внимания на холодный прием, Гуарини уселся на табурете и спокойно заговорил:

— Ваше величество, позвольте мне узнать, почему ваше лицо так печально? Это глубоко огорчает вашего верного слугу.

Август что-то невнятно проговорил, покачал головою и снова начал курить.

Наступило молчание.

— Ваше величество, соизвольте довериться мне, — сказал иезуит, — тогда вам легче будет.

— Пустяки! — отвечал король.

— Но в таком случае, зачем же грустить?

— Пустяки… — снова повторил король. Проговорив это слово, он встал и начал ходить по комнате, вздыхая и швыряя все, что попадалось ему под ноги; это был признак сильного душевного волнения. Гуарини зорко следил за ним.

— Но ведь это дурно, — произнес патер, — что ваше величество после тяжелых занятий не ищете какого-нибудь развлечения. Развлечение для человека необходимо; ведь даже св. Иоанн охотился в Патмосе на куропаток!

— На куропаток, — повторил задумчиво король. — Я лучше люблю охотиться на тетеревей; куропатки — мелкая дичь! — Он продолжал ходить и вздыхать.

— Нужно придумать какое-нибудь развлечение: музыку, оперу, наконец, охоту.

Август только махнул рукой.

— Но где же Брюль? — спросил Гуарини.

— Брюль? Все один Брюль?!.. Но он занят, так занят! Пусть, хоть немного отдохнет, бедняжка. Брюль, добрый человек!

— Да, редкий человек! — подтвердил Гуарини. — Но, ваше величество, к нему вы не чувствуете никакого сожаления!

— Ну что же! Брюль… драгоценный Брюль, — промолвил король и печально опустил голову.

— Но, неужели, ваше величество, вы соскучились без Сулков-ского?

Король вздрогнул и вдруг остановился. Гуарини понял, что коснулся больного места.

— Ну, вот, этот Сулковский! Видишь, отец, Жозефина его не любит. Гм!.. Как можно не любить Сулковского? Скажи, пожалуйста?

Гуарини молчал. Вопрос был поставлен прямо, однако, он не отвечал. Король повторил тише:

— Отец! Разве можно его не любить?

Патер раздумывал, минута наступила решительная; нужно было ловко повести дело, но Гуарини был давно к тому подготовлен.

— Ваше величество, — наконец начал он, — я лично ничего не имею против Сулковского. Это правда, что он неусердный католик… Но я давно замечаю, что он не почтителен к нашей доброй королеве…

— Ого! Ого!.. — прервал король.

— По крайней мере, и многие другие замечают тоже, — продолжал, не смущаясь, Гуарини. — Он человек легкомысленный, а милость и доброта вашего величества позволяют ему слишком зазнаваться…

Нахмурившись, король слушал, не прерывая.

— Ваше величество, — быстро проговорил Гуарини, приближаясь к королю, — мы теперь одни; нас никто не слышит, кроме Бога. Признайтесь мне, как на исповеди, положа руку на сердце, когда-нибудь не вводил ли он в искушение своего короля и господина?!

При этих словах Август широко раскрыл глаза и покраснел; потом, ничего не отвечая, начал быстро ходить.

Молчание было достаточным ответом. Гуарини тихо засмеялся.

— А разве это не дерзость, а? Я допускаю, что ради привязанности к королю своему, можно принять грех на душу, но мог же он обождать, пока пожелают того.

Король продолжал ходить, опустив голову.

— Нет ничего удивительного, что у королевы есть предчувствие! Но об этом довольно. А разве не всем известно, какие у него мысли относительно Австрии, родины нашей королевы и против всех наших святейших обещаний?..

Август, как бы в изнеможении, опустился на кресло и смотрел на говорящего.

— Но что хуже всего, это его гордость и самоуверенность; есть люди, которые слышали, как он хвалился, что он сделает с королем, что захочет. Пожалуй, не мешало бы его усмирить. Люди говорят, что он управляет Саксонией, а не наш всемилостивейший король. Разве это хорошо?

— Ого! — невнятно проговорил Август. — Кто же смеет так говорить? Кто? Того нужно повесить!

— Повторяют те, кому хвастался Сулковский!

— Хвастается! Это нехорошо, — произнес король. — Когда вернется, выдеру ему уши.

Гуарини заметил, что на один раз прием лекарства достаточен, и замолчал. Через некоторое время он подошел к руке короля.

— Ваше величество, простите меня и забудьте, что я осмелился вам говорить. Я священник и мой сан велит мне говорить вам правду; светские люди могут отступать перед ней, но священник должен высказывать все, что у него на душе. А с кем же нужно быть откровеннее, как не с тем, то правит народом и кому редко приходится слышать правду.

— Это верно! — прошептал король.

По лицу и по его голосу иезуит заметил, что этот разговор королю наскучил. Он был уверен, что брошенное семя взойдет позже и старался чем-нибудь развлечь короля.

Неизвестно, удалось ли бы отцу Гуарини найти развлекающий предмет, но именно в эту минуту вошел камергер с уведомлением, что в комнатах королевы его величество ждет музыка.

— Пойдемте! — проговорил со вздохом король. Прислуга со свечами шла впереди.

Комнаты королевы приняли теперь совсем иной вид, чем когда их заняла Жозефина. Они были отделаны чрезвычайно просто, но вместе с тем с царским величием.

Картины, украшавшие стены, были почти все религиозного содержания. Кроме того, в кабинетах стояли кресты, ящички с мощами и другие священные символы вместо обыкновенных украшений.

Весь ее двор содержался в строгом этикете под начальством гофмейстерины и состоял из пожилых дам, и притом так подобранных, чтобы ни одна из них не могла обратить на себя внимание короля.

В этот день в большой концертной зале должен был отличаться знаменитый капельмейстер — скрипач Ян Писендель с несколькими первоклассными солистами. Кроме него, должен был играть Панталеон Геберстрейт на новом инструменте вроде клавицимбал, им самим изобретенном.

На флейтах должны были играть два маэстро: несравненный виртуоз Буффардио и его соперник Кванц, оба знавшие свое искусство в совершенстве. Так, значит, было что послушать.

Королева ходила уже в нетерпении по комнате, когда, наконец, король явился; она поспешно приблизилась к нему, стараясь прочесть что-нибудь на его лице, и могла заметить на нем только одно неудовольствие. Но в этом случае верным средством служила музыка.

Король спокойно уселся и, как только Буффардио заиграл на флейте, его лицо начало проясняться, и улыбка удовольствия пробегала по его губам. В то время, когда король спешил к своему креслу, Жозефина успела дать знак отцу Гуарини.

Но на более продолжительный разговор не было времени; итальянец успел шепнуть ей только несколько слов насчет своего разговора о Сулковском с королем.

После этого королева, как ни в чем ни бывало, ускорила шаги и одновременно с королем приблизилась к креслам. Видно, ожидали только пришествия его величества, потому что сейчас же оркестр заиграл блестящую увертюру, и король стал слушать с большим вниманием.

По лицу Жозефины во время музыки можно было заметить, что она больше была занята мужем и какими-то более важными делами, нежели концертом. Напрасно господин Писендель усердно работал своим смычком. Королева, казалось, его вовсе не слушала. Кроме других придворных, рядом с матерью сидела госпожа Брюль, а за креслом короля стоял Брюль, как невинный барашек с опущенными глазами, скромный, будто не он был первым и единственным министром.

Отец Гуарини, проходя возле него, сказал ему шепотом:

— Война началась, неприятель защищается, нужно сосредоточить все силы; поэтому будь наготове!

Брюль, как будто ничего не слушал, стоял, наслаждаясь музыкой. В это время Буффардио с Кванцем играли дуэт. Король закрыл глаза и наслаждался музыкой, ни на что не обращая внимания. Если бы кто-нибудь увидел тогда госпожу Брюль, то испугался бы того презрения, с которым она смотрела на короля.

Тут же за ее креслом стоял весь штат министра, допущенный присутствовать на концерте; резко выделялся среди всех красивый, молодой мужчина, удивительно похожий на Вацдорфа, так что его можно было испугаться, как привидения. Томный взгляд госпожи Брюль иногда устремлялся в его сторону и останавливался на его лице, стараясь встретиться с его глазами, и тогда яркий румянец выступал на лице молодого человека; между тем, в ту же самую минуту Брюль бледнел, хотя казалось, он даже не смотрел в эту сторону, и губы его как-то особенно дрожали; но можно было предполагать, что музыка производила на него сильное впечатление.

Концерт продолжался очень долго; после него был подан ужин на особом столе для короля и королевы, а на маршалковском для придворных.

Король ел и пил отлично, так что казалось, он обо всем забыл; однако, сейчас же после ужина он пожелал отправиться с Брюлем в свои комнаты.

Большая часть придворных разошлась; некоторые дамы остались на вечернюю молитву; тогда по принятому обычаю отец Гуарини по некоторым дням читал молитвы и литании, причем должны были присутствовать все приближенные королевы.

Именно в этот день должна была происходить духовная беседа в маленькой домовой церкви; по ее окончании все могли удалиться; отец Гуарини также хотел уйти, но королева сделала ему знак, чтобы он остался; обер-гофмейстерша отошла в сторону и остановилась на приличном расстоянии.

— Что произошло, отец мой? Король сам заговорил о Сулковском?

— Его очень огорчает, что некоторые особы неблагосклонно смотрят на его любимца; мне невозможно было замолчать, пришлось начать войну.

— Ну и что же? Что такое? — с любопытством спрашивала королева.

— Я говорил довольно долго, сколько можно было, чтобы не устрашить короля, — продолжал отец Гуарини. — Я ему все высказал, что лежало у меня на душе.

— А что же король?

— Слушал молча.

— Ну, а как вам кажется? Произвело ли это на него какое-нибудь впечатление?

— Непременно, но теперь нужно повторять атаку. Сулковский скоро возвращается, дело не терпит отлагательства; он должен застать короля уже обращенного на путь истинный: иначе привычка возьмет свое, вернется прежняя привязанность; Сулковский снова займет свое место, а тогда никакими силами нельзя будет его вытеснить. Ваше величество, — прибавил Гуарини, — не нужно добиваться многого; нельзя желать, чтобы его постигла судьба Гойма. Вина его не настолько велика, чтобы можно было ее доказать. Нужно только его удалить и этого достаточно.

— Достаточно? — спросила Жозефина. — Но ведь вы знаете слабость короля к нему? Разве она не отзовется впоследствии? И он воспользуется этим. Разве он не найдет к этому средств? Человек без религии, как уже доказано, на все может решиться. Случалось ли вам видеть, когда он бывал по доброй воле в церкви? Знаете, что он никогда не соблюдал постов?

Королева вздрогнула.

— Я не отступлю, — прибавила она, — вы тоже должны действовать. Брюль не может.

— Разве в последние минуты, — прошептал отец Гуарини, — и то с большой осторожностью. Нужно употребить все средства для хорошего дела. Бог поможет, Бог поможет! Когда он вернется?

— Жена ожидает его со дня на день; королю он писал, что приедет на этой неделе. Нужно поспешить, — прибавила королева.

Гуарини поклонился и вышел.

На другой день, по утру, по обыкновению Брюль находился в королевских комнатах, когда его величество поднимался с постели. Это была не утомительная служба, но очень скучная. Обычно Август ничего не говорил; нужно было стоять и, глядя на него, отвечать на его улыбку поклоном. Но больше труда стоило Брюлю окружать стражей особу короля. Для его спокойствия нужно было предупреждать, чтобы никто из посторонних не имел к нему доступа; при всех аудиенциях Брюль должен был непременно присутствовать. Если король шел к обедне, вся дорога старательно очищалась от лиц посторонних, не принадлежащих ко двору. В отсутствии министра никто не смел приблизиться к королю. Видно было, что Август больше всего ценивший свое спокойствие и боявшийся неожиданностей, доволен был этим и не старался вырваться из-под опеки, даже напротив оказывал большую благодарность своим телохранителям. После обедни и неизбежных разговоров, в продолжении которых король не удостоил никого ласковым словом, наконец, он остался с одним министром вдвоем. Брюль догадался, что король хочет о чем-то говорить, потому что он прохаживался в беспокойстве, часто останавливался перед ним, моргая глазами и грустно улыбаясь, потом опять отходил, опять возвращался, как-то не решаясь начать разговор. Наконец, остановился и, положив руку на плечо министра, спросил:

— Брюль, что ты мне скажешь о Сулковском?

Уже приготовленный к этому вопросу, Брюль не сразу ответил и опустил глаза.

— Ваше величество, — очень ловко ответил он, — я не могу думать о нем иначе, чем его величество король.

— А ты знаешь, что я думаю о нем?

— Нет, не знаю, но я верный слуга своего короля и считаю своими друзьями его друзей, а врагами его врагов. Ваше величество были так добры, допустили к своей особе моих двух братьев, а если бы один из них имел несчастье заслужить гнев короля, я и от брата отрекся бы.

Лицо короля прояснилось.

— Брюль! Я тебя люблю! — воскликнул он. Министр приложился к руке короля.

— Брюль, я очень тебя люблю, — опять повторил Август, — поэтому я хочу с тобою посоветоваться. Послушай, меня им стращают… — Он пристально посмотрел на Брюля. — Отвечай, смело отвечай!..

— Я лично ничего не могу иметь против Сулковского, но милость короля, которая заставляет меня быть еще смиреннее, его делает спесивым. Слыхали, как он иногда хвалился, что он все сделает, что только захочет, не только в государственных делах, но даже с нашим всемилостивейшим королем. Это очень могло быть.

— Гм! Ты говоришь, что это могло быть. О, да! Это могло быть, очень даже могло быть! — сказал король. — По правде говоря, он плохо понимает музыку и в картинах также ничего не смыслит. Ему лишь бы голые! Лишь бы голые!.. Но тише! Чтобы Гуарини не услышал. А какую Венеру он однажды принес, сколько я беды тогда набрался с королевой! Велела ее сжечь! А красивая была картина. Ну, и то правда, иногда зазнавался…

Не закончив своей речи, Август засмотрелся в окно, задумался и зевнул.

— А как ты думаешь, может ли это быть настоящий Рибер, которого вчера привезли из Венеции?

Брюль пожал плечами.

— Мое такое же мнение, как и вашего величества.

— Это может быть Рибер, — произнес невнятно король.

— Точно так, это мог быть Рибер, — подтвердил Брюль. — Но также может быть и il Frate…

— О! Это верно, что он очень похож на Frate. Брюль, а ты можешь судить о таких вещах?

— Научился при его величестве короле.

Август, очень довольный, начал расхаживать по комнате; потом приблизился к Брюлю и сказал ему на ухо:

— Королева желает, чтобы я его прогнал. Верно ей кто-нибудь шепнул, что он советовал мне затеять любовную интригу…

— Но никто в свете не может обвинять его величество в таких делах! — воскликнул Брюль. — Никто! Все знают о его примерной жизни.

— Я никогда не допущу, чтобы меня обвиняли в этом, — прошептал король, — никогда, никогда! Лучше, лучше… — и не мог докончить.

Брюль приблизился к нему и тихо сказал:

— Ни одна живая душа, никто не может обвинять ваше величество.

Он положил руку на сердце.

— Да, так должно быть, — прошептал Август и, еще понизив голос, сказал. — Ты думаешь, что он уже знает что-нибудь? Подозревает? А?

— Наверно, ничего не знает и знать не может, но если он постоянно будет здесь присутствовать, постоянно подсматривать, следить, тогда… кто же может поручиться за последствия?

Король встревожился.

— В таком случае его нужно удалить; да, так лучше будет, а ты мне его заменишь.

Брюль опять поцеловал руку короля.

Но, однако, на лице Августа выражалась печаль; он тяжело вздыхал; видно было, что ему тяжело расставаться с другом детства; в глазах его стояли слезы.

— Брюль, это уже решено, так хочет королева, Гуарини советует, ты тоже ничего не имеешь против. Но как же, как? Говори… но говори же!..

Министр опустил глаза на землю, палец приложил к губам и старался выразить большое затруднение.

Король следил за каждым его движением и ожидал, что он скажет.

Брюль вдруг резко поднял голову.

— Ваше величество, — заговорил он наконец медленно, — поводов к вашей немилости найдется довольно. Достаточно ему только припомнить, что он смел допустить себя к излишней фамильярности с своим королем. Я никогда не советовал бы поступать с ним слишком строго. Самый суровый приговор будет для него — удаление от особы вашего величества.

— Да, именно так, — согласился король, — я даже назначу ему маленький пансион.

Он взглянул на Брюля, тот подтвердил, что он говорил.

— Значит решено — изгнание, — прибавил Август. — А как это устроить?.. Я тебе поручаю все устроить! Чтобы я не имел с ним неприятного объяснения, никакого! Пусть себе уезжает…

Они еще долго разговаривали. Август был совсем счастлив, что ему удалось избавиться от лишних хлопот, взвалив их на чужие плечи. Наконец он произнес:

— Брюль, доложи королеве, что я хочу с ней переговорить. Если королева не молится, то рисует, а если рисует, то я могу к ней прийти.

Брюль тотчас же вышел.

Спустя пять минут король поспешно шел к жене. Действительно, он застал ее с кистью в руке.

Позади королевы стоял молодой артист в почтительной позе; она сидела у пюпитра с натянутой бумагой, на ней была начата голова Спасителя, которую рисовала августейшая артистка, иногда обращаясь за советом к своему помощнику. На самом деле, тут немного было ее работы, потому что в отсутствие королевы помощник исправлял неверные тени и неясные черты; но на другой день королеве Жозефине казалось, что все она сама нарисовала, а потому она была вполне довольна своей работой. Таким способом продолжалось рисование и в конце концов картина выходила произведением Жозефины, а весь двор прославлял талант своей королевы.

Когда король вошел, Жозефина даже не поднялась с своего места, а указала только на начатую работу.

Август встал за ней и долго с удовольствием всматривался в рисунок, который со вчерашнего дня еще не успел быть испорченным и потому совсем хорошо смотрелся; наконец, произнес комплимент и тогда сделал знак молодому художнику удалиться. Тот поспешно исполнил это приказание, кланяясь чуть не до земли.

Король, осмотревшись кругом, прошептал на ухо Жозефине:

— Итак исполнится то, что ты желаешь: мы удалим Сулковского. Об этом я и пришел тебе доложить.

Королева быстро обернулась к мужу с улыбкой.

— Но тише, больше ни слова, — прибавил Август, — пожалуйста, продолжай рисовать. Брюль все устроит, а я не хочу об этом беспокоиться.

— Да тебе и не следует, — сказала Жозефина. — Обратись к отцу Гуарини и Брюлю; они все исполнят.

Август не хотел больше говорить об этом и сейчас же обратил свое внимание на картину.

— Тени великолепны, могу поздравить, — сказал он. — Очень натуральны! Честное слово, Лиотард не нарисовал бы лучше; прелестно ты рисуешь… Только не позволяй портить этому художнику и не слушай никаких советов.

— Конечно, он мне только затачивает карандаш, — отвечала королева.

— Прекрасная голова! Если ты мне захочешь подарить, я повешу ее у себя, — и он вежливо улыбнулся.

Так как час обеда еще не наступил, то король поцеловав руку жены, вошел в свои комнаты и приказал изгнанному художнику поспешить на помощь королеве. На его лице теперь выражалось удовольствие, после того как он избавился от излишних забот и мучений. Он сделался иным человеком, нежели был вчера, лицо его прояснилось, на губах явилась улыбка; он мог дышать свободно и думать о чем угодно. Его не столько угнетала дума о Сулковском, сколько о нарушении его покоя. Он готов был пожертвовать человеком, лишь бы только поскорей избавиться от неприятного дела и ни о чем больше не знать. На вечер было дано распоряжение устроить стрельбу при факелах в цель. Брюль по поводу всех этих происшествий и случайностей совсем не отходил в этот день от короля и каждую минуту был готов явиться по требованию. Король, увидав его, рассмеялся и сказал:

— Дело покончено; после обеда стрельба, вечером музыка, завтра опера.

Брюль поспешно приблизился.

— Пусть никто мне не напоминает о нем. Дело кончено, чтобы я не слыхал даже имени… Даже имени…

Подумав немного, он опять заговорил:

— Возьмите себе на помощь, кого хотите, все заботы возлагаю на вас… Только чтобы я об этом ничего не знал.

Он опять задумался и вдруг воскликнул:

— Послушай, Брюль, ведь это Рибер!

— Точно так, ваше величество! Это Рибер, — подтвердил министр.

 

VIII

В этом году карнавал обещал быть блистательным. В Саксонии дела обстояли как нельзя благополучно; тех из знати, которые смели быть недовольными, отсылали на покаяние в Плейсенбург. В Польше спокойствие было обеспечено пацификальным сеймом и смертью последнего из Собесских. Фаустина все также чудесно пела, а крупный зверь не переводился в Губертсбургских лесах. На последней Лейпцигской ярмарке король приобрел много лошадей и отличных собак.

День за днем проходил в удивительном, заранее установленном порядке. И вот этот-то блаженный покой нарушился тревогой, когда пришло известие о возвращении Сулковского, которое заставило королеву действовать энергичнее и произнести приговор против него. Было решено, что любимец не должен быть допущен к особе короля. Геннике и его помощники отдали приказ сторожить по всем дорогам; сторожа стояли у ворот, собранные люди издалека окружали дворец Сулковского, чтобы можно было сейчас, как только он прибудет, предпринять известные средства. Экипажи министра и великого маршала двора прибыли уже раньше. Жена хотела выехать ему навстречу в Прагу. Именно этого боялись, поэтому графиня Коловрат очень ловко уведомила ее о желании королевы, чтобы она не удалялась из Дрездена и готова была явиться в замок, когда ей дадут об этом знать. Графиня волей-неволей должна была повиноваться.

Вечером 1 февраля 1738 г. граф Сулковский приехал уже в Пирну, где должны были только отдохнуть лошади, чтобы к ночи прибыть в Дрезден. Впереди едущий курьер все приготовил в гостинице для принятия министра. Еще ни один человек даже не подозревал об участи Сулковского.

Все, кто жил в местечке — чиновники, бургомистры в нарядных платьях ожидали перед гостиницей на морозе приезда того, кого все еще они считали всемогущим, перед которым все дрожали. Курьер оповестил, что его сиятельство прибудет в четвертом часу; но поезд опоздал, потому что накануне выпал снег и все гористые дороги были заметены сугробами. Взоры всех были обращены на дорогу к Праге, как вдруг со стороны Дрездена подъехал к гостинице закутанный плащом всадник на взмыленном коне. Эта гостиница "Под Короною" была лучшей в местечке; хозяином ее был Яниш Тендер, человек смелый и решительный; он быстро подбежал к путнику, которому в другое время он был бы очень рад, но теперь должен был предупредить, что места в гостинице нет. В классической одежде трактирщиков, в белом как снег фартуке, в меховой шапке, румяный, веселый Яниш очень любезно и вежливо заговорил с незнакомцем.

— Прошу извинить нас… мы ожидаем приезда его сиятельства графа Сулковского; у меня нет свободного угла ни для вас, ни для вашей лошади; но в трактире "Пальмовая ветвь" вы найдете не совсем дурной приют и хозяин человек хороший; это мой шурин; конечно, там не будет так, как у меня.

Прибывший, казалось, едва слушал Яниша. Опустив поводья на шею лошади, он рассеянно смотрел на трактирщика. Это был человек средних лет, что можно было заключить по его глазам, окруженным глубокими морщинками; вероятно, по причине холода его рот был завязан платком, а шапка глубоко надвинута на брови.

— Коли именно сюда заедет его сиятельство, — сказал он глухим голосом, не снимая платка, со рта, — то здесь-то и нужно мне остановиться, потому что я послан к нему.

При этих словах трактирщик поклонился и собственноручно взял коня.

— А это дело другое, — воскликнул он, — дело другое! Пожалуйста ко мне, сударь, погрейтесь. Горячее вино готово, а нет ничего лучше как выпить глинтвейну, когда холодно, это давно известно.

Лошадь поставили в конюшне. Работник подбежал и повел усталого коня. Трактирщик, в надежде разузнать что-нибудь, последовал за гостем в дом, присматриваясь к нему, чтобы отгадать, кто бы это мог быть, но ни по одежде, ни по физиономии, он ничего не мог узнать. Платье господина было очень приличное, выговор чистый, без примеси акцента саксонского; по его развязному обращению можно было заключить, что он из придворных; но опять-таки, он не мог принадлежать к числу знатных особ, потому что приехал верхом, без слуги, в простых сапогах. Яниш узнавал людей с первого взгляда, он угадывал всегда верно и принимал своих гостей, как кому пристало. Но на этот раз он не мог отгадать, кто был незнакомец; однако, надеялся, когда незнакомец откроет лицо, узнать с кем имеет дело, с конюхом ли, с важным ли чиновником? Очень удивило Яниша, что незнакомец, входя в дом, даже не поклонился стоявшим на морозе городским властям. Из этого можно было заключить, что он считал себя повыше их; но ведь те, которые постоянно трутся около больших господ, бывают очень горды.

Для Сулковского потребовалось занять все комнаты, осталась свободной только комната самого хозяина, куда Тендер попросил своего гостя. Там можно было очень удобно расположиться; в камине пылал веселый огонь; свеженькая хозяйка что-то стряпала на нем; две девочки помогали ей, а комната была недурно убрана и с большой опрятностью. Тендер помог незнакомцу освободиться от громадного плаща и платка, из под которых показалась костлявая странная фигура с неприятным канцелярским лицом. Глаза его так и впивались в человека, а вокруг искривленных губ лежали широкие складки. Посмотрев на него, Яниш, который был отличным знатоком людей, решил про себя: это опасный человек. Однако приходилось быть тем более гостеприимным с таким страшным послом из столицы.

Хотя жители Пирны считаются в Саксонии неповоротливыми, а Тендер был родом из этого города, несмотря на это, он был очень расторопным малым. Он поспешно вытер передником стул, придвинул его к огню и пригласил сесть незнакомца, который очень равнодушно принимал все эти свидетельства вежливости. Он был как будто чем-то озабочен и погружен в какие-то печальные размышления. Несколько раз хозяин заговаривал, но не получал ответа. Поднес гостю стакан подогретого вина, которое он взял, но даже головою не кивнул.

— Должно быть важная фигура, не иначе, — подумал Яниш.

После этого он еще удвоил свою вежливость, детям приказал держаться вдалеке, как вдруг послышался звук трубы, хлопанье бича и шум у подъезда. Сулковский приехал. Хозяин, как ошпаренный, вылетел навстречу. Но незнакомец даже не двинулся с места и, задумавшись, продолжал сидеть со стаканом в руке; а это что-нибудь да значило.

С большим почетом ввели министра в назначенные ему комнаты; но уставший вельможа, поблагодарив встречавших, отпустил всех домой. Прислуга вносила сундуки с съестными припасами… Тендер, выброшенный в своем собственном доме за двери, вошел в свою комнату недовольный и немало удивился, увидев незнакомца, который все еще сидел у камина и пил вино, смотря задумчиво на огонь. Казалось, он ничего не видел и не слышал, даже прихода трактирщика… Тот остановился и считал своей обязанностью громко объявить:

— Его сиятельство прибыл!

Странный гость кивнул головой и скорчил гримасу; видно, он о чем-то раздумывал; допив вино, он вынул какой-то пакет, спрятанный у него на груди, посмотрел на него с недоброй улыбкой, потряс головой и, наконец, взявшись за шапку, вышел…

Если бы Яниш Тендер бывал в Дрездене и имел бы дела в высших присутственных местах, то узнал бы в своем госте советника Людовици. Медленно и как бы с отвращением советник взялся за ручку двери и, не спрашивая позволения, вошел в залу. Там стоял накрытый стол, прислуга суетилась, молодой адъютант стоял у окна, а сам Сулковский лежал на диване с вытянутыми ногами. Увидав в дверях знакомую фигуру Людовици, он радостно вскочил с своего места.

— Ах, это вы! — воскликнул он. — Вот отлично! Хорошая мысль вам пришла в голову приехать ко мне навстречу. Чудесно! Бесконечно вам благодарен! К тому же узнаю от вас, что делается в столице; последние письма ко мне были коротки и бессодержательны. Ну, как же ты поживаешь, Людовици, как поживаешь?..

Советник как-то печально поклонился, лицо его не выражало ничего доброго; он молча приветствовал графа. Людовици искоса посмотрел на адъютанта.

Сулковский повел его в следующую комнату, где в камине также горел огонь; его очень удивила пасмурная, вытянутая физиономия Людовици; граф же был в наилучшем расположении духа. На Рейне и в Венгрии рекомендованный везде письмами, своим именем и высоким положением, он был отлично принят и возвращался счастливый результатом своей поездки, довольный собою и уверенный в себе более, чем когда-либо.

Едва они вошли в другую комнату, граф засыпал советника вопросами, но ответы последовали скупо. Людовици, как будто не имел отваги открыть рта; он с грустью смотрел на радость графа, которую он должен был уничтожить одним словом и, может быть, заменить отчаянием. Он сначала позволил Сулковскому наговориться; тот, смеясь, описывал свои похождения, впечатления, какие он испытывал, как его встречали с почетом. Людовици только посматривал на него, кивая головой.

— Что же с вами, мой почтенный советник, прозябли вы или очень устали? Вы рта даже не хотите открыть.

Людовици осмотрелся кругом.

— Не с чем мне торопиться, — сказал он пасмурно, — никаких добрых вестей я не привез.

— Жена здорова?

— Слава Богу!

— Король здоров?

— Да, да, здоров! Но… — тут советник взглянул на графа и с грустью продолжал: — я с тем приехал, чтобы известить ваше сиятельство, что вы уже не найдете короля таким, каким оставили. Много чего изменилось; я всегда был против этой поездки и не советовал ее никогда.

— Что же могло случиться худого? — легкомысленно воскликнул Сулковский.

— Случилось самое худшее, что только можно было ожидать, — продолжал Людовици. — Ваши неприятели, королева во главе, Гаурини, хитрый Брюль… оклеветали вас. Нечего подносить горечь по каплям. Мы все погибли…

Сулковский смотрел на него и слушал, как человека, лишившегося ума, пожимал плечами и смеялся.

— Что тебе приснилось? Что тебе вообразилось?

— О, много я бы дал, если бы это могло быть сном! — продолжал советник глухим голосом. — Нет времени себя обманывать, нужно спасаться, если только возможно спасение. Я тайно приехал сюда, рискуя жизнью, чтобы вас предостеречь. В воротах стража, в доме шпионы… Если вы прибудете в Дрезден и будете узнаны, то вас даже не допустят к королю. Такие даны распоряжения!

— Но этого не может быть! — громко закричал граф. — Это глупая мистификация! Кто-то наплел тебе эту бессмыслицу, а ты добродушно ему поверил! Нет человека на свете, который мог бы отнять у меня сердце короля. Это просто невероятно, это шутки, это подлая ложь! Я смеюсь над этим. Меня! Меня не допустить к королю! Людовици, ты с ума сошел!..

Советник стоял со сложенными руками и смотрел на графа с видимым сожалением. Сулковский ходил быстро по комнате, по временам усмехаясь про себя.

— Где ты услышал эти глупые сплетни? — спросил он.

— Из вернейшего источника в свете, — произнес медленно, гробовым голосом Людовици. — Я дал слово, что не скажу имени того или той, которая меня предостерегала и приказала ехать. Но все, что я говорю, святая правда.

— Но скажи, ради Бога, как все это могло случиться? — воскликнул Сулковский, уже немного встревоженный.

— Король — слабый человек, — начал Людовици, — королева — упрямая женщина. Отец Гуарини хитрейший из людей, а Брюль умеет отлично загребать жар чужими руками. Вот и вся тайна. Вы не скрывали, ваше сиятельство, своей неприязни к монахам, теперь пожинаете плоды их трудов. Все уже устроено. Заговорщики принудили короля согласиться на удаление вас, хотя он долго противился. Вы присуждены к почетному изгнанию с маленьким пенсионом, чтобы не мешали Брюлю собирать миллионы. Он боится вашего влияния, мягкости королевского сердца, поэтому к нему вас даже не допустят.

Сулковский нахмурился.

— Вы в этом уверены? — спросил он коротко.

— Как нельзя больше: в воротах отдан приказ страже, в замке тоже стерегут. Как только вы появитесь, сейчас же получите отставку.

— Даже король не хочет меня видеть? — воскликнул Сулковский.

— Ведь король невольник, — отвечал Людовици.

С минуту Сулковский как бы размышлял.

— Ежели вы думаете со всей свитой приехать в город, — продолжал Людовици, — дело кончено; вы попадетесь в их руки. Может быть найдется какое-нибудь средство, помимо их, добраться до короля, то воспользуйтесь им. Вы имеете влияние, попробуйте действовать; но это будет борьба на смерть и на жизнь с королевой, с духовником, с Брюлем.

Насупив брови, Сулковский долго ходил по комнате; наконец, приблизился к советнику, потрепал его по плечу и спросил:

— Ты уверен, что все это правда?

— Как в том, что я живу.

— Ну, так молчи… Я никого не боюсь: меня так нельзя погубить, как они погубили Гойма и других. Я твердо стою… Посмотрим… Не показывай ни о чем ни малейшего знака, пойдем обедать, а потом я сажусь с тобой на коня. Вся свита останется здесь, а мы с тобой в несколько часов, неузнанные, будем в Дрездене. Любопытно знать, кто осмелится передо мною затворить королевские двери! Посмотрим, посмотрим!.. Конечно, мы можем рассчитывать, что нам удастся приехать в город неузнанными?

— Должны, — коротко отвечал Людовици.

— Нужно поесть, а то еще люди с голоду додумаются до чего-нибудь. Идем!

Проговорив это, он повел советника в первую комнату, где на столе уже ожидал обед. В молчании, или разговаривая об обыкновенных вещах, они начали подкреплять свои силы, но Сулковский почти ничего не тронул. Пил вино и ломал хлеб, разбрасывая перед собою куски его. Проголодавшийся советник ел за всех: Сулковский обратился к своему молодому адъютанту.

— Граф Альфонс, и вы, и лошадь, измучены, поэтому ночуйте в Пирне. А я хочу сделать сюрприз жене, сажусь на коня и вместе с советником протрясусь до Дрездена.

Адъютант казался несказанно удивленным. Сулковский обыкновенно любил ездить с удобством; такое путешествие инкогнито, в худую пору, вечером, по дорогам, занесенным снегом, показалось ему странным. Прочитав на лице его удивление, Сулковский прибавил с принужденным смехом:

— В этом нет ничего удивительного и в старом возрасте приходится иногда удовлетворять молодым фантазиям.

Сказав это, он тихо отозвал в сторону графа Альфонса и шепотом дал ему какое-то приказание. Адъютант немедленно вышел. Сулковский стоял молча, задумавшись. Скоро два оседланных коня стояли у ворот гостиницы; министру советовали взять с собою в дорогу слугу или конюха, но он решительно отказался. Это путешествие для адвоката, непривыкшего к верховой езде и недавно приехавшего из Дрездена в Пирну, было еще более неприятно, нежели для самого графа, но, однако, он не хотел, чтобы Сулковский один отправлялся. К счастью для обоих, небо прояснилось, снег перестал падать и на ночь начался сильный мороз. Лошади знали дорогу, по которой часто проезжали; достаточно было опустить поводья, чтобы они сами держались торного тракта. Солнце уже заходило, поэтому они ехали крупной рысью, граф впереди, а за ним советник. Скоро стемнело, только снег едва освещал дорогу, но лошади шли инстинктом. Они скоро миновали разбросанные по дороге усадьбы и дома. Уже ночь наступала, когда частые мерцающие огни возвестили близость Дрездена. На большой дороге началось оживление; мимо проезжали легкие сани, всадники, пешие, возы, тяжело нагруженные. На прояснившемся небе обрисовались черные башни церквей… Сулковский поехал тише и должен был немного обождать, пока его нагонит Людовици.

— Если в воротах сторожат, — сказал граф, — то нужно при въезде принять всякие предосторожности.

— Ваше сиятельство, вы должны обернуться плащом и ехать позади меня, как мой товарищ. Хотя в воротах стоят часовые, но они стерегут экипажи и свиту, с которой вы должны приехать.

— Ты говоришь, что шпионы окружают мой дом?

— Наверное, — отвечал Людовици.

— В таком случае я не могу подъезжать к своему дому и скроюсь у тебя, или же пешком пройду домой.

— Последнее я бы не советовал, — прервал советник, — в теперешнее время даже за прислугу нельзя поручиться; кто-нибудь может донести.

Сулковский задумался, а потом горько засмеялся.

— Это смешно! — воскликнул он. — Кто бы смел сказать сегодня поутру, что в Дрездене мне негде будет безопасно переночевать!!! Но если уж так плохо мне приходится, — помолчав с гордостью, сказал он, — в таком случае я никого не стану подвергать опасности. Почтенный Людовици, потрудись только отослать лошадь на почту, я пойду пешком и сам поищу себе места, а потом посмотрю, что предпринять.

Проговорив это, Сулковский повернул коня и закутался плотнее плащом.

Людовици поехал вперед, а граф сгорбился в седле и с видом слуги, который следует за своим господином, ехал сзади мелкой рысью. Они приблизились к воротам. Действительно, там стояли часовые, но советник назвался вымышленным именем, и они благополучно въехали в город: даже почти никакого внимания не было обращено на двух всадников. Они уже отъехали несколько шагов, как к ним подбежал солдат.

— Откуда господин едет? Не из Пирны ли?

— Да, из Пирны, — ответил советник.

— Ничего вы там не слыхали о графе Сулковском, который именно сегодня должен был туда приехать?

— Как же, слышал, — воскликнул добродушно Людовици, повертываясь на седле к солдату, — гостиница "Под Короной" уже занята для его сиятельства, но приехал курьер с известием, что граф только через два дня выедет из Праги.

Солдат отошел довольный, что они избавлены от бдительной ночной стражи, а советник и граф отправились дальше. В городе еще не утих шум, как всегда во время карнавала. Возле старой почты Сулковский слез с коня и оставил его Людовици, шепнув последнему несколько слов, и в задумчивости пошел пешком к дому. Он не сомневался, судя по расспросам у ворот, что все слышанное им от советника, была правда; с большими предосторожностями он стал пробираться к дому. Он даже колебался, не лучше ли ему переночевать в другом месте, но гордость не допустила его скрываться, как виновному. Главным для него делом было, как бы войти так, чтобы прислуга, которой он не доверял, не заметила. Давно отвыкнув от подобных тайных прогулок и укрывательств, Сулковский сразу ничего не мог придумать. С странным чувством он присматривался к тому, что делалось на улицах, встречал своих знакомых, проезжающие экипажи и видел все это движение и шум карнавала; мимо него проходили чиновники и служащие знакомых ему вельмож, которых ему не раз случалось видеть; а они, конечно, не догадывались, что этот человек, завернутый в плащ, тот самый, перед которым они недавно падали на колени. Сулковскому собственное свое положение казалось сказочным; все эти приключения представлялись ему каким-то сновидением, а угрожавшая опасность одною мечтою; он сердился, что ему приходилось верить, что все это правда. Он сравнивал то положение, которое он занимал, с угрожавшим упадком и не понимал, каким образом это могло быть на самом деле…

Под господством этих мыслей он как-то смелее подходил к своему дворцу; уже будучи недалеко от него, граф заметил сновавших взад и вперед людей, как будто кого-то поджидавших; эти фигуры, скрывавшиеся за углом, подтверждали, что его подстерегали. При каждом приближающемся экипаже они выскакивали и присматривались к проезжающему экипажу. Сулковский пробрался в боковую улицу и сам не знал, что ему делать. В эту минуту он вспомнил одного человека, которому он мог довериться; это был иезуит, отец Фоглер, прежний духовник короля; человек уже старый, по-видимому, добровольно уступивший место отцу Гуаринй. Он жил, не вмешиваясь ни в какие дела, редко показывался при дворе, постоянно сидел дома, углубившись в книжки. Он когда-то был любимцем короля, но лишился его милостей, потому что не умел забавлять и не старался ему нравиться. Это был человек молчаливый, суровый, но трудолюбивый и к тому же скрытный и таинственный. У Сулковского он был домашним священником и его духовником; граф пользовался его благосклонностью. Однако, несмотря на то, что Фоглер жил, по-видимому, в стороне от всех интриг, но отца Гуаринй как будто побаивался и оказывал ему большое почтение. Фоглер не скрывал, что он презирает Брюля, и хотя говорил мало, но видно было, что ему очень не по вкусу были описанные нами придворные дела. Теперь Сулковский припомнил, что перед выездом Фоглер его уговаривал не оставаться долго в отлучке и предостерегал не слишком доверяться тем, которые ему выказывают большую привязанность. Фоглер, должно быть, обо всем случившемся знает. Графу пришлось пробираться по старому рынку и по многолюдной Замковой улице, недалеко от которой жил иезуит; он завернулся в плащ и старался идти в тени около домов, чтобы не быть узнанным. Экипажи и пролетки ехали к замку.

Он встретил портшез Брюля; при этой встрече он ощутил какое-то чувство горечи, которое ему первый раз в жизни пришлось испытать; неизвестно, почему ему пришла на мысль та уличная сцена, когда везли на осле Эрреля и ему подумалось, что его постигла участь этого несчастного журналиста.

Дом, в котором жил Фоглер, принадлежал к замковым строениям; но вход в него был с боковой улицы, теперь совершенно неосвещенной. Парадные двери еще были отворены, но по лестнице ему приходилось идти ощупью. Он знал, что Фоглер занимал второй этаж; наконец, в темноте он нашел двери, в которые он позвонил. Закрыв лицо, он ожидал долго, пока ему не отворили; на пороге показался мальчик с огарком в руке.

— Патер Фоглер дома?

Мальчик со страхом присматривался к незнакомцу и не знал, что отвечать.

— Дома патер Фоглер? — повторил граф громче. — Очень важное к нему дело, очень важное. Дома ли он?

Наконец, мальчик, ничего не отвечая, оставил отворенными двери и сам убежал со свечкой. Через минуту он вернулся и указал рукой, что можно войти. Сулковский, не сбрасывая плаща, быстро вошел в комнату. Это была комната ученого. Посреди стоял стол, заваленный фолиантами; по стенам полки, на которых в большом беспорядке лежали кипы бумаг. На столе горела лампа с абажуром. Против нее сидел в кресле, обитом кожею, худой человек высокого роста, сгорбленный, лысый, с прищуренными глазами. Он, казалось, очень был удивлен этим ночным посещением; он уставил свои слабые глаза на вошедшего, который был еще закутан. Когда мальчик затворил за собою двери, то Сулковский снял с головы покрывало, открыл лицо и приблизился к отцу Фоглеру; тот схватил его за руку и вскрикнул от удивления.

— Тише! — произнес Сулковский.

Фоглер молча обнял его, усадил на диван, но прежде вышел в переднюю дать мальчику надлежащие наставления. Граф, опершись на стол, задумался.

— Я вижу, — сказал иезуит дрожащим голосом, — что вы все уже знаете, хотя у нас здесь никто ни о чем не догадывается. Вас никто, никто не видел?

— Прямо с дороги я пришел к вам, — отвечал граф. — В Пирне я узнал о заговоре; подтверждение о нем я от вас слышу. Так значит все правда? Значит они осмелились?

Фоглер пожал плечами.

— Да, все это так; ваши хорошие приятели поджидают вас с этой неожиданностью, — сказал он тихо, — и к королю вас не допустят.

— Вот, я именно и хочу устроить им неожиданность и помимо их всех войду к королю! — воскликнул Сулковский. — Эти господа ошибаются; король мог подписать в моем отсутствии приговор, но если я его увижу и с ним поговорю только один час, я получу снова утраченную власть; а тогда… Тогда, — воскликнул Сулковский, вставая и грозно поднимая кулак, — я не пойду прочь, но те, которые осмелились посягнуть на меня!

Он замолчал. Фоглер, сложив руки, поднял глаза к небу.

— Теперь для меня главное, где можно переночевать, переждать завтрашнего дня, чтобы никто не знал о моем приезде. Вероятно, при дворе не отдан приказ не допускать меня, а я по праву и по закону имею доступ к его величеству во всякое время. Этого никто не смеет запретить мне. В одиннадцатом часу король обыкновенно один, там Брюля не бывает.

Фоглер со вниманием слушал графа, не показывая вида, каким он находил этот план.

— Вам нечего терять и вы должны испробовать все средства.

— Отважитесь ли вы дать мне ночлег? — с улыбкой спросил Сулковский.

Не колеблясь, Фоглер отвечал:

— Пожалуйста; только вам неудобно будет, но мое жилище к вашим услугам. Вы здесь в безопасном месте; потому что никто меня не посещает. Расположитесь поудобнее, граф; да поможет вам Бог в вашем деле.

У Сулковского глаза заблистали.

— Если мне удастся увидеться с королем, я уверен, что мое дело выиграно…

— Дай-то Бог! — прошептал Фоглер.

На другой день Брюль узнал через Геннике, что Сулковский приедет только через два дня. В Прагу был послан тайный агент, чтобы следить за графом.

Между тем, для всех во дворе заговор был строгой тайной, а королева графиню Сулковскую приветливо принимала, так что та ни малейшего предчувствия не имела о несчастии. Король снова приобрел свое хорошее расположение духа, а карнавал, как в прежнее время, проходил очень весело.

Рано поутру министр явился во дворец, принял все нужные распоряжения и, оставив отца Гуарини при короле, сам вернулся домой. Здесь переодевшись (этикет требовал менять платье несколько раз в день), он отправился к графине Мошинской. Теперь он у нее был как дома. Муж ее несколько месяцев тому назад умер и она осталась вдовушкой, так что Брюль мог быть уверен, что она ни свое сердце, ни руку не отдаст другому. Его нежные отношения к прекрасной графине не были тайной. Каждый день у них происходили совещания, а по вечерам, если у Брюля был прием, она приезжала к нему. Если Геннике приходилось сообщать что-нибудь важное, то он всегда искал его у графини. И в этот день Брюль пришел к ней отдохнуть.

Мошинская лежала с книжкою в руках; она была еще в трауре после мужа; ей был к лицу этот наряд, она была еще прекраснее и величественнее. Увидав входящего Брюля, она еще издали закричала ему:

— Ну, что же Сулковский приехал? Он тут?

— Нет еще, из Пирны дали знать, что он едва через два дня прибудет.

Прекрасная Фридерика с неудовольствием покачала головой.

— Это что-то не так, — произнесла она, — что-то подозрительно. — Мне говорила его жена, что он должен вернуться не позже завтрашнего дня.

— Кто же мог бы ему дать знать? Это немыслимо! Никто ничего не знает!

Графиня засмеялась.

— Пересчитаем особ, посвященных в тайну, — сказала она, и на белых своих пальчиках стала высчитывать: — королева, графиня Коловрат, король, Гуарини, вы, Генрих, я, и, конечно, ваша жена. Этой, если бы даже не сказать, она сама бы догадалась; прибавим еще Геннике. Приходилось ли вам слышать, чтобы дело, поверенное восьми особам, оставалось тайной?

Брюль покачал головой в размышлении.

— Но хотя бы он узнал, уже все равно, ничто не спасет его. Королева так допекает короля Сулковским, что ради своего драгоценного покоя он отречется от своего любимца.

Таким образом начатый разговор скоро перешел на другие предметы. Но Брюль, несмотря на внешнее спокойствие, немного был угрюм и задумчив. Около двенадцати часов он взялся за шляпу и хотел уходить, как вдруг раздался стук в двери и, не ожидая дозволения, вбежал Геннике, бледный как полотно. Его изменившееся лицо и быстрое внезапное появление означало происшедшую катастрофу. Графиня вскочила, Брюль подбежал к нему. Геннике не мог выговорить ни слова, глаза его бегали, как у сумасшедшего во все стороны.

— Что с тобой, Геннике, да опомнись ты! — крикнул Брюль.

— Что со мной? Сулковский вчера вечером тайно прибыл в город; в одиннадцать часов явился в замок и ни у кого не спрашиваясь вошел к королю. Отец Гуарини, который был там в это время, рассказывает, что король при виде вошедшего к нему Сул-ковского, побледнел как мрамор. Граф как ни в чем не бывало, преклонив колени, приветствовал короля в самых горячих выражениях, доложил, что первое его желание было упасть к стопам государя. Король растрогался и обнял его. Потом он начал весело рассказывать о своем путешествии, о приключениях и рассмешил короля… и таким образом опять вошел в свои обязанности, ни у кого не спрашиваясь. В эту минуту Сулковский находится у его величества; во дворце переполох; королева плачет, отец Гуарини ходит бледный… все погибло.

Брюль и Мошинская взглянули друг на друга. Брюль, казалось, не был испуган, но страшно раздражен: он стоял с сжатыми губами.

— Послушай, Геннике, ведь Сулковский не может же целый день там оставаться, — а я не имею охоты с ним встречаться; дай мне знать когда он уйдет! Нечего сказать, хорошо сторожили в воротах и хорошо исполнили мои приказания, — прибавил министр сухо.

Он подошел к графине, поцеловал ее руку и, шепнув ей несколько слов, ушел вместе с Геннике.

Сцена, описанная в коротких словах Геннике, действительно была любопытна. Появление дикого зверя не могло произвести большого переполоха во дворце, как неожиданный приход Сулковского, который прямо прошел к королю. Август на минуту совершенно остолбенел; ничего на свете для него не было тяжелее всяких ссор и упреков. Отец Гуарини, несмотря на всю власть над собою, не мог скрыть смущения. Сулковский, с притворной веселостью, на коленях приветствовал Августа и радовался, что наконец может лицезреть своего короля.

Но Гуарини заметил, что Август ни слова не говорил, только усмехался. Сначала иезуит имел намерение остаться до конца разговора; но потом пришло ему на мысль, что он был обязан донести королеве о случившемся и сейчас же предпринять свои меры. Хотя король с беспокойством оглядывался, но Гуарини, прослушав около часа разговор, должен был удалиться.

Сулковский говорил весело, с лихорадочным оживлением. Он хотя ни малейшим намеком не показывал, что он знает о том, что его ожидает, но можно было судить по его раздражению, по смелости, с которою он говорил с королем, что он ставит на карту свою последнюю ставку. Король казался испуганным и старался быть суровым; иногда он улыбался, но сейчас же опять возвращался к холодной сдержанности. Пока отец Гуарини присутствовал, граф говорил о делах и о своей поездке, но как только двери затворились за иезуитом, он переменил предмет разговора.

— Ваше величество, — говорил он, — с неизмеримою грустью я спешил сюда; у меня было какое-то предчувствие, хотя, благодарение Богу, оно не оправдалось. Я служу с детства моему королю, до сих пор посвящал ему всю мою жизнь и готов отдать остальную; я успел приобрести милость и доверие, но совесть моя чиста, я не опасаюсь интриг моих врагов, если я имею их; но не думаю, чтобы они были, потому что я никому ничего не сделал худого.

Король все слушал с принужденной важностью, что ни предвещало ничего доброго. Когда Сулковский поцеловал его руку, он совсем смутился, пробормотал что-то про себя, переступил с ноги на ногу, но не проговорил ни одного внятного слова. Граф все более горячился и говорил с увеличивающейся лихорадочностью.

— Король мой, господин мой, в твое сердце я верю, как в Бога! Но хитрые интриганы злыми наветами и доносами могут лишить меня вашей доброты.

— Ого! Ого! — прервал Август. — Здесь интриганов нет.

— Но куда они не успеют втереться, под какой личиною они не скрываются! — продолжал, смеясь, Сулковский. — Ваше величество, я солдат и говорю по-рыцарски; под маскою я не умею прятаться. Много есть злых людей, а именно те, которые кажутся покорными и смиреннейшими, и есть самые опасные люди, властелин, король мой! Других я не хочу называть, но Брюль… Брюля нужно отстранить, или же он завладеет всем здесь, и удалит от его величества короля всех настоящих друзей, чтобы одному распоряжаться.

Говоря так, граф смотрел в лицо короля, которое сначала покрылось яркой краской, а потом сделалось мертвенно-синее. Глаза Августа приняли дикое выражение, которое придает скрытый гнев. Сулковский знал, что нужно только раз побороть такое сильное раздражение в короле, любящем спокойствие, чтобы им завладеть; это раздражение никогда долго не продолжалось. Иногда король имел сильное желание разорвать связывающие его оковы, но едва попробовав свои силы, он отступал при твердом сопротивлении. Граф видел его не раз в таком положении и вместо того, чтобы испугаться, он сделался еще смелее.

— Ваше величество, — воскликнул граф, бросаясь за королем, который попятился к окну, — вы достойно чтите память великого родителя, пусть он вам служит примером! Тот никому не позволял управлять собою, ни королеве, ни фаворитам, ни министрам, ни монахам. Он всем управлял. Король должен только кивнуть, захотеть, приказать и все замолчит, что бушует, тяготит и связывает… Нужно иметь смелость жить и властвовать, нужно пользоваться жизнью и властью, которую Бог даровал, нужно сбросить эти оковы.

Король слушал, но казался все более и более испуганным; вместо того, чтобы дать какой-нибудь ответ, он закрыл уши руками и все далее и далее отходил от Сулковского. Граф зашел уже слишком далеко и отступить назад не было никакого смысла; как ему казалось, нужно было ковать железо, пока горячо.

— Я чувствую, — говорил он дальше, — что дерзнул говорить смелые речи; но это ради преданности к моему королю, которого я хочу видеть столь же великим и счастливым, как его родитель. К чему ведет монастырская жизнь! Ваше величество, вы жаждете покоя, но вы его приобретете только славою и добрыми делами, как только вы энергично объявите свою волю. От таких непрошеных опекунов, как отец Гуарини и Брюль, нужно избавиться. Королева добродетельная, ваше величество, в скором времени отправимся покорять Венгрию, потому что король Карл II не долго проживет; а вы, ваше величество, только в походной жизни вздохнете свободно.

Сулковский смеялся… Король пасмурно смотрел в окно; ни одним словом, ни движением он не выдавал своих мыслей. Он был, видимо, утомлен. На счастье, в эту минуту движение в коридорах возвестило обеденную пору, Август двинулся с места, вероятно желая идти к обеду без свиты. Сулковский подошел к его руке и горячо начал ее целовать. Румянец выступил на щеках короля. В эту минуту вошел гофмейстер двора и, застав графа, так чувствительно прощавшегося с королем, конечно, не мог не сомневаться, что фаворит останется в прежней милости; часть разговора королева подслушала, стоя у дверей с отцом Гуарини.

Сулковский вышел, ослепленный и уверенный в том, что он все переделает по своему и что ему больше не грозит никакая опасность. С прежней своей надменностью он поздоровался с чиновниками и придворными и после короткого разговора с ними, он велел подать себе дворцовый портшез и отправился домой.

По его мнению, дело было окончено. Он верил в сердце короля, видел, какая борьба в нем происходила, и был уверен, что победил.

Дома он весело встретил жену, приказал Людовици созвать чиновников, после обеда принести бумаги и рапорты о всех делах. Потом он отпустил Людовици с тем, чтобы он до следующего дня выискал все пункты, наиболее обвиняющие Брюля, указывающие на злоупотребления, фальшивые счеты и недоимки. Для розыска этих документов нужно было посвятить всю остальную часть дня и всю ночь.

Советник сейчас же удалился для выполнения полученных приказаний.

Когда все это происходило у Сулковских, король сидел за обедом и почти ничего не ел; его уже настолько хорошо знали, что сейчас же были пущены в ход все верные средства. Фрош и Шторх уже стояли наготове, против стола, измеряя друг друга глазами, что означало скорое наступление битвы. Фрош, скорчившись, положил руки в карманы и даже не хотел взглянуть на Шторха, только раз или два кинул на него гордый взгляд; а Шторх, сжав губы, прищурив глаза, показывал на него пальцами и, вытянувшись, незаметно подвигался к своему товарищу. Его сдвинутые ноги не двигались, но, всем телом прижавшись к стене, он приближался к Фрошу, который, казалось, не обращал на него никакого внимания.

Когда он уже так близко подошел к Фрошу, что приходилось пробираться между ним и стеною, он поднял вдруг колено и подбросил его вверх; Фрош вскрикнул, а король взглянул в ту сторону, и лицо его прояснилось.

Обыкновенно их шутки начинались в молчании, но выразительной мимикой. Крик Фроша был началом войны на словах. Оба богатыря славились неистощимым остроумием, ежедневно забавлявшим короля.

— Изменник! — воскликнул Фрош, встав против Шторха. — У тебя не хватает смелости вызвать на борьбу такого богатыря, как я, потому что ты знаешь, что я тебя стер бы в порошок, обратил бы в пыль и одним дуновением разнес бы твои нечистые остатки на все четыре стороны! Ты подкапываешься под меня подлостью, коварством, и потому тебя ожидает неминуемая кара!

Шторх представился испуганным, униженным, причем глаза его так выворачивались, что видны были только одни белки; он вдруг бросился на колени, сложил руки, и будто молил о помиловании.

Фрош не был этим тронут и бросился на согнувшегося Шторха, и случилось так, что он перескочил через голову последнего и повис на его плечах; Шторх схватил его за пятки и начал бегать с ним по комнате, а между тем, Фрош обеими руками бил его по плечам, и, наконец, схватил его за уши, и оба повалились на землю.

Король, позабыв обо всем, начал усердно хохотать, стараясь ничего не пропустить из этого приятного зрелища; даже аппетит его вернулся, и он принялся жадно есть.

Королева тоже притворно смеялась, хотя все это ее ничуть не занимало и на душе ее лежала большая забота.

Вскоре Фрош и Шторх так уморительно играли, срывая друг с друга парики и бегая один за другим по углам.

Все эти забавы с несколькими стаканами хорошего вина, видимо, поправили расположение духа короля, так что Жозефина не сомневалась, что после обеда можно будет приступить к делу, которое не терпело отлагательства.

Брюль с отцом Гуарини ожидали в королевских комнатах. Министр не решался брать на себя отдавать приказания в случае появления Сулковского при дворе, объявить последнему, что король его не может принять.

Было поручено камергерам, под каким бы то ни было предлогом, не допускать графа. Началась решительная битва; но слова Сулковского произвели на короля впечатление, так что неизвестно на чьей бы стороне осталась победа, если бы королева не услышала большей части смелых восклицаний и советов Сулковского.

Как обыкновенно после обеда, Август уже собирался уходить в свой кабинет, чтобы там, затворившись, отдохнуть в своем халате и уже прощался с Жозефиной, ни слова ни упомянув о Сулковском, но она сама удержала его в кабинете.

— Август, — воскликнула королева, — я слышала, что тебе говорил Сулковский и на какие дела он тебя склонял.

— Где? Каким образом?

— Я стояла у дверей, — прервала Жозефина, — и к счастью вышло, что я случайно в это время была там. Ты ангел доброты, но таким король не должен быть. Этот наглец осмелился оскорблять королевский трон, меня, тебя; он до такой степени забылся, что советовал тебе начать беспутную жизнь. Август, если нога этого человека останется во дворце, нас постигнет наказание Божие. И ты стерпел все эти речи?..

— Ну, а что же? Как же? — спросил Август. — Это меня мучает. Мне нужно отдохнуть. Выгнать его… ну… выгнать!..

— Отдай сейчас же приказания! Август послушно кивнул головой.

Однако королева, не доверяя ему, послала тотчас за Гуарини и шепнула ему, чтобы он немедленно действовал.

Брюль, смущенный и пасмурный, ожидал прихода короля. Увидав его, Август ничего не сказал, только с упреком покачал головой, погрозил пальцем и бросился в кресло. В эту же самую минуту вошел, усмехаясь, отец Гуарини.

— Ах, нашлась наша потеря, ваше величество. Сулковский вернулся, значит рассудил, что искать счастья по свету для него нет надобности. Кому хорошо стоять, тому зачем двигаться? Ему здесь не нравилось, однако, вернулся, значит еще хуже в другом месте?

Август закурил трубку и, указав на Брюля, произнес:

— Вот этот виноват! А?.. Зачем впустили?.. Королева слышала, а он глупости болтал…

— О, я не виноват, но нам кто-то, ваше величество, изменил! — воскликнул Брюль.

— Делай, что хочешь, — произнес живо король, — не хочу ни о чем знать. Напишите распоряжение, подайте подписать, потом отошлите…

— Но зачем этим терзаться! Зачем портить свое здоровье, расположение духа, ваше величество! — прибавил Гуарини. — Фа-устина поет сегодня вместе с Альбуци; они уже помирились и любят друг друга, как две нежные голубки.

Август осмотрелся кругом и проговорил начальные слова какой-то оперной арии. Он уже имел намерение затянуть ее, но остановился и занялся трубкою. Отец Гуарини больше всех заботился, чтобы изгладить все следы неприятного случая и поэтому велел, чтобы тотчас внесли великолепный портрет, присланный из Венеции. Увидав его, король с восторгом вскочил с своего места и воскликнул:

— А, che bello!

И все неприятные мысли его исчезли.

— Какая мягкость! Какая нежность!.. Какие краски! Сколько жизни! — повторял он, любуясь картиной; глаза его искрились.

Через полчаса явилась Фаустина и просила позволения переговорить с королем о каком-то важном деле относительно театра; король согласился.

Все удалились. В продолжение получаса она занимала короля веселым разговором; когда она вышла от него, Август провожал ее таким лучезарным взглядом, как будто на свете никогда не существовало ни министров, ни дел, ни малейших забот. Все тучки на его челе рассеялись.

Но не так-то легко было рассеять беспокойство королевы и других особ, принадлежавших к заговору. Им хорошо была известна смелость Сулковского, привязанность к нему короля, далее, все средства, которыми он мог воспользоваться, зная привычки короля и, кроме того, между придворными у него было много приятелей. В тот же день часовые были расставлены возле дома Сулковского, у входа в оперу, у лестницы, ведущей в королевские покои; между тем, граф и не думал в этот день выходить из дому…

Отец Гуарини ни на шаг не отступал от короля, королева была настороже. Брюль суетился, бегал, графиня Мошинская разъезжала, Геннике со своими подчиненными — Глобигом, Лоссом и Стаммером и вся плеяда секретарей и служащих Брюля рассыпались по городу, занимая назначенные места.

Сулковский не обращал никакого внимания на все это движение, вполне уверенный в своей победе и приготовлял все пункты для обвинения своего противника. Граф был слишком уверен, что он все преодолеет тем сильным впечатлением, которое он произвел на короля.

Жена его была далеко не так уверена в успехе и вечером поехала к королеве. Отцу Гуарини она должна была показать вид, что ничего не знает и не касается придворных дел.

Графиня Сулковская в девушках была фрейлиною королевы и пользовалась ее милостью и, кажется, ничем не могла заслужить нерасположения Жозефины. Она вошла в комнату, где сидела королева, читая книгу духовного содержания. Графиня не знала, с чего начать разговор. Наконец, с почтительным видом, она начала с того, что пришла поделиться с нею радостью по случаю возвращения мужа; потом она переменила разговор и перешла к слухам, что как будто враги мужа ее стараются ему повредить.

— Милая графиня, — прервала королева, — поговорим о чем ином, прошу тебя; я занята моими детьми, молитвой, искусством и не вмешиваюсь ни в интриги, ни в дела придворные, даже о них не хочу слышать.

Еще раз графиня хотела заговорить о том же, но королева холодно заговорила:

— Я ни о чем не знаю. Король никогда не спрашивает моих советов, и я не вмешиваюсь в его дела.

Королева переменила разговор и начала о недавно окрещенном еврее, у которого она была кумой, потом о великопостной церковной службе. Графиня встала и с грустью попрощалась с королевой.

Трудно было бы сказать, поверила ли она этому полному неведению королевою придворных интриг, но спокойно уехала домой, потому что привыкла верить своему мужу.

Поздно вечером явился Людовици, но в дурном расположении духа, которое не предсказывало ничего доброго. Он пришел доложить, что в розыске бумаг он нашел непреодолимые преграды: то чиновников не нашел на своих местах, то старались избавиться от него под различными неправдоподобными предлогами, и поэтому ни в каком случае он не может приготовить бумаг к следующему дню.

 

IX

Такие характеры, как Сулковский, до самой последней минуты не хотят ни знать, ни видеть, что им угрожает опасность. Ничто не отнимало у него уверенности в себе и надежды на будущее, ни холодный прием его жены у королевы, которая обо всем ему рассказала, ни те известия, которые принес Людовици.

Ему казалось, что король был слишком привязан к нему, чтобы мог обойтись без него; к тому же он был уверен, что последний разговор не мог не произвести впечатления; а может быть даже сам не знал, на что рассчитывал, но оставался спокойным. Но графиня находилась в смертельной тревоге, хотя старалась не показывать этого. Скромная и боязливая, она имела понятие о том, что такое двор и придворная жизнь и что такое королевская милость. Она очень хорошо знала, что немилость в Саксонии, особенно если в этом принимают участие неприятели, никогда не кончается одним удалением от двора и изгнанием; за этим следовала под каким-нибудь предлогом конфискация имений, и часто вечное заключение без суда и без всякого основания. Сулковский, попав в немилость, всегда мог оставаться страшным для своих неприятелей, благодаря своим связям при австрийском, французском и прусском дворах; почему же не могло быть совершенно естественным опасение, что он может быть заключен в крепость, ради их личной безопасности?

В такой тревоге графиня провела ночь, скрывая свои слезы и не желая отнимать мужество у мужа.

Граф, напротив, был в отличном расположении духа, рассказывал жене, что он говорил королю и какое впечатление произвел своими словами; он хвалился, что успел порвать сети, расставленные ему неприятелями; что все придет в прежний порядок, и он удалит тех лиц, которые относятся к нему неприязненно, а королеву настолько отстранит, что она будет совсем безопасна.

На другой день, 5 февраля, граф проснулся в обычном часу, оделся, и, по давнишнему обычаю, поехал в замок. Если бы граф был побольше догадлив и поменьше самоуверен, он легко бы заметил, что при его появлении во дворце все придворные многозначительно переглядывались; некоторые поспешно удалялись, а те, которые не могли избежать с ним встречи, были неразговорчивы и холодны.

Сулковский, по обыкновению, прямо направился в комнаты короля, зная, где он находился в это время, но вдруг Левендаль очень вежливо остановил его, говоря, что король занят в своем кабинете важными делами и приказал, без исключения, никого не допускать.

— Да, ведь это не может ко мне относиться, — воскликнул, засмеявшись, Сулковский.

— Не знаю, — отвечал Левендаль, — это можно позднее выяснить, но теперь, извините меня, граф, я должен точно исполнять приказания и не имею права их обсуждать и самовольно отменять.

Не желая унижать себя ссорой, Сулковский в надежде позднее отомстить ему за эту дерзость, свысока поклонившись, повернулся и ушел. Граф решил приехать еще во второй раз в одиннадцатом часу, когда король принимал всех. Сходя с лестницы, он заметил портшез Брюля и это его сильно укололо.

— Однако, терпение, — сказал он сам себе, — немного терпения; это последние усилия этих господ. Потом не посмеют захлопнуть двери перед моим носом. Увидим!..

Из замка он поехал в канцелярию Людовици и нашел его бледным и озабоченным.

— Что же, бумаги приготовлены? — спросил он.

— До сих пор не могу их отыскать. Собираю только те, которые прежде были приготовлены; чиновники относятся ко мне как-то подозрительно, ходят как ошпаренные: все это нам не может предвещать ничего доброго.

— Я все понимаю очень хорошо, — сказал смеясь Сулковский. — Как же ты хочешь, чтобы тот, кто видит свою погибель, не потерял бы голову! Я еще не мог видеться с его величеством; мне донесли, что он занят делами. Должно быть происходит генеральное совещание о том, что сделать с Сулковским, который нарушил все их порядки.

Он продолжал смеяться, а Людовици вздохнул, но графа не вывел из заблуждения. Потом Сулковскому пришло на мысль не поехать ли к Брюлю? По настоящему, министр должен был навестить Сулковского; это уклонение от встречи также можно было объяснить объявлением войны.

— У него совесть нечиста, — подумал про себя граф, — не желает мне показаться на глаза, а, может быть, собирает свои узлы, предчувствуя отставку. Это верно, я не позволю ему здесь долго оставаться.

В этот день Людовици был не разговорчив. Погруженный в раздумье, он показывал вид, что не слушает, что ему говорят, прохаживался и кряхтел. Сулковского это просто смешило. Не зная, что теперь делать, он решил, ради шутки, навестить графиню Мошинскую, чтобы узнать как она его примет и насколько будет напугана его приходом.

Итак, он отправился к графине, но здесь его не приняли под тем предлогом, что слишком рано и барыня еще не одета. Граф возвратился домой, где его встретила жена в беспокойстве…

Сулковский подшутил над ее страхом, и сказал, что он сейчас снова пойдет к королю. Она ничего не ответила на это. В одиннадцатом часу Сулковский опять поехал в замок. В приемных народу было много. Фрош и Шторх, которые при короле бывали такие потешные, теперь сидели усталые, вовсе нерасположенные к дурачеству. У Шторха болели колени от вчерашнего падения, а Фрош тоже был пасмурный, как ночь, оставался здесь только по обязанности, между тем, как сердце его и мысли пребывали у домашнего очага.

Едва Сулковский приблизился к дверям королевских покоев, как подбежал паж и сообщил ему, что его величество у королевы. К королеве идти Сулковский не мог и не хотел; там нужно было просить приема, и он мог быть не принят; он прошелся несколько раз в приемной, не зная, что ему предпринять и, наконец, приказал подать свой портшез. Он не хотел тотчас же ехать домой, чтобы не испугать жены своим скорым возвращением. Этот второй отказ заставил графа поразмыслить; он догадался о существовании новой интриги, но все-таки не верил в могущие быть последствия; он решил, что терпением и твердостью пройдет все препятствия; выдержать свое настоящее положение, не выказать нетерпения, и он останется победителем.

Ему нужно было проезжать возле дома Фаустины… Он заехал к ней. Он имел надежду разузнать от нее что-нибудь, зная расположение к ней короля. Уже в передней он услышал громкую болтовню на итальянском языке и хотел удалиться, чтобы не попасть в неподходящее общество, но вдруг дверь отворилась, и Амореволи, Монтичелели, Альбузи, Путтини, Пилай и еще несколько французов с криком и бранью высыпали на порог комнаты. Увидав Сулковского, они все замолчали, низко кланяясь. Их выгоняла Фаустина и теперь показалась сама; она также была удивлена при виде гостя, немного смутилась, но с натянутой улыбкой попросила графа войти.

— Когда же, ваше сиятельство вернулись? — воскликнула она. — Мы ничего не слышали о вашем приезде.

— Потому что я до сих пор остаюсь наполовину инкогнито, — рассмеялся граф. — Но вы представьте, прекрасная синьора, что я со вчерашнего дня не могу достигнуть счастья лицезреть короля! Три раза был в замке и два раза не был принят! Я! — прибавил Сулковский, указывая на себя пальцем. — Я начинаю думать, что мое долговременное отсутствие сделало мне непонятными придворные обычаи, и вот я пришел к вам, с просьбою о разъяснении.

— Граф, вы шутите надо мной, — отвечала серьезно Фаустина, смотря на него с видимым сожалением. — Я со двором знакома только со сцены. На сцене я королева, или богиня, а сойду с подмосток, я делаюсь незаметным существом, которое не знает ни о чем, что делается на свете.

— Однако, — тише начал Сулковский, — скажите вы мне, не слышали ли вы чего-нибудь? Или вся эта гроза скопилась надо мной по старанию вашего приятеля Гуарини?..

— Ничего, ничего не знаю, — кивая отрицательно головой, прервала Фаустина. — С меня довольно одних хлопот о театре. Очень может быть, что против вас составляется заговор, но вы разве можете бояться?

— Конечно, не боюсь, но хотел бы, хоть из любопытства, знать, что там такое?

— Конечно, зависть и соперничество, — произнесла Бордо-ни. — Мы актеры с этим очень знакомы; вещь самая обыкновенная.

— А какое на это может быть лекарство? Фаустина пожала плечами.

— Кто может, должен удалиться, убежать, а кто имеет охоту бороться, должен долго держаться в бою, потому что успокоения нигде и никогда не найдешь.

Сулковский не смел ей напомнить тех предостережений, которые она ему давала несколько месяцев тому назад, но теперь ее слова и обхождение были другие. Фаустина боялась. Видя, что здесь он ничего не узнает, граф, расспросив о музыке, опере, о Гассе, прошелся несколько раз по гостиной и распрощался с Фаустиной. Он поехал прямо домой.

Несмотря на надежду, которая его до сих пор не оставляла, он быль пасмурен и едва сдерживался от раздражения, которое он чувствовал. Возле подъезда своего дома он увидел придворный экипаж. Баронесса Левендаль, дочь гофмейстера, приехала к его жене. Сулковский вошел в залу. На диване сидели две дамы, занятые оживленным разговором. Баронесса Левендаль была живая дамочка, уже не очень молодая, но отлично всегда осведомленная о всех текущих новостях. Когда вошел граф, она вскочила с дивана и подбежала к нему. На ее лице выражалось необычайное смущение.

— Граф, вы мне можете лучше всех все объяснить! — воскликнула она, здороваясь. — При дворе произошли, или готовятся перемены, мы не можем отгадать, в чем дело.

— Но откуда вы вывели подобные заключения? — спросил Сулковский.

— Я это знаю точно, — начала быстро баронесса. — За час перед этим, король послал за старым генералом Бодиссеном, который лежит больной в подагре. Генерал, который едва в состоянии с палкой пройтись по комнате, просил извинения у короля, что не может приехать, но несмотря на это, за ним послали в другой раз, и я собственными глазами видела, что он встал и поехал в замок.

— Не знаю, что там такое произошло, — спокойно отвечал Сулковский, — я был два раза в замке, но так неудачно, что не мог видеться с королем.

Он засмеялся, а баронесса продолжала щебетать.

— Вот уже несколько дней повторяют, что Бодиссен, который несколько раз просил об отставке, наконец, теперь ее получил; в этом нет ничего худого, потому что ему давно пора на покой. Но что гораздо хуже, говорят другие, что мой отец тоже будет удален.

— Не думаю, — сказал Сулковский, — но так как я не был несколько месяцев в Дрездене, то и не знаю никаких новостей.

Баронесса Левендаль посмотрела на него.

— Но ведь легко догадаться, что места нужны для новых любимцев.

— Тише! Тише! — перебила графиня. — Право, я боюсь даже слово произнести…

Граф пожал плечами.

— Напрасные опасения, — сказал он, — скоро все дела примут другой оборот.

При этих словах вошел камердинер и доложил:

— Его сиятельство гофмейстер Левендаль и генерал Бодиссен. Все переглянулись, баронесса побледнела и опустилась на диван.

— Проси! — воскликнул Сулковский, приближаясь к дверям.

В ту же минуту вошли гости, и Левендаль, увидев дочь, посмотрел с удивлением и с упреком, зачем она сюда приехала. Приветствие было натянуто. Граф, не зная, чем объяснить их приезд, принял гостей сдержанно и холодно; он пригласил их сесть, но генерал Бодиссен приблизился к нему и сказал:

— Граф, позвольте говорить без свидетелей; мы приехали с поручением от короля.

Лицо графа ничуть не изменилось, он пригласил гостей пройти в кабинет. Дамы не могли слышать тихого разговора; сидели испуганные и заинтересованные. Графиня была бледна и дрожала, имея предчувствие чего-то недоброго. Баронесса хотела ехать, но графиня умоляла ее остаться.

Между тем, в кабинете происходило следующее.

Бодиссен, старый послушный солдат, с видимым неудовольствием достал из кармана бумагу… Приказ из королевской канцелярии, собственноручно подписанный королем. Молча он подал его Сулковскому, который, пройдя из залы в кабинет, как будто переступил порог другого света, стоял бледный и, видимо, сраженный ударом. Дрожащими руками он взял бумагу, читал ее, но ничего не понимал. Он совсем растерялся.

Левендалю, хотя и жаль было графа, но ему поскорей хотелось удалиться отсюда и, видя, что граф ничего не говорит, и как будто ничего не может понять, стал за ним и начал громко читать. Бумага состояла из нескольких коротких выражений.

"Его Величество король убедился в том, что граф Сулковский уже несколько раз и даже в последнее свидание осмелился забыться в присутствии короля, поэтому Его Величество нашел справедливым — сложить с него все обязанности, которые были на него возложены и отставить его от должности. Однако, принимая во внимание его долголетнюю службу, соизволил ему назначить пенсию, как генералу".

Вероятно, Сулковский ожидал чего-то худшего, судя по той судьбе, которая встретила других; вскоре он совершенно пришел в себя.

— Воля его величества короля, — сказал он, — для меня священна. Хотя я чувствую себя несправедливо обиженным, по всей вероятности по милости моих врагов, но я перенесу с покорностью, что меня постигло. Если я даже позволял себе лишнее в присутствии короля, то, конечно, вследствие моей привязанности к королю, но никак не вследствие неуважения к нему.

Ни Бодиссен, ни Левендаль ничего не отвечали, и несчастный граф, перед которым еще недавно все падали ниц, должен был терпеть первые следствия немилости. Прежняя учтивость забылась. Бодиссен обращался с ним, как с равным, а Левендаль, как с подчиненным. На их лицах заметно было беспокойство и желание как можно скорее удалиться. Оба холодно поклонились. Граф ответил им на поклон и проводил в залу; здесь свысока отдав поклон дамам, они удалились.

Граф, уже совсем оправившись, вежливо проводил их до сеней и вернулся в залу; графиня ничего не могла прочитать на лице мужа, так оно было спокойно; но все-таки этот тайный разговор не мог быть ничего не значащим.

Баронесса все еще не уходила, желая узнать о чем-нибудь, но не смела ничего спрашивать.

Хладнокровно граф подошел к столу и посмотрел на жену; лицо последней выражало беспокойное любопытство.

— Могу тебя поздравить, — сказал он, слегка дрожащим голосом, — мы уже уволены. Его величеству угодно было удалить меня от службы; меня это нисколько не огорчает, а только я жалею короля. Но при теперешних обстоятельствах при дворе трудно оставаться благородному человеку.

Графиня бросилась на диван, обливаясь слезами.

— Дорогая моя, — сказал граф, — умоляю тебя, успокойся. Причина моей отставки как будто бы та, что я позволял себе лишнее в присутствии короля; это означает то, что я говорил неприятную правду; король соизволил мне назначить пенсию, но даровал мне неоцененную свободу. Мы поедем в Вену, — прибавил граф, протягивая руку жене.

Баронесса с удивлением смотрела на графа; она не могла понять того спокойствия, с каким он принял свое падение.

Действительно, гордость не позволяла графу сильно переживать огорчение и показывать его; после первого удара он скоро оправился и принял с достоинством то, что судьба ему предназначила. Очень может быть, что он надеялся на перемену…

Графиня плакала.

Баронесса почувствовала, что она здесь лишняя, потому что утешить не могла, между тем, своим присутствием она мешала им утешать друг друга в горе и молча, пожав руку своей приятельнице, удалилась из комнаты. Графиня упала лицом на диван.

— Дорогая моя, — воскликнул граф, — заклинаю тебя всем, будь мужественна! Нам нельзя показывать, что мы огорчены. Мы должны быть благодарны доброте короля, что я не выслан в Кенигштейн на место Гойма и вместо того, чтобы у нас взять имение, нам назначена пенсия. Изгнание, к которому я присужден, нисколько меня не страшит и не отнимет надежды… уничтожить все то, что произвела ловкая рука моего почтенного и верного приятеля Брюля. Прошу тебя, друг мой, успокойся.

Но слезы высушить было не легко.

Сулковский посмотрел на часы и, подав руку жене, повел в ее комнаты.

 

X

Величайшее презрение к человеческому роду может возбудить поведение людей, когда человека постигает упадок и унижение. Все тогда от него отворачиваются, переменяются с ним в обращении, между тем, как еще за минуту преклонялись перед ним, когда он был баловнем судьбы.

В этом есть столько подлого, низкого, что сердце при одной мысли невольно вздрагивает; только в таких случаях человек узнает свет и испытывает своих собратий. Кто сам не был в подобном положении, не испытал, что тогда происходит на душе, тот не может понять, какую горечь тогда чувствует человек.

Сулковский, который с детства находился при короле и привык считать его за друга, которому никогда в голову не приходило, что постигло его теперь, с холодною гордостью переносил свою долю; но не мог удержаться от величайшего презрения, которое уже в нем возбудили королевские посланцы.

Скоро граф послал за Людовици. Советник ему всем был обязан и до последней минуты оставался верным, но… опасения за свою судьбу, за место теперь его заставили отказаться прийти, извиняясь служебными занятиями.

— В таком случае придется, — сказал холодно граф, — мне самому идти к нему с визитом, чтобы взять бумаги, если только они уже не в руках Брюля.

В тот же день граф, выбрав послеобеденный час, опять пошел в замок. Это путешествие было настоящим скорбным путем.

В городе около двух часов распространилось известие об упадке Сулковского и, хотя он был виноват против своих подчиненных разве только одним гордым обращением, но ничего злого никому не причинил, а для многих был даже слишком добр, между тем, все считали своею обязанностью показывать, как они радовались его падению.

Граф проходил возле канцелярии Брюля, через окна его заметили писаря и целая их толпа с перьями за ушами, заложив руки в карманы, со смехом, выбежала на улицу, чтобы посмотреть на вчерашнего вельможу, а сегодня уже осужденного преступника. Сулковский видел и слышал, что вокруг него происходило, но имел столь большую власть над собою, что ни разу не оглянувшись, не показав виду, что слышит что-нибудь и замечает, он прошел мимо, тихим шагом, и еще долго доходили до него насмешливые возгласы. На каждом шагу он встречал кого-нибудь из тех, которые еще вчера ему низко кланялись, а сегодня проходили, как будто не замечая его, или же нахально смотрели на него, не снимая шляпы, чтобы показать, что насмехаются над ним. Проезжали мимо экипажи, оттуда с любопытством выглядывали лица и окидывали его взором. А во дворце приход графа произвел едва ли не меньшее впечатление, нежели появление мертвеца; все старались не встречаться с ним, топот, смех всюду его приветствовали. Двери не посмели ему затворить, но даже прислуга не уступала ему дороги; при таких обстоятельствах трудно было спросить или узнать что-нибудь. Сулковский, может быть, поскорее ушел бы отсюда, но он решил еще раз увидеть короля.

Зная, что король любил очень регулярную жизнь, он рассчитывал, что в этот час король, проходя к королеве, будет в гардеробной. Там, по счастью, никого не было; конечно, прислуга могла предупредить короля, но граф на все решился. Довольно долго там стоял один, прячась в углу, тот самый могущественный человек, который еще недавно держал в руках весь двор и короля, размышляя над тем, что ему приготовила судьба; задумавшись, он не слышал, как двери отворились и вошел король в сопровождении камергера; король ничего не видел, а когда вдруг Сулковский бросился ему в ноги, он, испугавшись, хотел убежать. Граф его удержал.

— Ваше величество, — воскликнул он, — не годится, чтобы вы прогнали своего слугу, не выслушав его прежде! С детства я имел счастье усердно исполнять свои обязанности.

На побледневшем лице короля, видно было смущение и тревога. Прерывающимся голосом он воскликнул:

— Сулковский… Я не могу… Я ничего не хочу слышать…

— Прошу и заклинаю Богом, ваше величество! — продолжал граф. — Я ничего не добиваюсь, только одного, чтобы я мог удалиться оправданным, потому что совесть свою чувствую чистою. Припомните, ваше величество, сколько лет я пробыл возле вас, провинился ли я в чем-нибудь, перешел ли когда-нибудь должное уважение! Есть люди, которые хотят меня удалить для того, чтобы бдительный глаз не следил за их делами, они хотят удалить меня за мою верность и преданность. Король мой…

Граф поднял глаза на Августа, последний закрывался руками и нетерпеливо топал ногами, повторяя:

— Я ничего не хочу слушать…

— Но я хочу только оправдаться.

— Довольно, — произнес король, — я постановил расстаться с тобою, это решение неизменно. Будь покоен, ни для тебя, ни для твоих родственников ничего худого не будет сделано; но только уходи, уходи!

Король все это проговорил так быстро и с таким страхом, как будто бы боялся, чтобы кто-нибудь не пришел на эту сцену, или чтобы непрошеные слезы не смягчили его сердце.

— Ваше величество! — с отчаянием воскликнул граф. — Я ничего не прошу, но позвольте мне поблагодарить вас в последний раз за все ваши благодеяния; прошу о последней милости, позвольте мне в последний раз поцеловать ту руку, которой я столько обязан.

Король чуть не плакал, но за ним стоял камергер, свидетель и вместе шпион; Август протянул дрожащую руку, которую граф схватил, покрывая ее поцелуями.

— Король мой! И эта рука теперь меня, невинного, отталкивает! Повторяю, я ни в чем не повинен, разве только излишней привязанностью к моему королю я грешен!

Беспокойство и страх короля увеличивались.

— Довольно, — крикнул он, — я не хочу вас слушать, не хочу и приказываю вам удалиться!

Сулковский замолк, поклонился и отошел. Август прошел мимо него и быстро скрылся за дверями, ведущими в комнаты королевы. Графу нужно было собраться с мыслями и с силами. Он оперся возле стены и стиснул голову руками; так простоял он некоторое время и хотел уже уйти, как вдруг подошел камергер и грубо объявил ему, чтобы он долее здесь не оставался.

— Его величество повелел мне передать вам, чтоб вы сейчас же удалились из замка и не показывались никогда больше при дворе. Воля его величества, чтобы вы поселились в Убегау.

Сулковский гордо взглянул на него и, ничего не отвечая, вышел. Все в нем кипело, однако, он умел себя сдержать; последнее напрасное усилие было сделано, последняя капля была выпита без содрогания. В его сердце отозвалось желание мести, но и это сумел он в себе подавить; он знал, что его неприятели и этим сумеют воспользоваться. Граф вернулся домой, чтобы успокоить больную жену и уверить ее, что нечего опасаться.

Изгнание в Убегау, недалеко от Дрездена, позволяло иметь надежду встретиться и объясниться с королем; поэтому Сулковский хотел туда тотчас же переселиться, но графиня об этом и слышать не хотела.

— Брюль этим не ограничится. Мы попадем в его руки. Он найдет опять какой-нибудь предлог преследовать нас. Сейчас же уедем из этой проклятой Саксонии, в Польшу, Вену — куда хочешь, лишь бы не оставаться здесь!

В продолжение всего вечера толпа любопытных стояла возле дома Сулковских, заглядывая в окна, желая видеть и насытиться страданиями жертвы. Иногда граф подходил к окну и спрятанный за занавесами смотрел на эту толпу с раздражением и презрением. В продолжение целого вечера никто не показался, никто не пришел навестить; только камердинеру Олизу была вручена бумага об увольнении Сулковского от должностей министра внешних дел и обер-шталмейстера двора.

Эту бумагу граф бросил на стол, ничего не говоря.

В тот же день у Брюля был вечер. Еще гости не съехались, но министр уже находился в зале, готовый к их принятию. Лицо его выдавало большое волнение и беспокойство, причиненное, вероятно, тяжкою борьбою. Он бросился в кресло. В эту минуту из противоположных дверей вошла его жена. Он не заметил ее прихода, так был погружен в свои мысли; Франя насмешливо глядела на него. Наконец, он, заметив ее, встал.

— Должно поздравить вас, — заговорила она, — вы теперь король Саксонии и Польши; Геннике — наместник; Лос, Штаммер и Глобиг вице-короли! Не правда ли?

— А вы — королева! — засмеявшись сказал Брюль.

— Да, да! — отвечала Франя, тоже улыбаясь. — Я начинаю привыкать к своему положению и нахожу его довольно сносным.

И она пожала плечами.

— Лишь бы только все это дольше продолжалось, нежели царствование Сулковского. Да, я забыла, — смеясь прошептала она, — что ваш трон поддерживают женщины: королева, вторая королева — я, Мошинская и Штернберг — это что-нибудь да значит; не считая Альбуци, которая полагается сверх счета.

— Но вы сами виноваты, что я должен искать посторонней помощи и сердца вне дома.

— А, сердца, сердца! — прервала Франя. — Но ни вы, ни я не имеем права говорить о сердце. У нас есть фантазия, но не сердце, у нас есть рассудок, но не чувство. Да так и лучше!

И она отвернулась.

— Одно слово, — произнес Брюль, подходя к ней, — позвольте шепнуть одно слово; потом придут гости, и я не буду иметь счастья разговаривать с вами.

— Ну, говорите.

Брюль приблизился почти к самому ее уху и сказал:

— Вы себя компрометируете!

— Каким образом?

— Эта молодежь из моей канцелярии…

Франя покраснела и сделала гневную гримаску.

— У меня есть свои фантазии, — произнесла она, — и никто мне их запретить не смеет! Прошу в это не вмешиваться, как я не вмешиваюсь в ваши дела. Очень прошу!

— Но позвольте!..

Но при этих словах, которыми, по всей вероятности, началась бы супружеская ссора, вошла сияющая графиня Мошинская. Она подошла к Фране и, подавая ей руку, воскликнула громко:

— Так значит победа! На всем фронте! В целом городе ни о чем больше не говорят, как об этом; все удивлены, дрожат…

— И радуются, — прибавил Брюль.

— Ну, этого не знаю, — прервала Мошинская, — с меня и того довольно, что мы радуемся упадку этого проконсула. Наконец-то мы en famille, и нам не нужно кланяться этому важному господину.

— Но что же слышно? Что он думает? — спросил министр.

— Ежели вы его знаете хорошо, — воскликнула Мошинская, — то должны догадаться! Конечно, уедет в Убегау, где будет сидеть, потрясая головой по-прежнему, и стараться увидеться с королем, интриговать, чтобы вернуться к прежнему положению.

Брюль засмеялся.

— Да, все это может быть, но, любезная графиня… от Убегау недалеко до Дрездена, но так же близко к Кенингштейну… Сомневаюсь… сомневаюсь…

В эту минуту вошла графиня Штернберг, жена австрийского посла, женщина красивая, черноокая, аристократического вида, которая слыла также любовницей Брюля; почти не здороваясь ни с кем, она вмешалась в разговор:

— Я держу пари, что он поедет в Вену.

Брюль сморщился. Две дамы начали тихо разговаривать между собою, а Мошинская отвела Брюля в сторону.

— Вы сделали ошибку, — сказала она. — Никогда нельзя дело устраивать наполовину; он начнет мстить, нужно было его запереть…

— В первое время король никогда на это не согласится, — сказал Брюль. — Требуя много, можно было довести до открытого бунта, а тогда Сулковский свернул бы всем головы. Это во-первых; во-вторых, я знаю графа и поэтому не боюсь его, он неспособный человек и никогда не в состоянии составить заговора. Прежде чем он выедет из Убегау, я буду иметь доказательство присвоения им двух миллионов талеров, а тогда Кенигштейн может быть вполне заслуженным.

— Брюль, — воскликнула, захохотав, Мошинская, — два миллиона талеров!.. А вы?..

— У меня нет ни гроша! — отвечал Брюль. — Я разоряюсь на роскошную обстановку, чтобы оказать тем честь моему королю, я весь в долгах…

Он начал говорить на ухо графине.

— Не думайте, графиня, я не настолько ограничен, чтобы выпустить из рук врага, не погубив его окончательно, но я вынужден разложить совершение этого дела на два срока. В Убегау, где он должен жить и откуда не так легко убежать, я его могу во всякое время захватить; между тем я соберу нужные доказательства, а король через несколько недель согласится на все.

Он странно засмеялся.

В это время вошел гофмейстер Левендаль, и министр вынужден был оставить графиню; она присоединилась к дамам. Брюль с Левендалем удалились в сторону.

— Ну, как же он принял известие? — воскликнул Брюль.

— Сначала он был сильно поражен, но сейчас же пришел в себя и все время был тверд и мужествен.

— Однако, — прошептал Брюль, — мне рассказывал камергер Фризен, что он виделся с королем в гардеробной и ползал у его ног.

— Может быть, — произнес Левендаль, — но…

Он не успел докончить, потому что камердинер сделал знак министру, так что он должен был оставить гостя, чтобы узнать, что могло случиться. Не без беспокойства он проходил залу; он все опасался, что, несмотря на бдительную стражу при короле, прежний фаворит мог или письмо подбросить, или же сам прокрасться к королю. Он знал о короткой дружбе графа с Фоглером, и хотя последний редко бывал при дворе, но как духовный во всякое время мог иметь свидание с королем. В кабинете ждал Геннике, бесцеремонно развалившись в кресле. Правда, он привстал при входе министра; но видно было, что он бесцеремонно обходился с Брюлем и полагал, что он нужнее министру, нежели министр ему.

— Зачем ты меня вызвал? — с упреком начал министр. — Люди могут подумать, что опять случилось что-нибудь?

— А пусть себе думают, что хотят, — нетерпеливо ответил Геннике. — Вы себе только развлекаетесь, а я должен работать. Я не могу угождать фантазиям вашего сиятельства.

— Что ты, с ума сошел?

— Я? — спросил Геннике, засмеявшись. — Ну, ну, оставим это, ваше сиятельство; вас могут другие считать великим человеком, но я… — он махнул рукой. — Что бы вы могли значить без Геннике?

— А ты без меня? — воскликнул немного разгневанный Брюль.

— Но ведь я играю роль вилки, которой каждый министр вынужден есть.

Брюль смягчился.

— Ну, что там такое? Что такое? Говори!

— Вы бы меня должны благодарить, а вы ворчите, ваше сиятельство. Это правда, что Геннике был лакеем, но именно потому-то и не любит воспоминаний о прошлом.

Говоря это, он развертывал бумаги.

— Вот что я принес. Напоив Людовици, я уверил его, что мы сделаем его тайным советником департамента, и могу уверить, что уж таким тайным будет, что никто в свете не узнает про то, ха, ха!.. У меня уже имеются указания; есть суммы, взятые из акциза, есть квитанции и солдатские недоимки. Найдется подобного много! Из каких бы доходов он покупал имения! Ведь после короля Лещинского он их приобрел.

— Нужно, чтобы доказательства были, — сказал Брюль.

— Черное на белом, — ответил Геннике.

— Но когда они могут быть готовы?

— Через несколько дней.

— Слишком спешить нет надобности, — сказал Брюль. — Пусть король оправится после первого удара. Фаустина запоет; Гуарини пошутит, немножко еще вдобавок употребим пороху. Сцена в коридоре забудется, и вот тогда можно приступить к второму действию. Главное дело в том, чтобы все оставалось в тайне, чтобы он не мог возыметь никакого подозрения и не убежал…

Геннике внимательно наблюдал за своим начальником и прибавил:

— Нужно здесь и в Убегау к нему приставить тайную стражу. Вероятно, он теперь отправит некоторых из своих лакеев, а на это место нужно ему доставить прислугу из наших рук, которая будет нам доносить.

— Это хорошо, — произнес Брюль.

— Надеюсь, хорошо, потому я никогда дурного не придумаю, — прибавил Геннике.

— Но если он удалится в Вену, Пруссию и даже в Польшу, — сказал задумчиво Брюль, — это для нас будет невыгодная штука.

— Да, и опасная, — начал Геннике, поправляя парик, — хотя у него тупая голова, но никаким врагом пренебрегать нельзя.

— Ну так дело решенное, — прошептал Брюль, — вы собираете доказательства виновности. Так как я получаю наследство, то мне не годится явно действовать против своего товарища; я перед королем всегда его защищаю и прошу за него. А эти бумаги, найденные как бы случайно, доставит граф Вакербарт-Сальмур, это дело решенное.

Он хотел уже уйти.

— Слушай, Геннике, — сказал он тихо, — тебе удаляться нельзя, но можно Глобига послать. Конечно, такого гостя, как Сулковский, засадить нельза в дрянную каморку, в особенности потому, что, по всей вероятности, там ему придется надолго поселиться. Понимаешь, пусть Глобиг поедет кататься, дорога санная, а теперь заговенье и вот… навестит коменданта и пусть осмотрит несколько чистых комнаток для графа; все-таки нельзя, чтобы ему слишком дурно было. Там теперь довольно пустого помещения и не говоря никому ни слова, ни для кого, ни за чем, пусть приберут.

Геннике засмеялся.

— Ваше сиятельство, ведь вы не должны забывать, что и мне следует подарок за такого крупного зверя.

— Но тогда, когда его посадят в клетку, — отвечал Брюль. — Любезный мой, ты говоришь, чтобы я о тебе не забывал, но мне кажется, что и сам ты отлично помнишь о себе.

— Ах, ваше сиятельство, — огрызнулся Геннике, в то время складывавший бумаги, — оба мы из одного материала и нам нечего друг друга упрекать. Мы отлично понимаем друг друга!

Хотя бывший лакей так грубо обращался с Брюлем, но последний, напротив, заискивал у него, потому, что Геннике был ему нужен.

С прояснившимся лицом министр вернулся в залу, где были уже приготовлены столики для карточной игры.

Мошинская ожидала его.

— Садитесь же, — заговорила она. — В такое позднее время все дела нужно оставить в покое.

 

XI

В этом году заговенье было веселее, чем когда-либо; все старались развлечь короля; на его челе часто сгущались облака печали и заботы. После обеда он часто скучал, и даже шутки отца Гуарини проходили бесследно. Фаустине было приказано, чтобы она, появляясь на сцене, подходила к королевской ложе и выбирала любимые арии короля. Фрошу и Шторху обещаны были особые награды, если они удвоят свои шутки; каждый день устраивалась стрельба в цель; увеселения в замке отличались разнообразием и богатством костюмов. Брюль почти не выходил из замка и когда король оставался один, то министр стоял у дверей, ожидая приказаний и угадывая мысли. Иногда Август бывал в веселом расположении духа, покашливал и охотно смеялся; но вдруг, среди веселости его чело омрачалось облаком печали — король смотрел в окно и казалось, ничего не слышал и не видел.

Сразу же на другой день Сулковскому было послано распоряжение немедленно удалиться в Убегау, где помещение совсем не было приготовлено, и он вынужден был оставить Дрезден.

Толпа ожидала, когда он будет ехать, чтобы проводить его смехом и шутками; за экипажем графа следовала его любимая собака Фидо; около моста в нее кто-то выстрелил и убил. Все это происходило в городе, среди белого дня и никто на это слова ни сказал: — негодяй торжествовал, а толпа смеялась. Графиня заплакала, но граф ни слова не произнес, даже не взглянул; все он перенес со стоическим терпением, показывая вид, что ничего не замечает. Негодная толпа провожала их с криком далее за мост. Кучер погонял лошадей; но граф даже не дрогнул, устремив взор в даль. Он не страдал, потому что чувствовал себя гораздо выше всех подобных низостей. Геннике и остальные знали обо всем случившемся хорошо, если даже не способствовали этому. Когда они донесли Брюлю, он только усмехнулся…

В городе ходила различные слухи. И как бы то ни было, но новый министр, завладевший большою частью состояния, отнятого у фаворита, чувствовал скорее сожаление, нежели радость, скорее боязнь, нежели надежду на лучшее. Так везде шептали. Брюлю оставалось только одно средство, устроить все так, чтобы и одно неподходящее слово не могло дойти до ушей короля. Сейчас же приступили к перемене сановников, имеющих доступ к королю. Брат Брюля был сделан гофмейстером двора; даже сменены были лакеи и пажи, которых подозревали в сношениях с Сулковским.

Августа старались развлекать, чем только было возможно; он был взят в полную опеку и ему было совсем хорошо, потому что угождение своим прихотям он считал выше всего на свете. В первое время об устранении влияния королевы не могло быть и речи; но в расчетах Брюля первою необходимостью было отделаться от Жозефины; это он подготовлял в глубокой тайне с помощью жены, потому что, пожалуй, Гуарини не Согласился бы на такое радикальное средство.

Брюль чувствовал себя всемогущим, а его подчиненные, так называемые вице-короли, поднимали головы все выше и выше. Однако все они еще опасались Сулковского; его дело еще не было закончено. Геннике усердно собирал доказательства о похищенных и растраченных деньгах. Предполагалось отнять у Сулковского Фюрстембергский дворец, который уже давно был подарен графу, потом перевести из Убегау и заключить в Кенигштейн; последняя мера часто употреблялась во времена Августа Сильного; на этом-то основании Брюль думал, что и теперь привести в исполнение подобный план ничего не значило; между тем, Сулковский на свободе оставался бы вечным опасным врагом; Сулковский с женой в Вене еще страшнее был бы на будущее; опасения Брюля еще более увеличивались тем, что граф не казался унывающим человеком; вся недостающая мебель была перевезена в Убегау, а прекрасное устройство дома и прелестный вид на окрестности делали его жилище привлекательным; из окон Сулковский мог всегда видеть башни того замка, в котором он еще так недавно владычествовал.

Шла масляница, граф и не трогался с места. За его каждым шагом следили; но разузнать ничего нельзя было; из города туда никто не ездил: на Бриснице шпионы напрасно поджидали к Сулковским гостей; они жили в полном уединении, каждый день люди ездили за провизией в Дрезден, но нигде не бывали, кроме рынка для покупок. Преступника ни в чем нельзя было заподозрить. Что происходило в доме Сулковского — никто не знал. По целым дням граф читал книги, разговаривал с женой, писал письма, но каким путем и куда он их отсылал проследить не было возможности.

Однажды утром Брюль явился к королю с бумагами. Более неприятного для короля ничего не могло быть, как вид этих бумаг и разговоры об интригах; сейчас же он нахмуривался и зевал; Брюль старался как можно более сокращать это занятие — бумаги представлялись совсем уже готовыми, оставалось только их подписать, и Август, усевшись у стола, и не бросив ни одного взгляда на предложенную бумагу, подписывал ее всегда одинаковым ровным почерком. И в этот день, король, увидев связку бумаг, уже начал готовиться к этой операции, но Брюль стоял и не выпускал из рук бумаг. Наконец, несколько пытливых взглядов, брошенных на него, заставили его приступить к разговору.

— Ваше величество, — начал он, — я сегодня должен приступить к неприятному делу, хотя я с удовольствием бы желал избавить от него ваше величество.

Король сделал гримасу и поправил парик.

— Я просил других заменить меня в докладе этого дела, — говорил Брюль, вздыхая, — но никто не выручил меня, и я вынужден сам доложить о нем вашему величеству.

— Гм? — отозвался Август.

— Ведь вашему величеству известно, — продолжал дальше министр, — что я не принимал участия в деле Сулковского.

— Это покончено! Довольно! Кончено! — прервал король с нетерпением.

— Не совсем, — произнес Брюль, — но вот это-то именно и плохо. Я рассмотрел все дело, касающееся его; я честный человек и должен войти во все.

Король широко открыл глаза, которые выражали гнев.

— Я нашел в его бумагах письма, корреспонденции, сильно обвиняющие неблагодарного слугу его величества, недочеты, дефицит в кассе…

Король громко кашлянул.

— Но деньги у меня еще есть, Брюль? — живо спросил он.

— Есть, но не столько, сколько должно было быть, — понизив голос, отвечал министр. — Хуже всего то, что письма и сношения с дворами его сильно компрометируют и доказывают, что он опасный человек. Если он поселится в Польше — он, защищенный правами Речи Посполитой, произведет возмущение; если поедет в Вену, то также может быть опасным. Одним словом, где бы он ни был…

Брюль со вниманием наблюдал за королем и старался говорить соответственно с его настроением; хотя он умел по выражению лица Августа хорошо угадывать его расположение духа, но на этот раз ничего не мог себе объяснить. Король в задумчивости слушал и водил глазами по комнате, то бледнел, то краснел, был смущен, но ни одно слово не сорвалось с его губ. Министр замолчал. Август громко кашлянул и вопросительно посмотрел на Брюля; наконец, последний должен был закончить.

— Вы меня знаете, ваше величество, и знаете, что я не люблю прибегать к сильным мерам; я тоже любил этого человека и был его приятелем до тех пор, пока он не провинился перед моим королем. Сегодня, как честный человек, как министр я вынужден нанести удар моему сердцу.

В эту минуту вошел Гуарини. Еще заранее министр и отец Гуарини условились между собою, что иезуит должен войти во время разговора. Король хотел воспользоваться его приходом и переменил разговор, спросив о Фаустине.

— Жива и здорова, — отвечал отец.

А Брюль все-таки стоял с этими несчастными бумагами. Министр ловко вставил свое словцо.

— Ваше величество, позвольте закончить этот неприятный разговор. Ведь отец Гуарини обо всем знает.

— Ах, знает? Это отлично, — и, обернувшись к иезуиту, он продолжал: — Ну, а что он скажет?

Падре пожал плечами.

— Что, ваше величество, вы спрашиваете у меня? — отвечал он, смеясь. — Я монах, духовный, до меня ничего не относится.

Наступило молчание. Август опустил глаза в землю: Брюль испугался, что дело опять затянется.

— Если бы был жив ваш родитель, Август Сильный, то Сулковский давно бы сидел в Кенигштейне.

— Нет, нет! — воскликнул король и сейчас же замолчал, побледнел, взглянув на Брюля, и начал ходить по комнате.

Гуарини, заложив руки, глубоко вздыхал.

— Я никогда не настаивал на суровых наказаниях, — произнес Брюль, — я всегда и всем советую прощение, но здесь видна такая неблагодарность, такое страшное преступление.

Иезуит еще раз поднял глаза к небу и глубоко вздохнул.

Оба следили за каждым движением короля и не знали, что подумать. Никогда Август не был столь загадочным. Зная его, они были уверены, что сумеют поставить на своем, но дело было в том, чтобы не утомлять Августа, потому что в таком случае он всегда бывал долго недоволен.

Брюль посмотрел на Гуарини и показывал взглядами закончить начатое. Падре отвечал министру тем же взглядом, возлагая дело на него. Между тем, Август топтал ковер и думал о чем-то ином.

— Что ваше величество прикажете? — настойчиво спрашивал Брюль.

— Где, как, что такое? — пробормотал король

— С Сулковским…

— А с этим, да, да… — и опять ногами мял ковер. Наконец, как будто с большим усилием, повернувшись к Брюлю и указывая рукою на стол, произнес: — Бумаги эти до завтра.

Министр смутился, он не мог оставить подписание бумаг до следующего дня. Хотя он был уверен, что король не станет их читать, но боялся чего-нибудь неожиданного; он был слишком осторожен и рассчитывал разом покончить дело. Он и Гуарини незаметно переглянулись.

— Ваше величество, — заговорил тихо итальянец, — это такое горькое блюдо, не стоит его разделять на два дня.

Король не отвечал, потом обратился к Брюлю:

— После обеда в замке стрельба в цель.

От подобного сообщения Брюль смутился еще более.

— Последний олень очень долго нас промучил, — прибавил король, — но зато этот рогач стоил труда.

Он замолчал на некоторое время.

— А последний зубр издох, — прибавил он и вздохнул.

Часы показывали время, когда король обыкновенно захаживал к своей жене. Он велел позвать камергера. Брюль чувствовал, что его отпускают ни с чем. Он не знал чему приписать это упорство; Брюль и Гуарини опять поглядывали друг на друга. Король поспешил выйти, они вынуждены были пойти за ним из кабинета. Брюль увел иезуита в прилегающую комнату и бросил бумаги на стол.

— Ничего не понимаю! — произнес он.

— Терпение, терпение, — отвечал Гуарини. — До завтра! Это и не могло так скоро устроиться. Король ничего не сказал, но он свыкнется с этой мыслью, а так как ему невыносима возобновленная атака, то вы скоро поставите на своем.

Министр задумался.

— Но все-таки плохо! — произнес он. — В нем все еще осталась привязанность к Сулковскому.

Они начали тихо говорить и советоваться. После этого Гуарини отправился к королеве, а Брюль с бумагами домой.

Обыкновенно после полудня король в халате, с трубкой в зубах допускал к себе только тех, кто мог его забавлять: даже Брюль, если являлся в это время, также должен был забывать свою должность министра и играть роль шута; но министр являлся очень редко, так как в это время никто не был принимаем в замке, кроме домашних; поэтому опасности не было. Король забавлялся с своими шутами, ему нельзя было принимать никого, не принадлежащего ко двору, и если бы он даже дал приказание явиться постороннему лицу, то служители Брюля, под каким бы то ни было предлогом не исполнили приказания его, до тех пор, пока не получали дозволения от министра.

Со времен Августа Сильного оставался еще Иозеф Фрейлих, славный шут, который носил на спине громадный, камергерский серебряный ключ, который мог вместить в себя кварту вина. Прежде он был фаворитом короля Августа Сильного, теперь же остался как воспоминание о покойном. Брюль ему не доверял и поэтому старался насколько возможно удалять его точно так же, как и барона Шмиделя, но совсем прогнать отцовских служителей от двора Брюль не мог, потому Август на это не согласился бы.

За мостом у Фрейлиха был собственный дом. Там жилось ему хорошо, и он редко показывался в замке; но достаточно было для Августа увидеть его веселую и вместе смешную физиономию, как он помирал от хохота, хотя бы тот не успел еще произнести ни одного слова.

В этот день после обеда Брюля не было дома. У Фроша сделался флюс от пощечины, которую он получил от Шторха как будто шуткой; за что этот был наказан арестом на кухне, так что никому не могло показаться удивительным, когда король послал пажа за Фрейлихом, а так как шутки последнего казались еще смешнее, если перед старым шутом стоял барон Шмидель с меланхолическим выражением лица, то паж спросил, должно ли призвать Шмиделя; король отрицательно покачал головою и повторил:

— Одного Фрейлиха.

Велико было удивление Фрейлиха, когда он узнал, что ему приказано явиться в замок; он поспешил надеть одно из лучших пестрых платьев, которых у него было до трехсот; прицепил свой ключ, и как вихрь помчался пешком по мосту, придумывая чем бы забавлять короля. И у шутов бывают такие минуты в жизни, когда не хочется смеяться и смешить других; именно в таком расположении духа находился теперь Фрейлих: на лице его выражался смех, но в сердце была у него грусть. Он никому не говорил, что настоящее царствование приходится ему не по вкусу; прежние времена казались ему лучшими, хотя, в сущности, и тогда было худо. Долгая привычка смеяться по заказу и на этот раз помогла Фрей-лиху зажечь в себе искру веселости, которая светилась в его глазах и на лице, когда он явился перед королем. Кроме своего остроумия, Фрейлих умел очень ловко показывать фокусы, и на этот раз решил с этого начать.

Преклонив колено перед королем, он объявил, что так спешил к его величеству, что у него пересохло в горле. Он отцепил ключ и осмелился попросить его величество принять во внимание его преклонные лета и позволить ему для подкрепления сил выпить вина. Король позвал пажа и велел принести бутылку вина. Тем временем Фрейлих чистил как бы заржавленный ключ, из которого он должен был пить, и рассказывал, как он высоко ценил этот подарок и между тем, как редко приходится теперь его употреблять. Паж уже стоял с бутылкой, приготовляясь наливать, как вдруг Фрейлих взглянул на дно ключа и с ужасом заметил, что там на дне его что-то есть.

— Кто бы мог подумать? — воскликнул он. — Там птица свила себе гнездо!..

В самом деле из ключа вылетела канарейка. Король смеялся, но на этом не кончилось; в ключе еще что-то было, и Фрейлих большим крючком начал оттуда вытаскивать ленты разных цветов, которых оказалось большая куча. Потом еще множество различных вещей: шесть платков носовых, горсть орехов; но каким образом все это могло там помещаться, было секретом Фрейлиха. Он объявил, что так как он не уверен, нет ли еще чего-нибудь в ключе, может быть там заключается заколдованная принцесса, то не лучше ли для безопасности пить из обыкновенной рюмки. По окончании церемонии паж удалился, а Фрейлих начал смешить короля, передразнивая актеров на сцене; это продолжалось около получаса; король вынужден был смеяться, но проницательный Фрейлих заметил беспокойство короля и его рассеянность. Он не знал, чему это приписать, но вдруг в большом удивлении он увидел, что король встал с своего места и направился к окну, подальше от дверей и делал ему знаки приблизиться. В этом было что-то таинственное и страшное, так что Фрейлих почти испугался, но однако поспешил подойти к окну. Король стоял тоже как будто испуганный и в нерешительности поглядывал кругом. Напрасно шут напрягал все свои мысли к разрешению этой загадки.

— Послушай, Фрейлих, — произнес король, едва слышным голосом, — смейся громко, но слушай, что я тебе скажу…. понимаешь…

Шут пока еще ничего не понимал, но так громко начал хохотать, что мог своим смехом заглушить самый громкий разговор… Король взял его за ухо и приблизил почти к своим губам.

— Почтенный, верный Фрейлих, ты не изменишь мне. Сегодня тайно отправляйся в Убегау, понимаешь? Скажи ему, — понимаешь? — Пусть сейчас же бежит в Польшу!

Фрейлих сразу не мог понять, неужели король хотел употребить его как тайного посла? А Сулковский ему не приходил и в голову. Он руками и выражением лица сделал знак вопроса. Король еще ближе нагнулся к нему и произнес лишь одно слово:

— Сулковский.

Он вздрогнул, назвав это имя, и отскочил на несколько шагов.

У Фрейлиха смех замер на устах. Он боялся, что может быть не так понял; вероятно, его лицо ясно выражало недоумение, потому что король опять велел ему смеяться и еще раз внятно повторил приказание. Он говорил отрывисто, коротко, без связи; но, однако, шут понял, что король его посылает предупредить графа об угрожавшей опасности, и что он должен бежать в Польшу. Для того, чтобы не возбудить никакого подозрения, Август еще слушал шута, а потом, вынув из кармана горсть дукатов, всыпал их в куртку шута.

— Ступай домой! — сказал он.

Фрейлих, поцеловав руку короля, тотчас ушел. В передней похвастался полученными деньгами и, не останавливаясь, помчался домой.

Все происшедшее никак не могло перевариться у него в голове. Ему нужно было некоторое время, чтобы опомниться и обдумать поручение короля, который боялся всех окружающих и должен был выбрать шута своим поверенным. Он задумался и вздохнул…

Задача была не легкая. Хотя он мало был знаком с придворной жизнью и судьбою фаворитов, но легко мог сообразить, что в Убегау и даже в самом замке было много шпионов. Фрейлиха все знали, но он умел хорошо переодеваться; не тратя времени, он заперся в своей комнате и приступил к выбору платья и парика.

Это было в начале февраля, Эльба, начиная от Чехии, замерзла, и лед был толстый, как стена. Поэтому Фрейлих решил, что к замку удобнее и безопаснее можно подойти со стороны реки. Было слишком поздно, так что идти пешком за город могло показаться подозрительным, но в Брестницу легко можно было нанять саночки; обещав хорошее вознаграждение, он пустился в дорогу. В загородной гостинице толпилось множество народу, так как в это время была масляница. Здесь собралось, в сущности, скверное, но веселое общество. Приказав извозчику ждать, старик вышел другими дверями к Эльбе. Он чувствовал, что только разве счастливая случайность позволит ему благополучно совершить опасное предприятие. К тому же мысль, что он исполняет поручение короля, придавала ему мужества. Он долго колебался, но, наконец, вбежал через отворенную калитку прямо в сени. Там было пусто и темно.

У Сулковского даже в счастливые времена не было людного двора, а теперь он был еще меньше. Лестница не была освещена и, взойдя на нее, Фрейлих услышал в передней шум и разговор прислуги, играющей в карты. При виде странно одетого незнакомца, явившегося в таков поздний час, все, перепуганные, вскочили со своих мест, но Фрейлих объявил, что он должен как можно скорее увидеться с графом. Сначала его обыскали, нет ли у него в кармане какого-нибудь оружия, а потом доложили графу.

В замке произошла суматоха; в парике, обвязанный платком, Фрейлих был неузнаваем. Его провели в залу и тогда подали свечи. Сулковский был не одет, бледный, но спокойный и такой гордый, как будто он оставался министром. Гость просил удалить лакея. Все это возбуждало тревогу и подозрение, но граф не показывал своих опасений. Когда они остались вдвоем, Фрейлих открыл лицо.

— За два часа перед этим, — сказал он, — меня потребовали к королю. Повторяю вам его собственные слова: "Сегодня отправься в Убегау, скажи ему: пусть сейчас отправится в Польшу".

Сулковский слушал недоверчиво.

— Король это тебе сказал?

— Да, король, боясь, чтобы его кто-нибудь не подслушал, как будто бы он не был королем, а невольником.

— Да, он невольник и всегда им останется, — произнес, вздыхая граф, и задумался.

— Да вознаградит тебя Господь! — произнес он. — Ты подвергался опасности ради меня, впрочем, скорее ради короля. Но чем я могу тебя отблагодарить?

— Тем, что граф в эту ночь исполнит волю короля. Он поклонился и вышел.

Граф стоял в размышлении, как прикованный. Уже Фрейлих вышел и бежал к своим саням, а Сулковский все еще стоял возле стола, не зная, что делать. Он слишком знал Брюля, чтобы не воспользоваться советом.

На другой день Август возвращался с ранней обедни; его встретил Гуарини, осведомляясь о здоровьи его величества. Но цветущий вид короля лучше всего свидетельствовал о его здоровьи. Он наследовал от отца силу и здоровое телосложение. Кроме того, жизнь, которую он вел, еще более поддерживала его здоровье. Гуарини с другими придворными проводил его величество в кабинет. Король несколько раз взглянул на патера, как будто хотел что-нибудь прочитать на его лице, наконец, проговорил лаконически:

— Мороз…

— Больше всех я, как итальянец, это чувствую, но несмотря на то, что так холодно, — прибавил он тише, — есть люди, которые не боятся далекого путешествия. Тот граф, имени которого я не хочу произносить, потому что он имел несчастье попасть в немилость… в эту ночь выехал. Куда, неизвестно.

Король молчал, как будто ничего не слыша. В кабинете ждал его с бумагами Брюль; он был смущен и задумчив; Август быстро подошел к нему.

— Брюль, эти бумаги, которые ты вчера приносил, нужно поскорее подписать.

— Все уже кончено! — произнес, вздыхая министр.

— Гм? Что такое? — спросил король, прикидываясь удивленным.

— Преступника уже нет, ваше величество: он сегодня убежал в Польшу.

Король ударил рукой об стол и казалось был поражен.

— Я знаю, что мне изменили, — прибавил министр. — При дворе, должно быть, существуют еще его сторонники и приятели, но рано или поздно все будет открыто.

Вместо ответа Август взял со стола огромную фарфоровую табакерку, отворил ее и предложил министру, ничего не говоря. Брюль, наклонившись, дотронулся пальцами до табакерки.

— Охотиться будем около Таубенсгейма, — произнес король, — пусть приготовят экипажи.

 

XII

Брюль остался победителем, но, однако, не имел удовольствия навсегда избавиться от неприятеля; многие годы он должен был опасаться мести Сулковского. Граф большей частью проживал в Вене; там он получил княжеский титул; после смерти короля Лещинского он получил имение в Польше. Кроме того, в Шлезвиге он также имел значительные поместья: но ни разу граф не старался напомнить о себе Августу; между тем, Брюль окружил короля заботливой опекою.

Наш рассказ относится к началу деятельности Брюля, который до самой смерти Августа III управлял Саксонией и Польшей; он успел переделать себя в польского дворянина; по его собственным словам, счастье служило ему до последней минуты. Брюль, личность историческая и вместе с тем служит характерным типом своей эпохи; в Брюле мы видим, как в зеркале, весь век Августа III.

Ничего не прибавляя мы могли бы окончить наш рассказ, но до нас дошла интересная сцена, которая может служить эпилогом к нашему рассказу.

В 1756 году, во время войны с Пруссией, поздней осенью, Брюль во главе своей армии, оставляя все в руках неприятеля, вместе с Августом должен был уходить в Польшу; по случаю дурной погоды и недостатка лошадей, весь обоз, войско и экипажи разбились на несколько отрядов; король ехал в переднем, его министр случайно попал в задний отряд, так что Брюль страшно боялся попасть в руки короля прусского, который его ненавидел; поэтому он непременно хотел догнать короля и остальную дорогу ехать с ним; при Августе он мог чувствовать себя в большей безопасности. Но как нарочно его везде преследовала неудача: лошади падали, ломались колеса, так что ехать быстрее не было никакой возможности; осенние дожди испортили дороги, так что требовалось вдвое больше лошадей против обыкновенного. Брюль, волей-неволей, должен был подчиниться своей судьбе. Он ехал под впечатлением тех неудач, которые его постигли. Потерпев ничем не вознаградимые миллионные потери, он вынужден был вместе с Августом скрыться в Польшу, в которой нельзя было пользоваться такой неограниченной властью, как в Саксонии. Ловкость Брюля и здесь могла найти средства против всяческих неудач, но дело шло не так легко. Неудивительно, что прежний баловень судьбы в настоящую минуту казался пасмурен, немного перепуган и рассеян. В короткое время он быстро постарел, иногда он был до такой степени рассеян, что не мог понять, что ему говорят.

Наступил вечер; дождь лил, как из ведра, лошади едва тащились. В сером тумане показалось издали маленькое местечко, с церковной колокольней. Брюль надеялся там найти короля, но возле почты он узнал, что Август ночевал в трех милях отсюда. Лошадей невозможно было достать, а люди уговаривали, чтобы в местечке остановиться ночевать. Брюль хотел послать за лошадьми, обещая щедрое вознаграждение, но все было напрасно, никто не ручался привезти до утра лошадей. Пришлось в местечке искать ночлега, где была всего одна гостиница. Вся многочисленная прислуга министра, имевшего тогда уже графский титул, разбежалась искать подходящего помещения.

В гостинице "Лошадь" все было занято. В ней поместился какой-то польский вельможа со своим двором.

Министру казалось, что достаточно одного его имени, чтобы ему уступили помещение, тем более, что польские вельможи почтительно относились к сейму, где Брюль всем распоряжался, и за вежливость мог пожаловать староство. Камердинер его превосходительства вбежал в гостиницу; там он увидел обширную свиту и какого-то знатного вельможу, которого величали князем. Не спрашивая о фамилии, камердинер обратился, как ему казалось, с просьбой, но скорее с повелением уступить часть помещения для его превосходительства.

Услышав имя, польский вельможа как-то сморщился и, нахмурившись, отвечал немцу очень чисто по-немецки и даже с саксонским акцентом, что он не желает уступить занятой гостиницы, но готов разделить ночлег с господином министром.

Между тем, дождь бил в окно кареты, так что внутри все было замочено. Камердинер вернулся с ответом, но Брюль, не останавливаясь перед тем, что придется на ночлеге приобрести новое знакомство, велел ехать в гостиницу. Он надеялся, что там его встретят, но он ошибся, никто не вышел навстречу. Брюль имел обыкновение удваивать свою вежливость и предупредительность в том случае, если с ним обходились грубо; он непременно решился пристыдить своей добротой гордого человека — поляка. Камердинер отворил дверь, министр вошел в обширную комнату; там в камине был разложен огонь, на столе горела свеча. Он искал глазами того князя. Но в нескольких шагах от него стоял Сулковский, вовсе не смущенный этой неожиданной встречей, но более гордый, чем когда-либо.

Князь стоял молча, поглядывая свысока на своего врага, даже не приветствуя его поклоном и только равнодушно присматриваясь к нему.

В первую минуту Брюль страшно побледнел и, пораженный, хотел уходить назад: ему казалось, что он попал в какую-то западню. Несмотря на всю силу характера, его лицо так изменилось от этой неожиданности, что Сулковский не мог удержаться от смеха.

Должно быть, в эту минуту князь вспомнил и отца Гуарини и его поговорки, и этот язык, часто употребляемый при дворе: первые его слова были по-итальянски:

— Гора с горой не сходится!..

Брюль стоял в недоумении, видно было, что ему здесь не хотелось оставаться.

— Вы, вероятно, слышали басню, — произнес Сулковский, — о буре, которая загнала волка и овцу в одну пещеру… Что-то вроде этого случилось и с нами. В такую грязь и слякоть не годится даже врагу отказать в убежище.

Брюль молчал и отступал к дверям.

— Будьте уверены, граф, что я не буду злоупотреблять своим положением, и не стану вас терзать, — прибавил Сулковский. — Для меня наша встреча, действительно, забавна, да еще в такую пору, когда после 14 лет судьба отомстила за меня.

— Князь, — прервал Брюль, как можно вежливее.

— Граф, — отвечал Сулковский, — если бы от вас это зависело, то вместо княжеского титула теперь у меня была бы удобная квартира в Кенигштейне.

— Князь, — воскликнул Брюль, — вы мне приписываете такую власть, которой я никогда не имел!.. Прежде всего вы должны приписывать свой упадок своей собственной неосторожности, потом, может быть, справедливому гневу королевы, наконец, воле его величества, которой я был только исполнителем.

— Граф, — сказал Сулковский, — про это следует говорить совершенно иначе, так как история когда-нибудь запишет, что его величество был исполнителем ваших фантазий.

— Князь, вы ошибаетесь…

— Граф, неужели вы меня считаете настолько ограниченным, чтобы я, зная лучше других людей обстоятельства, позволил уговорить себя верить в вашу невинность?

— Я беру Бога в свидетели! — складывая руки, произнес Брюль.

— Это выгоднее всего, — отвечал Сулковский, — потому что такой свидетель не может вмешиваться в наши дела настолько деятельно, чтобы для них сходить на землю. Лучшим свидетельством Божиим может служить судьба, которая теперь постигла нас. Вот, плоды вашей политики; нашествие пруссаков и постыдное бегство короля.

Брюль содрогнулся.

— Но это еще не конец, а начало! Увидим, какие последствия будут. А теперь вы едете в Польшу осчастливить ее, чтобы привести в такое положение, как Саксонию, — говорил Сулковский, смеясь.

— В управлении Саксонией, — отвечал, кашляя Брюль, — мне не приходилось делать никаких нововведений, с меня довольно было идти по следам моего знаменитого предшественника.

У князя глаза заблистали.

— Ваш предшественник иначе хотел устроить будущее Саксонии, — гордо отвечал Сулковский, — доказательством тому служит план, который вы отобрали у меня, для того, чтобы через князя Лихтенштейна передать австрийскому двору.

Брюль вздохнул.

— Я… Я об этом ничего не знаю, — невнятно проговорил он, совершенно смущенный. — Но если кто-нибудь сделал это…

Сулковский, смеясь, начал ходить по комнате, стараясь не приближаться к министру.

— Послушайте, Брюль, — говоря по старому без титула, произнес князь, — по крайней мере, не играйте со мною комедий, это ни к чему не ведет. Точно так же, как передо мной, вам не придется разыграть ее перед историей, которую нет возможности обмануть. Вы заставите молчать литераторов, прикажете писать, говорить, думать, но ваши последние дела не скроете… Никто в свете не в состоянии сделать вас чистым перед историей. Вы перед ней предстанете без маски, как перед судом Божиим. При жизни вам удалось избежать позорного столба, но не избежите его после смерти.

— Вся моя жизнь на виду! — в волнении воскликнул министр. — У меня нет тайн, князь, и я желаю этого суда!

— Желали бы или нет, но вы его не можете избежать; это напрасно; он будет строгим и беспощадным.

— Я покоряюсь ему, — отвечал Брюль, — я ни в чем себя не упрекаю; я вам прощаю, князь. Вы говорите, как соперник, которому не удалось сделать то, что мне само счастье дало в руки.

— Что вы называете счастьем? — спросил, смеясь, Сулковский. — Патер Гуарини, или…

Брюль покраснел; князь пожал плечами.

— Честное слово, граф, я удивляюсь вам… Не говорите, что я мог бы тоже самое сделать на вашем месте! Скромно признаюсь, что я не в состоянии был бы столько зла и обмана привести к исполнению. Я желал славы, величия Саксонии; да, хорошо зная Августа, его благородную натуру, но ленивую и неспособную, я стоял на страже, чтобы помогать ему своей энергией. Всем тем, что имею, я обязан доброте нашего короля, но не обману и лицемерию.

— Князь, — прервал министр, — это уже слишком! Сулковский повернулся к нему, пожимая плечами.

— Ведь мы оба, как римские авгуры, можем смеяться из-за кулис над этой комедией, не скрываясь друг перед другом? Вы можете для других быть невинным Ефраимом… Но для меня вы всегда прежний, хорошо знакомый Брюль, которого я видел незаметным пажом, кланяющегося лакеям…

Лицо Брюля то краснело, то бледнело; видно было, что он то хотел уйти, то оставался, в надежде, что он сумеет объясниться. Брюль всегда был очень ловок в разговорах; всегда он имел наготове софизм или удачную увертку; он знал неповоротливость Сулковского и думал, что все-таки под конец он его победит. Но он ошибся в расчетах. У князя явились и сила и слова. Напрасно министр искал точки опоры, наконец, он проговорил тихо:

— Ваше сиятельство, я думаю, что вы должны относиться с большим уважением к Брюлю, потому что в Польше, где у вас есть поместья, Брюль также кое-что значит.

— Да, но в Польше, господин Брюль, существуют известные права, которые побольше значат, нежели власть министра, или даже чья-нибудь повыше. В Польше скорее меня можно бояться, потому что я недавно из польского дворянина сделался австрийским князем.

— Я имею такое же право на покровительство дворянства, как и ваше сиятельство, — прервал министр.

— Вот забавная штука! — рассмеялся князь. — Неужели есть в целом крае хотя бы один человек, который бы не знал, что из тюрингенского дворянства вы перешли в польское шляхетство? Ваше дворянство, как и другие ваши дела, есть ни что иное, как обман.

— Ваше сиятельство, вам, вероятно, желательно, чтобы я ушел из комнаты, — сказал министр, собираясь уходить.

— Вовсе нет, потому что меня очень потешает эта сцена, — отвечал князь. — Но повторяю вам, не будем играть комедию.

Некоторое время они стояли молча. Только слышно было, как дождь бил в окна, и целые потоки воды с шумом бежали с крыш; именно это и заставляло Брюля оставаться в этой единственной свободной комнате, которую должен был разделять со своим врагом. Министр о чем-то раздумывал.

— Ваше сиятельство, — проговорил он, — будем говорить как старые приятели…

— Фатальное воспоминание! — проворчал Сулковский.

— В доказательство, что я лично ничего не имею против вас, я обещаю примирить вас с королем. Для меня одного тяжело двигать все бремя моих обязанностей.

— Точно так, — прервал Сулковский, — мы могли бы ими с вами поделиться. Пересчитаем их: председатель сейма, великий подкоморий, председатель в акцизе, директор наумбургского и презбургского учреждений, генеральный комиссар балтийских портов, комендант Саксонских войск в Польше, полковник легкой кавалерии и пехоты; капитул мейсенского учреждения, кавалер польского ордена Белого Орла, российского Св. Андрея и даже прусского Черного Орла! Да разве это все? Я не считаю польских староств. Ха, ха, ха! — рассмеялся князь.

— Не шутя, — прервал Брюль, — я утомлен. Поезжайте, князь, в Варшаву, я вас примирю с королем.

— Да! Для того, чтобы завтра же без суда и расправы отправить меня в крепость, — отвечал Сулковский. — Нет, благодарю вас; я предпочитаю оставаться при Венском дворе и оттуда созерцать ваши гениальные дела.

Брюль вздохнул, поднимая глаза к небу. В то время он уже был автором той знаменитой книги о молитве, которая заставляла легковерных людей считать его набожным, а других ханжей.

Он охотно разыгрывал роль невинной жертвы.

— Ах, — воскликнул он, — я несчастнейший человек в мире! Я один должен отвечать за чужую вину, тогда как то добро, которое мне удавалось совершать, обыкновенно приписывалось другим. Никто меня не знает, а все клевещут на меня; даже те, которым я желаю добра, преследуют меня!

— Помилуйте, милейший граф, — произнес, смеясь, Сулковский, — ведь роль Цинцендорфа, которого вы изгнали из страны за его набожность, совсем вам не идет. Вы плохо ее разыгрываете… Моравские братья не примут вас, а такие люди, как я, осмеют… Оставьте это; согрейтесь лучше у камина; бросимте этот разговор.

Сказав это, князь удалился к окошку и, увидев там кресло, уселся в нем, молчаливый и погруженный в раздумье.

Прошло полчаса, а на дворе усиливался ветер и непогода. В камине завывал осенний ветер, издавая дикие звуки, иногда стекла звенели от порывов лютой бури, которая, казалось, удалялась, чтобы возвратиться с новой жестокостью.

Этот странный аккомпанемент разговора двух соперников согласовался с их настроением. Порою открытые двери на постоялом дворе захлопывались с такою силою, что стены дома дрожали. Угасающее уже пламя под влиянием невидимой силы влетало в избу и гнало туда облака дыма, то опять разрастаясь возвращалось в трубу. Самое веселое настроение духа должно было уступить впечатлениям ночи и разыгравшихся стихий.

Брюль иногда вздыхал.

Он повернул голову к Сулковскому, который казался погруженным в полудремоту.

— Князь, позвольте мне сказать вам еще одно слово, не в оправдание мое, а потому, чтобы молчание не осталось на моей совести.

— Что за нежная и впечатлительная совесть! — сказал про себя Сулковский.

— Наш монарх забыл уже оскорбление, его легко было бы умилостивить. Я не желаю быть посредником, потому что не пользуюсь доверием вашим, князь! Но епископ Краковский, или…

— Граф, разве вам еще хочется уверить меня в том, — отвечал Сулковский, — что король когда-нибудь сердился на меня?! Не верьте этому, я знаю все причины, которые четырнадцать лет тому назад были поводом моего падения; у меня есть неопровержимые доказательства, что вы навязали королю причины немилости, что вы работали с усилием, и это вам не легко досталось.

— Я, я? Протестую против этого обвинения! — вскричал Брюль.

— Брюль, — сказал Сулковский, — за кого ты меня считаешь, чтобы я тебя обвинял в собственноручной работе, когда ты мог сделать чужими руками? Ты слишком ловкий артист, чтобы выступить лично там, где можешь загребать жар чужими руками.

— Но, князь, вы были преданы королю, — сказал министр, желая дать другое направление разговору. — Разве вам не было бы желательно опять приблизиться к нему?

— Да, наверное, если бы вы, работая целых четырнадцать лет над этою доброю душою и флегматической натурою, не сделали из нее послушную вам куклу, привыкшую уже к покою, не любящую уже никого, а играющую всеми, — сказал со вздохом Сулковский. — Смотреть теперь на развалины этого человека слишком грустно. Будущее отомстит вам за него.

Оба замолчали. Брюль еще прибавил:

— Мне не в чем упрекать себя. Мне казалось, что само провидение свело нас здесь, чтобы заживить рану и вознаградить за причиненные обиды. Я с своей стороны сделал все, что только можно было придумать, чтобы исполнить волю Провидения и сделал то, что указал перст Божий.

— Бог и Брюль! Странное созвучие! — со смехом сказал Сулковский. — Ты позавидовал славе Цинцендорфа. В странном настроении я встретил ваше сиятельство: между Саксонским лютеранизмом и польским католицизмом. Видно, что эти два ритуала сошлись на рубеже и удвоились; вот причины настоящего благочестия.

Сказав это, Сулковский плюнул, нагнулся к окошку и почти прильнул к нему, желая посмотреть, что делается на дворе.

После этого, не сказав ни слова, надел меховую шапку, и оставив Брюля одного, вышел из избы в сени. Ветер выл беспрестанно, и дождь лил как из ведра. Несмотря на это, князь, не входя в комнату, велел камердинеру запрягать.

Слуга попытался отговорить ей.

— В первую встречную деревню, корчму, хату, лишь бы прочь отсюда! — закричал князь. — Только живо!

Он не вошел уже в избу, в которой остался Брюль, предпочитая темные сени, и когда после продолжительного ожидания, экипаж был подан к крыльцу, он с нетерпением, бросился в него, и на вопрос слуги куда ехать, сказал:

— Куда хочешь, мне все равно.

Сквозь освещенное изнутри окошко постоялого двора видна была чья-то тень, как бы желающая высмотреть, что происходило на дворе. Экипаж Сулковского тронулся и голова в окошке исчезла.