I
Девятого сентября 1756 года, несмотря на теплую, прекрасную погоду, в шумном и блестящем Дрездене господствовала какая-то особенная, зловещая тишина. Трудно было понять ее причину, хотя с первого же взгляда замечалось, что вероятно произошло что-то необыкновенное. На улицах почти не было людей; однако всмотревшись внимательнее, их можно было заметить на башнях костела Св. Креста и Богородицы, на только что оконченной придворной католической каплице. Люди эти, по-видимому, старались оставаться не замеченными, и смотрели из окон и из-за карнизов на окрестности.
Дворец Брюля был заперт, и толпа, окружавшая его и собиравшаяся у дворца, вдруг куда-то исчезла; из сада и арсенала вывозили через задний двор вещи в Пирнейское предместье. Все шторы были опущены, ставни закрыты. У замка стояла еще на страже королевская гвардия, занимая все главные посты и гауптвахту, но на смущенных физиономиях солдат видна была какая-то непонятная тревога. При малейшем шуме из окон показывались головы любопытных.
Двери католической церкви у дворца, которую окружали на карнизах статуи святых, были открыты, и оттуда доносились торжественные звуки органа, звучавшего тоскливо-трогательной молитвой, преисполненной глубокого чувства, точно взывавшего к небесам о спокойствии, которого свет не может дать. Одновременно слышалось пение народа; перед главным алтарем, в котором красовался знаменитый образ Рафаэля Менгса, стоял в облачении священник. Королевская ложа с правой стороны была открыта и занавески раздвинуты; у окна ложи стояла на коленях королева, а за ней ее младшие дети, родственники и двор. Она молилась с опущенной головой и, казалось, плакала; время от времени королева поднимала руки к небу, а затем бессильно опускалась на молитвенник в богатом переплете.
Орган продолжал играть торжественную, всепрощающую молитву.
В громадном костеле было немного народа; одни, стоя на коленях, набожно молились, а другие просто стояли, опершись о стены в какой-то благоговейной задумчивости. Из окон на середину церкви падал солнечный луч, точно для утешения скорбящих.
Вдруг, когда орган замолк на мгновение, среди благоговейной тишины в костеле послышался глухой шум и возгласы, доносившиеся с улицы. К барону Шперкену, который стоял во второй придворной ложе, протискался, с трудом переводя дыхание, королевский паж.
— Пруссаки идут! Пруссаки вошли! Пруссаки… — сказал он и с тем удалился.
Королева вздрогнула, точно она с трудом переносила этот момент и слова. В то же время священник, повернувшись лицом к королевской ложе, благословил находящихся в ней крестом. Королева Жозефина встала. Несмотря на неприятные, острые черты ее лица, в ее величественной фигуре и движениях видна была кровь цезарей. Затем медленно она направилась к выходу по коридору.
Здесь ее встретил барон Шперкен.
Он вопросительно взглянул на нее и молча склонил голову.
За ним стоял патер Гуарини в своем духовном одеянии, скрестив руки на груди; лицо его выражало печаль, но он был спокоен.
Не желая слишком скоро узнать неприятные новости, королева вместе с детьми прошла по коридорам и крыльцам ко дворцу, ни с кем не сказав ни слова. Вслед за ней потянулся и весь двор, в грустном молчании. Даже сюда уже долетали шум и возгласы с улиц, которые переполнились народом; протестанты с восторгом встречали пруссаков, исповедующих одну с ними религию. Многие вспоминали о том, что еще при занятии в первый раз Дрездена Фридрих посещал иногда протестантские кирхи, но никто не хотел думать, а может быть и забыл, что тот же Фридрих насмехался как над католическими костелами, так и над протестантскими кирхами.
Впрочем, толпа рукоплещет каждой перемене, так как нет ничего легкомысленнее кучи людей, которая свободно позволяет себя убаюкивать каждому новому впечатлению.
После многих оперных представлений, на которые народ не имел доступа, настал, наконец, спектакль и для него: масса радовалась победой над теми, перед которыми должна была вчера падать ниц. Для короля выступало не более пятисот человек на сцене, а теперь для народа выступило несколько десятков тысяч пруссаков, которые исполняли перед ним кровавую драму.
Отовсюду доносились возгласы: "Пруссаки идут! Пруссаки!" но войск еще нигде не было видно; их только заметили из церковных башен идущими к беззащитному городу, который отправил все свои силы к лагерю под Пирну. Некому было защищать город, да это ни к чему бы и не привело.
Фридрих, не объявляя войны, занимал Саксонию, дерзко вступая в ее пределы вследствие беспомощности страны. Тщетно Август писал два раза к нему; Фридрих каждый раз отвечал ему, что он всегда был и будет его лучшим другом; между тем прусские войска подвигались вперед, наводняли страну, очищали кассы, требовали провианта, хватали неповинующихся и распоряжались, как в завоеванном государстве.
Фридрих цинично насмехался над Августом III, которому не переставал свидетельствовать свое почтение; о Брюле он никогда не вспоминал: ему противно было имя министра, и он называл его просто: "этот"… "как его"… Он назвал Брюлем свою лошадь, на которой ездил. Это была самая плохая лошадь.
Третьего сентября Брюль уговорил короля посетить войска под Пирной вместе с королевичем. Августа III сопровождали пятьдесят лошадей; а первый министр, который не рассчитывал скоро вернуться обратно в Дрезден, прихватил их сто двадцать.
Король все еще был твердо убежден, что Фридрих хоть и посетит его столицу, но взять ее ни в каком случае не решится. Он даже доказывал Брюлю, что Фриц не совсем дурной человек, только безбожник и недоверчивый.
Еще в последний день английский посол Штормонт предлагал Брюлю мир от имени прусского короля, при условии, чтобы Саксония распустила свои войска и объявила себя нейтральной. Но Брюль, связанный словом с Австрией и Францией, от которых получал пенсию за свои услуги, был уверен, что задуманное этими государствами против Пруссии должно сбыться, и поэтому отказался. Рутовский командовал войском под Пирной, а генерал Вед находился под Момендорфом, причем его передовые части войск доходили до Петерсвальде.
По той же прекрасной дороге, которую Брюль провел до чешской границы, написав в насмешку на столбах: "Военная дорога", и он, и саксонские полки потянулись для занятия позиций…
На улицах с каждой минутой толпы народа увеличивались, и все те, которые вчера еще прятались, теперь были уверены не только в безопасности, но даже рассчитывали на защиту. Эти паразиты страны, которые до того не смели показываться при дневном свете и прятались по щелям и углам, рассчитывали половить рыбу в мутной воде, они готовы были исполнять самые низкие поручения. Здесь можно было увидеть людей, физиономии которых до того никогда не попадались на глаза. Их можно было испугаться, глядя на их налитые кровью глаза, запекшиеся губы, на грязные лохмотья и на руки, которые дрожали и уже протягивались за добычей…
— Идут, идут! — кричали в толпе.
Каждый паразит, которому в продолжение многих лет приходилось скрывать накипавшую в его сердце злобу в ожидании часа возмездия, теперь улыбался пруссакам и рассчитывал выслужиться перед ними.
— Идут, идут! — отрывисто повторяли они, — идут!
Слышен уже был глухой топот лошадей и звон оружия, но ничего еще не было видно.
В замке двор и королева молились перед образом; свечи были зажжены… все стояли на коленях… царствовала тишина, нарушаемая только с улицы общими возгласами народа: идут, идут!
Из дворца на Ташенберге поспешно пробирался один из католических ксендзов, протискиваясь мимо протестантской церкви св. Софии ко дворцу. На крыльце церкви стояло протестантское духовенство. Пастор, заметив ксендза, насмешливо приподнял на голове берет, поклонился и сказал:
— Прощайте! Будьте здоровы! Господство ваше кончилось!
И много подобных сцен разыгрывалось почти на каждой улице. Почти все католическое духовенство заперлось в этот день во дворце, а остальные, имеющие врагов и опасающиеся их мести, искали убежища…
Из двора Брюля, состоявшего из нескольких сот человек, большая часть последовала за ним, а многие разбежались перед грозившей им бурей. Остались только испуганные да пришибленные судьбой на страже дворца.
Министр до последней минуты не хотел верить в занятие Дрездена: пример Карла XII защищал его от громких угроз Фридриха; однако пришлось покориться действительности. Но было уже слишком поздно, и министр немногое мог спасти из своих богатств. Все пришлось оставить неприятелю.
Король со старшим сыном уехал, а королева решительно заявила, что останется в Дрездене и не сделает ни шагу из дворца; что она согласна перенести все, что ей готовит судьба, но ни за что не уступит. Говоря о Фридрихе, она волновалась, руки дрожали, и молитва не могла успокоить ее.
Это мучительное ожидание продолжалось довольно долго.
Пруссаки, окружившие Дрезден, медленно двигались вперед, словно нарочно желая продлить часы мучительного ожидания.
Наконец на улицах раздались крики и топот лошадей; королева отошла от иконы, перед которою молилась, перекрестилась и больше не могла сделать ни шагу: она стояла, точно окаменев.
Патер Гуарини подошел в ней.
— Ваше величество, — сказал он, — помолитесь святому Духу, чтобы Он вселил в вас мужество. Дни этих испытаний не могут долго продлиться.
Барон фон Шперкен вошел в залу бледный, как мертвец; королева взглянула на него.
— Говорите! — отозвалась она.
— Двенадцать батальонов пехоты и три эскадрона кавалерии занимают город, — сказал он глухим голосом. — В настоящую минуту пруссаки обезоруживают гвардию, стоящую на первом посту. Сопротивление невозможно.
— Да будет воля Божия!
— Швейцарцы окружают дворец.
Королева ничего не отвечала.
— А Фридрих? — спросила она помолчав.
— Его нет; он прибудет завтра; видно, он предпочел приехать по исполнении своего гнусного плана, которого стыдится.
В это мгновение переполох на улицах начал достигать дворца. Его просторные дворы наполнились лицами, искавшими убежища под защитой королевы. На одном из дворов, где когда-то происходили знаменитые маскарады и стояли карусели в царствование Августа Сильного, где гремела музыка и сжигались бриллиантовые фейерверки, толпа перепуганных людей, с узлами своего имущества, за сохранность которого опасались, — суетилась и смотрела, куда бы скрыться от врага.
Королева смотрела в окно; по ее лицу текли слезы, хотя, казалось, она не выказывала робости.
Каждую минуту кто-нибудь вбегал с сообщением новых известий.
— Занимают войсковые магазины!.. — кричал один.
— Опустошают арсенал… Разбирают оружие!.. — оповещал другой.
— Грабят казну!.. — кричал третий.
— Опечатывают консисторию и архивы!..
При этом возгласе королева быстро повернулась.
Секретный архив, который нужен был Фридриху для оправдания его военных действий, находился во дворце, и ключ от него был у королевы.
Вошел барон Шперкен и простоял несколько времени, не смея заговорить.
— Архив? — спросила королева.
— Его опечатывают, — ответил генерал.
Королева сделала движение, словно хотела бежать защищать архив, но тотчас воздержалась.
— Барон, — сказала она, — если они станут ломать двери, я должна знать об этом; тогда я сама пойду и стану перед дверьми… И если кто решится поднять на меня руку… Пусть лучше убьют меня.
Графиня Брюль, оставшаяся при королеве, вздрогнула.
— Они не осмелятся! — воскликнула она.
— Ваше величество, — возразил Шперкен, — ко всему нужно приготовиться: для прусского короля нет ничего святого; ничто его не остановит…
— Не осмелится, — повторила графиня Брюль. — Ведь он должен знать, что когда настанет время мести, то и его не пощадят.
Все молчали. Прелестная Пепита Ностиц стояла у окна. Лицо ее пылало, и грудь высоко вздымалась; она имела вид одного из тех рыцарей, в руках которого недостает только оружия, чтобы броситься на эту толпу.
Но она не осмелилась сказать того, что думала.
"Да, — думала она, — не все коту масленица, настал и великий пост. Мы бесновались над пропастью, которая теперь разверзлась, и кто же может спасти нас, если они сами не умели себя защитить и добровольно дали заковать в цени свои и наши руки. О, если б я была мужчиной"!
Она оперлась на подоконник и взглянула на двор. Мгновенно румянец залил ее бледное лицо, брови нахмурились и она вздрогнула… В это время швейцарцы и пруссаки занимали двор. Между ними вертелось несколько человек в гражданском платье. Ей казалось, что она ошибается, что глаза ей изменяют: между этими последними она узнала де Симониса. Он шел рядом с жирным Бегуелином, разговаривавшим с своими соотечественниками.
По-видимому, в ее головке мелькнула какая-то мысль, и лицо ее приняло суровый вид; она отошла от окна, потом опять стала на то же место и еще раз отошла…
Находясь неподалеку от дверей, Пепита вышла незамеченной, повинуясь влечению мысли, против которой не могла устоять. На лестнице никого не было; никто из окружавших королеву не смел выйти из комнаты: одна она решилась на это. Она взглянула сверху вниз по лестнице. Швейцарцы обезоруживали стражу… Неподалеку стоял и Симонис. Глаза ее сверкнули.
— Кавалер де Симонис, — сказала она отрывисто.
Макс поднял голову; увидев Пепиту, он вздрогнул, но поднес руку к шляпе.
— Сюда, ко мне, — отозвалась она, — на два слова. Швейцарец колебался; но голос и лицо девушки были до того
повелительны, что ослушаться было невозможно. Он бросился вверх по лестнице, приняв полугрустное, полуудивленное выражение. Когда Макс очутился лицом к лицу с Пепитой, у него задрожали губы и он не мог произнести ни одного слова.
Молодая девушка, в полном блеске своей красоты, с гневом, делавшим ее еще величественнее, приблизилась к нему.
— Кавалер де Симонис — сказала она отрывисто, — моя тетя спасла вас, когда вам угрожала опасность, и вы ей обязаны своей жизнью; теперь я вам обещаю благодарность королевы, мое богатство и высокое положение в свете, все, что вы только потребуете, под условием, что вы перейдете ко мне на службу…
Симонис смутился.
— Да, ко мне на службу, — повторила она и, схватив обеими руками его руки, она оглянулась кругом, хотя на лестнице решительно никого не было. — Я читаю в ваших глазах, что у вас доброе сердце; я знаю, ваши мысли путаются и вы сами еще не знаете, что хотите, но я вас хочу спасти от самого себя и указать вам честный путь, честную службу, вместо этой зависимости от людей, которые нас так притесняют. Вы можете с большей пользой распорядиться вашей свободой, употребив ее против притеснителей.
При этом она сжимала его руки, не спуская с него глаз, и жгла его своим взглядом.
— Эти руки, которые жмут ваши, прибавила она, — никогда еще не прикасались к руке мужчины; а эти уста никогда ни о чем еще никого не просили, кроме Бога… В виду этого я обратилась к вам, как к честному человеку… Дело идет о моем отечестве и королеве… Мои родители богаты, я вам отдам собственное имение, а сама пойду в монастырь, сделаю вас богатым… Ведь вы ничего больше не хотели, как сделаться богатым, поступая на службу к пруссакам. Отвечайте же!.. Ради Бога отвечайте!..
Макс молчал. Просьба Пепиты была для него такой же неожиданностью, как и все остальные приключения, поражавшие его на каждом шагу со времени его отъезда из Берлина. Красота Пепиты, ее смелость и решимость производили на него большое впечатление, против которого он не мог устоять. Ему хотелось убежать, так как он видел перед собой новое осложнение и новую опасность в будущности, но молоденькая баронесса не отпускала его.
— Позвольте мне подумать, — начал он. — Я не знаю, я… Не могу…
— В этом случае вам совершенно не о чем думать, — возразила она, — вы обязаны мне служить, а я, со своей стороны, даю вам честное слово, если хотите, клятву, — она зарделась, — что за вашу жертву заплачу безграничным самопожертвованием.
Не успела она еще окончить последних слов, как Симонис наклонился к ее рукам и осыпал их горячими поцелуями.
— Приказывайте! — воскликнул он.
Пепита вздохнула свободней и отступила на несколько шагов; у нее не хватало решимости.
— В настоящую минуту, — отозвалась она подумав и понижая голос, — об одном только прошу вас: сохраните со всеми ваши прежние отношения… Пусть все останется по-прежнему… А сегодня вечером приходите к тете… Понимаете?
Симонис поклонился, и Пепита исчезла.
Пораженный Симонис не двигался с места, он не мог собраться с мыслями, не доверял действительности и спрашивал себя, возможно ли для него такое счастье.
В то же время он вспомнил об опасности его положения и все еще стоял на месте, как вдруг заметил внизу Бегуелина, который, казалось, отыскивал его. Он сбежал к нему вниз.
— Что вы там делали наверху? — спросил он.
— Я увидел одну знакомую барышню… Бегуелин презрительно пожал плечами.
— Чтоб думать в такую минуту о барышне, действительно нужно быть молокососом, как вы. Уйдем отсюда. Здесь нам нечего делать. Я предполагал, что Фридрих сегодня придет и только потому явился сюда, а так как его нет… Как бы то ни было, все-таки неприятно смотреть на все то, что здесь происходит.
И он провел Симониса через боковые ворота на улицу, в которой тоже было много праздного народа. Через мост проходили войска. Отсюда уже была видна стража, поставленная ко дворцу Брюля.
— Ну, завтра здесь мы увидим любопытные вещи, — сказал Бегуелин, — я уверен, что его величество король Фридрих не простит ему этой дерзости и встряхнет немного его парик; за это я ручаюсь. — Он расхохотался, но вдруг вспомнил о себе и со вздохом произнес:
— Жаль, что я не продал и половины моих сыров; много осталось… Теперь — капут! И он махнул рукой. — Но кто мог предвидеть, что все это так скоро случится!..
Симонис простился с ним. Ему пришло в голову пойти к старухе-баронессе и поблагодарить ее за спасение его, и он отправился к Новому рынку.
Здесь было меньше людей… Попадались только небольшие группы, с жадностью поглядывавшие на окна Брюлевского дворца и предвкушавшие наживу. Но прусская стража была уже расставлена на дворе и у входов. Проходя мимо дворца, он вдруг услышал веселое посвистывание. Его удивило, что, в разгаре общей скорби и тревоги, кто-то веселился; он начал отыскивать глазами весельчака; в ту же минуту свист раздался над его ухом и чья-то мощная рука ударила его по плечу. Симонис оглянулся; это был Ксаверий Масловский.
— А!., швейцарец! — воскликнул он. — А я уж думал, что тебе свернули шею и посадили в какую-нибудь дыру. Ну, говори, говори, где пропадал и что с тобой случилось?..
Симонис остановился и поздоровался с ним.
— Вижу, что цел и невредим и пользуешься свежим воздухом, — прибавил Масловский, — ну, очень рад за вас. Но вы мне должны, взамен за изорванные простыни, рассказать, что с вами случилось… Говорите!
Симонис сел рядом с ним на барьер:
— Мне не хотелось ни вас, ни себя подвергать опасности… Так как Блюмли всерьез угрожал мне, то я предпочел бежать.
— Куда? — спросил Масловский.
— Спустившись через окно и поцарапав себе при этом руки, — и теперь видны следы, — я положительно не знал, куда деваться. К счастью, у меня был адрес одного серба, который живет на берегу Эльбы, но, к сожалению, мне не суждено было к нему попасть.
— А!.. Так где же вы это время просидели? Симонис сильно покраснел.
— Выйдя от вас через сад…
— И через стену, — прибавил Масловский.
— Я попал во двор дома, откуда можно было пройти через ворота, чтобы попасть на улицу; мне почему-то казалось, что следовало торопиться; иначе меня могли бы принять за вора. Я бросился бегом, как вдруг в ворота вошла какая-то женщина, и мы столкнулись. Она громко вскрикнула… Оказалось, что это была девица Дори, моя спутница из Берлина…
— Очевидно, вам благоприятствует судьба по части старых баб, — прервал его Масловский; — ведь это уже вторая, так как жена Брюля хотела сделать вас секретарем. Должно быть, это предопределение свыше, и вам следует держаться старух: что суждено, того не миновать. Я уже догадываюсь, что Дори, в объятия которой вас бросила сама судьба, приютила вас…
— Да, нечто в этом роде, — сказал Симонис, — она меня не пускала, пока я ей не объяснил, почему я так стремительно бежал. Мина уже знала относительно моего бегства, и поэтому Дори настаивала, во что бы то ни стало, дать ей возможность быть моей спасительницей, и я все эти дни считался ее братом. Так она и выдавала меня.
— Ну, это еще не беда; хуже было бы, если б она выдавала вас за своего мужа. Что же вы теперь намерены делать?
— Не знаю; а вы что? — спросил Симонис.
— Я? Брюль не захотел взять меня с собой в Пирну, и я здесь остался. Но я не обижаюсь за это, мне это совершенно безразлично; здесь я по крайней мере буду иметь удовольствие видеть, как немцы будут драться. Пруссаки, как видно, намереваются хозяйничать здесь как следует. Право, это очень забавно.
При этом он хладнокровно взглянул на Симониса и снова начал насвистывать свою песенку, а затем спросил:
— Ну, а есть ли у вас квартира? Надеюсь, что дольше не останетесь у Дори?
— Сегодня буду иметь.
— В случае надобности моя квартира всегда к вашим услугам. Моя хозяйка — отличная женщина; она поставит вторую постель…
Они простились. Симонис отправился к баронессе. Издали видно было, что окна ее квартиры были раскрыты; у одного из них сидела старушка в чепце, присматриваясь, как пруссаки спроваживали из главной гауптвахты оставшихся саксонских солдат; толпа народа молча смотрела на них.
Не успел он еще подняться во второй этаж, как глухая Гертруда, должно быть по приказанию баронессы, открыла ему дверь, кланяясь и улыбаясь.
— Все ваши вещи на чердаке… Ничего не пропало, — сказала она. На пороге появилась баронесса с сияющим лицом. Симонис поцеловал ее руку.
— Я очень рада, что вижу вас целым и невредимым… Теперь уж вам не угрожает никакая опасность. Но где вы были? Серб, к которому я посылала узнать относительно вас, сказал, что вы даже к нему не заходили, и меня это очень обеспокоило…
Симонис ответил, что он нашел убежище у своего приятеля, но у какого, — об этом не сказал. Старушка пригласила его сесть возле себя.
— Завтра приедет наш король… Хоть он и друг моей дорогой графини де Камас, и я расположена к нему, — я предпочитаю его этим саксонцам, которые умели только кутить, веселиться и сдирать кожу с живых людей, и я рада, что он их проучит, — однако мне жаль бедную королеву и этого никуда негодного короля… Он и теперь еще не знает, что с ним делают. Что касается Брюля, то жаль, что он не попался в руки Фридриха… Теперь вот пруссаки заняли столицу, потому что ее некому было защищать, а между тем для балета не было недостатка в людях.
Во время этой тирады баронесса Ностиц вспомнила, что у Симониса, наверное, не было квартиры.
— Занимайте же опять вашу комнату на третьем этаже, — обратилась она. — Скажите Гертруде, чтобы она дала вам ключ, а вечером приходите ко мне.
Приглашение было очень кстати, иначе трудно было бы исполнить приказание Пепиты, о которой он не переставал думать.
До вечера оставалось еще много времени; Симонис очень устал, к тому же ему нужно было обдумать много вещей, и он с радостью принял предложение баронессы и отправился к себе. Войдя в свою комнату, он стал вспоминать все случившееся; время прошло незаметно в размышлении и приведении комнат в порядок; наконец, он хотел растянуться на постели, но в это время Гертруда постучала в дверь и позвала его вниз.
Оправив на себе платье, Симонис спустился к баронессе. Пепита поздоровалась с ним взглядом и знаком предупредила, чтобы он не проговорился перед старушкой. Она встретила его так, как будто они в этот день еще не виделись; баронесса, из сожаления к племяннице, не касалась щекотливых вопросов и говорила только о королеве.
— Я знаю, — начала Пепита. — что у королевы нет друзей, что она уже по своему характеру никогда не старалась искать дружбы, но в нынешнем ее положении ее нельзя не пожалеть; хоть она ни в чем не виновата, между тем ей придется больше всех раскаиваться… и то уж она молится и плачет!
— И сердится, — прибавила баронесса.
— Для нее это простительно!.. — воскликнула Пепита. — Она, дочь цезаря, должна быть рабыней Бранденбургского маркграфа, королева двух государств и вдруг должна просить милости у этого солдата!
Старуха вздрогнула.
— Да, — заметила она с грустью, — там, где дело идет о справедливости, не могут не пострадать невинные. Когда падает дуб, то он мнет цветы, растущие под ним.
— А разве это справедливо? — воскликнула Пепита.
— Разумеется, — возразила старушка, — я сама была свидетельницей безумия Августа Сильного, который не щадил свою родину ради удовлетворения своих безобразных прихотей. Оставив после себя беспомощного сына, он взял для него в опекуны Брюля. Ну вот теперь на сына и обрушилось все наказание, которое заслуживал его отец.
— Однако, дорогая тетя, — начала горячиться Пепита, — это только первая проба, временная неудача, кризис. Ведь у нашего короля есть еще другое королевство, где он может защищаться; у нас есть сильные союзники, и мы можем наказать дерзкого нахала. Это не наказание, а только испытание, из которого мы выйдегу победителями!
Она взглянула на Симониса, который молча пожирал ее глазами. Он ждал обещанного объяснения; найти для этого удобное место и время было не его дело. Но Пепита располагала достаточным мужеством и ловкостью, чтобы не задумываться об этом. Она была вполне уверена, что подходящий случай скоро представится.
В то время, когда старушка ушла в свою комнату, чтобы прикрыть одеялом любимую собачку в корзинке, Пепита быстро подошла к Симонису.
— Около девяти часов проститесь с тетенькой, сойдите вниз и ждите меня у моих носилок.
Симонис кивнул головой, и они быстро разошлись.
В назначенный час Симонис, хотя старушка и удерживала его, попрощался и отправился вниз. Носильщики уже дожидались у дома.
Почти следом за ним выбежала Пепита и, усевшись в носилки, велела нести себя ко дворцу. Макс сопровождал ее, идя у дверцы.
— Послушайте, кавалер де Симонис, — обратилась она, — я не требую от вас клятвы, хотя сама уже поклялась. Никакая жертва не будет для меня тяжела, если только я могу спасти королеву. Против неприятеля, который так вероломно напал на нас безоружных, мы вправе защищаться тем, что нам внушил Бог: все равно, хитростью, подкупом или оружием. Вы теперь принадлежите мне? Ведь вы мой, и я могу на вас рассчитывать?
— Одного вашего слова довольно, — воскликнул Симонис, — чтобы я бросился в огонь и в воду! Вы чувствуете себя сильной, и никто не устоит перед вами.
Пепита грустно улыбнулась.
— К сожалению, — сказала она, — вы меня не знаете и судите только по моей наружности, которой меня наградила природа. Вы даже не знаете того, кому вы отдали вашу душу: ангелу или сатане. О, Боже!.. Почему я не могу внушить вам, вместо этого ослепления, более благородного чувства, а именно сожаления к угнетенным, милосердия к тому несчастью, которое постигло нашу королеву.
— Вы все можете внушить, и ваши слова будут служить для меня законом.
— Довольно, довольно! — прервала его Пепита. — Я должна воспользоваться этим законом, так как другого средства не имею. Я знаю, что вы ни в чем не виноваты; вас вырастили в том убеждении, что вы должны продать себя первому встречному человеку за хлеб и будущность. К сожалению, так все ваши соотечественники служат по целому свету!.. Бедные! Это у вас в крови, но надеюсь, что Господь наградил вас честной душой, которую стоит только разбудить, чтобы вы почувствовали, что человек не одним хлебом сыт бывает, но добродетелью и совестью.
Она протянула ему руку через окно. Он поцеловал ее и сконфуженный молчал.
— Я хотела бы вас повести по широкой, открытой и ясной дороге; но теперь уже поздно. Неприятель вогнал нас в темную пропасть, и мы вынуждены защищаться. Вы находитесь и можете остаться в неприятельском лагере, но только ради того, чтобы нас предостерегать и действовать в нашу пользу. Ради меня вы должны посвятить себя этому делу.
— Приказывайте… Будьте уверены, что я все исполню и буду верным слугой.
— Я буду говорить с вами отвратительным языком, — продолжала Пепита после некоторого молчания, — но я должна это сказать: вы не останетесь в убытке за ваше самопожертвование. Фридрих морит голодом своих слуг, а мы осыпаем золотом наших друзей, хоть бы из-за этого нам пришлось терпеть нужду. Там вы ни до чего не дослужились бы, здесь вы на все можете надеяться.
— С меня будет довольно, если вы… — начал он. Но Пепита перебила его.
— Подобные объяснения преждевременны, — сказала она, — подождите, пока лучше узнаете меня. Я деспотична. Завтра прибудет король! Завтра — я это знаю наверное, — разыграется сцена с нашей королевой. Не знаю, чем она кончится и что последует за этим, но вы должны познакомиться с генералом фон Шперкеном, чтобы вместе действовать. Он нам совершенно предан.
— Но я не могу его искать, — сказал Симонис, — а тем больше явно подойти к нему.
— Да, но ведь вы можете быть влюблены в меня, — прервала Пепита, — компрометируйте меня, сколько хотите. Ради меня вы можете придти в замок и найти там барона. Об этом никто не узнает.
Во время разговора Симонис вспомнил о Масловском, который так завидовал ему и восторгался красотой Пепиты. При этом воспоминании он расхохотался; на вопрос баронессы, чего он смеется, рассказал ей о поляке, описывая его характер и все его странности.
— Ах, если б можно было довериться этому сорви-голове! — сказала Пепита. — Вы могли бы привлечь его на нашу сторону.
— Не думаю, — ответил Симонис, — для него эта трагедия кажется комедией; он будет издали присматриваться к ней и забавляться.
Пепита призадумалась.
— Не надо пренебрегать никаким средством, — сказала она, — почем знать?
Они приближались к замку, у ворот которого стоял караул из швейцарцев. Стража подошла заглянуть в носилки, но Симонис сказал солдатам, чтобы они пропустили.
Пепита подала ему руку.
— Пока мы не придумаем другое место… то вечером у тетеньки. А если вы мне будете нужны, то я передам Гертруде книгу; в ней, между страницами, найдете записку, но будьте осторожны… Есть ли у вас деньги? — прибавила она, наклонившись к нему.
Симонису был неприятен этот вопрос.
— О, у меня их хватит надолго, — быстро ответил он. — Я вовсе не нуждаюсь.
И носилки исчезли в темных закоулках дворца.
II
Только старческое равнодушие и счастливая молодость одарены способностью, что они в минуту всеобщего смятения, беспокойства и несчастия сохраняют: первое свою апатию ко всему, а вторая — легкомыслие. Быть может во всем Дрездене не было человека, которого бы менее беспокоили эти неожиданные перемены и насильственный переворот, как Ксаверия Масловского. Он смеялся и повторял: "пусть хоть все немцы передерутся… мне что за дело? Все-таки их немножко меньше будет". Он смеялся в глаза Фукс, приходившей в отчаяние, и только пожимал плечами, отчего она сердилась еще больше.
Увидев Симониса, он заинтересовался им на минуту, но когда тот ушел, то начал думать о племяннице баронессы Постиц. Это была единственная личность в Дрездене, к которой Масловский относился более снисходительно. "Если б, — избави Бог, — она была полька, я бы влюбился в нее, но отец, пожалуй, не забыл бы данного раз слова, да и я не имею охоты лежать под кнутом". Ему хотелось только узнать, переедет ли Симонис к баронессе.
— Нужно быть бессовестным, чтобы это позволить себе, — рассуждал он, сидя на барьере у дворца Брюля и присматриваясь к прусской пехоте, которая неважно выглядела после похода. — Хоть бы ему помешать как-нибудь?
Масловскому достаточно было подумать о чем-нибудь, чтобы сейчас же приняться за дело.
— Нет, я никогда не допущу этого фокусника, — рассуждал он сам с собою, — который приехал сюда торговать своею совестью, как приезжают показывать обезьян, чтобы он вскружил голову этой красивой девушке; да, да, не дождется он этого! Впрочем, в этом надо убедиться.
Сказано — сделано, и он сейчас же пошел вслед за Симонисом. Он видел, что Симонис вошел в дом баронессы и что придворные носильщики остановились у подъезда, высадили Пепиту и собирались идти обратно. Он решил поговорить с ними.
Находясь при дворе Брюля, Масловский несколько раз в день ходил в королевский замок, где он знал всех, и не было человека, с которым бы он не был в хороших отношениях. Его любили за его веселость и подачки, на которые он был щедр; и не трудно было завести разговор с носильщиками.
— Послушай, Ганс, — обратился он к одному из них, — кого вы приносили к старой баронессе? Верно, фрейлин Пепиту?
— Да, вы угадали, — ответил Ганс, — признаться, что приятнее носить красивую фрейлину, чем, может быть, завтра, носить того короля, который заварил здесь такую кашу.
— Ну, вам его носить не придется, — сказал Масловский, — он или ездит верхом, или ходит пешком, и притом всегда с палкой в руках. Даже когда он хочет подогнать лошадь, то бьет ее палкой между ушей , так же как и своих генералов. Вам тоже досталось бы.
Носильщики замолкли. Об этом опасно было говорить.
— Мне нужно кое-что спросить у тебя, Ганс, — прибавил Масловский.
— О чем? — поворачиваясь к нему, спросил носильщик. — Только не о том короле…
— Нет. Я хочу спросить: велела ли вам молодая баронесса придти за ней?
— Конечно, — ответили оба вместе, — в девять часов.
— Послушай, Ганс! Ты мог бы отдохнуть и получить дукат…
— Каким же образом?
— Очень просто, — ответил Масловский, стараясь быть хладнокровным, — кто же из вас не знает, что у нас, поляков, бешеная натура. Иногда нам хочется Бог знает чего. Вы, верно, слышали, как один мой товарищ нанял однажды немца и ездил на нем верхом по рынку. Поэтому нет ничего удивительного, если я захочу носить носилки; я надену твое платье, Ганс, и вечером пойду с носильщиками за фрейлиной.
Ганс вытаращил глаза.
— Вот как! — воскликнул он, качая головой. — Вот чего вам захотелось! Вам, верно, хочется идти позади барышни и нашептывать ей любезности… Она пожалуется королеве, королева сделает выговор гофмейстеру, а тот скажет старшему, который нас за это вздует палкой.
— Я вам даю слово, что этого не будет, — сказал Масловский.
— И за один только дукат?
— Я дам два.
Ганс замолк, так как его товарищ повернулся к Масловскому и хотел закончить торг.
— Я согласен, — сказал первый.
— А тебе за молчание дам тоже один дукат.
При таких условиях уговор был заключен, чему Масловский был очень рад.
В тот же вечер, как известно, Симонис шел рядом с носильщиками, и хоть он все время разговаривал с Пепитой по-французски довольно громко, не опасаясь быть понятым носильщиками, но Ксаверий все слышал.
Носилки несколько раз дрожали на плечах Масловского; он вздрагивал от желания помешать, оттолкнуть и даже задушить счастливого соперника. К сожалению, он не мог обнаружить своего присутствия и поневоле хладнокровно выслушал рассказ Симониса о нем и что Пепита назвала его "сорви-головой" и т. д. Быть может, он при первой вспышке набросился бы на Симониса, но костюм носильщика и данное Гансу слово заставили его спокойно отойти от подъезда, в котором скрылась Пепита, и пойти в помещение, где он оставил свое платье; за это время он мог уже остыть и одуматься.
Ему жаль было благородной девушки, которая в отчаянии, ради спасения своей страны и королевы, решилась на такую опасную игру. Слышанный им разговор несмотря на его легкомысленность тронул его. "Этот наемник не поймет этого! — рассуждал он, — но что счастье на его стороне, в этом нет сомнения… И такая прелестная девушка!"
Расплатившись с носильщиками и переодевшись, Масловский, вместо того чтобы выйти прямо на улицу, пошел по замковым дворам. У ворот стояла стража из швейцарцев, которые не обращали внимания ни на входящих, ни на выходящих; им только приказано было не выпускать нагруженных вещами и следить за тем, чтобы из замка не проносили никаких грузов и тюков. В обширных и темных дворах было много разного люда, спасавшегося от пруссаков, грабежа и ночных вылазок неприятеля.
Генерал Вилих был назначен комендантом со стороны Пруссии; он разъезжал по городу и говорил о соблюдении порядка, но на это нельзя было особенно рассчитывать. Министр, уезжая, поручил управление Саксонией, столицей и ее интересами графу Лоссу, Штаммеру и Глобичу, но власть их не имела ровно никакого значения: кто хотел — слушался, а кто не хотел — делал по-своему. В замок сбежались все вернейшие слуги и заподозренные в явном нерасположении к пруссакам. Дворы были похожи на обоз. С разрешения королевы нищие перенесли сюда свой ничтожный скарб и детей; они разостлали на земле свои шерстяные одеяла, зажгли маленькие фонарики; матери кормили своих проголодавшихся детей. Старшие из них лежали, спали, равнодушно дожидаясь своей судьбы, а иные перешептывались между собой. Большой двор принял особенный вид, точно во время осады или войны. Вся эта толпа шевелилась и тихо разговаривала из опасения, чтобы ее не выгнали.
Среди этой толпы было несколько таких семейств, которые недавно перешли в католическую веру из иудейской. Эти неофиты боялись теперь мести своих собратьев, несмотря на то что им покровительствовала сама королева.
Вечером донесли о них королеве, а так как она всегда очень заботилась о своих неофитах, то по возвращении Пепиты от своей тетушки во дворец она поручила ей распорядиться накормить их и дать им чем-нибудь прикрыться.
Подобные поручения королева всегда давала только Пепите, которая отлично распоряжалась, благодаря своей смелости и знанию языков. Не успела она сбросить с себя верхнего платья, как ее позвали к королеве; последняя поручила ей присутствовать при раздаче пищи и назначила ей в свиту ее подругу, графиню Фросдорф и одного камергера. Когда Масловский входил на большой двор, в эту минуту филантропическое посольство сходило с лестницы; впереди него шли два мальчика с зажженными факелами.
При виде их бедные быстро встали и пошли им навстречу. Тотчас начали раздавать приготовленный для них хлеб и другие припасы. Пользуясь этим случаем, Масловский присоединился к ним и протиснулся вперед, со свойственной ему наглостью, к Пепите.
Последняя удивилась его присутствию.
— Что вы здесь делаете? — спросила она.
— Ровно ничего, и это меня смущает, — ответил Масловский, — я здесь просто зритель. Граф Брюль не захотел взять меня с собой, во дворце никого нет, а потому я шляюсь по всему городу.
Пепита испытующим взглядом посмотрела на него; в свою очередь и он смело взглянул в прелестные глаза фрейлины.
— От этого ничегонеделанья, — прибавил он тише, — мне даже пришла фантазия попробовать носить носилки, и я имел счастье быть одним из тех носильщиков, которые несколько минут тому назад принесли вас от тетушки.
Пепита покраснела и гордо выпрямилась.
— И вы решились подслушать разговор? — ответила она.
— Играя роль носильщика, я невольно слышал все, что говорилось; да и нельзя было не слышать, — сказал Масловский, — и теперь очень рад, что так случилось; это дает мне повод предостеречь вас, что игра с подобной личностью, как Симонис, очень опасна, и я сомневаюсь, чтобы его услуги были вам полезны.
Несмотря на гневный взгляд Пепиты, Масловский не растерялся и продолжал:
— Я отлично понимаю, что в подобных случаях утопающий хватается за соломинку, но соломинка еще никого не спасла. Те, которые служат двоим, — изменяют обоим.
— Вы подслушали меня, и это некрасиво, — сказала в замешательстве Пепита; — но я полагаюсь на вашу скромность, что вы меня не выдадите, не измените; последнее было бы отвратительно.
— Ни один поляк никогда еще не был изменником, — ответил Масловский. — Мы делаем много глупостей, но мы не предаем; для этого есть достаточно искателей приключений, таких, как Симонис.
Пепита вспомнила, что они говорили о Масловском, и, покраснев, живо прибавила:
— Так вы слышали и то, что мы говорили о вас?
— Я не пропустил ни одного слова, — кланяясь, сказал Ксаверий, — вы меня назвали "сорви-головой", если не ошибаюсь.
Пепита невольно расхохоталась.
— Может быть, я заслужил это название, — заметил Ксаверий. — но если б меня встретило такое счастье, как Симониса, то я не задумался бы положить свою голову на плаху, чтобы заменить его.
Пепита наградила смелого юношу ласковым взглядом.
— Что же вы не одобряете, что я приобрела швейцарца для службы короля? — спросила она.
— Я ему не доверяю, — коротко ответил Масловский. — Разве, что вы его сделаете другим, чем он был до настоящей минуты.
— Теперь его трудно исправить, — прошептала Пепита.
Масловский взглянул на нее и вздохнул.
— Я завидую ему, — сказал он, очень завидую. — Мне вас жаль, но когда судьба дала мне возможность узнать ваш секрет, позвольте мне, по крайней мере, быть вам в чем-нибудь полезным. Я буду наблюдать за ним и если замечу что-нибудь подозрительное, то задушу его.
Баронесса молча протянула ему руку.
— Я буду его опекуном, — расхохотался Ксаверий, — и вы можете вполне мне довериться; за это я ничего не потребую, кроме вашей улыбки, потому что при одном вашем взгляде (он положил руку на грудь) мне теплее делается на душе!
Затем он снял шляпу, поклонился, и не успела Пепита еще ответить ему, как он уже исчез в толпе. Баронесса долго еще стояла, оглядываясь и раздумывая: она была недовольна собой и, наконец, когда пища была роздана, вернулась во дворец.
Немногие в Дрездене спали в эту ночь, а во дворце никто не спал до самого утра: прислуга сменялась поочередно; в городе любопытные шлялись по улицам, вместе с прусским патрулем, во многих домах окна не закрывались до утра, и во всех домах горели свечи; дрезденцам казалось, что при свете как будто безопаснее. С рассветом эта болезненная жизнь начала оживляться.
В ратуше городские деятели спали, сидя в креслах, в париках и парадных мундирах, не решаясь разойтись по домам. Пруссаки постоянно предъявляли свои новые требования. В первый же день было объявлено, что на обязанности города лежит снабжать войска хлебом, или доставкой муки, дров, хлебопеков и денег, так как пруссаки предпочитали наблюдать за выпечкой хлеба, опасаясь, чтобы дрезденцы не подмешали им чего-нибудь в муку. На берегу Эльбы приказано было поставить больше двадцати печей.
Утром думцы проснулись; в ожидании, что с часу на час может приехать Фридрих и потребовать их к себе, они, при каждом шуме у ратуши, вскакивали и смотрели в окна. Для короля был предназначен дворец графини Мошинской, который уже очистили по этому случаю. Чтобы угодить королю, дрезденцы хотели украсить дворец, но генерал квартирмейстер только расхохотался, пожал плечами и сказал, что и без того в нем много лишнего. В виду этого он велел унести многие из вещей.
— Нам этого не нужно, — сказал он, — мы — солдаты, а не бабы, и его королевское величество тоже солдат.
Еще до прибытия короля со стороны Пирны и лагеря главная дорога и все другие пути сообщения были блокированы солдатами, так что Брюль, король и весь двор не могли получить писем из Дрездена, и им оставался только один Кенигштейн.
Когда около десяти часов раздались крики: "король, король!" то весь город бросился к нему навстречу. Жители Дрездена, привыкшие с давних пор к роскоши, окружавшей величие короля, на этот раз опешили.
Утро было холодное.
Фридрих ехал на "Брюле", — то есть на своей плохой лошади, — в старом мундире, грязных сапогах, в коротком плаще, с палкой в руках, сгорбившись и свесив голову на бок. Из-под порыжевшей треуголки, которую украшало не первой свежести перо, видны были его хмурое лицо, быстрые глаза и злая холодная улыбка. Несмотря на то, что он вступал как победитель, лицо его выражало скорее гнев и нетерпение, чем радость и торжество. Глаза его смотрели с такой угрозой, как будто он только и искал предлога, чтобы разразиться проклятьями. Вслед за ним ехали два адъютанта, несколько генералов и чиновников. Генерал Вилих, назначенный комендантом, выехал ему навстречу и все время ехал на почтительном расстоянии, как бы ожидая его приказаний. Относительно местоположения города и дороги король и не думал расспрашивать; он уже не в первый раз являлся сюда непрошеным гостем; в первый раз он был в Дрездене со своим отцом, и тогда же испытал в нем нечто в роде первой любви, которую он скоро забыл из-за Оржельской.
Фридрих ехал медленно, шагом; иногда он поднимал голову и, взглянув с презрением, равнодушно снова опускал ее. На его пожелтевшем лице не было заметно, чтобы это занятие столицы царствующего дома старшей династии, представителем которой он был, производило на него какое-нибудь впечатление. Он вступал в город не как король, а как солдат; причем, ради насмешки, надел на голубой мундир темно-синюю ленту Белого Орла: точно он желал этим оказать свое внимание польскому королю, от которого он получил ее. Из-под плаща виднелась звезда. Никто не знал, куда он намеревался отправиться. Только приехав на рынок, где его ожидал синклит городских управителей, он остановился на минуту и едва удостоил их взглядом и, даже не кивнув им головой, направил свою лошадь к замку.
Стоявшие настороже придворные бросились к королеве, которая, одевшись в черное платье, бледная как труп, с дрожащими от волнения руками и губами, стояла окруженная своей свитой. В числе последних была и графиня Брюль.
В замке водворилась глубокая тишина. Фридриха окружала громадная толпа испуганных и любопытных жителей, отчего происходил ужасный шум. Стоявшие на страже швейцарцы приветствовали его криками, и все бросились отдавать ему честь; голоса их доносились до комнат королевы. Фридрих въехал в ворота и остановился во втором дворе. Посмотрев на собравшуюся здесь со вчерашнего дня толпу, он сказал что-то на ухо адъютанту и слез с коня.
— Вилих, — крикнул он, — где тайный архив?
— Здесь, во дворце, ваше величество; он помещается в трех комнатах, которые мы вчера опечатали и поставили стражу у дверей и окон.
— У кого ключи?
— У королевы.
— Подите к ее величеству, поклонитесь от меня и попросите у нее ключи. Скажите, что я этого требую.
Генерал Вилих быстро вбежал на лестницу; Фридрих, опираясь на палку, медленно последовал за ним, сохраняя хладнокровие и равнодушие, которыми не обладал, но в данную минуту признавал необходимыми. Королеву окружал двор в полном составе; этикет соблюдался строже, чем когда-нибудь, хотя Жозефина вообще о нем не забывала. Генерал Вилих принужден был доложить о себе камергеру, а последний — камер-фрау, и дожидаться ответа. Его нарочно заставили ждать. Наконец, камергер пришел ему сообщить, что ее величество королева просит его войти. Старый солдат должен был пройти через три зала, в которых находился весь штат королевы, но он не растерялся при виде такого величия. Королева сидела в своем кабинете.
Генерал низко поклонился.
— Его величество Фридрих II, мой милостивый король, приказал мне засвидетельствовать почтение вашему королевскому величеству и просит дать ему ключи от секретного архива.
Наступил момент молчания; но после некоторого колебания королева вскочила с кресла.
— Скажите вашему королю, — сказала она, — что здесь я у себя дома, в своем дворце; что здесь мне никто не имеет права приказывать, и ключей я ему не дам! Уж если вошел насильно, то пусть и возьмет их насилием…
Вилих смешался немного и опустил голову.
— Я исполняю приказание моего короля, — сказал он, — и передам ему ваш ответ, но предупреждаю, что мы, действительно, будем принуждены…
— Можете принуждать себя! — воскликнула королева, протягивая руку, которая так же дрожала, как и ее голос. — Можете не только выломать двери, но даже меня оторвать от них, меня, королеву, дочь императора… меня… (голос королевы оборвался) можете меня оттолкнуть и даже убить! Скажите ему это! — прибавила она в сильном волнении и упала в кресло.
Вилих поклонился и медленно ушел.
Фридрих ждал его, опершись на палку, у железных дверей секретного архива, странно поглядывая вокруг себя, и едва Вилих показался, как он крикнул:
— Есть ключи?
— Королева не хочет отдать. Мало того, она приказала сказать, что будет лично защищать неприкосновенность ее собственности.
Фридрих ни слова не ответил и, с презрением отвернувшись, со всей силой ударил палкой по дверям.
— Выломать их! — приказал он. — Вилих! Слесарей сию минуту; мне еще много дела предстоит и ждать я не люблю; помните это…
В то время, когда с одной стороны бросились исполнять приказание короля, чтобы открыть двери, с другой — стоявшие в коридоре слуги королевы, побежали доложить ей об этом.
Фридрих, видимо, терял терпение. Но не легко было найти работников: ни один из дрезденских слесарей не согласился бы на подобную работу, несмотря даже на величайшие угрозы. Все они разбежались и попрятались.
Пришлось насильно забрать у них инструменты, клещи, молотки и использовать для этой работы прусских солдат. Но едва раздался первый удар, как в конце коридора показалась королева: она бежала в страшном гневе, доходившем до бешенства. При виде этой величественный женщины, появившейся вдруг среди солдат, у последних выпали молотки из рук и все они точно остолбенели. Королева Жозефина бросилась к железным дверям, прикрыла их собой, распростирая руки, и слезы градом полились из ее глаз.
Фридрих, стоявший в нескольких шагах, смотрел на это равнодушно; только на мгновение кровь прилила ему к лицу и быстро снова исчезла. Он поднял палку по направлению к Вилиху.
— Эй! — крикнул он. — Прикажите двум гренадерам взять королеву, сами проводите ее до ее комнат и поставьте там стражу.
Генерал остолбенел и не решался.
— Слышишь! — крикнул король, поднимая палку. — Исполнить приказание !
Когда Вилих, дрожа, приблизился с двумя солдатами и майором Вегенгеймом к королеве, она страшно вскрикнула, и точно такой же стон вырвался из груди придворных, присутствовавших при этом. Плач, проклятия и шум поднялись со всех сторон. Королева лишилась чувств, и двое солдат отнесли ее в комнаты, почти мертвую. За нею поспешили женщины с страшным плачем и проклятиями.
Фридрих стоял бледный, но спокойный; на лице его играла страшная, холодная насмешка, которая возмутила даже тех, которые привыкли его видеть таким. Он поднял палку:
— Продолжайте ломать! — крикнул он.
Солдаты снова взялись ломать замки и петли; каждый из них старался выказать свое рвение, и по мере того, как подвигалась работа, Фридрих постепенно приближался к дверям. Когда последняя петля была сорвана и со звоном упала на землю и солдат открыл двери настежь, король первым вошел в архив.
Посередине первой комнаты со сводами лежали тюки с дипломатическими документами, приготовленными к вывозу; часть из этих документов Ментцель переслал в Берлин. Эти именно документы были нужнее всех для Фридриха . Он знал от Ментцеля, что эти тюки предназначены для отсылки в Царство Польское. В последний день перед отходом в Пирну на это не хватило времени, а на следующий — король, Брюль и обоз были отрезаны от Дрездена.
Фридрих недолго оставался в архиве. Тюки он приказал немедленно перевезти во дворец Мошинской, а для пересмотра остального архива назначил двух советников. У дверей поставлена была стража. Спустя полчаса Фридрих вышел из архива; глаза его горели радостью, которую он, впрочем, и не скрывал; он быстро пошел по коридору и, находясь еще на лестнице, велел подать себе лошадь.
— Батальон солдат! — крикнул он Вилиху. — За мной…
В сопровождении солдат он выехал из дворца через другие ворота, ведущие к католической церкви. Отсюда был виден громадный дворец Брюля. Всем стало ясно, что Фридрих отправляется туда. Батальон был готов, и Фридрих дал знак следовать за ним. За солдатами двинулась толпа в молчании. Дворец Брюля был заперт, но при приближении короля швейцар в парадной ливрее, при сабле и с булавой в руке, раскрыл обе половины дверей. Фридрих что-то шепнул солдатам, которые, в одно мгновение, набросились на несчастного и сняли с него все до рубахи. Бедный швейцар от страха бросился бежать, потеряв по дороге слетевший с него парик.
Несколько человек прислуги, столпившейся на лестнице и видевшей эту сцену, живо улепетнуло. Сойдя с лошади, король направился в сопровождении всей своей свиты и солдат в первый этаж дворца. Пройдя переднюю, он со смехом ввалился в огромную залу, убранство которой состояло из зеркал, фарфора и атласа. В этой зале первый министр принимал обыкновенно князей, послов и коронованных особ, и здесь же он угощал обедом Ришелье. Французы, привыкшие к версальской роскоши, были поражены великолепием этой залы. Во всех дворцах Фридриха не было даже половины того богатства, роскоши и вкуса, какие были здесь. На чем он ни останавливал свой взгляд, везде встречал артистические работы и редкости, которые по приказанию всевластного министра превращались в ремесленные изделия, лишь бы угодить его фантазии. Здесь было много произведений известных мастеров, которые могли бы сделаться знаменитостями, но, благодаря раздробленности на тысячи микроскопических украшений, оставались незаметными. Все в этой зале было так искусно соединено в одно целое, что казалось произведением рук одного человека, созданным одной волей, одним словом.
Фридрих с презрением взглянул на все это и расхохотался. Затем, подойдя к громаднейшему зеркалу, он ударил по нему своей палкой, и зеркало рассыпалось . Это послужило сигналом.
— Разбить! — крикнул король, обращаясь к своим солдатам. — Разгромить все комнаты!
Невозможно описать, какое действие произвел этот приказ, к исполнению которого было приступлено в одно мгновение. Солдаты со страшным криком и дикой радостью набросились на залу и на остальные комнаты; звон разбиваемых зеркал, треск мебели, ломание ящиков, часов, смех и остроты раздавались по всем комнатам. Прислуга Брюля разбежалась, и некому было замолвить слово за уничтожаемые вещи, изваяния, картины.
Фридрих уселся в кресле, смотря на этот погром. По выражению его лица видно было, что он наслаждался местью, но что ему еще было мало. Он осматривал это разрушение и злобно смеялся.
Один батальон не был в состоянии разграбить накопленных здесь богатств, нужно было вызвать второй. Боясь отмены приказания, солдаты выбрасывали драгоценности через окна на улицу, рвали шелковые обои и занавеси на куски и прятали за голенища и в карманы. По мере того как продолжался этот грабеж, солдаты приближались к хозяйственному отделению и, наконец, добрались до погреба с несколькими тысячами бутылок самого лучшего вина и тут же начали пить за здоровье Фрица. Возгласы доходили до слуха короля… Генералы стояли печальные и онемевшие, они сами рассчитывали воспользоваться этими богатствами, и им было жаль, что все это было предоставлено солдатам.
Оставался еще сад, в котором находилась библиотека и картинная галерея, которые ни в каком случае не следовало уничтожать под влиянием минутной злобы. Еще мгновение, и солдаты бросились бы туда; к счастью, богатство погреба защитило библиотеку; солдатам не хотелось расставаться с вином, пока все бутылки не будут осушены.
Солдаты продолжали грабить и пить, а король все еще сидел в кресле, раскалывая острым концом своей палки роскошный мозаиковый паркет. Вдруг в залу вошел в черном платье бледный испуганный человек. Он дрожал от страха и остановился у порога.
Король взглянул на него.
— Кто ты? — крикнул он.
— Боша, итальянец, ваше величество! Смотритель библиотеки, галереи и сада…
При этом он кланялся и заикался.
— Чего желает этот смотритель?
— Ваше величество, — произнес он, простирая руки в отчаянии, — я пришел умолять не разорять сад, библиотеку и галерею… Ваше величество…
— Все это я подарил солдатам: оно не мое! Что ты мне дашь? Что им дашь…
Боша заикнулся.
— Ваше величество, отдам все, что у меня есть: все мое состояние…
— Какую сумму составляет твое имущество?
— Не более десяти тысяч талеров…
— Этого мало.
Итальянец встал на колени. Фридрих рассмеялся.
— А, каналья!.. Давай сюда эти 10.000 талеров мне и черт с тобой . Не трогать сад, — прибавил король, обращаясь к адъютанту.
Боша побежал за деньгами.
Солдаты еще продолжали прогуливаться по дворцу, когда король, в сопровождении своей свиты, отправился осматривать его. Он на каждом шагу останавливался и злобно смеялся, причем доколачивал валявшиеся куски фарфора своей палкой.
Таким образом он прошел целый ряд комнат и дошел, наконец, до тех двух, где находился почти весь роскошнейший гардероб Брюля. Но шкафы теперь были раскрыты, и только клочки изорванных костюмов валялись на полу; из полуторы тысячи париков солдаты устроили посреди зала целую гору в насмешку над министром, причем обошлись с ними до того неприлично, что они уже ни на что не годились.
Фридрих остановился над этой массой париков.
— Странное дело, — воскликнул он, — что человек, у которого не было головы, нуждался в тысяче париков !
Острота короля была встречена взрывом хохота.
Пересмотрев все уголки без исключения и убедившись, что все было сметено, король медленно направился к главному выходу и громко крикнул:
— Подать мне "Брюля"!
Сев на коня, он шагом направился ко дворцу Мошинских.
Улицы еще долго представляли неприятное зрелище. Распущенные солдаты тащили на плечах и на телегах все, что им удалось захватить во дворце Брюля. В дверях, на дворе, во дворах разыгрывались такие сцены, которые пугали жителей. Даже приближенные короля чувствовали, что сцена с королевой и грабеж были отвратительны и не могли ни расположить в их пользу страну, ни приобрести друзей в Европе. Впрочем, Фридрих не обращал на то внимания, что вся Европа была против него.
— Я предпочитаю иметь сто тысяч хороших солдат, чем самых лучших друзей, — острил он.
Весть о приключении с королевой и о разграблении Брюлевского дворца быстро облетела весь город и значительно охладила сторонников Пруссии. К этому присоединились еще налоги, кормление солдат и разные другие поборы. В этот же день были опустошены, как и дворец, все казенные кассы.
С этими печальными вестями королева тайно послала верного человека в лагерь под Пирну; человек этот был очевидцем всего и мог устно передать обо всем королю. Оставшиеся чиновники продолжали исполнять свои обязанности, но дрожали за свою участь, которая могла постигнуть их.
Граф Лосе, Штамер и Глобич, ради личной безопасности, оставались во дворце. Они ожидали приказания Фридриха явиться к нему и целый день сидели в мундирах, при шпаге, в париках и с шляпами под мышкой; они молча погладывали на двери, ожидая появления посла.
Наконец явился офицер, который пригласил их к генералу Вилиху, или, точнее, приказал им идти к нему.
Граф Лосс важно поднялся с места; за ним последовали и остальные.
Вилих принял их с трубкой в зубах и стоя над бумагами, которые разбирали три чиновника.
Он мельком взглянул на них.
— Его величество приказал передать вам, что министерство распущено: пока мы будем здесь, оно совершенно лишнее; все служащие пусть исполняют свои обязанности, а надзор за ними — это уже наше дело.
— Но… однако, — отозвался граф Лосс.
— Без всяких "но" и "однако", — грубо прервал его Вилих. — По-солдатски: послушание и дисциплина. В Саксонии не было порядка: царствовали грабеж и расточительность, и мы постараемся это изменить! Пока мы здесь и пока его величество — король, ради своей безопасности, будет приказывать; остальные распоряжения последуют позже… Прощайте, — прибавил Вилих.
Все три вице-короля стояли точно немые.
— Прощайте! — повторил генерал.
Переглянувшись между собой, генералы собрались уходить, но Вилих опять обратился к ним:
— Вы мне будете еще нужны, для совета… Но сегодня это еще преждевременно… В Польше приближается сейм, и его королевское величество Август III наверное захочет побывать в нем… чтобы обеспечить за собою хоть один престол. Поэтому сообщите ему, что паспорт на проезд в Польшу готов и перекладные лошади — к его услугам… Прощайте!..
Генералы хотели уйти, но Вилих опять задержал.
— Ах, да!.. Относительно этой банды, которая только даром хлеб ела, т. е. — певцов, музыкантов, оперы, балета… все это к черту… Денег на их содержание нет, так как все находящиеся в наличности мы должны взять. К тому же слушать и забавляться ими некому. Королева наверное не захочет развлекаться, нашему королю некогда, а Август III уедет в Польшу… Прощайте! — прибавил он снова.
Граф Лосс быстро направился к дверям, чтобы Вилих снова не вернул его.
Вилих посмотрел им вслед и, повернувшись к чиновнику, прибавил:
— Пишите: курфирстская камера выдает дрова для пекарни, саженей…
Продолжения этого вице-короли не слыхали, так как были уже за дверью.
Они тихо перекинулись между собой несколькими словами и отправились во дворец.
У дворца и сада Мошинских собралась громадная толпа любопытных. После полудня Вилих сообщил высшим сановникам и более известным жителям, чтобы они отправились на поклон к королю.
Кто мог, отказывался от этой чести, однако же чиновники и общественные деятели принуждены были надеть мундиры, пристегнуть шпаги и с покорностью отправиться во дворец, в котором расположился король.
Больше двадцати человек по очереди, шеренгой проходили через двери, у которых стоял адъютант.
Их немедленно пропустили.
Король, в простом мундире и в тех же сапогах, в которых его видели утром, беседовал с одним из генералов у стола, на котором были разложены карты Саксонии и Чехии. Подле них, на полу, лежали распечатанные тюки, взятые из архива; вынутые толстые фолианты лежали в беспорядке на том же полу. Фридрих, с собакой на коленях, с которой не расставался и во время войны, и в шляпе, принял депутацию. Он встал со стула и, взяв палку в руки, спросил их:
— Ну, что вы мне скажете?
Долго длилось молчание. Бургомистр Фюрих откашлялся раз, затем другой, что-то пробормотал, оправился и, ничего не сказав, замолк.
— Гм! — пробурчал Фридрих, а затем сам начал: — Я был вынужден из-за поступков того человека, имени которого из презрения не могу произнести, занять Саксонию и столицу. Это было необходимо ради моей безопасности. Иначе быть не могло… У меня в руках доказательство, что против меня составлялись заговоры. Его величество Августа III я очень уважаю, и он ни в чем не виноват… Но пока пусть он лучше едет в Польшу, а мы здесь и без него обойдемся.
Депутация продолжала молчать.
Король начал тыкать палкой в каждого и велел сообщать ему свои фамилии, имена и титул.
— Надеюсь, — сказал он, — что вы будете благоразумны, станете вести себя смирно и прилично, а если кому из вас придет охота вести со мной войну, то мы сумеем усмирить его. Нахалов и каналий я отправлю в Шпандау и Кюстрин. Возвращайтесь каждый к вашим занятиям, мне тоже есть о чем подумать.
Депутаты кланялись. Фридрих смотрел на эти парики, концы которых спускались по плечам, с величайшим презрением, и когда за ними закрылась дверь, он обратился к генералу Квинтусу:
— Вот, канальи!.. И все какие подлые и низкие. Ни одного нет между ними, который бы не хотел меня утопить в ложке воды; несмотря на это, ни один из них не осмелился сказать ни одного слова…
Он плюнул и стукнул палкой об пол.
— Генерал, введите шпиона, который должен сообщить относительно положения лагеря под Пирной; нужно его взять, нам пригодятся такие люди.
III
Даже скучной осенью, когда деревья лишены зелени и трава засохла, когда природа как бы умирает, даже тогда окрестности Пирны над Эльбой не теряют своего величественного вида. Издали они похожи на какие-то древние развалины, особенно правый берег реки напротив местечка, расположенного по левому берегу, с его песками, горами, соснами и елями. Эльба здесь вьется, заходя во все извилины песчаной и гористой почвы, точно желает спрятаться среди развалин, но, не находя места, устремляется на широкую равнину и здесь уже спокойно и важно течет к стенам столицы. Пирна же, своими каменными домиками, ютящимися на ровном берегу, точно стоит на страже у реки.
Кручи, соседние горы, высокие скалы, на которых стоит недоступная крепость Кенигштейн, и Лилиенштейн, громоздящийся на горе, и вообще все окрестности над Эльбой делают эту местность неприступной для неприятеля. Невозможно было бы найти лучшего места для саксонского войска, которое, находясь вблизи чешской границы, беспрепятственно могло соединиться с австрийским отрядом генерала Вида и стать лицом к войску Фридриха. На берегу этой реки расположился лагерь; всюду виднелись разбитые палатки и множество телег с провиантом; тут же находился табун лошадей и все остальные необходимые принадлежности войны; все это ясно говорило, в чем дело. Дорогу в Дрезден занимали передовые посты.
В самом красивом доме в местечке, который Брюль избрал квартирой для короля, Август III жил уже несколько дней; он был раздражен тем положением, в котором он так неожиданно очутился. Его сыновья, Карл и Ксаверий, не отходили от него, Брюль тоже постоянно присутствовал. Первый из сыновей имел вспыльчивый характер, второй был спокойнее, хотя в нем тоже текла рыцарская кровь. Оба они были любимцами короля и королевы. Август III видел в Карле темперамент своего отца; Жозефина больше любила Ксаверия, который был робок и послушен. И князья, и отец их были сильно огорчены унижением и позором, постигшими их; Брюль продолжал их уверять, что это долго не продлится и что это несчастье служит только преддверием к их торжеству.
Король, лишенный обычных развлечений, очень скучал: об опере, балете, стрельбе, охоте и т. п. здесь уж нельзя было и думать.
Кроме писем, которые ему подносили для подписи, он почти не знал, что делается вокруг него. Министр представлял ему все в розовом свете.
Двенадцатого сентября, после обеда, король сидел в своем временном жилище у камина, в халате и с трубкой в руках.
Там же сидел один из его шутов (другой по болезни остался в Дрездене) и поддерживал огонь в камине. Через двери, наполовину прикрытые тяжелой портьерой, видно было несколько человек военных и придворных, собравшихся в соседней комнате. Вокруг дома, окруженного стражей, была полнейшая тишина. Оба королевича уехали вместе с Рутовским в лагерь.
К нему вошел министр; он был бледен и тщетно старался скрыть испытываемые им чувства. Он только что получил от Глобича подробные сведения относительно занятия Дрездена, взлома архива и ограбления его. На лице Брюля, не привыкшего к сильным ощущениям, видно было, что он пережил страшную бурю. Впалые глаза, сжатые губы, нахмуренный лоб не повиновались ему; напротив, все это обнаруживало его гнев и озабоченность.
Переступая порог комнаты короля, Брюль тер свой лоб, точно хотел согнать с него следы печали. Король повернул к нему голову: министр, кланяясь, употреблял все усилия, чтобы улыбнуться.
— Брюль, — отозвался Август III, как будто выходя из задумчивости, — скажи ты мне, долго ли все это будет продолжаться?
— Ваше величество, — ответил министр, подумав, — точно определить срок этого кризиса невозможно. Мы переживаем теперь момент наступления переворота во всей Европе и возвращения Саксонии прежней силы, блеска и величия. В подобных случаях нельзя обойтись без жертв.
— Да, да, — подтвердил король, — это верно; но этот Фридрих, который себе так много позволяет…
— Причиной этому — отчаяние, — отозвался министр, — и это последние судороги его бессилия.
— Да, ты отлично выразился, — сказал король; — ты замечал, как дикий кабан, когда его уже смертельно ранят, мечется и лязгает зубами, несмотря на то, что в его бок воткнут длинный нож; но это его не спасает.
— Так и Фридриха не спасет его дерзость. Королева постарается провозгласить его самозванцем, вся Германия пойдет против него, не говоря уже о Франции, России, Австрии, Швеции и о нас. Как же он сумеет защититься?
— Все это верно, Брюль, — сказал король, — но зачем же я должен сидеть в Пирне? Ведь ты видишь, как здесь гадко скучно. Я не привык к подобной трущобе.
— О, ваше величество, никто этого не чувствует так, как я! — воскликнул министр. — Я ваш верный слуга, который готов пролить до последней капли свою кровь, лишь бы оградить своего добрейшего короля от малейшей неприятности!.. Но что делать! Бывают такие случаи…
— Послушай, но ведь в том лесу, на другом берегу, есть дикие кабаны, честное слово есть!.. Что если б там поохотиться?
Брюль призадумался.
— Постараемся устроить охоту.
— Ну, а что из Дрездена?.. Были какие-нибудь известия? Привезли мне мои охотничьи принадлежности?..
Министр вздохнул и опустил голову.
— Ваше величество!.. Кажется, пруссаки заняли, временно, Дрезден.
При этих словах Август III выронил из рук трубку, которую паж сейчас же прибежал поднять, и крикнул:
— Как! Он осмелился…
— Да, и всему этому причиной — его отчаяние, ваше величество.
— Но я боюсь, чтоб он не конфисковал моих картин. В отчаянии, он и на это способен.
— Насчет картин я спокоен; но скверно то, что мы не успели вывезти архив, — прошептал Брюль.
Король махнул рукой.
Казалось, это его меньше беспокоило, чем картины.
— Большое счастье, — сказал король, — что я прихватил сюда Магдалину Корреджо. Ведь она здесь?
— Да, ваше величество, она отлично упакована. Гейнеке велел сделать для нее ящик.
Август сильно задумался и затем тихо прибавил:
— Фридрих ужасно не любит тебя; и если он уже вступил в Дрезден, то он сделает тебе больше вреда, чем мне. Бедный Брюль!
Министр вздохнул.
— Ваше величество, от моего дворца остались уже только одни развалины.
Король всплеснул руками.
— Варвар! — крикнул он. — Для него нет ничего святого! Он безбожник! О, какое счастие, что я взял с собою Магдалину Корреджио: теперь он не посмеет посягнуть на это величайшее из произведений искусства! Ты говоришь, что твой дворец разрушили? А галерею?
— Боша откупился, дав ему за нее 10.000 талеров.
— Ну, я тебе возвращу это, Брюль, — сказал король со вздохом, — я знаю, что ты пострадал за меня. Только бы мне удалось уничтожить его…
На глаза короля навернулись слезы; он медленно опустился в кресло, подперся рукой и с грустью сказал:
— Ты прав, после этого неудобно охотиться на кабанов, до тех пор, пока мы не избавимся от пруссаков.
Настала минута молчания.
— Так, пожалуй, в этой глупой Пирне мы будем всего лишены? — прибавил король.
— Ваше величество, — отозвался министр, — по моему мнению, здоровье и спокойствие вашего величества важнее всего. Страна оправится после несчастий, если только наш король будет здоров телом и душой. Вскоре в Варшаве сейм, и если б даже пруссаки не вступили в Саксонию, мы все-таки принуждены присутствовать на нем.
— Да, да, — подтвердил король, — мы там должны охотиться на медведей и на лосей.
— Да отчего бы нам сейчас же не отправиться туда?.. Кризис этот, — объяснял Брюль, — не может долго продолжаться и лично вашему величеству нет надобности здесь находиться. Мы могли бы отправиться в Варшаву и там выждать окончательной развязки.
— Каким образом? — спросил король. — И где же я теперь достану сто тридцать перекладных лошадей?
— Мне кажется, что король Фридрих оставит свободной дорогу для проезда через Врацлав. Он не осмелится задержать польского короля…
— Ты прав, — прервал его Август, — но, однако, гм. Если б австрийцы поспешили прийти к нам на помощь, то мы к ним присоединили бы наших 30.000 солдат и тогда скоро прижали бы этого шарлатана и сбросили бы в Эльбу, а на будущей неделе мы уже могли бы быть в Дрездене!.. Королева, верно, очень беспокоится… гм?..
Брюль только вздохнул, не зная, что ответить на такой вопрос. Рассказать же королю всю правду он не решался, приняв за правило раз навсегда утаивать от него если не все, то по крайней мере половину неприятностей, уменьшая этим и свою вину. Август III приказал подать себе трубку и, закурив ее, начал тяжело вздыхать.
В то же время послышались чьи-то громкие шаги. Брюль быстро побежал в переднюю, в которой оказался генерал Рутовский.
— Ради Бога, генерал, ничего не говорите королю! — упрашивал Брюль.
— Довольно! — глухим голосом возразил Рутовский. — Теперь не время…
Причем он слегка отстранил министра и быстро подошел к Августу III, который приветствовал его улыбкой. Вместе с почтением, которое Рутовский всегда оказывал королю, он обращался с ним довольно свободно.
— Ваше величество, — сказал он, — граф, верно, уже передал вам новости, полученные из Дрездена. Возмутительные вести! Ужасные! Пруссаки вступили в Дрезден, Фридрих взломал архив…
— Знаю, — прервал король, — знаю, и ограбили этого несчастного Брюля и все те прелести, которыми я гордился…
— Но этого мало: они имели дерзость посягнуть на королеву! — воскликнул Рутовский.
Брюль слишком поздно толкнул генерала, с целью остановить его. Август схватился за голову или, точнее, парик и, оглянувшись кругом, бросился к Рутовскому.
— На королеву? — завопил он. — Не может быть!
— Королева лично своей особой защищала вход в архив. Но по приказанию Фридриха солдаты схватили ее и отвели в комнаты… Они осмелились посягнуть на ее величество…
Король закрыл лицо руками и заплакал, Брюль встал перед ним на колени.
— Ваше величество! Мы отомстим за эту обиду… Не сокрушайтесь так, ваше величество, не расстраивайте вашего здоровья…
Рутовский взволнованно прошелся по комнате.
— У войска нет больше провианта! — воскликнул он. — Мы не имеем достаточно сил, чтобы занять все проходы… Почем знать, что еще может случиться…
Брюль бросился к генералу.
— Ради Бога, не представляйте же нам в таких мрачных красках наше положение! Через несколько дней мы соединимся с генералом Брауном… для этого не много нужно времени…
Рутовский пожал плечами.
Август молчал, глубоко задумавшись.
— Варвар! — тихо повторил он. — Дикий человек! Брюль, напиши к нему письмо… решительное… я сейчас же подпишу его, и пусть к нему отправится Беллегарде или кто-нибудь другой.
— Вместо письма ему бы пулю в лоб послать! — горячился Рутовский. — Только бы это могло подействовать на него!
К счастью, наступило время вечерней закуски. Король молча отправился исполнять эту обязанность, и разговор прервался. Рутовский несколько раз бросал по слову, по Август притворялся глухим и ничего не отвечал.
После закуски министр долго оставался у короля и с заботливостью матери утешал его, так что, когда пришло время отправиться спать, Август III, после вечернего вина, называвшегося "Schlaftrunk'ом", почти совсем успокоился.
Расставив стражу, Брюль отправился в соседний дом. При входе ему сообщили, что его ожидает нарочный от жены из Дрездена. Это был переодетый итальянец Ротти, которому обыкновенно давали всевозможные поручения, так как он отличался своей ловкостью, расторопностью и смелостью, и из-за графини готов был решиться на все, вследствие чего был ее любимым слугою. Чтобы выбраться из Дрездена, он переоделся рыбаком, так что сделался неузнаваем в этом костюме. Красивый и во цвете лет, он был похож теперь на старика.
Брюль, со свечой в руках, начал присматриваться к нему, чтобы убедиться, действительно ли это Ротти.
На плече у итальянца был налеплен пластырь, под которым находилось письмо графини. Письмо это скорее было похоже на дневник. Графиня описывала все подробности в коротких фразах, но по порядку, что и в какой час случилось. Хотя в дневнике этом не было упреков и, казалось, он был написан совершенно протокольно, однако в нем проглядывал какой-то упрек. Читая его, Брюль попеременно то бледнел, то краснел; его передергивало, он кусал губы и, в конце концов, бросил письмо и повернулся к Ротти.
— Говори! — отозвался Брюль.
Ротти развел руками и, свесив голову, пожал плечами.
— Все пропало, — начал он, — они там хозяйничают. Дворец совершенно разрушили, забрали оттуда все, что только можно было взять, а остальное уничтожили, и Фридрих лично присутствовал при этом грабеже.
— Это пустяки, — сухо прервал Брюль. — За деньги можно достать и зеркала и фарфор… Что еще?
— Архив, — глухо произнес Ротти.
— Я это знаю, — ответил министр. — Еще что?
— Все деньги отобраны, и министры отставлены от должностей. Брюль улыбнулся.
— Но их не выгнали?
— Нет, ваше превосходительство, об этом вы получите особое уведомление от графа Лосса… Театр и актеры распущены! — прибавил Ротти. — Я виделся с Гессе, он собирается обратно в Италию, а остальные еще не знают, что предпринять.
— Скажи им, чтобы они подождали немного, — шепнул Брюль; — такие порядки недолго продлятся; мы придем в Дрезден вместе с австрийцами и выгоним этих нахалов.
Ротти вздохнул.
— Они там, как видно, надолго расположились, — сказал он, — мне передавали, что они пошли в Магдебург и что хотят выписать 250 железных пушек для укрепления стен и валов; следовательно, они хотят защищаться. Брюль презрительно рассмеялся.
— Это все сплетни, — возразил он, — и все вы преувеличиваете от страха.
Ротти замолчал.
— Когда обратно в Дрезден? — спросил Брюль после краткого раздумья.
— Когда прикажете и когда представится малейшая возможность вернуться туда… потому что теперь ни туда, ни обратно немыслимо пройти, — при этом он вздрогнул. — О, Боже! — прибавил он. — Кто мог думать, что нас постигнет такая участь.
Брюль только сложил руки и поднял глаза к небу.
— И мы, и наша судьба во власти Божией. Надо молиться, чтобы Господь ниспослал нам помощь, — проговорил он.
Подкрепленный этими словами, набожный итальянец вздохнул полной грудью; но настроение министра уже изменилось: он уже думал о чем-то ином, приблизился к Ротти и, положив руку на его плечо, начал шептать:
— Послушай, мой милый Ротти, ты должен взять с собою записку к графине и к Глобичу; но помни, если тебя схватят, то лучше проглоти ее, но им не отдавай. От этого зависит жизнь всех, твоя, моя и главное — жизнь короля.
— Будьте спокойны, — ответил итальянец, — письма дойдут по назначению, хоть бы мне умереть пришлось.
IV
В нижнем этаже под сводами королевского дворца, в Дрездене, тайно собралось несколько человек в отдельной комнате, освещенной одним окном с железной решеткой; обильная пыль на грязных стеклах свидетельствовала, что к ним уже давно не прикасалась человеческая рука. Это было вечером. Комната была в полумраке, освещенная одной свечой; собравшиеся разговаривали шепотом, у дверей была поставлена стража… при малейшем шорохе все умолкали. При свете восковой свечи в массивном серебряном подсвечнике, временно попавшим в эту комнату трудно было рассмотреть лица собравшихся. Комната эта, за ненадобностью, давно уже была превращена в склад рухляди и стояла в запустении: грязная, с закоптевшим потолком, она была похожа на тюрьму, вследствие своей мрачности. У стены стоял стол, несколько простых деревянных табуреток, в углу лежало несколько недогоревших факелов и какие-то черные колья. Кроме того, здесь же лежали свернутые и связанные веревкой попоны и какие-то холсты рыжего цвета… вот и все, что было в этой комнате, о существовании которой в замке немногие знали. В прежние времена это помещение имело различное назначение, и много рассказывали о каких-то кровавых приключениях.
В царствование Августа Сильного и его сына сторожа складывали туда весь хлам, который не хотели еще выбрасывать, да и сохранять особенно не стоило. Одни двери во двор были навсегда заколочены, а другие — вели во дворец через переднюю, из которой шло несколько ступенек вниз. Должно быть, в этот день эти личности собрались сюда, чтобы не быть ни замеченными ни подслушанными.
Одну из них легко было узнать по ее гордо поднятой голове и величественной фигуре; к тому же она здесь распоряжалась и приказывала, — на что имела право только графиня Брюль. Вторым был барон Шперкен. Он, казалось, о чем-то сильно беспокоился, постоянно посматривал на двери и был очень раздражен. Рядом с ним стоял бледный и дрожащий кавалер де Симонис, который, казалось, присутствовал на этом собрании лишь по принуждению. Он то тер руки, то хватался за парик, переступал с одной ноги на другую, прятал руки в карманы и снова вынимал их, не зная куда их девать.
Немного далее, в стороне, стоял незнакомый человек, сухощавый, высокий, морщинистый, хотя еще не старый. Глаза его перебегали с одного предмета на другой, губы были сжаты, и он стоял, точно ожидая приказаний. Судя по платью, можно было догадаться, что эго переодетый шпион. Платье это ему было не но размеру; сверх него был накинут грубый дорожный плащ.
Графиня Брюль, генерал Шперкен и Симонис советовались между собою потихоньку. Затем графиня выступила вперед и приблизилась к дожидавшему.
— Господин Гласау?.. — тихо спросила она.
— Зачем вы называете меня по фамилии, — раздражительно прервал он, — к чему? Ведь это лишнее и ни к чему не ведет.
— Ведь вы саксонец, по крайней мере, были им, помните ли вы это? Хотите ли служить королеве?
Гласау склонил голову в знак согласия.
Графиня отвела его в другой конец комнаты, так что ни Шперкен, ни Симонис не могли расслышать их разговора.
— Вы находитесь при короле?
— Да, нас несколько камердинеров.
— Вы постоянно при нем?
— И здесь, и в лагере, я не отхожу от него, — ответил Гласау. — Об этом свидетельствуют мои уши и плечи.
При этом он вздрогнул.
— Вы на все решаетесь?
— Прежде всего условие, — прервал Гласау: — даром я не желаю губить свою душу. Хотя король трунит над тем, что у человека есть душа, но я тем больше не желаю подвергать моего тела мучениям.
— Ведь нет никакой опасности? Гласау усмехнулся.
— С ним? С ним? Да ведь этот человек способен отгадать все дурное, потому что сам способен на все. Но, что вы мне дадите? — спросил он. — Сколько?
— Сколько хотите?
— Я много хочу, много, но что вы от меня хотите?
— Мы хотим знать, когда его легче всего можно схватить. Он часто выезжает ночью, его проводник мог бы привести его в засаду…
— Да, он очень смел, — сказал Гласау, опустив голову.
— Это было бы лучше всего, — прибавила графиня.
— А что же хуже всего? — спросил Гласау, не глядя на нее.
— Если бы… если бы… — тихо шепнула графиня, — но вы понимаете… белый порошок… в шоколад…
Последние слова она произнесла чуть слышно. Гласау покачал головой, но нисколько не испугался.
— Правда, что я подаю ему шоколад, — сказал он, — но часто, раньше его, выпивает собака, и тогда откроется.
Этот шепот продолжался еще несколько минут. Гласау, казалось, торговался.
— Нет, нет, — сказал он, наконец, — я его отдам в ваши руки живым… так будет лучше.
Жена министра позвала к себе Симониса.
— Присмотритесь к этому человеку, — сказала она Гласау, — и запомните его черты… Ни я, ни барон не будем говорить с вами иначе, как через посредство этого господина.
Гласау посмотрел на Симониса.
— Так нельзя, — сказал он, — я или этот господин можем ошибиться, глазам нельзя верить. Нужно найти какие-нибудь условные знаки.
При этом он быстро начал показывать Симонису, как он будет здороваться с ним и сколько по очереди нужно сделать знаков.
— Одного знака слишком мало, — заметил он, — можно ошибиться, нужно не менее трех.
Симонис хоть и внимательно слушал его, но не принимал горячего участия в заговоре. Графиня с обоих не спускала глаз.
— Вот так, — прибавил Гласау, — теперь мы уже друг друга понимаем.
Графиня вынула сверток золота из мешочка, который она всегда имела при себе, и всунула его в руку Гласау, сказав еще что-то на ухо; Гласау поклонился и быстро направился к дверям.
— Вы там найдете того же человека, который вас привел сюда, — сказал барон, догоняя Гласау, — он вас проводит до безопасного места.
Гласау взялся за ручку двери, генерал проводил его в переднюю и вернулся. Графиня Брюль подошла к Симонису.
— За вас поручилась баронесса Пепита, — тихо сказала она, — хотя, кажется, вас заподозрили в переписке с Берлином… Были найдены письма.
— Я не отпираюсь от этого, — ответил Симонис, — это было до той минуты, пока меня молодая баронесса Ностиц не навела на путь истины.
— Но чем вы докажете вашу искренность?
— Графиня, — начал Симонис, опустив глаза, — за меня ручается баронесса, а если вы требуете искреннего признания, то лучшим ручательством может служить мой личный интерес: лучшего и большего счастья я не желаю и не найду.
Графиня насмешливо улыбнулась и слегка пожала плечами.
— Баронесса обещала вам свою руку? — спросила она.
Симонис молча поклонился.
— Так, вас можно поздравить, — прибавила она, — у вас будет много друзей, потому что у баронессы нет недостатка в обожателях.
Бросив эту насмешку, графиня устремила на него свои черные глаза, которые, несмотря на пережитые катастрофы, не переставали быть вызывающими.
— Барон Шперкен, — отозвалась она, — что вы скажете о Гласау?
— Да ведь я сам указал вам на него, — ответил барон, — а потому, кроме хорошего, я ничего не могу сказать о нем. Лучше скажите, какое он на вас произвел впечатление?
— Это такой человек, который на все готов за хорошую плату; но за него нельзя поручиться, что он не отступит в минуту страха и исполнит принятое поручение.
— Не думаю; да это ни к чему бы его не привело… Кто говорит "а", тот скажет и "б"… Раз уж он попался к нам в руки, то не убежит… Как только принял деньги… пришел сюда…
Графиня поддакивала, но вдруг она приложила палец к губам и начала прислушиваться к шагам, которые доносились из сеней. Шперкен быстро подошел к дверям: все замолкли. Шаги, по мере удаления, затихли, затем наступила совершенная тишина.
Закрыв лицо густой вуалью, графиня движением руки попросила открыть ей двери и ушла первой. Шперкен и Симонис остались еще на несколько минут, чтобы переговорить кое о чем. Затем барон выпустил Симониса, указывая ему рукой на ступеньки… а сам, взяв с собой свечу, медленно вышел последним. Симонис не без тревоги выскользнул из этой тайной конференц-залы и, не заходя во дворец, быстро прошел в ворота на улицу.
Только там он свободнее вздохнул; несмотря на это, он еще нескоро решился открыть свое лицо, прикрытое плащом.
Не успел он, однако, сделать несколько шагов, как услышал чей-то голос, обращавшийся к нему. Он удивился, что его узнали в потемках. Это был Масловский, который вырос точно из-под земли. Симонис вздрогнул, неприятно пораженный.
— Не понимаю, каким образом вы могли узнать меня ночью, — проговорил он, не скрывая своего удивления.
— О, прежде всего, у нас, поляков, кошачьи глаза: это известно всем… Мы отлично видим и ночью, в особенности, если нам нужно видеть кого-нибудь; зато днем мы часто не замечаем тех, которые нам мешают. К тому же, как вам известно, мы сердечные друзья, тут действует симпатия!
— Да, — воскликнул Симонис, — однако же я не узнал бы вас и прошел бы мимо!
— Вы не симпатизируете мне, — ответил Масловский, взяв его без церемонии под руку. — Ну, а можно вас спросить: откуда вы идете? Из дворца?
— Как из дворца?
— Я только так думаю.
— Да что же мне там делать?
— Но я всегда подозреваю вас в любви к фрейлин Пепите, а она там, при королеве.
— Для меня она недоступна.
— И для меня тоже, — со вздохом произнес Масловский; — нас постигла одинаковая участь, те же мучения и те же чувства; мы должны быть друзьями. Вся разница между нами только в том, что вы любите пруссаков… а я…
— Саксонцев? — спросил Симонис.
— Ну, нет! Разве можно полюбить какого бы то ни было немца? Немку… это дело другое, — весело продолжал Масловский. — Однако, скажите мне по дружбе, искренно… я вас не выдам: на чем же вы остановились? С кем вы заключили союз: с Пруссией, с Австрией или Саксонией.
Симонис обратил этот вопрос в шутку.
— Мне кажется, что вы питаете слабость к пруссакам, — прибавил Масловский. — Впрочем, о вкусах не спорят… Только, когда я издали смотрю на этого солдата, мне кажется, что от него должно вонять, а у меня обоняние слишком чувствительное.
Симонис не хотел выдать себя, а Масловский не переставал немилосердно мучить его.
— Послушайте, дружище, — прибавил он, — объясните мне, как вы можете согласовать вашу любовь к Пепите вместе с любовью к королю Фридриху? По логике, вы должны теперь влюбиться в старуху баронессу, а это, кажется, нелегко.
Симонис молчал; они продолжали идти по темной улице. Чтобы избавиться от такого друга, Симонис молча направился к себе на квартиру. Масловский проводил его до дверей. Они пожелали друг другу спокойной ночи, Симонис быстро вошел в дом и запер за собой дверь. Всходя по лестнице, он призадумался, как вдруг Гертруда, как и прежде бывало, потянула его за рукав и указала на дверь к баронессе. Не ожидая застать в этот день Пепиту, он с меньшей охотой повиновался указанию старухи и медленно переступил порог.
Баронесса, подбоченившись, — что у нее означало особенно хорошее расположение духа, — ходила по комнате, улыбаясь сама себе. Увидев Симониса, она весело сделала ему реверанс.
— Вы хорошо сделали, что зашли, — сказала она, — я кое-что имею для вас. — И подойдя к нему, прибавила на ухо: — майор Вегенгейм ждет во дворце Мошинской… он хочет дать вам поручение.
Симонис вздрогнул и побледнел.
— Да, да, конфиденциальное поручение. Я сама ему указала на вас. Вы можете теперь выдвинуться и далеко пойти. Идите же сейчас к нему; а то он, пожалуй, поручит другому.
Симонис не мог тронуться с места и стоял, как вкопанный. Его положение становилось невыносимым. Как бы то ни было, теперь он принужден был сделаться изменником, а не слугой. Он задрожал и нескоро мог выговорить слово…
— Баронесса, — начал он, заикаясь, — я вам в высшей степени благодарен, но, право, я боюсь; я не уверен в себе, неопытен и не знаю, сумею ли я справиться.
Баронесса Ностиц посмотрела на него почти с упреком.
— Надеюсь, вам не поручат ничего другого, кроме того, с чем вас прислала ко мне добрейшая де Камас… Может быть, вам придется пробраться в лагерь под Пирной… но ведь тут нет ничего особенного: вы можете сказать, что вас прислала графиня Брюль… Уж из одного того, что вы туда проберетесь, вам поверят. Только расскажите им о том, что вы здесь видели и слышали… Идите… Майор ждет вас, и сейчас же идите.
Она посмотрела на несчастного Симониса, и ей стало жалко его: до того он был бледен и напуган. Однако, она скоро рассмеялась.
— Я не знала, что вы еще такой ребенок! — воскликнула она. — Но ведь только при помощи таких трудных и сложных дел люди добиваются положения. Вы должны за это благодарить Бога и не терять присутствия духа.
Симонис провел рукой по лбу, на котором выступили крупные капли пота.
— Хотите ли вы взяться за это дело или нет, это для меня все равно, — прибавила она, не дождавшись ответа. — Во всяком случае, к майору нужно идти. Там уже с ним сами поговорите.
Наконец Симонис пришел в себя, но не было спасения… он должен был повиноваться.
Между тем Масловский, простившись с Симонисом, точно предчувствуя, или просто желая проследить за Симонисом, отошел в сторону и, не имея особенной надобности торопиться домой, остановился между церковью и гауптвахтой. Не успел он еще пройти и ста шагов, как среди ночной тишины послышался скрип дверей; обернувшись назад, он заметил при свете огарка, которым старуха Гертруда светила Симонису, что кто-то вышел из дому. Не будучи вполне уверен что это Симонис, Масловский притаился у подъезда Фрауен-кирхе, в ожидании, пока вышедший приблизится к нему.
Масловский узнал Симониса по его походке, на расстоянии нескольких шагов. Не двигаясь с места, он пропустил его мимо себя и, дав ему пройти немного, осторожно пошел за ним.
— Это, действительно, счастье! — пробурчал он про себя. — Постой-ка, голубчик! Твое ночное путешествие мне очень подозрительно. Надо проследить, куда это ты собрался в эту пору.
Не упуская его из вида, но стараясь не быть замеченным, Масловский продолжал идти за Симонисом. Дворец Мошинских находился в то время среди большого сада, почти за городом. Уже по одному направлению легко было догадаться, куда шел Симонис. Масловский этого вовсе не ожидал, и это его возмутило.
"Если это измена, то завтра я его убью, как собаку, — сказал он про себя. — Не беда если станет меньше одной подобной личностью на этом свете… никто от этого не проиграет".
Симонис внимательно оглядывался; наконец, он подошел к железной решетке и воротам, ведущим в сад и во дворец. Стоявшая здесь стража спросила, к кому он идет. Симонис шепотом ответил, что имеет поручение к майору Вегенгейму. Солдат проводил его. Масловский остался на страже.
Несмотря на поздний час, майор — молодой и красивый — сидел еще в мундире и при шпаге. Ему доложили о пришедшем.
Взглянув на Симониса, он немного призадумался.
— Меня прислала баронесса Постиц, — отозвался Симонис.
— Да, — сухо ответил майор, — знаю: вы немного знакомы с Брюлем и его двором.
— Очень мало…
— Для вас должно быть любопытно узнать, что происходит при дворе и в лагере?
Симонис молчал.
— Вы могли бы предложить графине доставить письмо к ее мужу, но предварительно мне необходимо прочесть его.
— Едва ли графиня доверит мне, — робко отозвался Симонис.
Вегенгейм взглянул на него.
— Одним словом, — сказал он, — имеете ли вы охоту принести нам известия из лагеря и передать нашим знакомым некоторые приказания?
Симонис молчал.
— Буду повиноваться, если мне прикажут, — ответил он, наконец, — но не стану скрывать, что я недостаточно опытен и на собственную ловкость не могу рассчитывать.
Майор с презрением расхохотался.
— Лишняя скромность, — сказал он, внимательно смотря на Симониса; — в подобных делах нельзя усовершенствоваться на практике; для них нужно родиться. Короче, у нас недостаток в людях. Завтра вы должны собраться в путь и вернуться обратно как можно скорее. При дворе короля и Брюля есть два человека, которым вы незаметно вручите эти два письма от их жен. В них нет ничего… и никто их не поймет, кроме них. Постарайтесь больше увидеть, подробнее узнать и скорее вернуться.
При этом майор с нетерпением, точно желая скорее окончить неприятный разговор, бросил сверток золота на письма, которые лежали на столе и, отойдя несколько шагов, кивнул головой Симонису.
Это золото, брошенное ему в глаза с видимым презрением, вызвало краску на лице Симониса.
— Извините, майор, — сказал он, отодвигая сверток, — я обязан служить его величеству, но без этого прибавления.
— Как это? — спросил майор.
— Если я заслужу, то он может после вознаградить меня; я не принадлежу к числу наемщиков.
Майор посмотрел на него и пожал плечами. Казалось, что это его нисколько не удивило и не тронуло, точно он привык уже к подобным сценам.
— Это на расходы в дороге, — ответил он, — не поедете же вы на свой счет!.. Спокойной ночи, — прибавил он.
Симонис взял письма и, не желая дать повода к подозрению, положил золото в карман и вышел.
Ночь по-прежнему была темная. Он вышел за ворота, и им до такой степени овладела мучительная неуверенность, отвращение и тоска, что, сделав несколько шагов, он подумал: не лучше ли ему, собрав свои пожитки, вернуться в Берн и искать там счастья в труде? Только одно воспоминание о прелестной Пепите удерживало его. Сблизившись с ней, он чувствовал себя облагороженным, и ему не хотелось больше возвращаться к тем грязным интригам, которые оподляли его и к которым он теперь чувствовал большое отвращение. Но как было вырваться из тех сетей, в которых он запутался по собственной вине!
Он уже приближался к городу, как вдруг услышал чье-то пение и почти испугался, узнав в поющем Масловского. Этот последний притворился удивленным.
— Это уж совсем непонятно, — воскликнул он, — что мы беспрестанно встречаемся друг с другом! Верить ли своим глазам? Ведь я вас проводил до дома и вы хотели спать? Какая же судьба занесла вас сюда? Можно подумать, что вы ходили пожелать спокойной ночи прусскому королю?
— А вы" здесь что делаете? — в свою очередь спросил Симонис.
— Я? Да ведь вы знаете, что у меня нет никаких специальных занятий и поэтому бродяжничаю! — расхохотался Масловский. — Слежу за пруссаками. Однако вы знаете, что это далеко не глупый народ. Какая у них дисциплина и порядок… Но, скажите, откуда вас Бог несет?
Не желая проговориться, Симонис должен был подумать, что ответить.
— Признаться, — шепнул он, — маленькая интрижка.
— Здесь? За городом?.. Разве с какой-нибудь коровницей?.. Здесь лучшего ничего не найдете, и странно, что это вы мне рассказываете? Гм!..
— Думайте, как хотите… — сказал Симонис, помолчав.
— Однако, примите мой совет, — прибавил Масловский, — я лучше вас знаю Дрезден и поэтому думаю, что не вполне безопасно так близко от короля назначать свидание. Фридрих подозрителен, и расстрелять человека для него ровно ничего не значит.
Ночная встреча с Масловским, который снова проводил его до самого дома, окончательно разбила несчастного Симониса; попрощавшись с навязчивым поляком, он молча отправился в свою комнату на третьем этаже. Письма Вегенгейма жгли его руки, и от беспокойства он не мог заснуть. Дождавшись рассвета, он побежал во дворец. Весь двор был еще у заутрени, а потому он спрятался в квартире Шперкена, в которой и ожидал баронессу; с ней ему; непременно нужно было повидаться. Паж доложил ей о Симонисе, и через полчаса красавица фрейлина явилась к нему прямо из церкви, даже не переодевшись. Заметив его изменившееся лицо, не обещавшее ничего хорошего, она подошла к нему.
— Что с вами? — спросила она.
— Рассудите сами, — ответил он. — Вчера, прямо отсюда, я отправился к баронессе, которая сказала мне, что я немедленно должен отправиться к майору Вегенгейму. Поздно ночью я вынужден был идти во дворец Мошинских, там мне приказали отправиться с письмами в лагерь под Пирну и выведать все, что там делается.
Пепита слушала с живым участием.
— Ах, баронесса, — воскликнул Симонис, — в настоящую минуту нет человека несчастнее меня! Если б не вы, я бежал бы отсюда. Поймите мое положение. Что мне делать? Вам я не могу изменить, а изменить тем — значит умереть; но дело не в смерти; я боюсь унижения и подлости, и с тех пор, как я сблизился с вами, я не могу так поступать: это сверх моих сил. Я сам для себя противен!
Пепита молча протянула ему руку и покраснела.
— Я хочу вам служить; никому и ничего не должен и ничем не связан относительно короля. Но служить при таких обстоятельствах, нет, я не в силах.
Симонис закрыл лицо руками.
— Что мне делать и как поступить? — прибавил он.
Пепита призадумалась.
— Я понимаю, — тихо сказала она, — что всякое самопожертвование имеет свои границы и что честью нельзя жертвовать…
— Но научите меня, как мне спастись? Баронесса прошлась по комнате.
— Ответить на ваш вопрос — вещь очень трудная: я еще слишком неопытна, чтобы вам советовать в подобном случае. Вы нам нужны. А потому, вместо того, чтобы идти в Пирну, я советую вам спрятаться здесь; вы пригодитесь нам. А если вы отправитесь в лагерь и останетесь там, то это сочтут за арест; значит, тоже недурно. Ведь король и пруссаки долго не останутся здесь.
Из слов Пепиты можно было понять, что она сама не знает, что посоветовать и как поступить. На ее лице рисовалось только раздражение, потому что то орудие, на которое она так рассчитывала, выскальзывало у нее из рук.
Подумав немного, она пошла к дверям и, взявшись уже за ручку, почти не смотря на Симониса, быстро сказала:
— Соберетесь, попрощайтесь с баронессой и приходите сюда; тогда мы решим, что предпринять.
Симонис не успел ее удержать и она убежала; оставалось только исполнить приказание и для вида приготовиться к отъезду. Он догадался, что Пепита хотела посоветоваться с королевой и с графиней Брюль, составлявшей главную пружину, вокруг которой вращались все остальные, направленные против пруссаков, бессильные интриги.
Не успел еще Макс вернуться в замок, а Масловский, под предлогом прогулки, ходил уже взад и вперед по коридору в ожидании Пепиты. Боясь, чтобы эта прогулка не продолжалась слишком долго, Масловский сунул в руку лакея дукат, как это говорилось на придворном языке, и попросил его вызвать фрейлину. В прежнее время это было бы невозможным, но, со времени вступления пруссаков, при дворе происходили неслыханные вещи.
Баронесса сейчас же вышла.
— Простите, что я осмелился вас беспокоить, — сказал Масловский, — но мне хотелось дать отчет. Кажется, наступило то время, когда я могу сделать моего друга Симониса безвредным. Вчера вечером, выйдя отсюда, он был у короля Фридриха… Он изменник…
— Нет, — ответила Пепита; — мне это известно и он должен был сходить к нему… Как бы то ни было, я вам очень благодарна за ваши старания. Вы очень благородны. И она протянула ему руку, которую Ксаверий схватил и, по польскому обычаю, страстно поцеловал. Не привыкшая к таким горячим излияниям, баронесса покраснела и вырвала руку, точно ошпаренную.
— Я задушил бы Симониса, — воскликнул он, — если б он осмелился изменить вам! — Но знаете ли, хотя я вас обожаю, однако же, если б вы мне приказали сесть на двух стульях, как ему, то даже для вас я не согласился бы на это.
— Надеюсь, что он этого не сделает, — шепотом сказала баронесса, защищая своего поклонника и слугу.
— В таком случае, простите, что я вас напрасно беспокоил; но я хотел услужить. Не прикажете ли вы мне чего-нибудь? Убить, повесить, задушить? Для вас я на все готов!
Тон и веселость, с которой Масловский говорил, так противоречили с господствующим во дворце настроением, что Пепита не без зависти посмотрела на молодого человека, равнодушно относившегося ко всем этим делам.
— Благодарю вас, — сказала она, — я восхищаюсь вашим равнодушием среди того горя, которое нас окружает. Вас это нисколько не беспокоит?
— Я здесь совершенно посторонний зритель, и очень рад, что обладаю тем несчастным, присущим полякам, характером, который, даже при самых тяжелых обстоятельствах, располагает к веселости. Так уж мы созданы!
— Значит, вам не на что пожаловаться, — вздохнула Пепита.
— Наша веселость не отнимет у нас присутствия духа, — говорил Масловский, — а стоны и упреки ни к чему не приведут… Дадите ли вы мне какое-нибудь поручение?
Пепита не решалась.
— Если представится надобность снести что-нибудь важное в лагерь, то решитесь вы на это?
— На языке снесу все, что прикажете, но не на бумаге. Я очень рассеянный и часто теряю даже собственные деньги.
— Подождите минутку.
Баронесса исчезла. Масловский уже начал петь, точно он ничего не говорил. Он всегда то свистел, то пел; словом, не мог оставаться в бездействии. В это время в коридор выбежал Шперкен и начал искать его глазами. Он оглянулся, не следит ли кто за ними, а затем позвал его в комнату.
— Не можете ли вы пробраться в лагерь к Брюлю?
— Отчего же, если меня не поймают пруссаки.
— Как раз и не нужно, чтоб они поймали…
— Я не имею ни малейшей охоты быть пойманным, тем более что, как говорят, они на всех, кого только поймают, надевают прусский мундир, а пруссакам служить я вовсе не намерен.
— Дело в том, чтобы аккуратно передать важные сведения.
— Устно? — подчеркивая, прибавил Масловский.
— Да.
— Попробую.
— Даете слово не выдать нас? — спросил Шперкен.
Масловский расхохотался.
— Пруссакам? Да за кого же вы меня принимаете?
— Значит, честное слово?
— Самое честнейшее!
Шперкен подвел его к окну.
— Если Фридрих еще не выехал из Дрездена, — сказал он, — то выедет сегодня или завтра. Мы узнали его план… Он хочет отрезать наше войско от чешской границы, чтобы отнять возможность соединиться с австрийскими войсками. Отрезанные, без запаса и провианта, и имея только горсть солдат, число которых ежедневно уменьшается от болезней, дезертирства и даже от недостатка пищи, мы погибнем. Нужно, чтобы Рутовский при первой возможности соединился с генералом Видом, пока Фридрих не успел еще загородить дорогу. Вы понимаете, что от этого зависит наша жизнь.
— Понимаю, — ответил Масловский; — если есть средства выбраться из Дрездена, то попробую, нет ли средства пробраться и в Пирну. Сделаю все, что от меня будет зависеть.
Он уже прощался, когда вошла Пепита.
— Вы идете?
— Не знаю, пойду ли я, поеду или поплыву; одно только могу вам сказать, — воскликнул Масловский, — что это меня очень забавляет и что я очень рад встречаться с приключениями!
Он поклонился; Пепита снова подала ему руку и покраснела от поцелуя.
Масловский, напевая, побежал по лестнице; в то же время Симонис медленно поднимался навстречу.
— Мы сталкиваемся с вами точно шары на бильярдном столе, — сказал Масловский. — Но теперь прощайте, кавалер де Симонис, так как, по всей вероятности, в продолжение нескольких дней я не буду иметь удовольствия…
— Куда же вы?
— На прогулку! — кланяясь, отвечал Масловский.
Придя на свою квартиру, Масловский сильно призадумался над исполнением принятого поручения; квартирная хозяйка дорожила им уже по тому одному, что он ей много был должен.
— Милая моя госпожа Фукс, — начал он, призвав ее к себе, — хоть мне крайне неприятно, но я должен расстаться с вами! Служба этого требует. Брюль в Пирне, и мне нужно туда.
Хозяйка бросилась к нему и всплеснула руками.
— Не может быть!.. Я вас не пущу… Вы знаете… Отец отдал вас под мою опеку…
— Оставьте вы меня в покое с этой опекой!.. — прервал ее Масловский. — Какая там опека, когда даже мои рубахи не заштопаны. Ведь вы знаете, что если я чего захочу, то хоть в огонь, а свое сделаю! Я должен пробраться к Брюлю, но скоро вернусь; даю вам слово, что сидеть у него не буду, если только пруссаки не повесят меня! Впрочем, это от вас будет зависеть, мадам Фукс.
— Да вы с ума сошли?
— Да, да… Вы мне должны дать кого-нибудь, кто бы проводил меня в Пирну и обратно.
Хозяйка замахала руками в виде протеста, но, в конце концов, успокоилась, а перед вечером Масловский уже сидел перед зеркалом и брил свои усы. Ему до такой степени было жаль расставаться со своими молодыми красивыми усами, что даже слезы навернулись у него на глаза.
В это время в его комнату то вносили, то выносили какие-то вещи, шныряли, бегали и суетились. В сумерки к дому подъехала телега, на которой сидели старый немец и старуха. Посреди воза было что-то такое, вроде постели для больного. Масловского не было видно. Вскоре при помощи горничной вышла больная женщина, которую осторожно положили на телегу и покрыли.
Фукс, задумавшись, стояла у дверей.
Телега двинулась по направлению к воротам, ведущим в Пирну; но предварительно она остановилась перед квартирой коменданта Билиха на рынке, и старый немец отправился туда.
Вскоре он вернулся обратно и застал двух солдат при старухе, которые осмотрели больную; последняя подняла голову и сейчас же ее опустила на подушку.
Один солдат проводил их до Пирненских ворот. К счастью, они поспели еще вовремя, до зари, после которой запирали ворота. Солдат по приказанию коменданта велел пропустить воз; уже значительно потемнело, и идущие медленно направили свой путь в Пирну. По дороге, на довольно значительном расстоянии от города, были расставлены прусские солдаты. Они подходили к возу, ругаясь и крича, пока кучер не показал им проездного билета от коменданта.
Наконец, поздно ночью, прусская стража осталась позади и по дороге уже никого не было. Даже маленькие домики, стоявшие у дороги, были покинуты; их хозяева разбежались в разные стороны. Наконец, перед рассветом, так как лошади были худые и по грязи не могли скоро бежать, — послышалось саксонское "Кто идет?".
Кучер вздрогнул, а больная женщина даже привскочила на возу. Солдат, спрашивавший едущих, сидел на лошади, направив на них ружье, но очень внятный, с саксонским акцентом, ответ кучера удержал его от выстрела. Больная женщина потребовала, чтобы их провели к генералу Рутовскому или к Брюлю. Так как в это время патрульные возвращались в Пирну, то воз, окруженный солдатами, последовал за ними. Больная женщина вдруг оживилась и так смело начала разговаривать с солдатами, точно мужчина.
Это был Ксаверий Масловский; таким образом, он успел безопасно пробраться на территорию, находившуюся под охраной саксонского войска.
Часов в восемь утра, когда Брюль еще сидел в халате над бумагами, ему доложили, что приехал из Дрездена его паж Масловский и желает с ним говорить.
Брюль не особенно любил Масловского, но, должно быть, больше по инстинкту, чем по какой-нибудь причине.
Он ровно ничего против него не имел, но всякий раз, когда они встречались друг с другом, министр находил в его глазах что-то такое, что ему не нравилось. К тому же Масловский был слишком смел и на этом основании был оставлен в Дрездене; но Брюль не предвидел того, что ему, прямо из Пирны, придется отправиться в Варшаву.
— Что вы здесь делаете? — спросил его Брюль.
— Я привез вашему превосходительству поклон от графини, — спокойно ответил Масловский; — я прислан сюда нарочно.
— Когда? Каким образом?
— Ночью… А каким образом, — это довольно трудно сказать… Достаточно того, что я, слава Богу, цел и невредим!
— У вас есть письма?
— Избави Бог!.. Устное поручение.
Масловский оглянулся, дав этим понять, что он хотел остаться без свидетелей.
Брюль ввел его в маленькую комнату, заставленную ящиками равных размеров. В этих ящиках были запакованы табакерки, часы, драгоценности и кольца, которые министр взял с собой на всякий случай. Это тесное помещение вызвало вздохи и слезы на глаза привыкшего к роскоши министра. С ним было не больше двадцати париков и столько же костюмов, и к его личным услугам находились не больше двадцати человек. Он каждый день молился и просил Бога вознаградить его за эти тяжкие лишения, которые он переносит, в надежде на лучшее будущее.
В это время он сделался особенно набожным, и его видели по нескольку раз в день стоящим на коленях перед распятием. Масловский передал ему все, что ему было известно; министр слушал нахмурившись, выказывая по временам нетерпение и удивление, точно все это было преувеличение.
Время от времени у него вырывалось:
— Не может быть!..
В конце концов, как бы забыв, что он говорит со скромным и незначительным Масловским, громко воскликнул:
— Но это им приснилось! Фридрих скоро убежит… Когда мы окружим его со всех сторон!
И он пожал плечами.
Не отпуская Масловского, Брюль послал записку генералу Рутовскому. Пользуясь этим, паж отправился отдохнуть к прежним товарищам, которые с любопытством расспрашивали его насчет Дрездена.
Когда пришел Рутовский, Брюль велел позвать Масловского и заставил его еще раз повторить все, что Шперкен поручил передать. Слушая вторично рассказ пажа, Брюль снова выказывал нетерпение.
— Как? — спросил он. — Вы, генерал, принимаете все это за правду?
— Непременно, и во всяком случае в этом есть меньше фальши, чем в тех фальшивых деньгах, которыми Фридрих наводняет нашу страну, — с грустной улыбкой ответил Рутовский. — К несчастью, пока соберется Франция, тронется Россия и придут австрийцы… мы погибнем. Солдатам нечего есть. В пирнском госпитале лежит полторы тысячи больных солдат!
Брюля передернуло.
— Нет войны без жертв! — воскликнул он.
— Я боюсь, что эти жертвы могут не принести никакой пользы, — прервал его Рутовский.
— Так что же делать? — с гневом, но вежливо спросил министр.
— Немедленно начать строить мост через Эльбу и спешить в Нетерсвальде.
Брюль поклонился.
— Ничего не имею против этого.
Точно вспомнив о чем-то, Рутовский спросил Масловского:
— Где Фридрих? В Дрездене?
— Он собирался выехать, — отвечал паж. — Кроме того, я еще слышал, что по Эльбе из Магдебурга должны придти двести пятьдесят пушек, которые поставят на валах и стенах города.
— Тем лучше, они нам останутся, — заметил министр.
Рутовский прошелся по комнате и ничего не ответил. Передав все, Масловский ушел, прося только, чтобы его отпустили как можно скорее. На этот раз он не получил положительного ответа. Около десяти часов Брюль велел позвать его к королю; Август III узнал о нем от Рутовского и лично хотел расспросить на счет Дрездена.
Одновременно с этим духовник короля оканчивал богослужение в комнате короля на походном алтаре; когда вошел Масловский, алтарь уже начинали убирать и король только что встал со своего места, на котором молился. Министр предварительно внушил Масловскому, в каком виде он должен был рассказать королю, чтобы не подавать повода к излишнему огорчению. Август взглянул на вошедшего и долго молчал.
— Ну, что с нашим театром? — наконец спросил он.
Брюль не дал ответить Масловскому, строго посмотрел на него и сам начал:
— Он мне передал, что все это ложь, будто бы прусский король…
— Маркграф бранденбургский, — поправил король.
— Совершенно верно, ваше величество, маркграф бранденбургский вовсе и не думал распускать артистов, но они сами заявили, что из любви к вашему величеству не станут ни играть, ни петь до тех пор, пока не вернется обоготворяемый ими король. И напрасно их принуждали, предлагая им деньги, но ничем их не могли заставить.
Король улыбнулся.
— Браво! — воскликнул он. — Бог даст, я их вознагражу за это; увидите, — скажите им это!
— Только вследствие их упрямства, — прибавил Брюль, — у них отняли жалованье.
— Я велю уплатить им за все это время… А граф Лосс, а наше министерство? — прибавил король.
Не успел Масловский вымолвить слова, как министр начал:
— Все в порядке: они не осмелились их тронуть. Король откашлялся.
— А что галерея? Был ли в ней Фридрих?
На этот вопрос Брюль не знал, что ответить, но он рассчитывал, что с этой стороны ему не угрожает опасность, если ответит Масловский.
— Ваше величество, — начал паж, — мне только известно, что король или, вернее, маркграф бранденбургский приказал Гейнеке открыть для себя галерею.
Август привстал от испуга.
— И все, верно, пропало? — воскликнул он.
— Нет, ничего не тронуто, ничего…
— Слава тебе, Господи, и всем святым! — вздохнул Август. — Но что он говорил? Что говорил?
— Гейнеке рассказывал, что он очень восхищался.
— Все-таки восхищался, а не знаете, чем больше всего?
— Магдалиной Баттони .
Лицо короля просияло и, подняв голову, он заметил с улыбкой:
— Бесспорно, она прелестна, но Корреджио!!! Он не досказал и с сожалением продолжал улыбаться.
— Знаток! Знаток! Сикстинская Мадонна — ничего… Тициан тоже… Веронезе само собой… Только Баттони!.. Маркграф бранденбургский!!.
— Должно быть, самое имя автора, напоминающее палку, — заметил Брюль, — вызвало одобрение бранденбургского маркграфа.
От этой остроты король разразился громким смехом, но, как бы испугавшись своей веселости, закрыл рот и погрозил Брюлю.
— Тс-с-с! — прошептал он.
Вслед затем Август начал расспрашивать о королеве, о младших своих детях, о церкви; об о. Гуарини и, наконец, осведомился о жене Брюля.
Масловский уверил, что все совершенно здоровы. Затем король спрашивал его, не поврежден ли парк возле дворца Мошинских и о других мелочах. Масловский чуть было не проговорился насчет пушек из Магдебурга, но министр прервал его, переходя к другим предметам… Насчет печей, поставленных на берегу Эльбы для заготовления хлеба солдатам, король раньше знал и потому боялся за свой зверинец и фазанов. Паж доложил ему, что все это пока еще не тронуто. Потом зашла речь об охотничьих принадлежностях, которые королю хотелось каким-нибудь образом получить из Дрездена.
— Что я без них сделаю! — воскликнул он. — Я не успокоюсь, пока не получу их.
— Если б ваше королевское величество согласились переехать на время в Варшаву, мы нашли бы там псарню.
— Какую псарню! — вздохнул король. — Ведь там не будет моих Флейты, Актеона, Лютни и Сезостриса!
Брюль, желая развеселить короля, вспомнил о борзых маркграфа, но это не развеселило его.
— Правда, — отозвался он, — хоть варшавская охота никуда не годна, а все-таки лучше, чем ничего. Но там нет таких собак, как мои.
Министр подтвердил, что таких собак, как у Августа III, нет в целой Европе, и напомнил, что князь Ришелье просил для короля Людовика пару щенков, как милости.
Это немного прояснило лицо короля. Масловский все еще стоял у порога, хотя за него отвечал Брюль, фантазируя и не сказав ни одного слова правды.
Наконец допрос, продолжавшийся довольно долго, окончился, Масловский был допущен к целованию руки короля и затем удалился. Через час Брюль позвал его к себе и велел ему передать в Дрездене, чтобы все терпеливо переносили испытание, ниспосланное им Богом: что это долго продолжаться не может и окончится их полным торжеством; что саксонские войска скоро соединятся с австрийскими и выгонят из столицы неприятеля.
Одним словом, все шло к тому, как он думал, чтобы довести Пруссию к погибели, а Саксонию — к величию и славе.
V
Наступала зима, но война не прекращалась. Войска сходились на границе с обеих сторон, и беспрестанные схватки почти каждый раз решались в пользу Пруссии, а 14 октября 1756 года было одним из самых печальных дней царствования Августа III.
Прошел уже целый месяц с тех пор, как мы видели короля в Пирне; он и Брюль со всей свитой, опасаясь попасть в руки прусского короля, переселились в тот самый Кенигшптейн, в котором многие жертвы подвергались заточению. У подножия крепости Кенигштейн разыгрывалась последняя сцена первого акта той драмы, которую историки называли семилетней войной.
Вскоре после уведомления генерала Шперкена, что прусские войска намереваются отрезать саксонцев от чешской границы, Фридрих, действительно, смелым маршем выступил под Ловосиц и одержал первую победу.
После этой победы он уже овладел саксонским войском, которое, собравшись построить мост перед защитой Кенигштейна, — перешло через него с 13-го на 14-е число и очутилось, после трехдневного голода и больше чем четырехнедельной блокады, в руках пруссаков. Ничего не оставалось, как только сдаться на милость врага, и генерал Рутовский сдался с 16.000 солдат. Все рвы, леса, дороги и проходы были заняты пруссаками.
Саксонские войска, волей или неволей, были присоединены к армии Фридриха, который не хотел оставить даже гвардии Августа III, чтобы, как он выражался, потом вторично не брать ее в плен. Только офицеры были отпущены на слово. Саксония оказалась в руках этого победителя-циника.
С вершины непреступной крепости Брюль мог видеть последних защитников страны, которые по его вине, попав в руки неприятеля, должны были сложить оружие и надеть синюю с красным прусскую форму. Королю и Брюлю (имени которого Фридрих все еще не мог ни произнести, ни написать) еще раз были предложены паспорта для отъезда в Польшу, с прибавлением замечания, что к сейму следовало бы поторопиться.
Несмотря на бедственное положение Саксонии, в котором она очутилась благодаря самоуверенности и слабости министра, этот последний еще мог утешать Августа III тем, что позорная победа пруссаков — лишь начало их конца. Немедленно должны были нагрянуть союзники и раздавить отчаянно мечущегося Фридриха. Между тем Август вздыхал, вспоминая, что лучшее время охоты прошло безвозвратно. Саксонию еще можно было возвратить, а потерянное время не наверстать. В Кенигштейне царствовала ужасная скука. Стены этой крепости, пропитанные стонами несчастных, казалось, выделяли из себя слезы, отчаяние и печаль.
В тот же день, то есть 14-го октября, в туманную ночь, квартира Фридриха находилась в маленькой деревеньке у подошвы горы, неподалеку от Лилиенштейна. Фельдмаршал Кейт, которому было поручено составить капитуляцию, занимал более обширное помещение; король же, по обыкновению, занял очень маленький домик, как это подобало истинному солдату. Дом этот был лишен всяких удобств. Здесь он диктовал свои приказания и распоряжался сдавшейся ему шестнадцатитысячной армией, благодаря которой он увеличил численность своих войск. Разослав генералов, Фридрих, задумавшись, сидел у камина с майором Вагенгеймом, держа на коленях свою любимую борзую. На простом столе лежало несколько книг и клочки бумаги, запачканные чернилами. Рядом, на тарелке, лежали яблоки и груши, которые король очень любил и ел целый день. Около двадцати солдат составляли его стражу. Время от времени адъютанты являлись за приказаниями и после коротких лаконичных ответов немедленно возвращались к фельдмаршалу.
В этом истомленном человеке, в стареньком мундире, грязных сапогах, лицо которого выражало скорее энергию и сметливость, чем гениальность, трудно было узнать короля и полководца. В нем не было ничего ни располагающего, ни величественного; как в костюме, так и во всей фигуре отражался его пренебрежительный характер, как будто говоривший, что силой можно достигнуть всего. Из окна занимаемого им домика виден был вдали величественный Кенигштейн. Фридрих иногда посматривал на эти стены, и на его губах мелькала мимолетная улыбка.
Долго он ждал этого дня и несмотря на победу на его лице не видно было удовлетворения, оно скорее выражало заботу и печальную задумчивость. Для других это был решительный шаг; он видел, что хоть начало войны было блестящее, но также знал и то, что часто удачное начало оканчивалось плачевным финалом!
Вошел Вагенгейм.
Фридрих повернулся к нему.
— Генерал Беллегарди с письмом от польского короля… — доложил он.
Фридрих сделал знак, чтобы его ввели.
Это был мужчина высокого роста, красивой наружности, в военном мундире; он переступил через порог и с грустным выражением лица низко поклонился Фридриху.
— Здравствуйте, генерал, как поживаете?.. С чем вы? Беллегарди колебался и молчал.
— Если вы пришли просить какого-нибудь послабления в капитуляции, то это напрасно, — отозвался Фридрих. — Я не могу. Я вынужден так поступать, часто невольно, иногда по необходимости…
— Однако же гвардия нашего короля… — начал Беллегарди.
— Зачем ему гвардия? Пусть едет в Варшаву, там у него есть посполитое решение панов: "не позволяй"!.. Незачем ему здесь сидеть… Вашего министра, имя которого мне противно и который натравил на меня всю Европу, я с удовольствием отпускаю с королем, чтобы ему было веселее в дороге. Я прикажу выдать паспорта, и пусть они едут с Богом охотиться!!
Не находя ответа на подобные слова, Беллегарди продолжал стоять молча, но не теряя собственного достоинства. Фридрих взглянул на него.
— Скажите, генерал, королю, что я его уважаю, желаю ему добра; но себе — еще больше. Едва ли я позволю сделать из себя герцога бранденбургского, как вы этого желаете; лучше пусть саксонский курфюрст снизойдет до мисингенского ландграфа!.. Пусть он едет в Польшу. Все-таки у него останется королевство, изобилующее лесами, а я должен защищаться от окруживших меня врагов, не имея ни одной пяди безопасной земли. Помолчав немного, он поднял голову.
— Имеете что-нибудь еще передать мне?
— Его величество просил насчет гвардии! — повторил генерал.
— Напрасно! Мне жаль его, но я не отпущу… Я не хочу увеличивать его австрийские силы… Передайте мое приветствие королю. Паспорта готовы; пусть он едет в Вроцлав: дорога безопасная и лошади к его услугам.
Беллегарди стоял еще, но Фридрих отвернулся, приподнял свою мятую шляпу и кивнул головой:
— Больше ничего не могу!.. Адью!..
Генерал ушел, вздыхая; король проводил его глазами. Не успел он выйти, как вошел майор Вагенгейм.
— Ваше величество, позвольте мне напомнить о заключенном.
— О каком заключенном?
— О молодом поляке, которого схватили несколько недель тому назад, когда он хотел пробраться из Пирны в Дрезден.
— Тот самый поляк, который так дерзко поступил? — спросил Фридрих.
— При нем ничего не нашли. Кроме того, за все время его заключения мы вполне убедились, что он вовсе не сочувствует саксонцам. Ваше величество были так милостивы, что обещали дать ему свободу, и поэтому я осмеливаюсь ходатайствовать за него.
Фридрих подумал.
— Привести его сюда!..
Вагенгейм ушел; через четверть часа двое солдат привели ободранного Масловского, одетого в старую шубу и в лапти, вместо сапог, без шапки. Он скорее был похож на бродягу, чем на того смеющегося молодого человека, который так равнодушно относился ко всему.
Однако нужда и заключение хотя и сильно изменили его физически, но все-таки не лишили его прежней веселости и гордости, которая иных людей сопровождает даже и на виселицу. Введенный Масловский молча остановился у дверей.
Фридрих посмотрел на него с презрением и спросил:
— Ну, выпостился?
— По милости вашего величества, — коротко ответил Масловский.
— А дрова, господин шляхтич, рубил?.. Господин дворянин!..
— Да, ваше величество.
— А воду носил?
— Да, ваше величество.
— Так знай же в другой раз, что я не люблю надменных ответов, — воскликнул Фридрих и быстро прибавил:
— В военную службу не желаешь поступить?
— Не имею желания.
— Может быть, в саксонскую?
— Ни в прусскую, ни в саксонскую.
— Так в какую же?
— Или у себя на родине, или нигде.
Король промолчал, потом засмеялся и иронически прибавил по-польски: "Не позволяем!"
На бледном лице Масловского выступил румянец.
— Марш! Можете возвращаться в Дрезден или ехать с королем на медведей. Из тебя не выйдет хорошего солдата; если б ты годился мне, то я не спрашивал бы у тебя позволения, и ты стал бы у меня маршировать с карабином…
При этом король поднял палку и повторил: — Марш.
Масловский повернулся к выходу; Вагенгейм поспешно указал ему дорогу, и он вышел в переднюю; там его так поразило одно обстоятельство, что он чуть не вскрикнул от удивления.
В передней стояли два человека, секретари кабинета его величества, одетые в поношенные мундиры, с бумагами под мышкой. Они, видимо ждали, пока их позовут. Один из них, толстенький, маленький, в парике, с локонами за ушами, что-то жевал; пользуясь свободным временем, он засовывал руку в карман, вынимал оттуда что-то съедобное и ел; быстрые движения челюстей доказывали прожорливость этого человека. Второй, стоявший рядом с ним, показался Масловскому знакомым и до того похожим на Симониса, что он остолбенел. Однако по костюму нельзя было этого сказать, хотя по лицу он имел громадное сходство. Посмотрев на Масловского, он не выказал ни малейшим движением, что знает его. Он даже внимательно посмотрел на Масловского, но затем устремил равнодушный взгляд к дверям. Ксаверий все еще стоял, не зная — заговорит он с ним или нет; но майор Вагенгейм повторил приказание короля убираться, если уж позволено, и посоветовал ему отправиться в Кенигштейн к Брюлю, где он наверное получит другое платье.
Пруссаки схватили несчастного Масловского в тот момент, когда он хотел пробраться в Дрезден. Его отвели в главную квартиру, приняв за шпиона, и хотели расстрелять. Но хладнокровие Масловского, присутствие духа, отсутствие каких бы то ни было доказательств и смелые ответы вызвали к нему сочувствие. О нем доложили королю, который велел зачислить его в полк; Масловский протестовал против этого. Приведенный к королю, он заявил, что он польский дворянин; Фридрих презрительно рассмеялся; однако же, благодаря знанию французского языка и больше всего присутствию духа, он настолько расположил короля, что ему предложили одно из двух: рубить дрова и носить воду или надеть мундир. Масловский предпочел первое. Его водили за обозом вместе с другими заключенными, пока его не вызволил майор Вагенгейм.
Ксаверий мог смело похвастаться, что он перенес одно из самых тяжелых испытаний, какие только могут случиться во время войны, и притом вышел победителем. Хладнокровие и веселое расположение духа не покидали его ни на минуту; несмотря на холод и голод, на насмешки со стороны солдат, он был в одном настроении. Надоедавшие ему не могли надивиться его практической философии, мужеству и неустрашимости. Во время битвы под Ловосицем он был в страшном огне и, влезши на воз, равнодушно смотрел на дерущихся, смеялся и аплодировал. Такая храбрость расположила многих в его пользу. Казалось бы, что человек с подобным темпераментом должен бы иметь охоту к военной службе, но Масловский, когда ему вторично предложили надеть прусский мундир, ответил, что предпочитает рубить дрова и носить воду по принуждению, чем добровольно драться за пруссаков.
Вагенгейм часто говорил Фридриху об этой оригинальной личности, и король, в насмешку, называл его "паном не позволяем". Получив свободу, Масловский отправился в Кенигштейн, так как в том рубище, которое было на нем, невозможно было идти в Дрезден. Весь его костюм состоял из грязной старой рубашки, дырявого тулупчика, полотняных шаровар и лаптей без подошв — от них остались одни ремешки. Шапка похожа была на кусок сукна со смутным признаком опушки. Вот все, чем обладал в настоящее время Масловский, если не считать найденного им куска веревки, которой он подпоясался. Несмотря на свою ужасную худобу и бедственное положение, он не прочь был и теперь посмеяться, при каждом удобном случае. Под Ловосицем он разжился плащом, сапогами и еще кое-какими принадлежностями, которые снял с убитого австрийского офицера, но через несколько часов королевская гвардия отняла это у него, считая все это своей собственностью.
Масловский все еще стоял, всматриваясь в этого, воображаемого или действительного, Симониса, который будто не хотел его узнать, как вдруг Вагенгейм снова подошел к нему и шепнул на ухо, чтобы он шел в канцелярию и спросил себе билет на свободный проезд в Кенигштейн.
В то же время он обратился к секретарям и прибавил:
— Напишите кто-нибудь пропуск для этого господина. Первый из них, занятый едою, сделал такое движение, точно
это приказание нужно было сейчас исполнить; однако же в этом движении легко было заметить, что он охотно бы уступил сделать это своему товарищу. Симонис сделал вид, что это приказание к нему не относится, а потому ни один из них не тронулся с места. Теряя терпение, майор указал пальцем на последнего и сказал:
— Не угодно ли вам написать билет…
Масловский до такой степени привык уже играть второстепенную роль, что и теперь не пошел за порог первым. Видимо, недовольный данным ему поручением, Симонис (станем его пока так называть) молча быстро вышел из передней и направился к соседнему дому, где находились военные писаря и личная канцелярия короля. Масловский последовал за ним, но тот шел так поспешно, что поляк никак не мог за ним поспеть.
Было очевидно, что этот человек избегает встречи с освобожденным; это последнее обстоятельство еще больше убеждало Масловского, что это действительно был Симонис. Но какую он мог играть здесь роль: слуги или изменника? — Угадать было трудно. Чтобы избрать последнее, нужно было обладать решительностью, которой Масловский не замечал в нем. Так или иначе, но Симонис стремился к известной цели.
Возможность подобного предположения показалась Масловскому противной, и одна мысль о том вызывала презрение.
Войдя вслед за Симонисом в избу, в которой разместились писаря, Масловский застал там массу народа; шум, гам и духота не давали возможности пробраться вперед. Здесь были солдаты разных полков, какие-то странные оборванцы, арестанты, ксендзы, торговцы, словом, целый базар, а не королевская канцелярия. К столу, за которым сидели писаря, трудно было пробраться. Масловский остановился у дверей, присматриваясь к этой толпе, когда к нему подошел писарь с пером за ухом и позвал в другую комнату, куда уже скрылся Симонис; он сидел, уже за столом, занятый писанием. Именно в этой комнате помещались все секретари королевской канцелярии.
Масловский остановился у порога и не спускал глаз с Симониса.
— Куда вы хотите отправиться? — не поднимая глаз, спросил Симонис.
— Через Кенигштейн в Дрезден; там надеюсь достать хоть пару сапог и рубаху, если у его величества осталось хоть две пары.
Симонис ничего не ответил. Он, видимо, не хотел узнать Масловского, хотя голос уже изменял ему и дальше сомневаться было невозможно.
— Не могу ли я быть чем-нибудь полезным господину секретарю, если счастливо доберусь до Дрездена? — тихо спросил Масловский.
Он ожидал ответа, но его не последовало. По прошествии некоторого времени, в продолжение которого секретарь торопливо писал, он поднял голову, взглянул на Масловского, нахмурился и, приложивши палец к губам, по-видимому в знак молчания, принялся прикладывать печать к билету.
Ксаверий уже ничего не говорил и только насмешливо улыбался. Бросив на стол приготовленный билет, Симонис выбежал в первую комнату, распек там первого попавшегося писаря, повертелся и опять вернулся, с треском захлопнув за собою дверь. Здесь он заглянул в окно, возле которого время от времени проходили часовые, потом подошел к шкафу, взял кусок черного хлеба и, подойдя к Масловскому, сунул его в руку и шепнул: "Шперкену в замке"… Затем он быстро схватил билет и начал орать на Масловского по-немецки, чтобы тот убирался ко всем чертям, пока цел, и наконец, открывая ему дверь, он громко прибавил:
— Убирайтесь отсюда!..
Ксаверий удерживался от смеха и, сунув хлеб за пазуху, вышел, держа билет в руке. Очутившись на улице, он взглянул в сторону австрийского лагеря, откуда доносился страшный шум; а так как мост, по которому ночью перешло саксонское войско, не был еще снят, то он медленно отправился по направлению к нему, чтобы ближайшей дорогой попасть в Кенипптейн.
По дороге он встречал пруссаков, занимавших пост. В сущности, кроме офицеров, прусских солдат трудно было отличить от саксонских; проголодавшиеся солдаты получили хлеба, пива и водки; вместе с пруссаками они жадно набросились на пищу после трехдневного голода. По дороге лежали павшие лошади, поломанные телеги и люди, у которых болезнь или потеря сил отняла возможность продолжать свой путь. Все вместе представляло ужасную картину, возбуждающую сострадание; но некому было подать руку помощи: все заботились только о собственной судьбе. Масловский шел, иногда останавливаясь, и рассматривал больных, но ему нужно было торопиться, потому что за последние дни он много потерял сил; к тому же он не мог помочь. Несколько раз его останавливала прусская стража; он показывал им свой билет и шел дальше; его обогнали несколько саксонских офицеров, отпущенных на слово; они посмотрели на него и продолжали свой путь. Перейдя мост, Масловский направился ко дворцу.
Здесь стояли остатки гвардии, находившейся на страже у ворот. Взобравшись на гору и перейдя ворота со сводами, он встретился с Вернером, пажом Брюля.
— Проводи меня к его светлости, — сказал он, — чтобы переодеться и затем отправиться в Дрезден.
Но в замке был страшный переполох: трудно было чего-нибудь добиться, и они отложили свои хлопоты до более благоприятной минуты. При самом искреннем желании помочь старому товарищу Вер-нер мог только предложить Ксаверию теплую комнату и пообедать.
После отдыха к Масловскому вернулось его прежнее расположение духа, он успел уже раздобыть платье в кредит от своих товарищей-пажей, но не хотел надеть его, желая представиться министру таким, каким он вернулся из плена.
После двенадцати его позвали к коменданту, где временно нашли себе приют король и его министр. Увидев приближающегося оборвыша, Брюль с отвращением попятился назад, но Масловский сказал свое имя.
Министр всплеснул руками.
— Что с вами случилось?
— Мне очень понравилась служба у вашей светлости, — ответил Масловский, — и я всю жизнь буду ее помнить и рассказывать.
— Но, каким образом…
— Рассказывать вашей светлости, — прервал Масловский, — о моих печальных подвигах заняло бы слишком много времени, достаточно, если я скажу, что пруссаки хотели заставить меня поступить к ним на службу и я должен был целый месяц рубить дрова, чтобы не носить их карабина: наконец меня освободили.
— Мы им отомстим за все это! — шепотом сказал Брюль. — Но что же вы намерены делать?
— Я должен вернуться в Дрезден, — ответил Масловский. — Оттуда, вероятно, возвращусь в Польшу через Вроцлав, так как здесь больше не могу быть вам полезным.
— Как? Напротив! — воскликнул Брюль. — Мой дворец разбит, и мы тоже, по всей вероятности, отправимся вместе с королем на некоторое время в Польшу. Вы можете остаться при мне.
Масловский поклонился.
— Но я осмеливаюсь просить вашу светлость позволить мне вернуться в Дрезден. Там осталось все мое имущество и, кроме того, долги.
— Где вас держали? — спросил он.
— При войске, вместе с бродягами. Да, я много выстрадал, но сделался опытнее и не жалуюсь на это.
— Какое там войско у этого короля? — прервал его Брюль. — Сборная дружина, толпа разбойников, грабителей; верно, какая-то нищета!
— Это верно, — ответил Масловский, — но палка и строгая дисциплина делают свое дело, так что они бьют даже справедливейших в мире австрийцев.
— Случайность и неосмотрительность, — заметил Брюль. И он умолк, а затем подошел к Масловскому и тихо спросил.
— Ну, что вы там слышали? Что они дальше думают делать? Как подействовал на них декрет, который издал против них король?
— Смеются над ним, — ответил Масловский.
Брюль строго взглянул на него.
— Как? Что же это значит?
— Всему виной типографская ошибка.
— Какая?
Брюль ничего не знал.
Дело в том, что в декрет вкралась неприличнейшая ошибка наборщика; вместо: "спешащая на помощь государства" было напечатано: "ничтожная помощь" .
Министр замолчал после этого объяснения.
— Прусский король, — прибавил Масловский, — все это приписывает вашей светлости и больше всего пеняет на вас. Не раз я слышал в их лагере угрозы такого рода, что они не оставят камня на камне во всех ваших владениях, начиная с Нишвица и кончая Пфертом на Лужицах.
— Не дождутся они этого! — проворчал Брюль.
Заметив, что министр избегает дальнейшего разговора, Масловский простился и отправился к своим товарищам.
На следующий день генерал Беллегарди намеревался отправиться в Дрезден, и Масловский решил уехать вместе с ним. Пруссаки со времени осады и взятия в плен саксонцев уже не боялись и перестали строго следить за сообщением между Дрезденом и остальным государством. Королю разрешено было взять из Дрездена все, что ему нужно, так как было решено через шесть дней отправить его в Польшу. Август III вполне был убежден, что эта ссылка недолго продлится, и сам торопился с отъездом на сейм и отдых в Варшаву. Брюль не менее того старался поскорее вырваться из западни и уйти подальше от неприятеля, который точил на него зубы.
Не забыв того куска хлеба, который был предназначен Шперкену, Ксаверий помылся, причесался и, переодевшись в новое платье, снова повеселел; теперь он был похож на человека. Ему удалось достать в долг лошадь, на которую он не замедлил вскочить и рысью поехать за генералом Беллегарди.
После месячной отлучки из Дрездена он заметил громадную разницу между столицей Августа Сильного и той же столицей Августа Слабого, занятой пруссаками.
Однако дворец, в котором королева решилась остаться до последней минуты, несмотря на все неприятности, не был тронут; но музыка и театр окончили свое существование: итальянцы были разогнаны, и дворцовая прислуга значительно уменьшилась как вследствие простого дезертирства, так и вследствие недостатка средств для уплаты жалованья. Фридрих, занявший всю Саксонию, иногда платил кое-кому жалованье фальшивыми деньгами, нарочно отчеканенными для этой цели, но королеве он отказался платить пенсию, ссылаясь на то, что у нее есть муж и министр.
Тихо и пусто было во дворце королевы.
В городе господствовал военный порядок. На валах и стенах уже были расставлены магдебургские пушки; роскошный японский дворец превращен в склад соломы для войска. Кадетский корпус, ратуша и некоторые другие здания превращены в госпитали для раненых под Ловосицом. На улицах было больше военных, чем горожан. На берегу Эльбы пекли из саксонской муки и на саксонских дровах солдатский хлеб для армии Фридриха. Городом управлял Вилих. В целях необходимой экономии на содержание канцелярии отпускалось вместо 190.000 талеров только тридцать. Талеры, чеканенные из хорошего серебра, забирали в прусскую кассу, а взамен их выпускались "Ефраимы", в которых было больше меди, чем серебра.
Приехав в Дрезден, Масловский совсем не узнал его. Больше уже не было видно ни золоченых носилок, ни блестящих экипажей, ни придворных щеголей.
Простившись с генералом, которого он сопровождал, Масловский отправился к своей хозяйке Фукс. Остановившись у ворот, он отыскивал глазами кого-нибудь, кто бы взял у него лошадь, и в то же время заметил, что хозяйка стремглав бросилась к нему навстречу.
Она лишилась голоса, у нее перехватило дыхание, когда она начала с ним здороваться. Ее жильцы сбежались посмотреть на воскресшего, так как считали его мертвым. Масловский едва мог добраться до своей квартиры, преследуемый расспросами и поздравлениями. К счастью, Фукс отделалась от одного прусского офицера, который непременно хотел остановиться у нее, найдя пустой ее квартиру; комнаты Масловского остались незанятыми и почти все вещи в целости, исключая некоторых, которые были проданы в счет долга. На радостях Фукс не находила себе места и то входила в комнату, то уходила, смеялась и плакала; причем рассказала Масловскому, как один прусский офицер насильно хотел поцеловать ее и как она защитилась; она не переставала болтать до тех пор, пока не заметила, что Масловский лег на диван и заснул.
VI
На следующий день утром Ксаверий пошел прежде всего в костел; но он не забыл о хлебе, присланном барону Шперкену. Королева теперь чаще всего присутствовала на богослужении в малой дворцовой часовне и не показывалась в ложе. На этот раз часовня была пуста; кроме нескольких человек, которые молились у главного алтаря, почти никого не было. Он тоже молился и не обратил внимания на то, что наверху, в одной ложе, открылась занавеска, и женщина под вуалью стала на колени и начала молиться. Он был сегодня грустнее обыкновенного. Гробовая тишина, царствовавшая в церкви, заставила его вспомнить о родине, о его детстве и о торжественных богослужениях; об отцовском доме и жизни помещика; о товарищах и играх; все это ему вспомнилось, и ему крепко взгрустнулось; захотелось домой, так как для него казалось довольно того, что он уже выстрадал, и хотя сначала он смеялся надо всем, но в кровавой битве он в первый раз заметил, что бывают случаи, когда не до смеха. Война, в которой он не симпатизировал ни одной из воюющих сторон и в которой дрались против воли, радовала его, потому что били саксонцев; но чаще всего его возмущали поступки Фридриха II и утомляли, как зрелище, продолжавшееся слишком долго.
После обедни он потихоньку направился во дворец, намереваясь найти прежде всего Шперкена, но на лестнице Пепита загородила ему дорогу. Взглянув на него, она невольно всплеснула своими прелестными ручками.
— Ах, Боже мой! — воскликнула она. — Верно, вы очень много выстрадали, если на вас и теперь лица нет… Мы не получали от вас никаких известий.
— Да и кому нужно было заботиться обо мне, — весело сказал Масловский, здороваясь с Пепитой.
— Не знаю, — оживленно ответила она, — кого еще беспокоило ваше долгое отсутствие, но уверяю вас, что касается меня, то я часто думала о вас.
— Во всяком случае, не так часто, как о Симонисе? — с иронией бросил Масловский.
Баронесса покраснела и встряхнула головкой.
— А знаете ли, что я делал в продолжение этого месяца? — воскликнул Ксаверий. — Я рубил дрова для камина прусского величества, носил воду, пас лошадей, и все это из-за того, что я не хотел надеть прусский мундир. Пришлось ходить босиком, в какой-то старой шубенке, так что самому делалось страшно. Наконец, взяв в ра" боту все саксонское войско, мне даровали свободу; они убедились, что из меня не сделают солдата.
Ностиц слушала его, Ксаверий взглянул на нее, но и на ее лице, хотя она не нюхала порохового дыма и сидела в замке, видны были следы пережитых дней. Румянец ее поблек; какая-то глубокая задумчивость и забота проглядывали на ее лице. Она значительно постарела. Не решаясь ни о чем спрашивать Масловского, она с беспокойством смотрела на него, точно не знала, с чего начать.
Заметив ее смущение, Ксаверий сам заговорил о том, чего боялась Пепита:
— Я видел кавалера де Симониса на его новой должности, в день моего отъезда; говорить с ним мне не удалось, а он, в свою очередь, не хотел.
Пепита подошла ближе.
— Где же вы с ним встретились и что он делает? Не дал ли он вам какого поручения?
Масловский молча вынул кусок хлеба и, держа его в руке, объяснил, что этот кусок хлеба он поручил передать барону Шперкену.
Пепита протянула руку, чтобы взять хлеб, но Ксаверий сказал, что должен лично передать барону.
— Так пойдемте к нему! — воскликнула Пепита. — Пойдемте! В комнате генерала сидела графиня Брюль.
Увидев исхудавшего и измученного Масловского, она засыпала его вопросами, на которые он отвечал.
Слушая Масловского, графиня плакала; но причиною ее слез было не сострадание, а бессильный гнев. Лицо ее пылало огнем, и глаза горели.
В это время Шперкен разрезал в другой комнате переданный ему хлеб и нашел в нем шифрованную записку, над разбором которой сосредоточился. Графиня Брюль отправилась к нему, а Масловский остался с Пепитой; вопросам не было конца; слушая его, она вытирала платком текшие по лицу слезы.
— Вы останетесь с нами? — спросила он.
— Нет, — ответил Масловский, — я здесь буду бесполезен, между тем как дома старик-отец, наверное, соскучился по мне, узнав о войне. Зачем я вам здесь?
Баронесса взглянула на него.
— Если б даже вы нам и не были нужны, то поверьте, одно ваше присутствие приятно для нас. Чувствовать возле себя честного и благородного человека, это большое счастье. Такими, как вы, мы здесь не избалованы. К сожалению, мы уже испытали, что значит сила, счастье и злая судьба. Нас постепенно все оставляют, и мы остаемся одни: люди готовы преклоняться не только восходящей луне, но даже занимающемуся зареву пожара.
Посмотрев в окно и помолчав немного, она снова обратилась к Масловскому:
— Скажите мне… как выглядит Симонис? При каких обстоятельствах и где вы с ним встретились?..
Пепита вдруг покраснела, а затем прибавила:
— Не осуждайте меня: я не потому расспрашиваю о нем, что питаю к нему большую симпатию, чем к другим, а просто потому, что я искренна и смела и спрашиваю без всякой задней мысли: иначе бы я откровенно призналась. Говорю это потому, что я была причиной того, что он бросился в эту львиную пасть… Виновата, — поправилась она, — в эту волчью пасть. Он это сделал ради меня. Вы знаете, в каком он положении, и я обязана, по крайней мере, хоть вспомнить о нем.
Масловский слушал ее; голос ее дрожал, но в этом дрожании чувствовалась скорее забота или голос совести, чем чувство. Он рассказал ей о своей встрече с Симонисом, не упустив ни малейшей подробности, и о той предосторожности, которой он окружал себя, находясь даже наедине с ним.
Слушая его, Пепита в отчаянии ломала руки.
— Ах, несчастная судьба заставляет нас, женщин, даже меня, вмешиваться в такие дела, последствием которых являются ежеминутные слезы и даже кровь.
Она взглянула на двери, ведущие в соседнюю комнату, где находилась графиня Брюль.
— Я не удивляюсь графине: ее это может потешать; но меня, меня!.. Пользоваться услугами людей, к которым чувствуешь презрение, делать то, от чего цепенеет женское сердце и стынет кровь!..
При этом она опустила глаза.
— Надеюсь, что вы не причисляете Симониса к числу тех людей, к которым имеете отвращение?
— К нему я не питаю ни отвращения, ни симпатии, — искренно ответила она, — но я связана с ним… Но чем все это кончится! — резко воскликнула она, — и когда — один Бог знает!.. Король уезжает в Польшу, а мы, женщины, остаемся здесь с королевой.
Масловскому стало жаль бедную девушку; слезы блестели на ее глазах, и она закрыла их платком.
— Если б я чем-нибудь мог вам быть полезным, — тихо сказал он.
— Нет, я не хочу вас иметь на своей совести, — ответила баронесса. — Правда, что в этой жизни, — теперь в особенности, — я чувствую себя совершенно одинокой; сильная рука и доброе братское сердце для меня были бы очень кстати; но могу ли я требовать от вас такой жертвы и чем отплачу за нее? Я, которая ровно ничего не имеет, даже свободы располагать собой. Я не принадлежу самой себе, — прибавила она, — мне приказано пожертвовать собой ради блага королевства. Солдаты отдают свою жизнь за отечество, почему же и мне не пожертвовать своим счастьем.
Сказав последние слова, баронесса Ностиц быстро убежала, даже не взглянув на Масловского, который остался на том же месте, точно прикованный; затем он прошелся по комнате. Вскоре вышли барон Шперкен и графиня Брюль; он простился с ними.
— Вы останетесь с нами? — спросила его жена министра, имевшая страсть впутывать всех в свои интриги, чтобы иметь всегда под рукой как можно больше людей.
— Его превосходительство приказал мне вернуться в Польшу? так как в Варшаве ему нужны будут придворные, — ответил Маcловский. — Я должен повиноваться, но я еще не решил, когда уеду. Мне еще нужно отдохнуть, иначе я не перенесу такого путешествия после службы у пруссаков…
— Пока вы еще здесь, — прибавила графиня, не спуская с неге глаз, в силу которых она еще верила, — прошу вас навещать меня.
Масловский поклонился и ушел.
Так как он ничем не был занят, то прошелся по городу из любопытства. Но он почти никого не встретил, ему попадание" незнакомые лица, и город казался ему каким-то загоном. Наконец, уставший и грустный он вернулся к себе на квартиру. Последний разговор с Пепитой не выходил у него из головы, и он был недоволен собой.
— Не только отец, но я сам себя велел бы высечь, если б вздумал влюбиться в эту немецкую баронессу только из-за того, что ее глаза полны слез, и что в ее голосе звучит какая-то особенная нотка; однако эта девушка очень опасная. У меня уже прошла охота вернуться домой, а ведь утром я решился уехать!
И он ударил кулаком по столу.
— Нет, — воскликнул он, — я недостоин быть польским шляхтичем!.. Однако эти упреки, сделанные самому себе, ни к чему не привели: образ прелестной баронессы стоял перед его глазами. HИ зная, каким образом избавиться от этого видения, как он выражался, Масловский с отчаяния лег спать.
VII
Настала зима, дававшая возможность Фридриху отдохнуть или, вернее, подготовиться к дальнейшей борьбе. В Дрездене с виду никаких перемен не происходило. Во дворце все та же свита окружала королеву; но она сделалась еще малочисленнее. Здесь продолжалась и с каждым днем увеличивалась ненависть к Фридриху и составлялись самые отчаянные заговоры. Самым ярым противником его была графиня Брюль. Не видя конца могуществу Фридриха и сознавая все более и более свое бессилие, здесь придумывали всевозможные средства для уничтожения Фридриха.
Из дворца высылались тайные агенты, которые следили за каждым шагом Фридриха и искали случая, без разбора средств, овладеть им и, в крайнем случае, даже лишить его жизни. О трудности приведения в исполнение этого плана никто не думал. В это время не пренебрегали ничьими услугами и верили всем шпионам, труд которых оплачивался королевой, которая до того увлекалась, что верила в возможность осуществления самых невозможных проектов.
С другой стороны, прусский король, щедро плативший своим "пижонам", как он называл своих тайных агентов, каждый раз заранее был предупрежден о готовящемся против него заговоре, и если до сих пор не мог схватить ни одного из заговорщиков, то во всяком случае принимал все меры предосторожности, чтобы не быть застигнутым врасплох. Жена министра подсылала шпионов в квартиру Фридриха, а последний посылал таковых же к саксонскому двору. С обеих сторон принимались всевозможные меры предосторожности, но результаты этого шпионства получались самые ничтожные.
Наконец Фридрих начал игнорировать предостережения, веря в свое счастье. Но графиня, королева и генерал Шперкен не переставали преследовать своего ненавистного врага.
Симониса уговорили поступить на службу в качестве кабинет-секретаря Фридриха, и он, очень осторожно, время от времени, присылал известия о различных планах Фридриха, месте пребывания, числе окружающей его стражи и о тех людях, услугами которых он пользовался. Кроме того, камердинер короля, Гласау, давно уже был подкуплен, и барон Шперкен вместе с графиней Брюль употребляли все красноречие, чтоб уговорить его всыпать Фридриху в шоколад белый порошок, который ему передали; хотя Гласау согласился взять порошок, но не обещал воспользоваться им.
Он боялся и питал отвращение к такому поступку.
Саксонский двор не перестал верить в возможность схватить Фридриха и увезти его в австрийский лагерь. Средство это казалось более всех возможным, легче исполнимым и позорным.
Между тем король постоянно переезжал с одного места на другое, и все намеченные планы сами собой разрушались; и в то же время Гласау не решался употребить в дело последнее средство.
Благочестивая королева не знала об этом заговоре, но догадывалась, а потому беспрестанно молилась о счастливом исходе его. Отец графини хоть не хвалил их и ни в чем не принимал личного участия, но оправдывал их действия, ссылаясь на Библию, что для спасения отечества можно прибегнуть и к крайностям.
Только один генерал Вилих, тогдашний комендант Дрездена, ни о чем не догадывался, ничего не предчувствовал, и ему даже в голову не приходило о существовании заговора. Его агенты часто доносили ему, что во дворце делаются какие-то приготовления, устраиваются постоянные сборища, все о чем-то говорят, шепчутся и что следует обратить на это внимание; но солдат в душе и прямой человек по натуре, генерал только смеялся и отвечал, что не боится никаких бабьих интриг.
Между тем подобная безнаказанность придавала смелость жене министра.
В начале зимы Симонис, имевший постоянные связи с генералом Шперкеном, сумел выхлопотать не только разрешение, но даже поручение отправиться в Дрезден к коменданту города. Король приказал ему предостеречь Вилиха о существовании заговора при саксонском дворе и о подкупленных людях, которые окружали даже самого короля, но ни в чем еще не уличенных.
Выслушав это приказание, Симонис должен был употребить все свои силы, чтобы не выдать себя: до такой степени им овладела тревога. Хоть он надеялся, что ему со временем дадут какое-нибудь поручение, но такого опасного и трудного он никак не ожидал.
Фридрих был доволен деятельностью швейцарца и ни в чем его не подозревал. В награду за это он приказал выдать ему маленькую сумму с условием, чтобы он скорее вернулся. Но если б кто увидел Симониса, когда он ушел от короля бледный и взволнованный, то наверное заподозрил бы его в злых замыслах. Во рту у него пересохло, и язык будто прирос к небу, так что он не мог выговорить ни слова; глаза его блуждали словно у помешанного. Он отлично знал, что теперь в случае неудачи его ожидает виселица. Поэтому он не мог сразу овладеть собою и только в дороге пришел в себя и ободрился. Но и тут ему приходили в голову такие страшные мысли, что он хотел отречься от всего и искать себе безопасного приюта.
Гласау знал Симониса, так же как и последний знал, что камердинер был подкуплен и ему было поручено следить за ним; но на его характер он не мог положиться. Принужденный удалиться, Симонис начал опасаться, что Гласау как-нибудь проврется, набедокурит и выдаст его, как соучастника. Теперь он ехал в Дрезден, где его легко могли поймать.
Чем больше он приближался к столице, тем сильнее им овладевала тревога. Даже Пепита, ради которой он рисковал своею жизнью, со временем перестала казаться ему такой привлекательной. Сближение с Фридрихом и знакомство с железным характером этого человека заставило Симониса сомневаться в благоприятном исходе войны в пользу Саксонии.
Это обстоятельство сильно смущало швейцарца, который заботился прежде всего о собственной шкуре. В душе он начинал верить, что несмотря на 700.000 союзного войска, Фридрих все-таки победит их всех с своими 260.000 солдат. В таком случае Симонис должен погибнуть. Однако он не убежал в Швейцарию, хотя ему сильно хотелось этого. Но ему необходимо было узнать, в каком положении были дела при дворе королевы.
Разоружение саксонского войска и введение его в состав прусской армии, отъезд короля и Брюля в Польшу, нравственный упадок Саксонии и победы, одержанные над Австрией, все это было причиной тревоги Симониса, колебавшегося принести себя в жертву саксонскому двору.
Имея поручение от Фридриха III, он прежде всего должен был явиться к генералу Вилиху.
Около двенадцати часов дня его впустили к коменданту, который собирался обедать. Этот старый солдат усвоил себе цинизм короля и даже превзошел его как в грубости отношений к посторонним, так и в обращении.
В комнате, куда его ввели, стоял стол с приборами для двоих. Через открытую дверь Симонис, к величайшему своему изумлению, заметил свою старую знакомую, девицу Дори; она сидела на кресле, так же набеленная и нарумяненная, как он видел ее в недалеком прошлом. Ее присутствие сильно смутило его; Дори, в свою очередь, до того удивилась, что чуть не вскрикнула от радости.
Вилих, с трубкой во рту и руками в карманах, встретил его с высоты своего комендантского величия.
После приветствия Симонис дал понять Вилиху, что имеет к нему секретное поручение от короля.
Вилих, повернувшись к француженке, попросил ее удалиться… к черту. Дори ушла в третью комнату, которую Вилих запер на ключ.
Симонис передал коменданту приказание короля относительно заговора и подозрительных действий двора королевы.
Вилих слушал его, кусая губы.
— Хорошо, хорошо, — ответил он; — хоть послов не бьют и не вешают, но все это вздор, которым забивают голову его величества. Это мое дело… Я все знаю, до малейших подробностей, от меня ничего не скроют. Нет никакой опасности. Королева беспрестанно молится, а графиня Брюль бесится со злости, вот и все.
И он махнул рукой.
— Что же еще? — спросил Вилих.
Симонис ответил на несколько вопросов и умолк. Разговор продолжался не более получаса; все источники для поддержания его иссякли. Вилих подошел к окну; Симонис хотел уходить.
— Генерал, — проговорил он, помолчав, — я имею поручение быть при дворе, разузнать кое о чем и присмотреться, а потому предупреждаю вас об этом.
Вилих расхохотался.
— По мне, полезай хоть на башню и смотри оттуда! Мне это совершенно безразлично.
Освободившись от генерала Вилиха, швейцарец вышел на улицу и отправился искать комнату, которая бы находилась по возможности дальше от любопытных глаз. Это была трудная задача, тем более что пруссаки заняли почти все свободные квартиры, в которых находились больные офицеры и солдаты.
С наступлением вечера Симонис отправился в замок, приняв все меры предосторожности, чтобы никто не узнал его. Не зная, к кому обратиться, чтобы узнать о Пепите, он посматривал кругом, как вдруг увидел Масловского, который без всякой причины отложил свой отъезд на родину. Часто без особенной надобности он шлялся возле дворца с сознанием того, что заслуживал и что обещал ему отец. Он только не хотел признаться себе в том, что влюбился в баронессу, и уверял себя, что она его только очень интересует и что он к ней чувствует симпатию, дружбу, но не любовь.
Масловский вовсю старался быть ей полезным и пользовался каждым незначительным случаем почаще видеться с ней. Появление Симониса произвело на него очень неприятное впечатление. Он вздрогнул, и сердце у него сжалось от боли и неудовольствия, которого он не мог скрыть при встрече с соперником. Несмотря на то, что Масловский был разговорчив, он в настоящую минуту стоял, как столб.
— Я хотел бы повидаться с баронессой, — сказал Симонис.
Масловский молча указал ему пальцем наверх, не желая ни проводить, ни разговаривать с ним. Швейцарец отправился наверх и попал к генералу Шперкену. Последний с неподдельной искренностью приветствовал его; но так как он лично ничего не предпринимал, то сейчас же отправился уведомить о нем графиню Брюль.
Мы уж несколько раз упоминали о том, какую роль играла графиня. Теперь же считаем не лишним прибавить, что эта страстная женщина всегда нуждалась в каком-нибудь развлечении и в чем-нибудь таком, что бы ее возбуждало и не давало уснуть. С первого дня замужества она хваталась за все, что бы могло наполнить ее пустое сердце; она всегда преследовала какую-нибудь цель. Она воспитала детей, которые уже были взрослыми и которые, будучи маленькими, вырывались у нее из рук, а теперь и совсем бежали от нее. Она никак не могла заставить их любить себя. Ее буйный характер и фантазия доходили иногда до бешенства, после чего снова наступала апатия, молчание и скука. Одно время она занималась каким-то Блюмли, каким-то Зейфертом, стараясь сделать из них порядочных людей… но все это кончалось, как например, с Зейфертом, заточением в Кенигштейн, или как с Блюмли, презрением и ненавистью.
Вспышки желаний и разочарований не оставляли ее до последних дней; Фридрих Великий воскресил ее, почти умирающую, к жизни, ради мести. Она отдалась войне со всей страстностью своей натуры и вела ее, как и всегда, не зная границ, без разбора средств.
Не видя никаких результатов своих трудов, она начинала скучать и терять терпение. Она не умела ждать. Ей начинала надоедать жизнь при королеве, благочестивой до фанатизма и проводившей большую часть дня в молитве. Ей не хватало прежнего молодого общества придворных, среди которых она намечала свои жертвы. Она не была уже больше той всемогущей повелительницей, по одному жесту которой являлись и исчезали поклонники.
Когда барон Шперкен доложил ей о Симонисе, она находилась под влиянием апатии, была утомлена и до смерти скучна. Известие это пробудило ее алчную женственность. Она вскочила и побежала к нему.
Симонис еще раньше приглянулся ей, но ее фантазия не увенчалась успехом. Графиня сердилась на него и теперь хотела отомстить ему за то, что он так легко отделался от нее. Однако она не высказывала ему своих тайных желаний и вошла к нему, по обыкновению, изящной и милой: прежде чем выйти к нему, она посмотрелась в зеркало, желая быть красивой, оживленной и притворяясь более пылкой, чем была в действительности.
Она протянула ему руку.
Шперкен отошел в сторону.
— Наконец-то я вижу вас! — воскликнула она. — Сколько времени я ждала от вас сведений и сколько его пропало даром. Ну, что слышно, что нового? Что вы делаете?.. Мы сидели здесь сложа руки, а пруссаки победили. Король…
— Графиня, — отозвался Симонис, — мы делали все, что было возможно; но при всем том не имели случая сделать решительного шага.
— А Гласау? Ведь он каждый день может исполнить наше поручение! Что же говорит Гласау?
— Все медлит, колеблется, — тихо ответил Симонис, — надеясь достигнуть своей цели, не прибегая к крайностям.
— Здесь нечего рассуждать о крайностях, — строго прервала графиня. — Чтоб избавиться от зверя, нельзя пренебрегать никакими средствами. Гласау нам изменяет, а вы… вы недостаточно смотрите за ним… Все три плана, так прекрасно обдуманные, ни к чему не привели.
— Не по нашей вине, — прервал Симонис, — король менял квартиру, а вместе с тем менялись и условия.
Графиня с пренебрежением отвернулась, но вскоре, переменив свое настроение, заговорила ласковее, подходя с Симонисом к окну, точно она хотела при свете проникнуть в глубину его сердца; она жгла его своими вызывающими взглядами и без всякой нужды продолжала упрекать его, выговаривать и пытать.
Симонис сначала довольно ловко оправдывался, а потом графиня переменила разговор. Она начала жаловаться ему на свое положение, доверяла ему свои тайны, старалась быть интересной, занимательной и несчастной. С необыкновенною ловкостью, со знанием своего дела и предупредительностью женщины, которая прошла через многие испытания, она хотела произвести на него большое впечатление, запечатлеть этот момент в его памяти, словом — вскружить ему голову.
Много прошло времени, пока наконец швейцарец решился предостеречь ее относительно того, с чем его прислал Фридрих. Он советовал ей быть осторожнее. Графиня смеялась.
Генерал Шперкен, утомившись долгим ожиданием, ушел из комнаты, оставив их наедине. Это только продолжило их совещание, причем графиня вставляла в разговор столько посторонних вещей, что разговор никогда бы не окончился, если б Пепита, узнав от генерала о приезде Симониса, не вошла в комнату.
Приветствие с обеих сторон было довольно стеснительное и более холодное, чем можно было ожидать. Пепита никогда не питала особенной привязанности к человеку, для которого вынуждена была обстоятельствами служить приманкой. Симонис колебался идти по этому пути дальше: они встретились, как это часто бывает после долгой разлуки, совсем сухо и холодно. Злобно взглянув на них обоих, графиня решила не оставлять их вдвоем, действовать энергично и быть нахальной.
Таким образом они не могли обменяться даже несколькими словами; Пепита, обыкновенно разговорчивая и смелая, на этот pas чувствовала себя неловко.
— Ваш приезд для нас совершенно неожидан, — сказала она, — мы знаем, как трудно вырваться из когтей этого короля.
— Да, — отвечал Симонис, — и теперь меня на веревке отпустили из клетки, и я вновь должен возвращаться в нее.
— Это не беда, — вставила графиня, — только бы ваш отъезд на этот раз увенчался успехом. Каждый час для нас — вечность,
— О, графиня! — воскликнул швейцарец. — Чем же считай мои часы в таком случае?
— Я думаю, что вы уже успели свыкнуться с вашим положением, — язвительно ответила графиня.
Симонис вздохнул и посмотрел на Пепиту.
Графиня на мгновение отошла от них, чтобы пройтись по комнате, но не спускала с них глаз. Ее язвительная улыбка охлаждала как Пепиту, так и Симониса; оба они боялись раскрыть рот. Не желая возбудить подозрения своим долгим присутствием во дворце, швейцарец решил откланяться и после нескольких слов удалился.
Он видел, что Пепита была менее смела, чем прежде, и держится на расстоянии.
Симонис уже был в коридоре, когда графиня вышла вслед за ним и жестом остановила его.
— Мне нужно поговорить с вами совершенно наедине и без свидетелей… Так чтобы даже другие об этом ничего не знали; это необходимо, а здесь невозможно.
Говоря это, она приблизилась к нему и, дав ему ключ, сказала, в каком доме на Замковой улице она будет ждать его поздно вечером. Дом этот прилегал к дворцу; их разделял только Георгентор; хотя графиня не жила в нем, но там у нее было тайное помещение для приема своих поверенных. Сначала Симонис попробовал отказаться, но строго повторенное желание заставило его замолчать. Графиня не терпела того, чтобы ей в чем-нибудь отказывали. Симонис вышел из дворца раздраженный и словно в чаду. На дворе он снова встретился с Масловским, которого и ожидал встретить. Действительно, последний дожидался его. Симонис долго не мог выговорить слова, пока овладел собою. Графиня сумела высказать то, что хотела, и настояла на своем. Симонис чувствовал себя опьяневшим от всего того, что она заронила в его сердце.
— Я нарочно ждал вас здесь, — сказал Масловский, — так как вы, быть может, не захотели бы в другом месте говорить со мной. Ну, скажите, что с вами? Что делаете?
— А вы что делаете? — спросил Симонис.
— Я ничего, или, точнее, долги удерживают меня здесь.
Швейцарец вздохнул.
— Если вы не боитесь, — тихо сказал Масловский, — то я сведу вас в гостиницу сторонников Брюля. Оставшиеся здесь придворные министра сходятся туда по вечерам проклинать пруссаков…
— Которые подслушивают вас, — прибавил Симонис.
— Если б они подслушали хоть один раз, то ни одного из нас давно бы здесь не было, — смеясь, ответил Масловский.
Симонис колебался.
— Нет, не могу, вы будете стесняться меня, — ответил он, — а я вас.
Они попрощались, и Масловский исчез в темной улице.
Швейцарец зашел к себе отдохнуть, а в назначенный час находился с ключом в руках у условного дома в Замковой улице. Там он пробыл до поздней ночи; выйдя оттуда, он размечтался больше, чем утром, и заметил, что за ним следил какой-то ангел-хранитель, который издали проводил его до квартиры.
Сначала Симонис решил не задерживаться в Дрездене; но на другой день он переехал, неизвестно куда, и, встретившись с Масловским, признался ему, что останется здесь дольше, чем предполагал. На следующий день он явился к генералу Вилиху. Солдат его принял так, как обыкновенно принимают военные бюрократов, не скрывая своего пренебрежения.
— А, вы еще здесь?
— Я пришел сообщить вам, генерал, что останусь здесь еще несколько дней, так как я напал на след, исследовав который я должен буду дать отчет.
Генерал посмотрел на него и покачал головой.
— Кажется, вы порядочная собака, — сказал он, — но и у нас хорошее чутье… Но это меня не касается… Разнюхивайте сколько угодно и… честь имею кланяться! — громко прибавил он, указывая на дверь. — Прощайте!
От Вилиха швейцарец отправился к Бегуелину, который принял его с необыкновенным почтением, зная, что имеет дело с одним из секретарей короля. Бегуелин среди военных властей потерял свое значение и имел грустный вид. Он посадил гостя на черном диванчике и начал жаловаться на войну.
— Невыгодное положение, — сказал он, почесывая голову. — Австрийцы готовы бомбардировать, а бомбы не спрашивают, где советники живут… Избави Бог, возьмут Дрезден… Наш король наверное станет отнимать его и, наконец, сожжет…
И он поднял руки кверху.
— К чему эти войны? — пробурчал он. — Они вредят торговле, уничтожают людей и никому не дают покоя…
Бегуелин был того мнения, что лучше было заключить дурной мир, чем продолжать благополучную войну.
Побеседовав немного, Симонис пошел во дворец; но навестить Пепиту он не мог. Его встретила графиня и не отпускала от себя ни на шаг. Прошло несколько дней, пока Симонису представился случай переговорить с баронессой.
— Я очень несчастлив, — сказал он Пепите, — вот уже несколько дней, как я здесь, и все не мог приблизиться к вам.
— Разве я виновата в этом? — спросила Пепита. — Ну, скажите откровенно, я виновата?
— Я тоже не чувствую за собой никакой вины.
— Значит, таковы уж обстоятельства! — отозвалась баронесса. Швейцарец молчал.
— Не могу же я вас искать, — смело продолжала она, — этого нельзя от меня требовать; но будьте откровенны, разве вам от этого так скверно?.. Я не нахожу этого…
— Вы сомневаетесь?
— Нет, я даже уверена, что вы не скучаете без меня и поэтому прошу: не принуждайте себя к искусственным нежностям. В случае нужды, я сдержу слово, но не принуждайте себя влюбляться в меня…
Все это она говорила с таким хладнокровием, но без малейшего гнева и зависти, что Симонис расчувствовался.
— Я вижу, что уже лишился вашего расположения ко мне, — сказал он шепотом.
— Успокойтесь, — прибавила Пепита, — только исполните то, что вы обещали, и верно служите нам, а на мои слова можете положиться.
Она отошла, точно не желая продолжать разговора. Вскоре затем вошла графиня Брюль и пригласила Симониса идти за ней в дом, для совместного совещания со Шперкеном.
Прибытие Симониса послужило катализатором для самой активной деятельности. Каждый день беседовали о какой-нибудь новости, о каждом новом шаге; рассуждения эти длились часами. В этот день было получено известие, что составленный план — схватить прусского короля и передать его в руки генерала Бауера — не удался.
Жена министра была в отчаянии.
Расхаживая по комнате и не скрывая своего озлобления, она упрекала всех в нерадивости и получении даром денег, которые она жертвовала.
— Следует немедленно же послать к Гласау, — прибавила она. — Надо решиться на последнее средство… заставить его не откладывать долее… Вы сейчас же напишите к нему, и генерал отошлет письмо с верным человеком.
Симонис колебался, но эта женщина не переносила ни малейшего сопротивления и, топнув ногой, указала ему место у стола.
— Пусть все это останется на моей совести, но я сама принимаю всю ответственность на себя; довольно мы напрасно потратили времени… Пусть Гласау исполнит свое обещание! Я ничего знать не хочу… Напишите ему, что я отдам ему все, что есть у меня, мы заплатим ему, сколько он потребует…
Симонис испугался и сел к столу писать. Не было возможности противоречить этой женщине; он несколько раз взглянул на нее, но она не дала ему выговорить и слова. Она постоянно повторяла: я беру это на свою ответственность.
Симонис написал, что ему было приказано; в письмо завернули сверток золота, и Шперкен, запечатав письмо, ушел. Макс, бледный, встал от стола.
— Простите мне, — тихо сказал он, — если удастся Гласау…
— Должно удаться! — прервала графиня.
— Но если, сверх ожидания, что-нибудь случится?
— Этого быть не может!
— Однако же, — сказал Симонис, — я не знаю, нужно ли мне быть жертвой?..
— Вы? — прервала графиня, схватив его за руку. — Ни за что в мире; вы мне нужны, и я беру на себя устроить вашу судьбу. Баронессу Пепиту вы можете уступить кому хотите: вам она не нужна… Я обеспечу вашу будущность.
Симонис поклонился и довольно фамильярно спросил:
— Если так, то не лучше ли мне скрыться куда-нибудь в ожидании результата?.. Если Гласау промахнется…
— Гласау не должен промахнуться! — с раздражением прервала его графиня. — Вы меня выводите из терпения!..
Успокоившись немного, она снова обратилась к нему, положив руку на его плечо:
— Вы правы, Симонис; на этом противном свете все возможно, вы должны скрыться. Вероятно, у вас есть предчувствие. Что касается меня, то я лишилась всяких чувств, и когда предчувствую хорошее, то непременно случается худое, и наоборот; и последнее почти никогда не обманывает меня. Итак, скройтесь, — дрожащим голосом прибавила она, — вы мне нужны…
Сжав свою голову, она молча и задумчиво прошлась несколько раз по комнате. Можно было подумать, что ее мысли переходили от мести к чему-то близкому, касающемуся ее судьбы.
— Вы решительно должны прекратить всякие отношения с баронессой, — наконец, отозвалась она; — она вас не любит, это только обещания, и я не хочу этого. Баронесса, — прибавила она, — обладает ничтожным куском земли в горах и пустым дворцом. Все это, вместе взятое, ничего не стоит. Мой муж выхлопочет вам у короля хороший подарок, и я постараюсь найти вам подходящее место… Не будет же эта война продолжаться вечно; а если Гласау… Но я не хочу даже и говорить о том… Если б ему даже не удалось, если б они там все перетрусили, то я все-таки никогда не откажусь от своего предприятия, никогда. Моя любовь и ненависть — безграничны; я могу уснуть на время, но на следующий день я просыпаюсь еще бодрее. Разве умру, тогда — дело другое!
Пройдясь несколько раз по комнате, она успокоилась, потом подошла к Симонису, сняла с пальца солитер и, держа его в руке, тихо прибавила:
— Этот перстень я давно получила от короля и дарю его вам в память о том, что исполню все, что обещала. Но прекратите ваши отношения с баронессой, потому что я ни с кем не хочу делиться.
Бледный Симонис поцеловал ее руку; в это время вошли генерал и Пепита и прервали эту сцену. Желая облегчить объяснение с Пепитой, графиня тотчас удалилась вместе с генералом, делая знак Симонису, чтобы он исполнил ее приказание. Пепита при входе в комнату, быть может, и не заметила передачи перстня, но легко догадалась об их отношениях по фамильярности обращения Симо-ниса с графиней и по его растерянному виду; он даже отскочил при ее появлении, но она уже слишком много видела и слышала при дворе, чтобы не догадаться о завязавшейся интрижке; к тому же она хорошо знала графиню. В первое мгновение, быть может, ее самолюбие пострадало, но ей немного нужно было времени, чтобы оправиться. Она холодно и равнодушно приветствовала его.
Пепита посмотрела на него с таким выражением всепонимания и спокойствия, что Макс немного смешался, чувствуя себя схваченным впасплох.
— Может быть, я вам помешала? — отозвалась она.
— Нет, все уже кончено, — отвечал Макс.
— Надеюсь, благополучно, — прибавила она, смотря на перстень, который Симонис забыл спрятать.
Не отвечая на это, он опустил глаза.
— Да, совершенно верно, — начал он, помолчав, — но можно ли быть уверенным в том, что то, что кажется нам благополучным, действительно благополучно?
— Вы правы, — отвечала молодая баронесса. — Это совершенно верно… Но ко всему нужно приспособиться, и приспосабливаться в продолжение всей жизни. Мы ни в чем и никогда не можем быть уверены.
— К сожалению — да! — вздохнул Макс.
Пепита взглянула на него и расхохоталась.
— Что ж дальше? — спросила она.
— Печальнее всего то, что я принужден в продолжение некоторого времени скрываться, — ответил Симонис, — и что я таким образом лишусь счастия видеть вас.
— Разве это можно назвать счастьем? — возразила баронесса. — Мне кажется, что это лишние слова. Я вовсе не обманываюсь.
— Судя по этим словам и по многим другим, — подхватил Симонис, — я могу сделать вывод, что и мне незачем обманываться. Кажется, я попал к вам в немилость.
— Но вы имеете мое слово, — холодно ответила Пепита, — этого достаточно.
— Что же из этого, если не имею сердца? — прибавил Симонис.
— Да кто же говорит о сердце! — расхохоталась баронесса. — Если б даже я хотела его отдать вам, то не могу; потому что его не отдают, а побеждают…
— Ну, а я, к сожалению, не сумел этого сделать, не правда ли? — спросил Симонис.
Пепита промолчала.
— Для вас это, должно быть, безразлично.
— Простите мне, — заметил Макс, — если б я вынужден был отказаться от сердца, то отказался бы и от руки.
Баронессу, казалось, это удивило.
— Позвольте, — прервала она, — этот отказ сопряжен с отказом от нашего дела… Говорите откровенно.
— К сожалению, от этого дела я никак не могу отказаться… — с неприятной улыбкой ответил Симонис, — этим я сам себе подписал бы приговор.
Пепита стояла в нерешительности, как будто опасаясь чего-то и как будто надеясь.
— Извините, господин де Симонис, — сказала она, — я понимаю, что вы сказали… И принимаю ваш отказ от руки и сердца, что же касается имения…
Макс не дал докончить, низко поклонился и громко сказал:
— Вы мне простите… Я тороплюсь…
— Итак, я свободна? — спросила Пепита, протягивая руку и не скрывая больше своей радости.
— Совершенно! — ответил Макс и взялся за шляпу, чтобы уйти.
И он ушел. Услышав эти шаги, графиня вышла к порогу второй комнаты, смерила глазами Пепиту и Симониса и протянула ему руку на прощанье.
Через неделю после этого разговора, в ясный зимний день у квартиры генерала Вилиха остановился обмерзший почтальон. С лошади валил пот. Это было после обеда, когда старый генерал дремал в кресле с трубкой в зубах; прелестная Дори тихо наигрывала на гитаре в другой комнате. Почтальон, не постучав даже в дверь, вошел в комнату в своей дорожной шинели, из-под которой немедленно достал из кожаной сумки бумаги. Такое поведение курьера рассердило коменданта, и он уже хотел крикнуть: "lumpen" !.. с какой-то приправой, но, взглянув на бумаги, к которым был прилеплен кусок пера, обозначающий экстренность, и на громадные печати, он замолчал и поспешно запер дверь в комнату Дори, затем жестом руки приказал почтальону удалиться и начал читать бумагу.
Так как у Вилиха были слабые глаза, а бумаги были секретные и к тому же спешные, от которых, казалось, зависело, многое, то он позвонил, чтоб пришел писарь, услугами которого, впрочем, он не любил пользоваться.
Блинд — так звали писаря — был ловкий малый, что называется, на все руки, замечательный каллиграф и остряк, который владел всевозможными почерками и писал стихи; он был очень догадливый, смышленый, в особенности при производстве военных следствий; словом, это был гений, а не работник, но вместе с тем был опаснейшим и несноснейшим существом в мире. Находясь на службе у военного, он ходил как хорошо выдрессированная лошадь, но стоило только отпустить повод узды, как творил такие чудеса, за которые мало было обыкновенных палок. Однако на этот раз без Блинда нельзя было обойтись. Генерал Вилих получил его в наследство от своего друга и держал его при себе почти в заключении. На вид Блинд был недурен собой, сильный мужчина, хотя немного прихрамывал и на лице имел красные пятна. По костюму, его можно было назвать щеголем.
Когда он пришел, генерал отправился запереть Дори в третью комнату, а затем велел писарю читать депешу. Она была прислана прямо из главной квартиры короля…
Взглянув на громадный лист бумаги, исписанный почти наполовину, Блинд побледнел и зашатался.
— Что с тобой? Читай!..
Блинд, громко заикаясь, начал читать, но едва он прочитал несколько слов, как Вилих вырвал у него бумагу и закрыл ему рот рукою. Затем, показав ему кулак, он крикнул: "молчать"! и вытолкнул его за дверь.
Бумага была чрезвычайно важная, секретная; поэтому не следовало, чтобы о ней знал какой-нибудь писарь. Генерал злился на себя за то, что позволил Блинду прочитать. Но хуже всего было то, что он знал ловкость этого человека; Вилих был уверен, что Блинду достаточно было взглянуть на бумагу, чтобы уловить весь смысл написанного; по крайней мере он был такого мнения о писаре.
Закрыв дверь за Блиндом, генерал взялся за бумагу, он читал ее и весь дрожал. Депеша была написана в резких выражениях. Король упрекал Вилиха в его халатности, что он слеп и самоуверен, вследствие чего он не знает, что у него делается под боком; что готовится покушение на жизнь короля; что из дворца высылаются шпионы, убийцы, корреспонденции и депеши; что именно он среди белого дня позволяет королеве, жене Брюля и генералу Шперкену организовывать эти заговоры.
Вся эта сеть интриг, жертвой которых чуть не стал король Фридрих, была открыта последним, благодаря только своему здравому рассудку и сметливости. Какой-то Гласау, — говорилось в депеше, — находящийся на службе у короля в должности камердинера, был подкуплен женой министра, так же как недавно бежавший изменник Симонис, соучастник Гласау, выдал тайну, которая ему была доверена, и сознался, что последний из-за денег решился поднести королю яд в шоколаде.
Когда Гласау подал ему шоколад, король случайно взглянул на него; он был страшно бледен и смутился при его взгляде, чем и вызвал это подозрение. Фридрих строго спросил слугу о причине его бледности; тот сослался на нездоровье. Шоколад был поставлен на столе. Но Фридриху не хотелось пить, так как он был занят чтением Плутарха. Между тем его сука Тизба прыгнула на стул и охотно вылакала шоколад. Когда король оглянулся, большая половина шоколада уже была выпита, а его любимая собака тотчас начала визжать и валяться по земле; вслед за тем у нее пошла пена изо рта, и вскоре она околела.
Гласау был схвачен; остаток этого шоколада дали на пробу другой собаке, которая спустя четверть часа тоже околела. Таким образом, не было сомнения, что в шоколаде был яд. Было строжайше приказано держать это в тайне. Король не хотел, чтобы слух об этом распространился в Дрездене; Гласау обещали помилование, если он тотчас во всем сознается. Этим путем была открыта измена Симониса и его сношения с Дрезденом; были найдены даже бумаги, в которых хотя и не были перечислены все участники заговора, но они подтверждали признание Гласау, что этот заговор был составлен в Дрездене и что в нем хоть и не участвовала королева, но она поощряла его своим молчанием.
Вместе с описанием происшествия был прислан строжайший приказ немедленно выслать графиню Брюль в Варшаву, разыскать и арестовать Симониса и строго присматривать за всеми, кто часто бывал во дворе и имел с ним сношения.
Генерал Вилих углубился в подробности и даже вспотел от чтения, и, что хуже всего, сознавал, что он может лишиться места и что вскоре кто-нибудь заменит его . Чтобы не впасть окончательно в немилость, он схватился за голову и начал придумывать, как лучше поступить при сдаче своей должности. Но с чего было начать?
Он позвал Блинда.
Вместо него вошел солдат и сказал, что Блинда нет дома, что он только что ушел в город. Генерал испугался. Блинд мог разболтать по городу тайну, о которой никто не должен знать. Нельзя было терять ни минуты. Он оделся, позвал к себе адъютанта, взял с собой несколько человек солдат и, стремясь прежде всего поймать Симониса, отправился к нему на квартиру.
Там ему сообщили, что десять дней тому назад швейцарец уехал из Дрездена, но генерал не поверил и послал солдат перетрясти все дома, на которые им укажут шпионы. Тщетно солдаты разыскивали Симониса до самого вечера, наконец, Вилих приказал окружить дворец стражей и решил обыскать его. Он хорошо знал, что не будет наказан за резкие отношения к королеве и ее детям. Генерал фон Шперкен вышел к нему навстречу.
— Что случилось, генерал? — спросил он.
— Вы еще не знаете?.. Ну, так знайте, — грубо ответил Вилих, — что в замке прячется некий Симонис, бывший секретарь короля и изменник, которого ждет виселица, а быть может и четвертование: вы должны мне его выдать, иначе…
— Его здесь нет: в этом я ручаюсь, — ответил генерал Шперкен.
— Я весь дворец вверх дном переверну! — крикнул Вилих. — Начиная с крыши и кончая погребами — все обыщу!
— Делайте, что хотите, — возразил Шперкен, — мы не станем сопротивляться, а потому делайте, что хотите. Но если позднее вся Европа заступится за оскорбление резиденции его королевского величества и наследного курфюрста… Комендант не дал ему кончить:
— Все вы и ваша Европа для меня — нуль! — воскликнул он (причем выразился он еще резче), а затем крикнул солдатам:
— В замок!
Шперкен исчез, чтобы предупредить королеву. Когда комендант входил в комнаты, первой загородила ему дорогу графиня Брюль. Гнев и тревога сделали ее ужасной.
Вилих даже не поклонился и грубо сказал:
— Сударыня, я имею приказание выслать вас в Варшаву. Вы слышите?
— Как? Что это значит?
— Я обязан исполнить приказание короля!
— На каком основании?
— Не смею вам объяснить.
В то же время, у противоположных дверей, за портьерой показалась королева. Она прислушивалась и возмутилась этим нападением. Между тем солдаты делали свое дело и перетрясли дворец.
Графиня Брюль знала, что разыскивали Симониса. Но за четверть часа до этого подкупленный Блинд передал ей все содержание не дочитанной им депеши. Симонис действительно находился в замке, но в его старых стенах было столько секретных комнат, проходов, ниш, замаскированных дверей, открывающихся полов и зеркал, за которыми были выдолблены в толстых стенах целые кабинеты, служившие во времена Августа II для разных чудес, а может быть и для пыток, — что солдаты терялись. В нем было много тайников, известных лишь немногим, и прусские солдаты, несмотря на все старания, ничего не могли найти. Между тем Симонис сидел спрятанный в одном из таких углублений, в большой зале, и слышал, как солдаты проходили мимо, как по очереди раскрывались все двери; как стучали в стены, чтобы обнаружить пустоты; как раздавались их проклятия по всему дворцу, и как Вилих проклинал свою судьбу, ожидавшую его. За несколько дней до этого Симонис, предвидя опасность, запасся ядом и держал его наготове, на случай, если солдаты найдут его убежище. Он страшно боялся, чтобы они не напали на гвоздь, поддерживавший легкое зеркало, за которым он был спрятан.
Обыск длился около двух часов; Вилих не пощадил и комнат королевы. Солдаты заглядывали под кровати, срывали одеяла, протискивались в самые маленькие уголки, искали в алтаре дворцовой часовни, находившейся позади комнат королевы, но все было напрасно.
Было уже поздно, когда генерал Вилих, придя в отчаяние, поставил у ворот стражу и приказал прекратить обыск, но принял все меры предосторожности, чтобы не попасть впросак. Он еще раз поднялся наверх и резко повторил графине, чтобы она немедленно собиралась в путь.
— Если вы хотите знать причину, — сказал он, — то я не стану скрывать ее от вас. Подкупленный вами человек, чтоб отравить короля, уже схвачен. Все ваши интриги обнаружены, и мы скоро уничтожим это осиное гнездо!
Графиня разразилась громким, неестественным смехом. Вилих удалился.
В замке воцарились замешательство, возмущение и тревога; дворцовая прислуга стояла точно онемев; Шперкен ходил из угла в угол, пожимая плечами и советуясь сам с собою; он не боялся за то, что пруссаки обнаружат тайник, в котором сидел Макс, но дворцовая прислуга могла выдать его пребывание во дворце, и это его сильно пугало. В такое время никому нельзя было верить. Именно поэтому ни на кого не полагаясь, он сам спрятал Симониса, несмотря на то, что несколько человек знали о его прежнем пребывании в мансарде, под крышей.
Во время обыска графиня Брюль стояла на площадке лестницы со сжатыми губами, вздрагивая после каждого громкого восклицания и сжимая взволнованную грудь: она была не в состоянии скрыть беспокойство, которое ею овладело.
Ослабевая, она хваталась за перила и ждала, чем кончится обыск. Привязанность к Симонису превратилась в настоящую страсть, которая, быть может, не долго существовала бы, но она тем сильнее была в настоящую минуту. Графиня умоляюще смотрела на Шперкена, ободрявшего ее, и когда, наконец, опасность миновала, она дошла до кресла и бессильно опустилась в него.
Однако Симонис только временно был спасен, нужно было еще вывести его из дворца и устроить ему побег.
Торопиться было необходимо, между тем побег, казалось, был невозможным. У всех ворот стояла стража. Кроме того, можно было предположить, что всюду расставлены шпионы. Графиня теряла голову, не находя никакого выхода, как вдруг перед нею появилась Пепита; видя, что графиня не замечает ее, она слегка прикоснулась к ней рукой; графиня даже вскрикнула от испуга.
— Это я, — спокойно отозвалась Пепита, — нужно подумать о спасении Симониса.
— Я совершенно потеряла голову! Гласау схвачен, все погибло. Спасти Симониса невозможно.
— Однако мы должны спасти его, — ответила баронесса. Графиня посмотрела на нее.
— Как? Какие есть средства для того?
— Нужно поискать; можно найти тысячу, но прежде всего надо быть спокойным и не выдавать себя этой тревогой.
В эту минуту вошел Шперкен. Вслед за ним послышался шелест платья; графиня повернула голову и увидела идущую за ним королеву; она встала с кресла.
Королева Жозефина носила на себе отпечаток той болезни, которая вскоре лишила ее жизни. Бледная, дрожащая, со слезами на глазах, она скорее ползла, чем шла, опираясь на руку одной из фрейлин. Почти после каждого шага она вынуждена была останавливаться, чтобы отдышаться.
Все с глубоким почтением поклонились. Королева была точно в горячке; оскорбление сильно подействовало на нее; она была похожа на мученицу, что придавало ей еще больше величия. Она посмотрела на присутствовавших.
— Что еще нас ждет? — сказала она. — Какие еще унижения, какие оскорбления? Говорите, я все перенесу; я уже много выстрадала, и никто из всего моего рода не может сравниться со мной… Генерал, говорите!..
— Ваше величество, — отозвался Шперкен, — ведь все это не ново, и это не угрожает вашему величеству.
— Не щадите меня, — сказала королева, — одному Богу известно, за что он посылает на нас такое испытание. Но я, видно, создана для того, чтобы покаянием смыть грехи моих предков. Пусть же рука Всевышнего бичует меня, чтобы смыть кровью эти пятна и чтобы очистить будущее поколение от той грязи, которая тяготеет над нами… Боже, накажи меня, но прости нашему роду!
При этих словах она заплакала; но она говорила это не к тем, которые слушали ее, а как бы про себя, точно исповедь эта была вынуждена ее внутренним чувством.
— Но это еще не конец, — продолжала она; — это начало той печальной дороги, на которой каждый шаг смывает известное пятно. Накажи меня, Боже, бичуй меня, только прости моим детям! — повторила она, ударяя себя в грудь.
Присутствующие подали ей кресло; королева ослабела; силы оставили ее. Все стояли в безмолвии. Ее губы шептали молитву. Спустя несколько минут она, казалось, успокоилась.
— Шперкен, — позвала она, — я видела этих грабителей, знаю, что они употребили насилие, но не знаю, что случилось?
— Ваше величество, — начала графиня, проглатывая слезы, — кто-то посягнул на жизнь того, который сам на все посягает. Не знаю, кому они приписывают это… Но, вероятно, мне, потому что мне приказано уехать в Варшаву… Что касается обыска, то он объясняется тем, что они искали во дворце соучастников покушения.
Глаза королевы оживились от любопытства.
— Покушение? Каким образом?
— Говорят… Яд… Который вылакала собака…
— Бедная собака… — тихо отозвалась королева. — Так тебе приказывают уехать? — спросила она графиню. — Ты счастливее меня, я не могу тронуться отсюда, я должна выдержать до конца; мое место здесь, и здесь я умру…
Шперкен успокаивал королеву. Все начали говорить и рассказывать подробности, которые, казалось, королева слушала с большим вниманием. Она постепенно успокаивалась, к ней вернулось хладнокровие. Она сделала знак, чтобы ей помогли пройти в ее комнаты. По дороге она все-таки зашла в церковь и приказала позвать капеллана для вечерней молитвы.
Во дворце постепенно устанавливалась тишина, свет погасал, и только стража у ворот прерывала мертвое молчание тяжелыми шагами и звоном оружия.
VIII
Ксаверий Масловский еще спал, когда к нему вошла его хозяйка.
— Вставайте, а то вы спите и ничего не знаете! — сказала она.
Ксаверий вскочил и протер глаза.
— Что случилось? Кто околел?
— Ну, можно ли шутить в такую минуту? В замке что-то случилось! Я не знаю что, но по всему городу ходят ужасные слухи. Вчера пруссаки обыскивали все комнаты во дворце, погреба и чердаки; графине Брюль приказано уехать. Говорят, что арестовали какого-то человека, который хотел отравить прусского короля, а теперь ищут еще какого-то секретаря, соучастника и злоумышленника, который будто бы прячется во дворце. Видно, настал день страшного суда… А вы все спите…
Услышав эту новость, Масловский вскочил с постели и стал одеваться: он знал, что во дворце что-то происходит; в последнее время он довольно часто прокрадывался туда, чтобы видеться с Пепитой.
Одевшись — не обращая внимания, в какое платье и как попало, — он закутался потеплее, потому что на дворе был сильный мороз, и поспешил уйти; ему хотелось скорее узнать, что случилось.
Впрочем, утром уже была снята прусская стража и поставлены швейцарцы; по наружному виду не было заметно никаких тревожных признаков, но навстречу ему попадались новые лица, которых он прежде не замечал. По Замковой улице и возле католической церкви шлялось много оборванцев, в которых легко было узнать прусских служак. При входе во двор замка никто не остановил Масловского. Внутри было совершенно тихо, и он, как и всегда, поднялся по лестнице в надежде встретить кого-нибудь из знакомых или Пепиту.
Это был час утреннего богослужения в дворцовой церкви. Масловский зашел туда и стал так, чтобы уходящие из церкви проходили мимо него. Вскоре после этого показалась королева под вуалью, а вслед за ней — графиня Брюль к остальные приближенные. Заметив Масловского, Пепита остановилась.
— Вы все знаете? — спросила она.
— Ничего не знаю, кроме того, что здесь случилась какая-то неприятность. Поэтому я и зашел сюда.
— Разыскивают Симониса… Вчера весь дворец обыскали… Его необходимо спасти, его смерть будет лежать на моей совести, так как я его втянула в эти интриги, искусила и должна спасти! Да, должна, — энергично повторила баронесса.
Масловский взглянул на нее.
— Верите ли вы мне? — спросил он.
— И вы еще спрашиваете! — пожала она плечами.
— Он здесь?
Пепита кивнула головой. Ксаверий замолчал, потирая лоб.
— В коридоре невозможно говорить об этом, — сказал он, — пойдемте куда-нибудь, если позволите.
— Прошу вас об этом! Пожалуйста, пойдемте! Я думала о вас вчера и ждала.
— Я ничего не знал…
Они вошли в комнату, занимаемую фрейлиной. В обыкновенное время сюда не мог заглянуть посторонний человек, и Масловский в первый раз переступил через порог этого тихого жилища. В комнатах царствовал порядок, свойственный женщине; в ней было чрезвычайно тепло и уютно; каждая вещица имела свое место. Он не осмеливался идти дальше порога.
Пепита пригласила его следовать за ней. Сняв с лица темную вуаль, она предстала перед ним в полном блеске своей красоты, которую увеличивала ее скорбь и утомление; она сложила руки, как на молитву, и подошла к Масловскому.
— Ради Бога, советуйте! — шепотом сказала она. — Только себя не вмешивайте в это: я не хочу, чтобы вы стали второй жертвой на моей саксонской совести. Его разыскивают, охотятся, как на зверя;, хоть они вчера и не нашли его, не уверены, что он здесь скрывается.
— Прежде всего нужно в этом убедиться, — ответил Масловский; — действительно около дворца шляются подозрительные личности, точно сорвавшиеся с виселицы, но, может быть, они хлопочут о чем-нибудь ином.
— Его необходимо увести ночью, — прибавила Пепита.
— Напротив, — прервал Масловский, — ночью наверное будут следить; — днем безопаснее.
И Ксаверий призадумался.
— Будьте спокойны, — продолжал он, — я его уведу; найдете" какой-нибудь подходящий случай… Но что же будет, когда мы его выведем?.. Что же дальше?.. Куда?
Пепита закрыла глаза, обдумывая, как лучше поступить. Ее помощник так занялся этим новым делом, что, казалось, не замечал присутствия прелестной Пепиты, которую обожал.
— Если б это не было так ужасно, то было бы в высшей степени забавно; из-под носа взять его у пруссаков и увести среди белого дня!..
— Но каким образом — днем?
— Чтобы спасти его, нужно его переодеть… Надеюсь, что во дворце найдется что-нибудь… Позвольте мне увидеться с бароном Шперкеном.
Пепита хотела идти, но Масловский удержал ее.
— Если он ловок, — сказала она, — то легко может пробраться по крыше в другую улицу.
— Да ведь это самый легкий способ быть замеченным.
Масловский придумал много средств, но все они были не подходящи. Наконец, источник его воображения совсем истощился.
— Как бы там ни было, — прибавил он, — но если теперь следят за ним, то это признак, что скоро терпению их настанет конец и внимание их притупится.
— Но примите во внимание мучения этого человека! Масловский пожал плечами.
— На это нет лекарства.
— Ведь он сидит взаперти, в маленькой темной нише.
— Дайте мне немного подумать… Я знаю, что мы устроим это как-нибудь…
— Сжальтесь, — сложив руки, отозвалась Пепита, — снимите этот грех с моей совести. Я всю жизнь буду обязана вам. Одна мысль об этом несчастии угнетает меня: ведь я во всем виновата.
— Повремените немного, недолго, и будьте уверены.
— Я даю вам времени…
Масловский заткнул уши.
— Никаких условий не принимаю… Сейчас уйду и не вернусь назад, пока не придумаю что-нибудь.
Масловский выбежал из комнаты баронессы и прямо направился к воротам. Но не успел он еще выйти на улицу, как вдруг почувствовал себя схваченным чьими-то сильными руками. В одно мгновение ему скрутили руки назад и прусский солдат крикнул: Вперед!
Напрасно Масловский старался вырваться и ругался. Схватившие его пруссаки были уверены, что они поймали Симониса. Толпа народа увеличивалась, и его торжественно повели по Замковой улице к рынку. Масловский злился, хоть знал, что это недоразумение скоро объяснится. Его вели к коменданту; и несмотря на неприятность, Масловский в душе смеялся как над поймавшими его, так и над комендантом Вилихом. Толпа любопытных увеличивалась. Кто-то побежал вперед предупредить, что вели пойманного Симониса. Вилих, в расстегнутом мундире, выбежал навстречу этому желанному гостю; но взглянув на Масловского, он позеленел от злости, поднял оба кулака кверху и начал кричать на шпионов.
Схватившие Масловского хотели оправдать свою ошибку, один из них начал быстро что-то шептать на ухо Вилиху, указывая на Масловского, как на виновника, отчего комендант вскоре успокоился. Масловского ввели в комнату коменданта. Начался допрос. Ксаверий совершенно спокойно отвечал, ссылаясь на свою квартирную хозяйку и на других знакомых, которые подтвердили бы его слова.
— Я сам знаю, что ты не Симонис, — воскликнул Вилих, — но слуга Брюля и наверное участвовал во всех заговорах!
— Я ничьим слугой не был и не буду, — ответил Масловский, — я был при дворе министра, а в настоящее время только из уважения к королеве и к оставшейся семье хожу в замок.
— Ты должен все знать и рассказать мне! — крикнул Вилих. — В темную его!
Сначала Масловский противился солдатам, которые хотели его отвести, напоминая генералу о билете, выданном ему по приказанию короля, и о своем происхождении; но это ни к чему не привело; Вилих был зол, ничего не хотел знать, топал ногами и кричал: "Под арест его!", "В темную".
Наконец, Масловскому надоело объясняться, и он молча повернулся, чтобы идти, куда ему прикажут. Его повели на гауптвахту, которая находилась в то время во дворце Брюля. Он отлично знал темную комнату со сводами, куда его посадили: там прежде помещались истопники и стража.
Когда его заперли, он очутился среди целой компании людей, схваченных в разное время и за различные проступки, и здесь они дожидались решения своей участи. Все они были в оборванных рубашках и грязные; общество их было неприятно Масловскому" но он испытал это в прусской неволе и примирился с своим положением. Его встретили недоверчивыми и злыми взглядами. Он надеялся встретить хоть одно знакомое лицо, но никого не заметил.
Впрочем, трудно было бы и узнать знакомого; у всех успели уже отрасти бороды за время заключения; к тому же лохмотья, копоть и грязь делали этих людей неузнаваемыми.
У стен были поставлены скамейки для сиденья, ведро воды и один ковшик для всех. В комнате царило молчание, нарушаемое; иногда глухим ворчанием; а если кто заговаривал громче, то стоявший на часах солдат звал капрала, и последний, без разбору, бил их палкой. Эти инквизиторские меры невольно внушали солидарность заключенным.
Все взаимно предостерегали друг друга не шуметь. Некоторые курили табачную пыль, наполняя тесную и темную комнату едким дымом, тянувшимся полосами к грязному окну:
Масловский задумался над своей судьбой. В это время к нему подошел какой-то человек, сгорбленный, с завязанным ртом и в шапке, нахлобученной на уши так, что его лица почти не было видно. Он становился возле Масловского, присевшего на краю скамейки, и, заложив руки в карманы, начал смотреть на него. Судя по открытой части лица можно было думать, что он улыбался.
Масловский присмотрелся к нему и тотчас узнал в нем бывшего сторожа, когда дворец принадлежал еще Брюлю. Несколько лет тому назад этот сторож был привезен из Варшавы. Его звали Конрадом. Это был своего рода Диоген: молчаливый, послушный, смеющийся над всеми, довольствующийся малым и вращавшийся среди богатых придворных Брюля в дырявом кожухе или в полотняной свитке; он даже с пренебрежением смотрел на тех, которые стремились к роскоши и блеску.
Конрадом пользовалась вся дворцовая прислуга: он мыл, носил воду, топил печи и делал все то, от чего отказывались другие. Служба его во дворце кончалась с рассветом. Когда другие вставали, Конрад залезал в какой-нибудь темный угол, брал иногда в руки какие-нибудь драгоценные вещицы, иронически смотрел на них и осторожно ставил на свое место. Главной его заслугой была беспредельная честность. Часто он находил деньги в игорных комнатах, в бальных залах потерянные драгоценные вещи, — все это он подбирал и отдавал, кому следует, никогда ничего не утаив и не присвоив себе.
Кроме теплой одежды, еды, угла, в котором он спал, и рюмки водки, ему ничего больше не было нужно. Конрад не только знал всех во дворце, но ему были известны даже тайные грешки, ночные приключения, обыденные и смертные грехи того общества, которое много грешило, не особенно скрывая свои увлечения.
Он смотрел на все хладнокровно, смеялся, пожимал плечами, а так как на местном языке знал только несколько фраз, то и лишен был возможности излить перед кем-нибудь свою желчь; только изредка, перед каким-нибудь польским "паничем", как он выражался, он отводил свою душу. С поляками обыкновенно так бывает, что у себя дома в них слишком много гордости, но за границей, когда они слышат свой язык, то рады расцеловать каждого вахлака. По крайней мере, так прежде было; так было и с Конрадом; несмотря на то, что он был сторожем и всегда ходил оборванный он часто заводил разговор с "паничами". Масловского он любил больше всех.
Теперь он смотрел на него с каким-то сожалением, но вместе с тем не переставал иронически улыбаться. Долго длилось молчание, наконец он спросил:
— Ну, что, паничек, хорошо вам?
Ксаверий взглянул на него.
— А, и ты здесь?.. Давно?
— С начала грабежа. Я въехал одному в рожу, и меня посадили; ну, а вы за что?
— Я ничего им не сделал, но им вздумалось посадить меня.
— Но вы здесь не выживете, — заметил Конрад, — я — это другое дело, но вы. У нас, с позволения сказать, свиней лучше кормят, чем здесь…
— Я уже попробовал в прусском плену гнилого хлеба и поголодал.
— И долго? — с удивлением спросил сторож. — Я могу два дня прожить без ничего, если есть вода и место прилечь.
— И я тоже, — ответил Масловский. Конрад покачал головой.
— Ну, это для шляхтича много, даже слишком много!
Во время этого разговора на чужом польском языке все с любопытством прислушивались к непонятной им речи; несколько сербов из Лужиц улыбались, слыша время от времени некоторые слова своего родного языка. Но Конрад не хотел больше разговаривать и призадумался; Масловский предполагал, что через несколько часов его выпустят, но никто за ним не приходил…
Наконец роздали хлеб, послали за водой и подали какую-то похлебку в котле. Ксаверий взял свой хлеб, но ему еще есть не хотелось. Конрад вынул из узелка соль и ел свой хлеб с большим аппетитом.
За обедом шум увеличился, капрал вошел, держа в руках пал-, ку; все притихли. Окончив незатейливый обед и не находя места; на скамейке, сторож улегся на полу возле Масловского.
Остальные тоже попробовали улечься спать, где кто мог, только бы убить время. Когда все притихли, Конрад наклонился к уху. Масловского.
— Если б я хотел, то мог бы бежать, но что мне из этого?
— Каким образом? — спросил Ксаверий.
— О, эти скоты спят ночью, точно мертвые; здесь в стене есть двери, которые я сам помогал закладывать в один кирпич: стоит подолбить немного и дыра готова.
— А куда они ведут? — спрашивал Масловский.
— В пустые сени, а из сеней в сад, вот и все…
— А стража?
— Со стороны сада — нет стражи. Но зимой, в мороз не стоит убегать, — прибавил Конрад, — вот пусть…
Эта новость сильно обрадовала Ксаверия.
— Одну ночь потерплю, — сказал он про себя, — а на следующую пробью стену.
До самого вечера никто не говорил: все молчали; Масловский начинал скучать; однако, вспомнив положение Симониса, он предпочел свое.
Всю ночь Масловский прислушивался к храпению и невнятному бормотанию людей, в которых во сне говорила их нечистая совесть. Конрад спал на полу не хуже, чем на самой удобной постели. Наконец, начало рассветать; во дворце послышалось какое-то необычайное движение.
— Что эти черти там делают? — заметил сторож; — убирают дворец, или окончательно разрушают его?..
Тюремные сторожа говорили, будто этот дворец будут отстраивать для короля.
Действительно, было на то похоже.
Около десяти часов вошел офицер, присланный комендантом, и позвал Масловского. Его освободили, не говоря почему и по чьей милости. Офицер только сказал ему, чтобы он немедленно уехал из Дрездена.
Ксаверий так же равнодушно, как и вчера, вышел из заключения, сунув что-то Конраду; последний принял подачку совершенно спокойно, точно ему было безразлично: оставаться в тюрьме или уходить. Беспокойство за Симониса и желание видеться с баронессой заставили Масловского поспешить во дворец; он только на минуту зашел домой, чтобы почиститься. На этот раз он прямо, без доклада направился в комнату Пепиты. Он никого не застал, кроме горничной, жениха которой забрали пруссаки. Она сидела у окна и плакала. Масловский попросил ее доложить о нем баронессе.
— Скажите мне спасибо, — воскликнула она, — если б я вас не освободила, то вы сидели бы там до конца войны!
Масловскому только этого и нужно было, чтобы схватить руку красавицы, поцеловать ее и заглянуть ей в глаза.
— Каким образом? — спросил он.
— При помощи моей тетки, которую пруссаки уважают, — быстро ответила Пепита, оглянулась на сидевшую горничную и тихо сказала: — О, если б я так же могла… Ее взгляд доказал, что Симонис находится во дворце.
— Когда уезжает графиня Брюль? — спросил он.
— Скоро, скоро; но не раньше чем… вы меня понимаете?
Масловский должен был догадаться, что дело касается Симониса, которого она хотела взять с собой.
Заключение не только не лишило храбрости Ксаверия, но даже сделало его решительнее.
Он сделал знак Пепите выйти вместе с ним в коридор.
— Нельзя откладывать, — отозвался он. — Скоро король Фридрих приедет в Дрезден, и тогда будет еще труднее. Он может наброситься на кого попало. Я уж позабочусь о Симонисе, только дайте мне его; я его переодену, загримирую, выкрашу и возьму к себе. Или мы оба погибнем, или оба спасемся.
Баронесса свела Масловского к Шперкену, который рад был избавиться от ответственности за узника. Он на все согласился, и они вместе отправились в пустой зал; заперев все двери, они вытащили Симониса из-за зеркала. У него здесь была и постель, и пища, и кажется, что графиня Брюль навещала его, чтоб ободрить и придать ему храбрости; однако когда он вышел на дневной свет, то едва мог удержаться на ногах. Голова его закружилась, и он побледнел.
Из зала они прошли через целый ряд комнат в кабинет, в котором Масловский занялся туалетом Симониса. Генерал приносил ему разные лохмотья, добывал сажу из трубы, и у Масловского дело шло на лад. Стакан вина придал храбрости дрожавшему швейцарцу, и Масловский расчесал ему волосы, пригладил, вымазал сажей лицо и велел Симонису надеть лохмотья. Сделав все это, он нашел свою работу верхом совершенства. Симонис был послушен, как ребенок, и исполнял все, что ему приказывали.
Веревка и вязанка дров на спине должны были увенчать этот маскарад, который мог окончиться трагедией. Шперкен уговорил Симониса взять с собой кинжал и, в случае, если б кто его остановил, пустить его в дело и бежать. Масловский должен был идти позади, чтобы иметь его постоянно в виду. Все было устроено как нельзя лучше и казалось невозможным узнать Симониса в таком виде; недоставало только двух вещей: присутствия духа и храбрости. Утомленный заключением и дрожа от страха, Симонис боялся переступить через порог и просил отложить бегство до вечера. И напрасно Масловский старался ему разъяснить, что тогда стража гораздо бдительнее, но он стоял на своем.
Наконец, когда все начали смеяться над его трусостью, Симонис решился выйти в пустой коридор. Масловский сбежал по другой лестнице. Шперкен осторожно выглядывал через окно с целью наблюдать за этой опасной комедией.
К счастью, в тот самый момент, когда Симонис с бьющимся сердцем выходил на двор, измеряя глазами пространство, разделяющее его с воротами, улицей и свободой, в Крейц-Кирхе, Фрауен-Кирхе и других костелах раздался сильный звон во все колокола.
Король Фридрих в своем старом плаще въезжал в город на своем "Брюле"; желая находиться поближе от дворца, он направлялся не к замку Мошинских, а ко дворцу Брюля, в котором он велел для себя очистить несколько комнат.
Услышав звон, Симонис задрожал; ноги у него подкосились, ибо он не знал, что значит этот звон. Остановившись, он даже забыл, в которую сторону ему идти.
Но именно эта минута была для него самой счастливой; все солдаты выбежали к воротам дворцовой площади, в надежде там увидеть короля; у других ворот остался только один зазевавшийся солдат. Но у Симониса двоилось в глазах: он видел только опасность и не понимал этого счастливого стечения обстоятельств. Масловский стоял у ворот и старался закрыть собой солдата, чтобы тот не мог заметить прокрадывавшегося Симониса; но последний стоял. Шперкен, наблюдавший из окна, ломал руки и проклинал трусливого авантюриста, который мог таким образом потерять время, дорогой и самый удобный случай. Колокола не переставали звонить.
Суперинтендент Ам Энде, собравшийся спустя несколько дней попотчевать короля-философа вступительной речью, которой дал название suum cuique , встречал в это время Фридриха на рынке. В городе происходил такой шум, что даже слышен был во дворце. Наконец, Симонис очнулся и, увидев, что за ним никто не наблюдает, направился к воротам.
К счастью, некому было на него смотреть. Он плохо играл свою роль старого сторожа, сгорбленного под тяжестью вязанки дров, которую он нес к себе в дом. Он быстро бежал, выпрямлялся, останавливался и этим выдавал себя; а главное, он волновался и не был в себе уверен.
Солдат как раз смотрел на улицу; Масловский служил ширмой, и когда наконец Симонис быстро прошмыгнул из ворот на улицу, он свободнее вздохнул; но беглецу изменяли силы, и он вынужден был прислониться к стене.
Вскоре после этого переодетый нищий пробрался за костел; Ксаверий пошел вслед за ним.
К квартире Масловского нужно было проходить мимо дворца Брюля, где был расположен батальон пехоты в ожидании короля. Опасаясь, чтобы Симонис не вздумал идти туда, он догнал его и, проходя мимо, шепнул:
— За ворота над Эльбой… и кругом ко мне, буду ждать…
Рядом идти было опасно. Впрочем, здесь на Симониса никто не обращал внимания, и он легко мог затеряться в толпе, которой везде было много.
Громадные подати, собираемые ради удовлетворения прихотей нескольких десятков людей, составлявших двор Августа Сильного, а затем Августа Слабого, суровое обхождение с народом и, кроме того, разница вероисповеданий, — все были протестанты и только королевская фамилия и почти все придворные были католики, — все это, вместе взятое, не могло располагать народ к последней династии. Фридрих же, хотя и был причиной войны, наложил контрибуцию, брал даром квартиры для солдат, насильно вербовал народ в свои войска, но за то он был протестант. Вот почему значительная часть народа возлагала на него надежды. Король, который в Берлине почти никогда, кроме торжественных дней, не был в церкви, в Дрездене готов был выслушивать целые проповеди.
Шествие по городу мимо ворот дворца перед глазами королевы, поселение его в нескольких десятках шагов от королевской резиденции было похоже на браваду со стороны Фридриха, и в действительности оно так и было, потому что разрушенный дворец Брюля не мог дать ни удобства, ни удовольствия.
Симонис избегал толпы, которая собиралась на улицах, выйдя за городские ворота, он спустился по маленькой тропинке к Эльбе, шедшей у самых стен и ведущей в предместье, населенное рыбаками. Здесь Симонис был почти уже вне опасности. Кроме голода, он почувствовал еще от слабости пот на лбу; он вытер лицо, прислонился к стене и долго стоял так, чтобы оправиться и ободрить себя… Это был уже не тот человек, который несколько дней назад готов был решиться на все.
Продолжительное беспокойство и ожидание лишили его силы и охоты предпринять что-нибудь, за исключением спасения собственной жизни. Он снова с грустью подумал о Берне, о сестре и с удовольствием согласился бы вечно бедствовать, только бы сохранить свою голову.
Виселица, колесо, разрывание лошадьми, четвертование, — все это поочередно приходило ему на ум. Долго стоял Симонис, пока решился идти дальше. Разгоряченный мозг и временно миновавшая опасность заставили его забыть, что он должен оставаться сгорбленным бродягой в лохмотьях. Прежде всего он бросил у стены свою вязанку дров, а затем вытер лицо и лоб и этим очистил их отчасти от сажи и грязи; наконец, он совсем выпрямился и обыкновенной своей походкой пошел по берегу Эльбы.
В то время там было построено несколько маленьких дачек в садах, принадлежавших более или менее богатым придворным. Симонис совсем забыл, что его дядя Аммон имел там виллу. Однако трудно было допустить, чтобы зимой он заезжал в нее. Но есть люди, которые родились затем, чтобы им не везло.
Побывав в своем маленьком домике, Аммон пешком возвращался в город. Послышался звон колоколов, извещавших о прибытии короля; вдруг он чуть не столкнулся с идущим ему навстречу Си-монисом. Он узнал от Вилиха об измене племянника и отказывался от родства с ним, и вдруг он попался ему навстречу в таком странном костюме.
В первое мгновение советник не был еще уверен, что это он; в свою очередь Симонис хотел бежать, не дав времени присмотреться к себе, но вдруг Аммон набросился на него.
— Стой, изменник, стой!.. И он схватил его за руку.
— Что же, вы меня хотите выдать? — спросил Симонис, оглядываясь кругом. К счастью, никого не было.
— Что ты здесь… что ты здесь делаешь?.. Как ты попал сюда?.. — У Аммона не хватало слов. — Ты… убийца… отравитель… говори!
— Вы хотите меня выдать? — повторил Симонис. — Только этого и недоставало!..
— Что же, прикажешь спрятать тебя? Тебя, бесчестного, от. которого я отказался; тебя, убийцу!.. — кричал Аммон. — Не ради ли тебя самому подвергать себя опасности?
— Только пустите меня, и я больше ничего не желаю.
— Так иди же, иди, сломай себе шею; смотри, вот Эльба в десяти шагах, и ты знаешь, что лучше всего сделать!.. Поди утопись, ступай!.. — При этом он толкнул Симониса изо всей силы; отойдя несколько шагов, он начал шарить в карманах, вытащил зеленый кошелек, высыпал на руку все, что в нем было, и бросил стоящему Симонису.
Макс подождал немного, а затем начал кружить, отыскивая квартиру Масловского, который давным-давно поджидал его. Немалого труда стоило ему отыскать своего спасителя.
Не желая, чтобы кто-нибудь увидел прибывшего, Масловский выпроводил всех из дому, а сам смотрел на улицу из-за дверей. Завидев Симониса, он сделал ему знак, и тот быстро вбежал. Наверху ему было приготовлено другое платье, отдых и кушанье, к которому он не прикоснулся. Едва он успел сбросить с себя грязные лохмотья, как Масловский тотчас бросил их в топившуюся печь. Симонис упал на постель и лишился чувств.
IX
Если б кто видел в прелестный день двор короля Августа III, возвращающегося с охоты при закате солнца в Варшаву, роскошные костюмы ловчих и охотников, великолепные экипажи, драгоценные меха, двор, блестящий серебром и золотом, перья на шляпах, ленты, бархат, чепраки верховых лошадей, тот не поверил бы, что сосед этого короля займет его наследственную резиденцию и станет силой вербовать молодежь к себе на военную службу, изымать доходы и распоряжаться в столице саксонского короля, как у себя дома, с той только разницей, что у себя дома введена строгая экономия, а чужой столицы не жаль.
Благодаря Брюлю ложные понятия о положении политических дел в Европе не доходили до слуха Августа, он знал, что за него сражается семисоттысячное союзное войско и ожидал со дня на день возвращения в Дрезден, где он будет охотиться в губертбургских лесах и слушать оперу в столице.
Брюль беспрестанно повторял королю, что им нечего бояться. Польша представляет им вернейшую защиту, все убытки Саксонии будут компенсированы присоединением обширных прусских провинций. Но больше всего радовало короля то обстоятельство, что ему удалось обмануть даже Фридриха.
Позаботились и о развлечениях: устраивались прогулки, фейерверки, посещались спектакли странствующих фокусников, а опера в небольших размерах напоминала дрезденских "Тигусов" и "Александров". К сожалению, недоставало Фаустины, которую ни одна из артисток не могла заменить. Вспоминая эту диву, король задумывался и молча устремлял глаза в стену.
Направившаяся в этот день кавалькада в Беляны встретилась случайно в предместье Варшавы с другой кавалькадой.
Нетрудно было узнать в целой линии поезда, запряженного измученными почтовыми лошадьми, дрезденские придворные экипажи; король, ехавший в открытой коляске, повернулся к Брюлю и, указывая рукой, воскликнул:
— Вот тебе на! Что же это такое? Министр узнал уже свою жену и ее двор.
— Ваше величество, — ответил он, — это моя жена… Она лично везет нам важные новости из Дрездена.
Король молча поклонился выглядывавшим из карет дамам. Отпущенный для встречи и приготовления помещения графине, Брюль последовал вслед за супругой, а король отправился во дворец. Прошло не менее получаса, пока министр, которого ждали с нетерпением, явился к королю.
Завидев его, Август III встал и посмотрел ему прямо в глаза. Брюль, как и всегда, вошел к нему со светлым лицом.
— Королева! Как здоровье королевы?
— Прекрасно, в самом лучшем состоянии. Есть письма от ее величества королевы и от князя Курфирста, которые жена моя желала бы иметь счастье лично передать вашему королевскому величеству.
— Очень приятно! — тихо сказал король.
— Из новостей одно только важно, а именно: Фридрих чуть не погиб.
— А! Каким же образом?
— Камердинер Гласау хотел его отравить, подсыпав яда в шоколад! Король поднял руки к небу.
— Но собака вылакала яд. Наступило сомнительное качание головой.
— В виду этого в Дрездене заподозрили очень многих, — продолжал Брюль, — многих хотели арестовать и арестовали даже. Раскрыта измена секретаря кабинета…
Король слушал с вниманием, но ни слова не говорил.
— Фридрих заподозрил мою жену, чувствуя в ней своего врага, и потому она принуждена была удалиться.
— Конечно, — сказал король, — это лучше.
Король еще раз спросил насчет королевы и в задумчивости прошелся по комнате.
— А что в фазаньем парке? В зверинце?.. — вдруг прибавил он.
— Все цело; на меня обрушилась вся его немилость… все жгут и уничтожают.
— Ну, я тебя вознагражу за это, — прервал король. — Посмотрим еще, пусть только все это кончится. Ты должен здесь построить себе дворец, пригодится. Я тебе дам для этого… Есть деньги?
— Есть, ваше величество.
Король задумался и на этом кончил.
Вместе с графиней Брюль прибыл и весь ее двор. Перед самым отъездом численность этого двора значительно увеличилась; приказанием кабинета короля повелевалось уехать и баронессе Ностиц за слишком ревностное участие в дворцовых интригах. Генерал Шперкен едва удержался в Дрездене.
Спасенный и отправившийся вперед Симонис присоединился к графине в Брацлавле. Масловский тоже считался в числе двора жены министра. Кавалер Макс де Симонис переменил свою фамилию на Генриха Аммона и под этим именем явился в Варшаву.
Никто не в состоянии описать радость и бешенство, которые овладели Ксаверием, подбрасывавшим вверх шапку при въезде в предместье Варшавы. Разговор на польском языке и варшавский акцент приводили его в безграничный восторг. Начиная уже с самого Вроцлава он останавливал всех встречных, и рот его ни на минуту не закрывался.
Несмотря на страх, сердце Масловского радостно билось при мысли вскоре увидеться с отцом, который по наружности казался суровым и вспыльчивым, но вместе с тем горячо любил своего сына, хотя последнее старался тщательно скрыть, желая этим сохранить к себе больше уважения; в сущности, он был добр и выдавал себя нередко.
Пан стольник Масловский был, по выражению Брюля, его другом; сам же он называл себя слугой его эксцеленции. Ксаверий побежал по улице, рассчитывая хоть случайно узнать от кого-нибудь, где квартира стольника. Он останавливал всех, попадавшихся ему по дороге дворян и, сняв шапку, спрашивал:
— Не будете ли вы так любезны указать мне, где живет стольник Масловский?
Одни вежливо отвечали, другие улыбались и острили, третьи советовали справиться в том или другом месте. Ксаверий шел уже уставший и злой, как вдруг заметил хорошо ему знакомого Мацька, служившего у его отца: он вез на маленькой тачке бочонок, должно быть полный, судя по усилиям, которые он употреблял, чтобы сдвинуть тачку с места. Мацек шел, опустив голову, запыхавшись и весь в поту, несмотря на холод.
— Стой, Мацек! Ради самого Бога! — воскликнул он. — Где отец?
Испугавшийся таких восклицаний, бедный Мацек выпустил из рук тачку, так что бочонок едва не слетел на землю.
— Господи! — воскликнул он, увидев Ксаверия. — Боже милосердный! Да ведь это паныч! А сколько уж раз за вас молился пан стольник, какие тут ходили дурные вести!
И он бросился целовать ему колени.
— Слава Богу, что я тебя встретил! — воскликнул Ксаверий. — Отец здоров?
— О, слава Богу, так себе, понемногу.
— Что же ты везешь?
— Конечно, вино; третий день уже как у нас пьют насмерть, — сообщил Мацек Масловскому. — Там что-то такое… какое-то дело о сейме. Говорят, что вино идет на счет министра. Пан стольник, как хозяин, доливает себе понемногу воды, чтобы не опьянеть, но и он тоже немножко того, а остальные — так совсем готовы! Издали слышно, как они кричат.
Ксаверием овладело какое-то неприятное чувство.
— Где же вы остановились?
— На Пецовой улице; пан стольник нанял пять комнат. В трех уже лежат, как убитые, пьяные гости; который протрезвится, так ему снова доливают.
Не расспрашивая больше, Ксаверий отправился. Вскоре они вошли во двор, переполненный возами, санями, прислугой, жидами и толпой любопытных. В углу фокусник манипулировал медными шарами и кубиками; любопытные присматривались и не замечали, как карманники делали ревизию их карманам. Во дворе и в доме был страшный шум: нужно было привыкнуть к нему. Отсюда уже слышен был хор подвыпившей шляхты, а на окнах, хотя еще был день, горели свечи. Ксаверий больше не нуждался в проводнике: шум и пение указывали ему дорогу.
Подойдя к дверям, он оправился, снял шапку, перекрестился — он всегда с боязнью являлся к отцу, — и, открывши двери, вошел в большую комнату, посередине которой стояли друзья стольника и, подняв бокалы кверху, рычали охрипшими голосами соответствующую песенку:
Особенно выделялся один сильный бас; обладающий этим голосом сидел на скамейке и, сложив руки в трубу, приставлял их к губам и так орал, что казалось, его глаза выскочат вон, а из лица брызнет кровь.
Запах вина, кушаний, свечей, сапог, слегка смазанных дегтем, и еще какая-то вонь бросились в нос вошедшему, который покорно остановился у дверей и дальше не смел сделать ни шагу- Впереди стоял стольник Масловский, мужчина громадного роста, с приличным брюшком, с которого совершенно сваливался пояс.
Должно быть, прежде он был очень красив, но жизнь, располагавшая его тело к ожирению, стерла благородные черты. Высоковыбритая голова, широкий завернутый ус, голубые, наполовину закрытые глаза придавали ему вид опьяневшего Сарданапала. По лицу его видна была сангвиническая натура, старая, рыцарская, но вместе с тем и отмеченная явного печатью придворной службы. Одной рукой он держался за бок, у сабли, с которой не расставался даже за столом, а ночью клал ее возле подушки; другой он поднимал бокал, наполненный до самого края золотистой влагой. Сначала он не заметил или не узнал сына, так как при виде вошедшего лицо его не изменилось, но вдруг задрожал, раскрытый рот сжался, и он бросился к дверям.
— Ксаверий! — крикнул старик, порывисто схватывая обеими руками голову сына и страстно целуя ее. Тут же он оттолкнул от себя Ксаверия и продолжал:
— Говори же, бестия этакая, что с тобой было? Ведь, Бог знает, что толковали, и я уже оплакивал тебя!
Веселая шляхта мгновенно окружила их и закричала:
— Виват! Здоровье Ксаверия!
— Оставьте, господа, — прервал старик, — только еще не хватало пить за здоровье такого мальчишки! Пусть объяснится.
— Тс! Тс! — зашипели шляхты.
— Veto ему! — раздался чей-то голос. — Надо ему дать капель! Все оглянулись, чтобы найти бокал.
Мацек, успевший втиснуться в комнату, уже нес бокал, проливая вино по дороге. Бокал этот насильно всунули в руки ошарашенного Ксаверия.
— За здоровье дорогого отца! — провозгласил он. Вслед за ним быстро подхватили все: — За здоровье нашего дорогого стольника! Дорогого стольника здоровье!.. До ста лет!
От этого шума даже те, которые спали в двух дальних комнатах, проснулись и, шатаясь, кто как мог держась за стену и двери, начали протискиваться в залу.
— За здоровье стольника! — шумели, гудели и орали опьяневшие гости.
Растроганный отец еще раз поцеловал сына.
— Теперь говори! — обратился он. — Господа, успокойтесь! Дворянин его превосходительства министра Брюля просит слова.
Ксаверий вообще был одарен даром слова; но каждый раз, когда ему приходилось блеснуть своим красноречием в присутствии отца, он всегда конфузился, заикался и ему не удавалось связно говорить. Но этот раз, под влиянием ли вина или общего состояния собравшихся, а может быть отцовской нежности и радости, Ксаверий говорил точно по писанному. Он начал рассказывать свои приключения остроумно, "с перцем и солью", не щадя ни власти, ни виновных. Отец стоял онемев; шляхта хваталась за бока. Местами, когда он описывал Фридриха и его привычки, к которым он имел время присмотреться в обозе, поляки хватались за сабли и не жалели острых слов.
Одним словом, слушавшие его, а вместе с ними и отец пришли к тому убеждению, что из Ксаверия выйдет со временем знаменитый оратор.
X
Спустя несколько дней после приезда графини жизнь ее двора вошла в свою колею.
Король Август призывал ее по несколько раз в день, чтобы она рассказывала ему о жене, детях и Дрездене. Министр присутствовал при этих разговорах; взглядами на жену он управлял беседой и руководил ее ответами, объясняя это тем, что жена, сердясь на пруссаков, говорила по злобе много лишнего.
Стольник Масловский хоть радушно встретил своего сына, но на второй день выказал свою суровость, а на третий — отправил его на службу к Брюлю. Конечно, Ксаверий не противился желанию отца, так как это давало ему возможность сблизиться с молоденькой баронессой.
Эта последняя чувствовала свое одиночество больше, чем другие изгнанники; она тосковала по своей стране, и каждый вздох болью отзывался в ее груди. Она составляла компанию для жены Брюля, но присутствовала при ней, как немой и равнодушный свидетель, мысли которого витали в другой области. Даже Масловский, не скрывавший своей привязанности, постоянно находившийся при ней, все-таки не мог развлечь ее, и она хоть улыбалась ему, но как-то бессознательно и безнадежно. Она с жадностью набрасывалась на каждое письмо, приходившее из Дрездена.
Масловский ухаживал за Пепитой, и при дворе уже поговаривали, что эта взаимная любовь непременно кончится свадьбой. Однако они не торопились, и скучающий Симонис, несмотря на то, что отказался от Пепиты, осторожно начал сближаться с нею. Баронесса была холодна с ним и старалась оттолкнуть от себя. Швейцарец, узнав ближе местные обычаи, догадался, что Масловскому трудно будет жениться на Пепите; кроме того, он рассчитывал, что со временем он надоест графине и она поможет ему жениться на красавице Ностиц.
И потому он продолжал ухаживать за ней; Ксаверий видел это, но считал его безопасным и молчал.
Быть может, это продолжалось бы еще дольше, если бы не графиня, которая была ревнива, страстна и жаждала освежить свою натуру какими-нибудь новыми сильнейшими ощущениями. Люди, привыкшие к огню, не переносят холода; интрига делается привычкой, а страсть — необходимостью.
Графиня, заподозрив Симониса в ухаживании за баронессой, начала следить за ним; она угадала и, не показывая ему, что знает, вскипела на него тайным гневом; хотя она сделалась по отношению к нему еще чувствительнее, но это лишь ради того, чтобы он не заподозрил, что его ожидало.
В один прекрасный весенний день она написала записку к мужу, выразив ему желание, чтобы он явился к ней поговорить; министр не замедлил исполнить ее просьбу.
— Что прикажешь, моя милая женушка? — спросил он, улыбаясь.
— Ах, дорогой мой муженек, — отозвалась она, не вставая с кресла, — у меня есть к тебе большая просьба, и надеюсь, что ты исполнишь ее: надобно, наконец, соединить два любящих сердца.
— Кого? — удивился министр.
— Да этого бедного полячка Масловского, который воспален любовью к Пепите и сохнет по ней; она тоже любит его, но молодой человек боится отца… все это тянется, и оба они только мучают себя. К тому же, — прибавила она тише, — это может кончиться довольно некрасиво…
— Сердечно благодарен тебе за предоставление мне случая сделать доброе дело, и я с величайшим удовольствием сделаю это. Отец Масловского — мой приятель, он служит мне верно, послушает меня, и мы женим их.
Графиня поблагодарила мужа поклоном, но просила его держать это в секрете. Через два дня Брюль увидел Ксаверия, припомнил свое обещание и сказал ему, чтобы он попросил своего отца завтра прийти к нему. Стольник все еще находился в Варшаве; правда, он уезжал несколько раз, через каждые две — три недели, но вполне по-польски: лошади запрягались, вещи сносились, люди были готовы, начиналось прощание, но отъезд опаздывал и его отлагали до следующего дня. На другой день с утра начиналась та же процедура: кто-нибудь приходил по важному делу, и он оставался до ночи, а ночью уж какая езда. Так продолжалось до понедельника, а в этот тяжелый день никто не ездит; во вторник был праздник, в среду рассчитывалось, что к назначенному сроку нельзя поспеть домой, и отъезд откладывался опять на неопределенное время. Такие отъезды повторялись несколько раз, и стольнику не хотелось расстаться с Варшавой; он отправлял домой инструкции эконому, получал отчеты и сидел.
Когда Ксаверий, целуя его руку, передал желание министра видеться с ним, он подобострастно ответил:
— Хорошо, хорошо, буду.
Спросив, в котором часу, он отпустил сына.
Между тем Брюль уже забыл о нем и, увидев стольника в зале для аудиенций, начал припоминать, зачем он пригласил его. Наконец, вспомнив и отправив нескольких клиентов, он взял под руку Масловского и ввел его в свой кабинет. Масловский догадывался, что министр позвал его по какому-нибудь политическому делу, и очень удивился, когда он заговорил с ним:
— На этот раз, господин стольник, — сказал министр, — меня сближает с вами частное дело. Поэтому позволь мне, как своему приятелю, говорить с тобой откровенно.
Стольник низенько поклонился; Брюль пожал его руку.
— Итак, любезный стольник, что ты думаешь о своем сыне? Юноша в расцвете сил, все его любят и уважают — я первый сочувствую ему… Не пора ли его женить?
Масловский подскочил.
— Эдакого сопляка! — воскликнул он. — Да ведь ему нет и тридцати лет.
— Самое лучшее время.
— Только не у нас!.. Го-го!.. Ему ли думать о женитьбе!
— Но я боюсь, что он уже давно составил свой проект! — рассмеялся Брюль.
Масловский покраснел.
— С позволения вашего сиятельства… — начал он, — если б он осмелился составлять какие-нибудь проекты без моего разрешения, то получил бы пятьдесят кнутов и у него отпала бы всякая охота.
Брюль опять рассмеялся.
— Однако я не могу золотить пилюли, — сказал он, — ваш сын полюбил баронессу Ностиц. Она из старой придворной фамилии и пользуется большим уважением; ей покровительствуют король и королева; у нее прекрасное поместье; сама она обладает прекрасным характером, красива, благородна: чего же больше желать, когда пользуешься взаимной любовью?
Стольник молчал, но в лице менялся: он то бледнел, то краснел, то хмурился и крутил усы; его руки дрожали; он потер лоб и как бы надулся; затем, по-видимому, из опасения, чтобы не разразиться гневом и не выдать наружу то, что у него накипело на сердце, он не стал распространяться, а только прошептал:
— Позвольте подумать… увидим.
Брюль не понял, что стольник схитрил, и поэтому прибавил:
— Подумайте; партия — как не может быть лучше. Стольник низко поклонился и быстро ушел.
Проходя по залу, он ни на кого не смотрел; повертевшись по дворцу, он, наконец, отыскал своего сына и, подойдя к нему, коротко сказал:
— Ступай за мной.
Выйдя на улицу, стольник не мог дольше сдерживать себя; он остановился.
— Сто тысяч чертей тебе! — крикнул он. — Так ты вот как!.. Начинаешь амурничать без моего ведома!.. Сто кнутов тебе за это… И я сдержу свое обещание!.. Ах, ракалия! Еще этот шолдра, которому я отдал тебя, и сам служил ему, осмеливается вмешиваться в мои семейные дела… Каналья эдакая!.. Брось!.. Что я его холоп, слуга, что он женит моего сына… Довольно! — прибавил он. — И с дружбы вон… Квит его милости!.. Ксаверий, за мной! Возмущенный и взволнованный, стольник пошел домой. Едва он взошел на двор, как крикнул людям:
— Паковать вещи и готовить лошадей!
Ксаверий дрожал, идя за ним; стольник сопел и пыхтел; они вошли в избу.
— Ты заслужил сто кнутов… — начал он.
Ксаверий бросился к ногам отца.
— Но одно обстоятельство извиняет твой поступок: это то, что при этом проклятом дворе все бабы с ума сходят и портят мужчин, как собак… Довольно, засиделись, и больше этого не будет!.. Боже помоги и все святые!
Ксаверий хотел что-то сказать, но отец махнул рукой:
— Довольно!.. Складывать вещи и ехать!
Сын хотел сходить за своими вещами и попрощаться.
— Ни шагу! — крикнул отец. — Люди соберут твои вещи, а не соберут — черт с ними; душа дороже, чем какие-нибудь штаны, душу нужно уважать и беречь. Мы — шляхта. Пусть Мнишки, Чарторийские и Любомирские братаются с Флемингами и Брюлями; они магнаты, а нам не позволительно… Ты, видно, не знаешь шляхетских правил… Женись на крестьянке, если она нравится тебе, но не на немке. — Шалишь!
Неумолимый стольник, не отпустив сына ни на один шаг, на этот раз, хоть поздно, уехал из столицы. Проезжая мимо брюлевских палат, он как бы про себя сказал:
— Конец нашей дружбе… Я не позволю плевать в мою кашу, никому не позволю!
Случай этот произвел неприятное впечатление при дворе. Брюль смеялся, но чувствовал себя сильно оскорбленным; его жена злилась; баронесса, — к которой Ксаверий ухитрился переслать записку, несмотря на бдительный присмотр за ним отца, — заперлась у себя в комнате и несколько дней не показывалась при дворе.
Таким образом план Брюлей рухнул.
Жена министра не могла простить Симонису его измены и через несколько дней он был перемещен на другое место в канцелярии Брюля, а его место занял швед Фердерстрем. Спустя неделю министр объявил Максу, что он назначен в экспедицию, которая отправлялась в Гамбург и куда не легко было пробраться.
Симонис колебался: ехать или отказаться; через три дня получил небольшое вознаграждение и свободу. Таким образом он сразу остался без места и надежды, на том пестреньком коньке, на котором, по пословице, ездит панская ласка.
Не даром говорится:
"Панская ласка — не коляска, и севши не поедешь".
Жена министра приказала ему объяснить, почему это случилось и что он больше ничего не может ожидать…