Князь Михаил Вишневецкий

Крашевский Юзеф Игнацы

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

I

Если бы кто-нибудь увидел Варшаву в те времена, между сей^-мами предварительным и избирательным, блестящую, веселую, шумливую, изящную, болтающую по-французски и наводненную такими щегольскими свитами при панах, что их не стыдились даже перед иностранцами, кортежи, сопровождавшие воевод, каштелянов, епископов, — челядь в роскошных цветных ливреях с золотыми галунами, дам с прическами, в кружевах, атласе, подкрашенных, надушенных, называющих себя именами, взятыми из мифологии или из французских романов; — если бы к этому еще кто-нибудь подслушал жаргон салонов, в которых редко слышался польский язык, тот должен бы был, не колеблясь, заключить, что паны, их могущество, влияние, сила, воля, исключительно определяли всю будущность страны.

Все эти мужчины и дамы до такой степени угодничали перед иностранными государствами, перед королем Франции, императором и князьями Священной И inepi л, перед всеми вообще, кто разбрасывал или сулил деньги, что нельзя было не думать, что предстоящие выборы пройдут согласно воле иностранных держав.

Франция, особенно со времени Марии-Луизы, была в тесных сношениях с Польшей и, так как она хотела подчинить себе Польшу в качестве союзницы против Священной Римской Империи, то ясно было, что Ян Казимир должен был уступить престол никому иному, как французскому герцогу Кондэ…

И все это было так устроено, так рассчитано, так проводилось всевластным примасом, что паны как будто не могли сопротивляться. Будущий король уже имел здесь чуть ли не свой двор: француженок — воспитанниц покойной королевы, их мужей — блестящих молодых людей, получивших свое образование в Париже… Все это были уже готовые орудия, пружины, помощники и слуги.

Вся эта кампания была совершенно явной, и веселые лица француженок убеждали остальных участников кампании, что успех обеспечен…

Для того кокетливого, элегантного мирка, который подражал Марии-Луизе и хотел владеть мужской половиной так, как она правила Яном Казимиром, — идеалом был Кондэ, рыцарь, красавец, воспитанник самого блестящего двора в Европе, то есть французского… С ним должна была начаться здесь новая жизнь, и в этой новой атмосфере прекрасные воспитанницы королевы, считавшие себя самих полукоролевами, надеялись блистать и властвовать…

Во главе этих красавиц, заранее торжествовавших, стояла прежде любимая Марией-Луизой, чуть не усыновленная ею Мария де ла Гранж д'Аркиан, вдова графа Замойского, а ныне жена Яна Собесского, гетмана, который вместе с примасом, проводил кандидатуру Кондэ.

Жена гетмана была самой яркой звездой на этом полуфранцузском небе, так как она выделялась своей необыкновенной красотой и умела ей пользоваться…

Муж, поклонник женской красоты, был ее рабом. Его преклонение перед женой приводилось в обществе, как пример образцовой любви…

Рядом с ней было много других красавиц, кокетливых личик и… флирт царил широко и свободно; но это никому не вредило, так как все это прикрывалось весьма изысканными и изящными манерами вельможных пани.

В мире этих дам: Собесской, Радзивиллов, Потоцких, Любо-мирских, Пацев, ни один день не проходил без развлечений, и веселье было доминирующим тоном…

И все, казалось, оправдывало такое настроение… Выборы казались лишь исполнением формальности. Приглашенный уже Кондэ должен был приехать и то^да Польша должна была стать счастливейшей страной.

До такой степени, при наблюдении издалека, исход казался верным и несомненным.

Вакансии уже раздавались заблаговременно… В Ловиче примас Пражмовский принимал ежедневно толпы гостей, которые предлагали ему свои услуги, заручаясь его благосклонностью… Но не везде было так, как в Варшаве и в Ловиче… Почти всякая область имела среди шляхты какого-либо вождя, который давал ей указания и мановением руки вел ее за собой.

В Сандомирском воеводстве, неподалеку от города Сандомира жил в маленькой родовой деревеньке мосц пан Ириней Пиотровский, герба Сас. Взглянув на него, когда он смешивался с толпою "панов братьев", никто не дал бы ломанного гроша за этого тощего, желтого, сгорбленного, одетого небрежно, почти бедно, тихого и скромно протискивающегося в толпе человека. У Пиотровского не было никакого титула; он был беден, связями не похвалялся, панских порогов не обивал… Между тем в Сандомирском воеводстве никто в общественных вопросах не выступал без Пиотровского. От этой популярности среди шляхты он не получал никакой выгоды, но он знал ей цену и не пренебрегал ею…

Один Бог ведает, что в молодые годы пана Иринея так повлияло на него; но факт, что он не мог ни видеть, ни переносить панов и магнатов, "желтобрюхих", как он называл их. Это был заклятый их враг, хотя он этой неприязни своей и не обнаруживал, нося ее за пазухой и пуская в ход лишь тогда, когда это было ему нужно.

У Пиотровского было еще одно достоинство, или, если хотите, необычайный недостаток. В ту эпоху непомерной болтливости, когда шляхта посвящала половину своей жизни риторическому спорту, Ириней не часто выступал с речами, не разыгрывал из себя Демосфена… Когда другие слишком долго и без толку болтали, он потирал свою полысевшую голову, дергал их за рукава и шептал:

— Приходите же к какому-нибудь заключению!..

Его считали опытным и хитрым, — да он и на самом деле был таков; — но и в этом он не искал себе рекламы: напротив, он выдавал себя за простака, человека с душой нараспашку.

Деревушка его, испокон веков принадлежавшая их роду, называлась Сасин-двор и стояла на Висле; в течение полутора часов, он мог на своей лошаденке добраться из дома до Сандомира. Вся его семья состояла из жены, настолько скромной женщины, что чаще всего она ходила с головой, повязанной простым платком, не тратясь на чепчики и заколки; это была трудолюбивая хозяйка, молчаливая, как муж, и у них была единственная дочурка Ягуся, которой тогда было лет пятнадцать.

В те времена ни одна даже самая бедная усадебка не закрывала негостеприимно своих дверей перед гостями; также и Сасин-двор был открыт для всех, но в нем не пировали, потому что Ириней, как он говорил, имел слабую голову, пить не мог, не любил и в пьяном обществе скучать.

Единственною роскошью его "хаты", так называл он свою скромную усадьбу, были книги. Но, не любя хвалиться даже эти я он держал их в своем кабинете и скорее скрывал их, чем хвастался. Любимым его чтением были римские историки.

Он был таким же хозяином, как и все тогда; он также пользовался, по старым традициям и правилам, услугами управляющего на откупу, но он все-таки лично наблюдал, чтобы ничто в имении не пропадало без пользы, хотя в этом он не обнаруживал особого таланта. Во многих случаях пани Пиотровской приходилось заменять мужа, потому что, когда наступали сеймики, съезд, совещания, сейм, сам Пиотровский считал необходимым отправляться "на службу"… Так он сам обыкновенно называл свои занятия общественными делами.

У своих собратьев, сандомирцев, он пользовался такой сильной репутацией умного политика, что эта слава проникла даже в соседние воеводства. В общем это был тихий и скромный человек. Впрочем, он все же не был мрачным и чересчур серьезным; напротив того, он охотно смеялся и иногда умел очень остроумно пошутить, а когда бывал в ударе, то выражался особенно метко, "по шляхетски", как отзывались слушатели.

Дело было зимой. Санная дорога в этом году установилась поздно, но была так хороша и прочна, что все были рады ей. Пиотровский сидел у камина с Тацитом в руках, как вдруг его жена постучала и тихо сообщила:

— К тебе гости…

Пиотровский положил книгу в шкаф, оправил свой костюм и вошел в гостиную в ту самую минуту, когда огромных размеров, круглый, как бочка, шляхтич, румяный, с седыми усами, развязно смеясь, боком проталкивался в дверь, крича:

— А что? Незваный гость хуже татарина?!

Следом за этим круглым, виднелись двое мужчин значительно меньшего объема, но зато более высокого роста, из которых у одного были светлые, как лен, волосы, а у другого черный чуб и усы, топорщившиеся кверху.

Начались радушные приветствия.

Его мосц, пан Симеон Гарвовский величался каким-то "чашником", светловолосый Ремигиан Звольский — "войским" , а последний, черный и коренастый — заместителем. Все трое были коренные сандомирцы.

Расцеловавшись с ними, Пиотровский усадил их и уверенный, что жена сама знает, что требуется по обычаям гостеприимства насчет водки и закуски, сообразно с порою дня, вдобавок после езды, — не сказал ей ни слова.

Первое место среди гостей занимал не только своей тушей, но и значением, чашник, который все смеялся и покрякивал.

— Мы к тебе, любезный Петрусь, — начал он, немного погодя, — как к свету… Кто нам посоветует, кто нас поведет, если не ты?..

Ириней приготовился внимательно, хотя и спокойно, выслушать.

— В чем дело, любезный чашник?

По жесту Гарвовского, который уже умаялся, черноволосый пан заместитель подхватил:

— Само собой понятно… само собой, дорогой сосед, — ведь мы точно под колпаком… Выборы на носу… что же нам нужно делать?..

— Да, перебил чашник, выбрать короля недолго, да как бы не ошибиться, — вот в чем суть! Паны уже все продались разным кандидатам: Кондэ их засыпал золотом… Лотарингский, Нейбургский… шут их знает, как их всех там зовут… Мы о них ничего не знаем! Как бы тут мы, сандомирцы, не оплошали!.. А? Что?

Пиотровский молчал. Тогда светловолосый пан Ремигиан Звольский громко крикнул:

— Что же, нам быть стадом, которое господа пастухи гонят, куда хотят? Это хозяйничанье магнатов уже вот у нас где сидит, — он показал на затылок. — Они опять хотят нам подстроить свои штуки…

— Само собой… — перебил черноволосый.

— Ах, дай же мне досказать, — окрикнул беловолосый, который двигался с какими-то судорожными подергиваниями.

— Ксендз Олыповский рекомендует нам Пяста, — договорил он, — может быть, это и правильно. Мы захотели было француза, да он удрал… после него пришел трансильванец, взял нас в ежовые рукавицы, ну, зато хоть лихой был вояка; наследовал ему полуягеллон, полушвед, а собственно попросту немец… Этот молился и стонал… ну, и забурлило все у нас. Выбрали мы было двух сыновей… Господи, прости нас… При последнем Речь Посполитая чуть не распалась… и этот в конце концов сбросил корону — "non sum dignus" , говорит он, а коли не достоин, так зачем же добивался ее?.. В таком случае что же? Опять a capite должны будем прививать себе француза?.. Не странное ли это дело, когда какой-нибудь народ выбирает себе в одних чужеземцах, которых сам не знает, и которые его не знают?

Чашник громко рассмеялся:

— Ей Богу, верно говорит!

Они, умолкнув, глядели на Пиотровского, который тоже молчал, но в это время дверь отворилась, и подросток внес бутылки и закуски на подносе, покрытом салфеткой.

Вопрос о выборах на время отошел на задний план, так как hora canonica , мороз, зима, все это заставляло подкрепиться.

Настойка оказалась превосходной. Пиотровский чокнулся с чашником, и рюмка пошла вкруговую. Черноволосый выпил еще раз без приглашения. Опять уселись.

Из груди Гарвовского вылетел сильный вздох, соразмерно его туше.

— Что вы об этом думаете, Петрусь? — спросил чашник. — Вы, наверно, читали памфлет Ольшовского?.. А?.. Да ведь и других писаний тьма!..

Лицо Пиотровского, сначала мрачное и холодное, начало проясняться. Он пристально посмотрел на гостей, как бы прикидывая в уме наиболее подходящий ответ.

— Пусть Бог милосердный не накажет по заслугам того, — начал он, — кто наградил нас этими выборами. Если только разговаривать об них, то они кажутся очень хорошими, "свободный-де выбор наиболее достойного", а в сущности-то тут выбирает либо случай, либо интрига, либо деньги. Угадать, кого выберут, не сможет никто… Иногда четыре недели стоим мы в поле, усталые, голодные, тоскующие по доме, и в конце концов кучка людей выкрикнет чье-нибудь имя, а остальные за ними, лишь бы все это скорее кончилось… Значит, Deus seit , что нас ожидает… Не будем же себя обольщать надеждою, что мы поставим на своем. Но все же есть одна вещь, которой мы можем добиться, если захотим, а именно — этих панов подкупленных (ведь это же очевидно!), мы исключим и наших вельможных магнатов, которые считают себя всемогущими, — хотя их горсточка, а нас тысячи, — мы научим помнить, что мы серая шляхта, тоже кое-что значим!..

Все трое приезжих рассмеялись громко и с видимым душевным удовлетворением.

Гарвовский потирал свои покрасневшие руки

— Вот была бы штука, ut sic!

Спутники его, как блондин, так и брюнет не могли удержаться от смеха.

— Эту штуку мы можем устроить, — прибавил Пиотровский, — но надо действовать согласно и дружно. Если нас, сандомирцев, мало, хотя мы с Краковянами всегда идем во главе, то мы должны привлечь также другие воеводства, чтобы и они шли вместе с нами. А так как мы всегда рады широко драть глотки, а в головах у нас часто шумит, то нет нужды всем давать другой лозунг, кроме единственного: "Шляхта, заодно!" Магнаты не раз вели нас за собою, как баранов, пусть же хоть на этот раз идут за нами!..

Все гости, в высшей степени оживившие, захлопали в ладоши. Заместитель так разгорячился, что для охлаждения налил себе еще рюмку и быстрым жестом опрокинул ее.

— Ну, а кого же мы выберем? — спрашивал Гарвовский, — в этом ведь вся суть вопроса!

Пиотровский поглядел на него.

— Дорогой чашник, — сказал он, — мне думается, что почти безразлично, кто будет королем… Что у нас может король? Раздавать староства и титулы, а больше ничего! Магнаты его окружат, облепят, и он вынужден будет плясать под их дудку… Ну, я, конечно, не спорю, что для заграничных сношений король кое-что значит, так как он "представитель Речи Посполитой", нужно, значит, чтобы у него была хоть фигура подходящая для этого.

— Si fabula vera , - сказал Гарвовский, — потому что ведь и портреты врут, — Кондэ выглядит рыцарем, да и лотарингец видный мужчина…

— Кондэ — это Франция, — сказал Пиотровский, — а она нам уж надоела… Лотарингский в родстве с австрийским домом, значит, praeter propter австрияк… а это тоже не очень для нас сладко…

— Охотится на нас, точно мы венгры или чехи, — прибавил светловолосый.

— Ну, а Пяст? — вмешался в разговор чернокудрый заместитель.

— Пяст, Пяст! — рассмеялся Пиотровский, потирая темя. — Если бы можно было найти такого Пяста, из лона которого произошел бы для нас снова "Храбрый" … Это была бы штука!

Гости снова дружно рассмеялись.

— Пусть будет хоть Пяст, — сказал хозяин, — да только с ним явится много затруднений… родственники, друзья, враги…

Тут он умолк на минуту и закончил:

— А я вам вот что скажу: не будем спорить о том, что завтра будет — дождик или снег. Самое главное — не нужно давать себя панам в руки. Пусть это будут шляхетские выборы, наши… а что касается кандидата… судьба решит!.. Смеялись один раз на выборах, когда кто-то крикнул: "Бандура!"… а, по моему — пусть хоть Бандура, лишь бы — наш, а не панский и не такой, который корону сам себе покупает!.. Покажемте, что если есть продажные короны, то не у нас. Пусть себе паны торгуются о ней, сколько хотят, но даем-то ее все-таки мы!.. Как Бог наставит!..

Все слушали Пиотровского с привычным вниманием к нему.

— Я вам говорю, милые братья, — повторил Пиотровский, — надо стараться о том, чтобы шляхта стояла, как один человек… заодно… В этом нужно дать друг другу слово и над этим трудиться…

— Согласны, — воскликнул чашник, — итак, лозунг: "шляхта заодно!"… а кто же ее поведет?..

Пиотровский подумал и спокойно проговорил:

— А Господь Бог!

Чашник склонил голову.

— И на это согласны, — прошептал он.

— Не легко нам это достанется, — продолжал хозяин, — потому что паны в некоторых областях имеют среди шляхты клиентов , слуг и преданных людей. У одного сын при дворе воеводы, у другого дочь в свите кастелянши. А аренды и пожизненные владения!..

Светловолосый поморщился.

— Но ведь никто же не продает себя за это, — крикнул он, — а тут идет речь не о мелочи, о собственной жизни… Ничто не должно связывать нашу гражданскую добросовестность.

— Мы поем Святому Духу: "Veni, Creator Spiritus" , - вставил Пиотровский, — ну, и будете повиноваться Духу, а не приказаниям панов… "Шляхта заодно!"

— "Шляхта заодно!" — дружно подхватили блондин и брюнет… Чашник молчал.

— Tandem , - отозвался он после раздумья, — если бы по исключении Кондэ и Лотарингского, предположим, у нас не осталось ничего, как только выбрать Пяста… тогда кого же из них?

— Поверьте мне, что это уже все равно, — сказал Пиотровский, — у Пястов много за, но много и против… Всякому, кто избран из среды равных, перед Величеством которого завтра придется склоняться, будут завидовать, против всякого такого будут составлять заговоры… Главное, чтоб был воякой… а остальное!..

Он махнул рукой.

— Вы говорите про Пяста, — сказал светловолосый, — а шляхта уже в шутку передает из уст в уста имя храброго воина Поляновского…

— Поляновский ничем не менее годится, как и Любомирский, — решил Пиотровский, — но давайте подготовлять, чтобы королевство было шляхетским: мы вынуждены выбирать его из панов, потому что их все знают… Ведь и они были когда то шляхтой, только исковеркались…

Пыл совещания стал уменьшаться.

— О нашем кандидате мы будем говорить только на Воле и около кафедры, — продолжал хозяин, — вся суть лишь в том, чтобы шляхта показала, что и она кое-что может. Для этого она никогда не найдет лучшего часа. Паны уже порешили между собой, все подписали, уверены в том, что все будет по-ихнему, набрали себе денег, поделились шкурой живого медведя, а мы им и покажем, что не они тут хозяева, а мы!

Выразительно сказанные слова эти так понравились или, вернее, так польстили чувству собственного достоинства и сословной гордости приезжих, что они даже повскакивали со стульев и стали горячо выражать свое полное одобрение.

Чашник указал на Пиотровского, склоняя перед ним свою голову.

— Это наш вождь и диктатор, — сказал он, — лозунг дан! Теперь изменник всякий, кто не примет его!..

Хозяин скромно принял все эти выражения одобрения.

— Все это хорошо, — сказал он, — но не забывайте, что, если паны гетманы, канцлеры, маршалки и т. п. заранее узнают о нашем лозунге, — они его обратят в ничто. Все дело в том, что нужно дело делать, что требуется, и ничего не "провозглашать!"…

Чашник задумался.

— Тут-то и запятая, — пробормотал он, — как же мне обращать в мою веру кого ни на есть, если мне запрещено говорить о моей вере?!

— Как? — горячо перебил Пиотровский. — Вот просто пойдемте против панов и их обманных интриг, из этого получится само собою, что шляхта добьется почета и трофеев. Война против магнатов, которые считают нас бандой и так отзываются о нас! Война против продажности и торгашества! Теперь уже всем известно, сколько золота рассыпал французский король ради Кондэ и лотарингской кандидатуры. Он обещает, и хотя дает скупо, зато подписей его и обязательств много по разным карманам…

— Против панов!.. Это дело!.. — с яростным жаром вскочил светловолосый Войский, — против панов!.. Чрезмерному все растущему могуществу их надо положить предел… Мы защищаем Речь Посполитую кровавым потом и своею кровью, на нас падают все тяготы, а они забирают себе уделы и концессии на уделы, panis bene merentium , старостства, аренды, откупы… чуть не обратили уж нас в рабов; пора встряхнуться!.. Пора!..

Все повторили хором: Пора!..

Лица всех раскраснелись. Пиотровский молчал.

Приближалось время обеда, и черноволосый повторил возлияние настойки. Чаг яик задумался, хозяин весело пошучивал над этими магнатами, против которых устраивал заговор.

— О, если бы нам удалось захватить их врасплох, — повторял он.

— Ей-богу, устроим это! — восклицал Чашник. — Примас хитер, опытен, но трус; когда зазвенят шляхетские сабли, он на все согласится. Труднее будет с гетманом.

— А! — поднял голову заместитель, — с гетманом было бы трудно, потому что он отличный волка и полководец, но, как политик, он ходит в юбке. Тут им руководит супруга, а она вторая Мария-Луиза, только не имеет ее апломба… И не успеет ее мосц оглянуться, как ее кандидат провалится.

— Правление женщин, милостивы государи, — сказал Пиотровский, — хоть и кажется вам нелепостью, однако, глубоко проникает и долгое время дает себя чувствовать… До сих пор еще над нами царствует Мария-Луиза: все, что мы видим, дело ее рук. Благодаря ей, мы имеем Кондэ; из ее воспитания вышла супруга гетмана и Радзивилла; по ее моде одевается молодежь; ее языком все говорят и пишут. Дай Бог, чтобы хотя обычай продавать вакансии не перешел от нее по наследству к новому двору.

Так переговаривались они, посматривая, скоро ли будет подан знак, что обеденный стол накрыт, как вдруг к маленькому крыльцу усадьбы подъехали громадные сани; все бросились к полузамерзшим окнам. На этот раз это был, очевидно, незаурядный гость, так как многочисленная челядь окружала сани и тем указывала на присутствие знатного пана.

Пиотровский поморщился, все переглянулись; в это время двери распахнулись, и в них показался улыбающийся, изящно, но по-польски одетый, пожилой господин.

Это был сам пан сандомирский каштелян. Пиотровский был мало знаком с ним, и хотя деревни их лежали по соседству, каштелян так редко приезжал сюда, что они почти не видались.

— Проезжая мимо ваших ворот, — входя, вежливо начал каштелян, которого сопровождал молоденький племянник высокого роста, — я не мог себе позволить не навестить вас, хотя бы на минуту. Очень спешу, потому что этот походный шлем причиняет нам много беспокойства; но я все же хотел хоть приветствовать вас.

Пиотровский принял пана сдержанно, но вежливо. Каштелян соблаговолил сесть, не отказался от настойки и закуски, хотя все время повторял, что ему некогда, и в конце концов, окинув взглядом присутствующих, которые принимали его довольно холодно и молчаливо, он воскликнул:

— Ну, что же? De publias ?

Вопрос был обращен, главным образом, к хозяину, который немного подумав, ответил:

— И все мы рады были бы как можно скорее снять с головы своей походный шлем, но вам все-таки нужно короля.

— Святые слова, — подтвердил каштелян, зорко вглядываясь, — по мне сдается, что мы его как будто бы уже имеем… Unanimitate пройдет Кондэ!

— А Лотарингский? — спросил хозяин.

Каштелян поморщился.

— Нам рекомендуют его, как рыцаря и вояку… Ну, да ведь и у нас дома есть свои гетманы, которые ему в этом не уступят. Стало быть, для нас это достоинство не имеет большого значения. Нам нужен такой, у которого было бы чем платить войску… Вот что существенно! А Кондэ деньгами богат… никто с ним не может в этом соперничать!

Все молчали. Пиотровский покачал головою и равнодушно проговорил:

— Мы, пан каштелян, мелкие политики; мы озираемся на ваших милостей: вы ведь выше сидите и вам поэтому дальше видно. Лишь бы хоть выборы-то не долго держали нас лагерем, а то и лошади, и люди исхудают…

Этот уклончивый ответ, по-видимому, понравился каштеляну, который выслушал его с веселой улыбкой.

— Для этого есть простое средство, — сказал он, — не затягивая дела, провозгласить королем герцога Кондэ.

— А что же на это скажет пан вице-канцлер ? — пробормотал чашник.

Каштелян сделал в воздухе какой-то непонятный знак рукою:

— Подканцлеру захотелось печатать памфлеты, — язвительно заметил он, — и он опубликовал цензуру чужих мнений, но его памфлет сам себя разбивает, потому что ведь Пяст попросту немыслим. Пястов слишком много, чтоб можно было выбрать кого-нибудь одного из них. А что может дать нам Пяст? Между тем, чужеземный монарх усилит нас и деньгами, и связями, и союзами, помощниками для Речи Посполитой, да и казной!..

Говоря это, каштелян поднялся; никто ему не возражал. Он достал из-за пазухи своего жупана нюренбергское яйцо , посмотрел, который час и тотчас же стал прощаться.

— Ваша мосц, дорогой сосед, — на прощанье добавил он, обращаясь к Пиотровскому, — надеюсь, что во время выборов ты будешь с нами. Сандомирцы все за герцога Кондэ!..

Не успел он еще выехать за ворота, как чашник, держась за бока, вернулся в гостиную и расхохотался:

— Попал пальцем в небо!

 

II

Герцогу Кондэ или, как его называли тогдашние поляки под влиянием обычая изменять имена на латинский лад (Condeus) и выговаривать на венгерский манер, — Кондеуш, уже заранее оказывались триумфальные встречи, до того обеспеченной казалась его победа на выборах. Князь Лотарингский, эмиссар которого имел мало денег для раздачи, рассыпал зато обещания, проникая по вечерам к своим единомышленникам, которые старались усидеть меж двух стульев, но с каждым днем таяла его надежда победить могущественного соперника.

Не говоря о том, что вице-король, ксендз примас, который вслух говорил, что для него важно лишь иметь короля с католической верой в сердце, давно уже был на стороне Кондэ, но и все другие сановники были согласны с ним.

Михаила Томаша (Фому) Вишневецкого, которого рекомендовал подканцлер, никто не считал кандидатом.

Вся эта ветвь рода Ягеллонов, казалось, была обречена самим роком на политическое угасание. У нее было много представителей, но не было удачи. Лучшим примером этого был недавно умерший Иеремия, единственный полководец, который умел громить казаков и вселять в них страх, — человек высокой доблести, внушительно строгих нравов, безграничной самоотверженности, — а умер он без заслуженной им гетманской булавы, лишенный огромных владений в юго-западной Руси (Украине); его очень скупо вознаграждали за его жертвы, вернее даже ему заплатили одною лишь неблагодарностью; и он оставил после себя семью почти в нищете: сын его воспитывался как бы из милости при дворе, а вдова получала свое скромное содержание лишь от щедрот Любомирских и Замойских.

Полная жертв жизнь этого Иеремии, о котором говорили: calamitas patriae — lamentatio Jeremiae , приобрела ему только одно — завистников и врагов.

Рыцари любили его и умели ценить, так как они видели его во главе своего сословия не только полководцем, но и воином, который часто без лат и кольчуги, в простом кафтане, бросался на врага…

Как полководцу, ему очень везло; как человек, он возбуждал зависть и нерасположение. Правда, что ни заискиванием, ни лестью он не привлекал ничьих сердец. Это был человек непреклонный… Король Ян Казимир, которого настраивали против князя Иеремии, узнав его лучше, уже стал было ему симпатизировать, но тогда короля предупредили, что Вишневецкий, служа ему гетманом, присвоит себе всю славу и заслугу польских побед.

Со стоицизмом великой души перенеся все, чем его проследовала судьба, князь Иеремия страдал лишь за судьбу своего сына, который, живя у чужих людей, питался чужими милостями…

Им занимались лишь ради великой памяти отца. Князь Карл — брат короля и королева Мария-Луиза заботились о нем; наконец, у него была мать, святая женщина, в жилах которой текла кровь великого гетмана и канцлера Замойского.

Домашнее воспитание было недостаточно для наследника великого имени, и вот молодого Михаила отправили заграницу и поместили при дворе императора. Опекуны больше всего заботились о том, чтобы он приобрел манеры, лоск, знание языков, навык держать себя по придворному и лавировать в наивысших слоях общества, что будто бы было необходимо для князя некогда владетельного рода.

И Михаил живой, талантливый, но вместе с тем кроткий и податливый, позволил сделать из себя то, что другим хотелось. Он стал одним из приятнейших юношей своего времени и его внешность сделала бы его желанным лицом при самом блестящем дворе.

Легко и свободно говорил он на нескольких языках, любил и умел со вкусом одеваться, чему очень завидовали, располагал к себе сердца изысканной вежливостью наилучшего тона…

Понятно, все то, что требовалось тогда от барского воспитания, он усвоил всецело. Отличный наездник, одинаково ловко владеющий, как шпагой, так и пистолетом, — он никому не уступал в любом спорте той эпохи.

Но… все то, что делало его самым милым из молодежи при дворе императора, что на родине отличало его среди польско-литовской аристократии, а именно эта светлая и прекрасная оболочка, являлась загадкою, так как не было известно, что она скрывала под собою…

Михаил не выделялся ничем более крупным, он ничем не увлекался, ни военным делом, ни наукой, ни даже государственной службой, которая постепенно могла бы довести его до высоких степеней. Это был человек спокойный, покорный, наученный набожною матерью не ожидать слишком много от будущего, разочарованный судьбою отца и не требовавший от жизни, пожалуй, ничего большего, как породниться с каким-либо владетельным родом, который бы вызволил его из положения, несовместимого с именем и наследием предков.

Во время ожидания королевских выборов, которое привлекло в столицу много влиятельных фамилий, почти весь цвет тогдашней аристократии, мать Михаила также прибыла с сыном в Варшаву и поселилась в старом особняке на углу Медового переулка .

В те времена, когда столицу перенесли в Сеймовый город Варшаву, в начале царствования Владислава IV, все паны стали закупать участки, чтобы сгруппироваться вокруг двора. Когда воздвигались роскошные дворцы Казановских и Оссолинских, Вишневецкие также купили в городе место, на котором думали строиться по-барски. Потом наступили тяжелые времена, они потеряли свои владения в юго-западной Руси, которые составляли все достояние Иеремии, и участок, начавший застраиваться в первое время после покупки, остался в том виде, в каком его застигло разорение…

Все-таки он был не настолько запущен и жалок, чтобы вдова Иеремии и сын ее не могли здесь разместиться и принимать некоторых своих друзей и родственников. Правда, тут не было ни штукатурки с позолотою, ни мраморных колонн, ни тех статуй из бронзы и мрамора, которыми перед шведскою войною и разгромом Радзеиовским отличался тогдашний знаменитый дворец Казановских, но комнаты, хотя и со старосветской точки зрения, были все-таки обставлены по-барски. Стены были затянуты шелком и кожей, мебель была резная, старые восточные ковры застилали полы.

Здесь Гризельда Вишневецкая проводила тихие часы своей вдовьей жизни, проясняемые иногда приездом дочери или сына. Обеднение не лишало дом потомства Корыбутов того блеска, который точно был присущ их крови. Это были все-таки несомненные потомки Ягеллонов, между тем как другие княжеские роды вели начало или от юго-западных русских князей, или от ветвей, происхождение которых было сомнительно и темно…

Жизнь в этом невысоком доме с очень, немногочисленной прислугой, при ограниченном числе лошадей, и полном отсутствии всего, что позволяло бы блистать, — не могла удовлетворить молодого Вишневецкого, который любил изысканность, и которому приходилось хорошо одеваться и выглядеть нарядным в том обществе, где он вращался… Самоограничения его матери, помощи Любомирских едва хватало на самую скромную жизнь, сообразно с их именем… Но сквозь эту точно и тонко рассчитанную элегантность просвечивала нужда… Двор и придворные Собесского, Пацев, Потоцких и даже менее значительных фамилий затирали и отодвигали на задний план князя Михаила. Это нужно было переносить со спокойным лицом, чтобы не дать заметить, как это больно…

Усилия шурина Любомирского и вообще надежды на будущее обещали перемену к лучшему.

Все-таки среди панов не было двора скромнее, чем двор и прислуга княгини Гризельды… Лишь она сама своим видом мученицы внушала почтение…

В общем, все это были остатки прошлого, — потертые нашивки на ливреях слуг, повозки, которые были разъедены дождями и выцвели от солнца, старые тюфяки, седые слуги… а, так как почти все они происходили из юго-западной Руси, то вдобавок имели еще какой-то особый украинский и казачий отпечаток. В то время как в других дворах и дворцах жизнь протекала приподнятым до легкомыслия темпом — во флирте, развлечениях, музыке, танцах… и чтении французских романов, — здесь царила чуть не монастырская тишина, безжизненность, которая окружает всегда даже самые почтенные руины. Люди никогда не стремятся к могилам, они оборачиваются к жизни… и если долг загонит их сюда, то они не надолго задерживаются тут. Приветствовать княгиню Гризельду приходили все, но никто здесь долго не оставался. Молодежь навещала князя Михаила, но не засиживалась у него — тоскливо и скучно было тут.

Кроме молоденькой барышни из семьи Зебжидовских, свойственницы Замойских, и старушки-экономки, свидетельницы лучших времен, при самой княгине никого не было.

Зебжидовская по происхождению и по фамилии принадлежала к тому могущественному роду, один из потомков которого за восстание был лишен местечка Кальварии. Зебжидовская была бедной сироткой и с детства была взята княгиней, став для нее как бы второю дочерью, после родной, когда эта вышла замуж. Обе они привязались друг к другу, привыкли быть вместе и даже не допускали мысли, что когда-нибудь расстанутся. Елена, которую приемная мать звала интимно Хелей, была очень красивая девушка, но ее сиротство и постоянное общение со старой, печальной, набожной вдовой воеводы сделало ее преждевременно серьезной и отняло у нее обаяние наивной молодости.

Свежая и молодая наружно, она имела в манере держать себя, в движениях, в разговоре, что-то не по летам серьезное, перенятое ею у княгини. Живя с княгиней, она невольно переняла многие ее приемы, и улыбка очень редко играла на устах Елены; ей была чужда жажда удовольствий, ей не были интересны ни люди, ни свет. Княгиня Гризельда, хотя и не говорила ей об этом, думала про себя, что Елена была создана для монастырской жизни. Обе они были очень набожны, но не так, как другие… Княгиня больше читала, чем молилась, и хотя исполняла аккуратно все предписания религии, но не придавала чрезмерного значения внешности и мелочам.

Из дома деда она вынесла убеждение, что веротерпимость составляет долг христианской любви, поэтому она не колебалась поддерживать общение с диссидентами, которых в те времена в некоторых домах не решались даже принимать.

Воспитанная княгиней Елена Зебжидовская была как бы ее помолодевшим отражением. По своей скромности и кротости она, хотя и получила от своей приемной матери знание нескольких языков, любовь к чтению и знакомство с вопросами, которые выходили за пределы тогдашней женской деятельности, она не рисовалась всем этим и была все такой же скромной и чаще всего молчаливой…

Будучи почти на десять лет моложе князя Михаила, который сначала любил ее, как милого ребенка, она незаметно выросла до положения любимой сестры, симпатичного существа, необходимого в его жизни. Довольно скрытный по природе и потому с трудом доверявшийся кому-либо, меланхолический князь Михаил только перед матерью и перед Еленой умел открывать свою душу и исповедывать свои затаенные думы. Они одни понимали его…

А Елена? Она росла, впившись своим взором в этого окутанного меланхолией красивого серьезного юношу, и привязалась к нему сначала как сестра, а потом — всем сердцем, всей душой своей; и сама она не знала, каким именно чувством к нему она в конце концов запылала. Она не анализировала этой любви своей, она не догадывалась о роли страсти в этом чувстве, так как в ее уравновешенном сердечке до сих пор ни одно чувство не доходило до такой степени кипения… Со страстью она не была знакома…

Княгиня и не догадывалась, и не допускала, чтобы между этими приемными братом и сестрой могло появиться что-либо более сильное, чем братская любовь.

Между тем Михаил, став молодым мужчиною, почувствовал потребность любви. В том обществе, в котором он вращался, он встречал лишь любовные интриги и в одной лишь Елене видел идеал женщины, способной дать счастье… Однако, он никогда не думал, не допускал даже мысли, чтобы бедная родственница сама могла его полюбить, или чтобы он, по условиям того света, в котором он вращался, мог в нее влюбиться.

Он не упускал из вида своей печальной будущности, так как неоднократно Любомирский, а иногда и князь Димитрий говорили ему о ней. Ему нужно было "жениться богато" для восстановления престижа своей семьи, ему и искали такую невесту, а так как по происхождению он был равен с наиболее высокопоставленными, то он имел право высоко метить… В высшей степени утонченное воспитание, очень приятная внешность, хотя для того времени немного чересчур строгая, наконец, просвещенный ум и умеренный образ жизни говорили в его пользу в глазах даже наиболее требовательных.

Но мать не хотела спешить с женитьбой сына.

Когда князь Михаил, имевший мало друзей среди мужчин, так как молодежь сторонилась от его серьезности и умеренности, возвращался к себе домой, то после отчета матери о том, как он провел время, он шел немедленно к Елене и чистосердечно выкладывал перед ней все, что видел и слышал.

Это стало для него потребностью, а прекрасная родственница с интересом слушала даже рассказы о парижских туалетах княжны Радзивилл или жены маршалка Собесского.

Последнюю княгиня Гризельда не любила, и в кругу своих она этого совершенно не скрывала. Это было отвращение частью инстинктивное, а частью основанное на том, что она слышала и знала об этой воспитаннице Марии-Луизы.

Ей приписывали и непомерное честолюбие, но еще более смелое, почти дерзкое стремление к богатству и влиянию. Ее выход замуж за старика Замойского, несмотря на начатый уже тогда флирт с красавцем Собесским, сожительство с ним, о чем рассказывали всякую всячину, а потом новый брак, — вмешательство в интриги из-за герцога Кондэ, сама чародейская власть над влюбленным мужем и одновременно вызывающее кокетство в обращении с другими, все это вместе взятое рисовало Собесскую очень несимпатичной для строгой княгини; но из уст княгини никогда не слыхали бесповоротного осуждения или порицания. А потому, когда говорили о прекрасной, чарующей жене маршалка, она просто молчала. Это было единственным признаком, что она не могла или не хотела сказать ничего в ее похвалу. Когда ее вынуждали к этому, она обыкновенно ограничивалась похвалою большого вкуса в костюмах, которыми отличалась очаровательная Мария… Князь Михаил, часто видавший и встречавший ее, тоже не восторгался этой красотой, которой было недостаточно, чтобы замаскировать характер этой Армиды, чересчур жизнелюбивой, деспотичной, капризной, жадной к власти.

Она была одною из самых горячих сторонниц герцога Кондэ; о ней даже говорили, что она руководила всем, и что муж был для нее лишь исполнителем ее приказов.

В доме княгини Гризельды она была почти невиданной гостьей.

Эта живая в веселая дама не могла найти удовольствия в обществе печальной вдовы, а влияния или помощи со стороны Вишневецких она не ожидала. Издали она посматривала иногда на красивого князя Михаила, французский костюм которого ей нравился, но она не привлекала его к себе. Он ей не был нужен.

Маршалок Собесский тоже не имел времени и случая ближе познакомиться с семьей покойного Иеремии, бок о бок с которым он неоднократно сражался на том же ратном поле, еще будучи молоденьким. Не было тогда человека, более деятельного, более занятого, более подвижного, чем он… Кандидатура Кондэ, в которой он поддерживал всей душой Примаса и свою жену, военные дела, которые его увлекали и занимали, хлопоты об имениях, которых не хватало для слишком открытой жизни, все это так заполняло время у Собесского, что, казалось, он вечно суетится и едва успевает со всем этим справиться.

В том вихре, который предшествовал выборам и подготовлял их, князь Михаил играл пассивную роль. Мать не хотела, чтобы он совершенно устранялся и отказывался от всякого участия. Любомирский тоже хотел иметь его при себе, но он лично, обреченный своею бедностью на очень заурядную роль, тяготился этим топтанием без плана и цели.

Избрание нового государя было довольно безразлично для княгини-матери; она считала герцога Кондэ уже бесспорным кандидатом на корону, и хотя Лотарингский и Нейбургский еще суетились и хлопотали о чем-то, но она считала, что это бесплодно… Эмиссары этих кандидатов как официальные, так и негласные, все старались приобретать себе единомышленников; у князя Михаила было громкое имя и потому, как лотарингский, так и нейбургский эмиссары наведались к нему и, так как тогда было до того принято покупать голоса, что никто этого даже же скрывал, то граф Шаваньяк осмелился даже небольшой подачкой привлечь к себе князя Михаила.

Князь очень хорошо знал, что он мог ожидать этого, но, тем не менее сильно смутился. Граф Шаваньяк, заметив это, старался уверить князя, что обычай этот до того общепринят, до того явен, до того для всех безобиден, что отказ, пожалуй, был равносилен объявлению войны. Ловкий француз, можно сказать, принудил князя принять подношение.

Вернувшись с этой получкой домой, князь Михаил не нашел смелости признаться в этом матери и предварительно пожаловался Елене. Густой румянец, внезапно покрывший щеки ее, показал князю Михаилу, как ей досадно было слушать об этом.

Она заломила свои белые ручки, и глаза ее наполнились слезами.

— Ах! — воскликнула она. — И ты взял?

— Я был вынужден, — кисло ответил князь Михаил, — в противном случае я приобрел бы в нем себе врага. Он напрямик сказал мне, что, если гетманы, маршалки, примас принимают подношения, что вовсе не составляет тайны, то я не могу отвергнуть дара, который сделался как бы общеобязательным.

Елена промолчала.

— Княгине, — сказала она тихо, — об этом, пожалуй, все-таки лучше не говорить… Если Собесский, Любомирские, Потоцкие принимают, это, может быть, вовсе не компрометирует их, так как они богаты, хотя мне и это кажется странным… Но мы… но мы… но ты…

Не договорив, она потупила глаза.

— Это своего рода обязательство и продажа себя, — прибавил; она после паузы, — а что, если потом совесть не позволит поддерживать кандидата?

— Шаваньяк объяснял мне, что я и не обязуюсь ни к чему иному, как только не мешать, — прибавил князь Михаил. Это для меня чрезвычайно легкое дело, так как ни помочь, ни помешать я, если бы даже и хотел, не сумею.

Он грустно усмехнулся.

— Впрочем, — сказал он после маленькой паузы с прояснившимся лицом, — этот маленький приток в мою скудную кассу очень кстати. У меня было большое, огромное желание и надобность выписать себе костюм прямо из Парижа… и мне это было затруднительно, а я имею даже оказию…

— Знаю, что это твоя слабость, — тихо проговорила Елена, — но простительная в твои годы и при сношениях, заставляющих постоянно бывать в этом франтящем обществе.

Князь Михаил вздохнул.

— При дворе императора я привык к этому, — проговорил он тоном оправдания.

— Ах, да!.. — повеселев, ответила Еля. — Я знаю от княгини, что ты с малых лет имел пристрастие к нарядному платью и к красивым тряпкам… Как это грустно, что все это так дорого…

Князь Михаил очень серьезно относился к предмету разговора и, поглощенный темою, добавил:

— А здесь, у нас, на родине, ни в Кракове, ни в Варшаве, даже по самому лучшему образцу, не сумеют сшить французского костюма так, чтобы он не выдавал своего происхождения… То, что получается из Парижа, носит на себе такой отпечаток вкуса и шика, что немыслимо не восхищаться: как-то совершенно иначе выглядишь в этом наряде!..

Елена слушала, как-то печально опустив глаза, словно ей было горько вновь услышать подтверждение от самого кузена о его слабости.

А князь Михаил так наивно говорил о любимых нарядах, точно не видел в этом ничего ни странного, ни роняющего мужчину.

Он, не торопясь, вынул из кармана сверток золота… и положил его перед Еленой.

— Тебе, вероятно, тоже нужно, — проговорил он, — так я охотно поделюсь с тобой.

Зебжидовская, точно испугавшись, стремительно оттолкнула сверток, который откатился назад к руке князя Михаила.

— Я?! — вскричала она. — Я? У меня всего больше, чем нужно, по милости княгини! На что мне могут понадобиться деньги?!

— Да! Ты, ведь, не придаешь никакого значения нарядам, — тоном упрека начал князь Михаил, — между тем, платье, особенно для женщины…

Елена усмехнулась.

— Да, — сказала она, — есть дамы, которые только тем и заняты, что одеваются и переодеваются и ни о чем другом, кроме костюмов, не думают, но я к этой братии не принадлежу.

— Во главе тех дам, которые умеют хорошо одеваться, — заметил Михаил, стоит жена маршалка Собесского. Она затмевает всех остальных своими парижскими нарядами.

— Ну, также и красотой, — прибавила Елена, — а если бы у нее было еще хоть немного обаяния и нежности… Но этого-то как раз у нее и не хватает… В ее красивом лице есть что-то такое острое, что она внушает скорее страх, чем любовь.

— Своими манерами она напоминает покойную королеву, — заметил Михаил.

— С той только разницей, — прошептала Елена, — что та умела быть гораздо симпатичнее, когда хотела.

Михаил задумался и кажется, думал уже о парижских костюмах, которые он намеревался выписать. В данную минуту это было для него самое важное дело.

Елена тотчас угадала, что его так занимало. Князь Михаил, по-видимому, высчитывал стоимость пополнения своего гардероба, когда медленными шагами вошла княгиня; сверток золота исчез в руке князя, который поспешил почтительно приветствовать ее.

Несмотря на чрезвычайно скромное вдовье черное платье, которого никогда не снимала жена некогда знаменитого Иеремии, она оставалась личностью с величественной осанкой, невольно возбуждающей уважение. По ее слегка морщинистому лицу, некрасивому, но выразительному, было разлито ненарушимое ни чем христианское спокойствие, хотя сквозь него и проскальзывало страдание. Седые волосы обрамляли ее лицо, потерявшее свежесть, но полное еще энергии и жизни.

Увидев сына, она улыбнулась ему, протянула руку и поцеловала его в голову.

— Елена, милая, — сказала она, — я не знаю, завтракал ли Михаил. Он молод, и ему нужно больше, чем мне и даже больше, чем тебе, хотя ты и моложе его; он мужчина и должен быть энергичным…

После короткой паузы она спросила у сына:

— Ну, что у нас сегодня?

Князь Михаил немного задумался, словно хотел вспомнить программу дня.

— Все одно и то же, — ответил он, — князь примас в городе, живет у отцов иезуитов, рядом с костелом св. Яна; я должен быть у него, потом тут же рядом зайду к Любомирским, а дальше, право, собственно, я не знаю… Вероятно, потащат меня куда-нибудь с собой.

— Хотя бы это даже нагоняло на тебя скуку и утомление, — сказала мать, садясь у стола на пододвинутый Еленой и Михаилом стул, — надо показываться всюду… не давать забывать себя… ты — слишком тих и скромен!..

Князь Михаил опустил глаза, не желая сказать матери того, что он подумал, а именно, что не всюду он мог показываться, так как всякий выскочка без имени или королевский купец, получивший шляхетство, благодаря случаю или императорской привилегии, мог затмить его своим двором, костюмом и выступлениями в обществе.

Краковский рынок и краковская шляхта насчитывала особенно много этих богатых парвеню, въехавших в высший свет на торговле низкопробной фальшивой монетой, чеканенной в Силезии и ввозимой контрабандным путем в Польшу. На них, правда, указывали пальцами, но имена их пользовались большой известностью, они женились на шляхтянках чистой расы, ездили на шестерке в распряжку цугом и, хотя шляхта с более строгими традициями и брюзжала по этому поводу, они уже занимали прочно захваченные для себя в ее среде места.

Княгиня Гризельда несколько времени просидела молча. В это время красавица Елена приготовляла закуску, которую должны были подать князю Михаичу. Мать знала маленькую слабость своего сына, любившего покушать; молодой, здоровый, он ел охотно и много. Ей доставляло удовольствие смотреть, как ее сын с "мужицким" аппетитом, по ее выражению (которое Елена заменяла более эстетическим выражением — "рыцарский"), готов был поесть во всякое время дня.

В этом было что-то почти младенческое, так как во время еды князь Михаил забывал обо всем на свете.

— Для этих несчастных выборов, — помолчав, сказала княгиня, — тебе еще много кое-чего нужно. Я бы охотно помогла тебе.

Князь поднял голову от тарелки, над которою он сидел наклонившись, и по первому необдуманному побуждению хотел согласиться с матерью, но вовремя спохватился, видя, что она и без того расстроена своими словами.

— Но, — сказал он, — я не думаю, чтобы мне было нужно так много показывать себя. Всем же, ведь известно, что казаки отняли у нас все, чем мы владели.

— Ну, да! И та бедность, которая постигла твоего отца, нас скорее красит, чем позорит. Мы не прожили свою вотчину, — Иеремия принес ее в жертву отчизне, которая еще не уплатила ему своего долга. Мы можем гордиться тем, что нынче ты вынужден так скромно выступать. Тем не менее, в твоих жилах течет ягеллонская кровь, и, взглянув на тебя, всякий узнает это по твоим благородным чертам… Но есть вещи необходимые, — проговорила княгиня, немного подумав, — лошади, которые так дорого стоят, несколько больше прислуги, которая ни для чего не служит, ну, и, наконец, новые ливреи для них.

— Да напрасно было бы тратиться и на многочисленную и эффектную прислугу, — сказал князь Михаил, — я думаю, что достаточно будет выступать там мне самому, как подобает сыну Иеремии, а кортеж мой пусть себе будет незначителен.

— Ах, эти лошади, эти лошади! — вздохнула мать. — У нас были прекраснейшие табуны, даже лошади Конецпольских не могли равняться с нашими, а теперь…

— Войны для них губительны! — сказал князь Михаил. — У меня для себя есть несколько довольно приличных, но для челяди?..

Наступило молчание. Княгиня Гризельда стала расспрашивать про вчерашний день и разговор затянулся бы, если бы не вошел молодой Пац, друг князя, который с французской галантностью, так как и он следовал иностранной моде, поспешил поздороваться с хозяйкой дома.

Гость был весел, лицо его было некрасиво, но молодо и сияло оживлением счастливого человека, у которого всего вдоволь. Мысли его вращались в заколдованном кругу повседневных развлечений.

Он прекрасно знал, где был в этот день обед для самых почетных лиц, у кого вечером conversazione и вечер с танцами.

Как все Пацы того времени, так и этот, опираясь на значение канцлера Крыштофа , чувствовал себя сильным. И он давал это чувствовать тем, кого удостаивал своим знакомством. Княгиня должна была считать большой милостью со стороны этой семьи с таким большим влиянием и значением, что молодой староста выказывал расположение к ее сыну и жил с ним на дружеской ноге.

Потому-то здесь и принимали его с выражением большого внимания, не соответствовавшего его молодому возрасту.

Одна Елена Зебжидовская была не слишком любезна к надменному, слишком смелому и самоуверенному молодому человеку.

Пацы стояли еще тогда всем своим многочисленным родом, с Крыштофом литовским во главе, за Кондэ, бок о бок с примасом и Собесским.

Но соперничавший с ними в значении, деятельный Собесский и его жена становились уже неприятными для Пацев. Это еще не выступило наружу, но втайне уже готовился разрыв.

На самой Литве им мешали своим могуществом и влиянием Радзивиллы, с которыми у них уже завязывалась борьба.

И княгиня Гризельда поэтому не удивлялась, когда молодой Пац, начав разговор, довольно язвительно отозвался о жене маршалка Собесского и об ее муже. Они были, правда, из одного лагеря, но легко можно было предвидеть, что самое маленькое раздражение повлечет за собой войну.

Из оживленных рассказов молодого Паца обнаруживались его симпатии и антипатии, не очень, впрочем, скрываемые. Особенно часто он затрагивал Радзивиллов.

— Я бы не очень советовал герцогу Кондэ надеяться на них, да собственно и на Собесского также… Подозреваю, что они для одного лишь того, чтобы показать свою силу, готовы переметнуться в противный лагерь.

— А что вы, пан староста, — спросила хозяйка, — называете противным лагерем? Сомневаюсь, чтобы маленькая горсточка друзей Лотарингского и Нейбурга заслуживала этого имени…

— Пока еще нет, — отвечал Пац, — но, если бы какой-нибудь неожиданный случай, чего мы не ждем, поколебал выборы Кондэ, тогда Лотарингский останется впереди всех остальных кандидатов…

Пац рассмеялся и добавил:

— Радзивиллы одни останутся с Нейбургским!

— Не может случиться, — заметил князь Михаил, — чтобы так старательно подготовленным выборам Кондэ что-нибудь помешало!

Пац пожал плечами:

— Бог его знает, — равнодушно заметил он, — ходят смешные слухи. Есть люди, которые утверждают, что наша серая шляхта позавидовала нам, что мы сами выбираем короля, и хочет начать с нами борьбу и ищет Пяста, чтобы выставить его против Кондэ. Пяста! — продолжал, смеясь Пац, — любопытно, кого же это они имеют в виду?

Княгиня недоверчиво повела плечами:

— Это праздная болтовня, — сказала она.

— Мы все же потерпели бы кого-либо из вас на троне, — прибавил Пац. — Это дало бы перевес одному роду… могло бы вызвать междоусобную войну. При Сигизмунде Августе не хотели иметь на троне даже женщины из дома Радзивиллов, что же говорить о короле, так внезапно возвеличенном из среды равных?

Разговор за столом продолжался еще некоторое время, затем староста встал, попрощался с княгиней и, взяв князя Михаила под руку, пошел с ним в его апартаменты.

Эта часть дома, которую материнская любовь и рука сестры старались приукрасить и сделать уютной, в сущности, была самой богатой. Одна комната вся была обвешана латами, отчасти восточного происхождения, и старинным оружием. В спальне князя Михаила рядом с сувенирами спартанской простоты, унаследованными от отца, блестели привезенные из-за границы безделушки, которые, по-видимому, очень ценились князем Михаилом.

Пац бросился на покрытую мехом скамейку и стал оживленно говорить.

— Для всех нас становится несносной эта француженка, которая хочет задавать здесь тон королевы. Она проводит кандидатом Кондэ, она диктует послам, что им делать; всюду она и только она… Даже примас перед ней преклоняется! До каких пор это будет продолжаться?

— Вероятно, до самых выборов, — сказал Михаил.

— Но она захочет так же управлять будущим королем, как управляла теми, кто поддерживает его кандидатуру… В конце концов мы этого не потерпим. Радзивиллы наши открытые враги… а они заодно с Собесским.

Князь Михаил спокойно поправил его:

— С женой маршалка Собесского.

— Ты прав, этот прелестный селадон, до сих пор так обожает свое божество, что повинуется всякому мановению ее руки… Правда, красавица Мария не избаловала его слишком большой любовью со своей стороны и других дарит улыбками, более нежными, чем мужа…

— Дает ему почувствовать, какую большую милость она ему оказала, выйдя за него замуж, — прошептал князь Михаил. — Собесский всем обязан ей.

Пац перебил его язвительным рассказом о чрезвычайно интимных отношениях жены маршалка с французами. При дальнейшем разговоре он перебрал все ходившие в обществе сплетни…

Князь Михаил равнодушно слушал это; видно было, что он был только зрителем в этой жизни, не вмешиваясь в нее активно, между тем как Пац принимал горячее участие во всем происходившем.

Дав Михаилу немного отдохнуть, Пац встал и, не позволив ему остаться дома, повлек его с собой. Вишневецкий был ему нужен для антуража и напоказ, точно так же, как некогда князьям Острожским был нужен каштелян или воевода в качестве дворецкого или, как называлось у них, маршалка двора, "гофмаршала"…

Поэтому молодые люди вместе выехали из дома на углу Медового переулка и начали длинный ряд посещений в те дома, в которых Пац хотел напомнить о себе, а князю Михаилу пришлось сопровождать приятеля.

 

III

Была весна. Приближалось время, назначенное для выборов, а примас больше всего проводил время в Ловиче, куда ежедневно съезжались все друзья Кондэ…

По лицам и настроениям гостей легко можно было судить, что дело французского кандидата развивалось весьма успешно. Примас перед своими интимными друзьями откровенно говорил, что он уверен в исходе выборов.

Заблаговременно уже распределялись вакансии, какие открылись или могли представиться в период между предварительным съездом ("конвокацией") и избирательным сеймом ("элекцией").

Старик Пражмовский раздавал их, посоветовавшись со своими помощниками и не сомневаясь, что воля его будет исполнена… Несмотря на эту уверенность, они все-таки вели себя бдительно, и Пражмовский ежедневно получал из провинции известия о настроениях, которые там назревали.

Трое самых деятельных приверженцев герцога Кондэ, — архиепископ, Собесский и канцлер Пац, — находились как раз в кабинете Пражмовского на обычном совещании, когда старший придворный доложил о приезде стольника Гоженского… и Пражмовский приказал его тотчас же впустить…

Пан Цедро Гоженский, родом мазур, очень дальний родственник семьи архиепископа, скромный и незаметный человек, почти скрывавший себя и свои сношения, был одним из тех верных слуг Пражмовского, которые исполняли его приказания и наблюдали за подготовкой будущих выборов — anima damnata своего старого господина. Гоженский имел особый дар всюду проникнуть, играть различные роли, смотря по надобности, и получать нужные сведения.

Никто бы не догадался, что этот скромно одетый, несколько лысый, покорный, тихий стольник является главным орудием примаса, который как бы не знал его, — даже не позволял ему никогда показываться в Ловиче.

Гоженский пользовался значительным доверием у шляхты и никогда не задевал. Его не опасались, потому что никто не подозревал в нем деятельного помощника приверженцев Кондэ…

По отношению к своему покровителю и его друзьям, Цедро казался таким покорным, послушным, мягким, точно сам по себе он ничего не значил и не мог, а между тем, благодаря своей необыкновенной гибкости, он умел незаметно выследить все, что ему было нужно, и направить согласно своему плану панов братьев.

Появление Гоженского в этот час не представляло ничего исключительного: почти ежедневно он являлся к примасу с донесениями и за приказаниями… Присутствие Собесского и Паца, перед которыми у него не было тайн, не мешало примасу конфиденциально переговариваться с своим верным слугой.

Стольник скромно остановился у порога, очень низко поклонился всем по очереди сановникам и ждал.

Примас с видимым удовольствием посматривал на явившегося, он его явно любил и ценил.

— С чем явился, милый Цедро? — сказал архиепископ своим тихим в мягким голосом. — Quid novi ?

Гоженский, казалось, минутку раздумывал, бросил вопросительный и многозначительный взгляд на примаса, но получил немой ответ, что может говорить откровенно. Все-таки самый вопрос и колебание предвещали что-то чрезвычайное, и Пражмовский беспокойно зашевелился.

— Quid novi?.. — повторил он.

Гоженский погладил свою лысину, покачал головой и, немного колеблясь, начал:

— Действительно, приношу кое-что новое, — сказал он, — хоть это, может быть, и нелепая болтовня, требующая подтверждения…

Глаза всех с любопытством обратились к говорящему.

— Шляхта в Калишском, Сандомирском и Краковском воеводствах, — продолжал Гоженский, — бродит немножко…

— Ох! — перебил примас. — Она еще будет иметь время перебродить…

Цедро покачал головой…

— Покамест собираются против Кондэ, — сказал он, — только из-за того, что сенаторы и primates regni за него… Движение это крепнет…

Примас поморщился.

— А кого же они хотят? — почти с гневом спросил он, — может быть, Лотарингского?

— Вовсе нет, — ответил шляхтич, — они сами не знают, кого поставить… Пяст ксендза Ольшовского немного вскружил им головы.

— Absurdum , - проворчал примас, — я не вижу в этом никакой опасности, так как я никогда не соглашусь ни на какого Пяста. Что нам мешает, если они потешатся фантасмагорией? Какой Пяст? Который? Где? — все более возбуждаясь, говорил примас. — Ольшовский — это настоящий turbator chori . Я подозреваю даже, что он в шутку рекомендует Пяста, лишь бы прибавить нам забот, так как он отлично знает, что такого нет и быть не может.

Гоженский почтительно молчал и, когда примас, окончивши, умолк, он начал снова:

— При всем том, среди шляхты идет сильная агитация, если не против Кондэ, так как его ни в чем упрекнуть не могут, то против панов сенаторов и старшей братии.

— Вот еще! — горячо отозвался примас. — Старая история; дух противоречия, наваждение сатаны… подрыв всякой дисциплины… всякого повиновения власти, назначенной от Бога… Началось это давно и не скоро кончится… "Равный воеводе" звучит, как лозунг …

Он помолчал немного.

— Ну, — прибавил он, — правду говаривал этот великий канцлер Замойский, что шляхте нужно накричаться, а потом она скоро остынет. Знал ее в этом отношении и Хмельницкий. Надо дать перебродить, а потом все успокоится и усмирится…

Гоженский не прерывал его, но, когда наступило молчание и глаза примаса снова обратились к нему, спокойно проговорил:

— Не хочу повторять злобных клевет, но они выставляют то, что Кондеуш подкупил-де всех, что он деньгами подбирается к короне, которую он уже заранее, еще при Яне Казимире, подготовил себе.

Собесский и Пац взглянули друг на друга и канцлер Литвы стал бормотать что-то себе под нос.

Маршалок, молчавший все время, сказал довольно равнодушно:

— На всех выборах всегда должна была проявиться чья-либо оппозиция, потому что шляхте чуть ли не самое главное иметь случай показать, что она чувствует за собою известное значение. Лишь наш последний государь получил, благодаря казакам unanimitatem , но и тому пришлось предварительно упросить своего соперника князя Карла, чтобы тот сам уступил ему, сняв свою кандидатуру.

— О Пясте не может быть и речи, — проговорил примас, — боюсь, что это фокусы Лотарингского, который, спутав ходы сопернику, хочет воспользоваться мутной водой… Шаваньяк много хитрее и ловчее, чем многие думают…

Говоря это, архиепископ поднял вверх руку и начал потряхивать головой…

— Лотарингского, — смело сказал Собесский, — вовсе нечего опасаться. Даже его собственный посол считает его дело проигранным…

— В таком случае нет и соперников, — сказал Пац, — так как Нейбургского я не беру в счет, хотя у нас на Литве, как я слыхал, некоторые носятся с ним.

Говоря это, он взглянул на Собесского, не желая называть имени родственных ему Радзивиллов.

— Я ничего об этом не знаю, — возразил Собесский, — но не думаю, чтобы кто-нибудь оказывал ему такую плохую услугу, выставляя на смех его кандидатуру, раз за него никто не стоит…

После короткой паузы Гоженский снова заговорил:

— Мне не впервые видеть панов шляхтичей в сильном возбуждении и воодушевлении, но за всю свою жизнь я еще не помню такого раздражения. И я предполагаю, что на дне всего этого находятся чьи-то дрожжи…

— Чьи же это? — кислым тоном спросил примас. — Лотарингский обнаружил бы себя, а если не он, так кто же еще?

Гоженский помолчал.

— Правда, что говоря о Пясте, — прошептал он, немного погодя, — они не могут указать кого-нибудь и становятся в смешное положение с этим Поляновским.

Все встретили смехом имя этого лихого воина, но малозначительного человека. Гоженский тоже улыбнулся.

— Вероятно, потешным кандидатом является князь Димитрий Вишневецкий, — сказал примас. — В этой семье, впрочем, уже иссякла кровь ягеллонов, а ничем другим они не выделялись.

Говоря это, он пренебрежительно пожал плечами.

— Ни один из наших лучших сановников и панов не взял бы на себя этого бремени, — прибавил он, — потому что все они отлично знают, что им пришлось бы надеть терновый венец, так как все на свете восстали бы против Пяста…

Гоженский терпеливо слушал.

— Все это движение и горячка пройдут, — говорил примас тихим, пониженным голосом, — когда они соберутся на выборном поле… Но кто же вызывает этот задор и кто руководит ими?

Стольник потирал руки.

— Именно в этом-то и заключается трудность, чтобы доискаться начала, — сказал он, — и узнать, кто вызвал это зарево… Полагаю, что оно разгорелось где-то в Сандомирском, но от чьей руки началось, я еще не знаю.

— Это первый случай, — сказал Пражмовский, — что ты не сумел добраться до корня… и по правде, сегодня ты пришел ни с чем…

— Я сам не очень высоко ставлю то, что я вам принес сегодня, — ответил Гоженский, — и я, может быть, и промолчал бы, но я полагал, что моя обязанность — дать знать и об этом…

— Постарайся же узнать, откуда дует этот ветер, — перебил его примас, — и нечего говорить, что нужно отделывать и высмеивать этих крикунов…

Зная манеры примаса, Цедро понял, что эти слова означали конец аудиенции, и поэтому он, раскланявшись со всеми по очереди, также покорно, как и при входе, выскользнул из кабинета…

После его ухода некоторое время царило молчание. Три вождя партии Кондэ, пошептавшись немного, казалось, успокоились. Первым встал канцлер Пац, наклонился к руке примаса, издали поклонился Собесскому и, сопровождаемый до двери, исчез…

По уходе его Пражмовский с большей свободой наклонился к Собесскому.

— Грустно признаваться, — тихо сказал он, — но я не совсем доверяю канцлеру… Правда, он должен действовать заодно с нами, но… но…

Он не докончил. На лице Собесского проскользнула улыбка и он покрутил свои усы.

— Я тоже не доверяю Пацам, — ответил он, — но в Литве, этого нельзя отрицать, они достигли значения и силы. Они очень пошли в гору.

— Но, ведь с Радзивиллами они не могут тягаться? — возразил примас.

— И тем не менее всюду, где могут, они подставляют им ногу, — говорил Собесский. — Раньше или позже у них дело дойдет до борьбы.

— Пока что, нужно их беречь! — закончил примас. Собесскому надо было в тот же день вернуться в Варшаву и потому он тотчас после этого краткого разговора попрощался с примасом.

Гетман и маршалок, один из наиболее видных и деятельных сановников того времени, Ян Собесский, которому не давала покоя жена, действовавшая с еще большей горячностью, непрерывно суетясь и хлопоча, принадлежал к числу выдающихся вождей партии Кондэ или вернее, того кандидата, какого Франция хотела бы посадить на польский трон.

В данную эпоху это была еще туманно обрисовывающаяся фигура, которой тщеславие и жадность его жены, Марии Казимиры придавали ложное освещение.

Злополучная судьба хотела, чтобы этот превосходный и замечательный во всех отношениях человек, сохранивший наряду с западным воспитанием и лоском неизгладимый тип польского шляхтича, слишком рано влюбился в очаровательную воспитанницу королевы Марии-Луизы.

Красивая, но бессердечная француженка, принесшая сначала в жертву Собеского Замойскому, ради его богатства и положения последнего, согласилась потом, не выказывая особой любви, выйти замуж за первого же наиболее подходящего поклонника, зная, что он будет послушным орудием в ее руках.

Первые годы этого брака, когда жену маршалка можно было обвинять чуть не в уходе от мужа, были страшным испытанием, которое должен был выдержать до сумасшествия влюбленный муж… Требовательная, ненасытная, капризная, прекрасная Марысенька оказала сильное и пагубное влияние на слабохарактерного Собесского. Только каким-то чудом этот знаменитый военачальник там, где дело касалось служения Речи Посполитой, не давал собой командовать, даже этой всемогущей пани…

Но в ту эпоху, когда начинается этот рассказ, несмотря на то, что он был гетманом и маршалком, то есть, стоял на самой высокой ступени государственной иерархии, — еще нельзя было поручиться, что красавица Марысенька не прикажет ему продать все и убраться с нею во Францию. Путешествие туда и пребывание там Собесской, может быть расхолодили ее и убедили, что лучше быть гетманшей в Польше, чем одной из множества маркиз или графинь на берегах Сены…

Стесненный непомерными расходами жены, Собесский, как гетман и маршалок, кроме всего часто должен был из собственного кармана и войску платить, и одарять подарками послов, так что, например, после отъезда татарского посла он даже писал, что пришлось пожертвовать последним серебряным кувшином с ковшом, поэтому теперь он был поглощен заботами, главным образом о деньгах… Это ему обещали во Франции и на эти деньги очень рассчитывали, как гетман, так и его жена.

Оба они, а в особенности сама пани Собесская, имели из-за ее характера больше врагов и завистников, чем преданных себе людей… Это делало жизнь трудной, потому что надо было во всем поступать с большой осмотрительностью.

Даже те, кто шел в тесных рядах партии Кондэ, под предводительством Примаса и Собесского хотя по виду были в самых лучших отношениях с ним, втайне завидовали и вредили ему.

Богатая семья Пацев, три корифея которых соперничали в блеске с самим Радзивиллом и их родственниками Собесскими, лишь снаружи прикрывали свою ненависть к гетману.

В высшей администрации тоже мило улыбались им, но осуждали их и старались за углом вредить им. Всему этому виной была Мария Казимира, гордость и самоуверенность которой настраивали враждебно и отталкивали всех…

Собесский, который был создан скорее для лагерной и семейной жизни, чем для запутанных интриг, в которые его втянула жена, вертелся, как истинный мученик, в этом огне; служебные обязанности гетмана заставляли его следить за безопасностью страны, поддерживать выборы непопулярного кандидата, наконец, нужда — хозяйничать в обширных поместьях, где он строился, рассаживал тюльпаны и деревца и даже кареты должен был сам заканчивать дома под своим личным наблюдением.

Влюбленный в женщину, которая показывала нежность только тогда, когда ей нужно было чего-нибудь добиться, заваленный различными делами, Собесский не имел времени даже передохнуть.

Марысенька была безгранично требовательна, а он покорен вплоть до утраты собственной воли…

Бессильный перед женщиной, к которой его привязывали больше темперамент и чувственность, чем душа, гетман был неизмеримо талантливее и образованнее, чем та женщина, которая им командовала.

Жаждая знаний и научных занятий, любя книги, предпочитая больше всего общество людей ученых, будучи отличным стратегом и гетманом, он стоял на высоте эпохи, в которой жил, но обладал также и всеми слабостями, пороками и недочетами того времени. Непомерным стремлением к наживе и деньгам заразила его жена; поэтому продажа родной короны герцогу Кондэ не казалась ему преступной продажностью, а лишь нормальной коммерцией, при которой можно было торговаться.

Этот французский кандидат, известный стране только из того, что о нем сообщали его сторонники, у шляхты и в войске был самой непопулярной личностью, так как французы надоели еще со времен Яна Казимира и Владислава, а возраставшее самомнение французов все более вооружало против них.

Начиная с париков, которые называли "пудлами", и кончая чулками, башмаками, манжетами и жабо — все в них казалось смешным. Предпочтение, какое сказывалось им при дворе, и подражание их обычаям в панских кругах лишь увеличивало это нерасположение. Кровавым образом подшутить над французом было самым приятным развлечением для шляхтича.

Итак, Кондэ вовсе не привлекал к себе сердца, а самый способ, каким издавна подстраивалось это подчинение Польши верховенству и владычеству Франции, лишь усиливал это отвращение…

Раньше осуждали сторонников француза за то, что вопреки основным законам они хотели его выбрать и провозгласить еще при жизни Яна Казимира, а теперь не соглашались на его кандидатуру уже потому, что-де уговоренный, вынужденный, обманутый Казимир отрекся от престола лишь для того, чтобы освободить место этому французу.

Отсюда можно было ожидать оппозиции, но паны слишком надеялись на свое могущество и влияние, чтобы бояться ее. За шляхтой издавна установилась слава, что она громко кричит, горячо кидается, но скоро остывает и, пороптавши против Сената, послушно идет за ним.

гетман, вернувшись из Ловича, заехал прямо в дом, который он занял, не имея возможности или, вернее, не желая силой занимать цейхгауз, полагавшийся ему, как квартира на время сеймов и выборов. Этот двор и два соседние с ним, вместе с кухнями, конюшнями, флигелями и другими службами, еле могли вместить, и то со стеснением и при некоторых неудобствах, красавицу Ма-рысеньку и деятельного гетмана.

Несмотря на бережливость, Собесские не могли уклоняться от требований, предъявляемых к их высокому положению; гетман любил торжественные выступления, а для Марии Казимиры составляло необходимость блистать и занимать первое место.

Двор с кортежем, который привел с собой Собесский, доходил до нескольких сот человек. Не хватило конюшен для размещения лошадей, много людей расположилось по постоялым дворам и всяким другим закоулкам.

Один дом весь занимала для себя лично жена гетмана; у нее, когда она была дома, никогда не переводились гости обоего пола. Сюда стекались и отсюда расходились всякие новости и лозунги.

Но это было ничто в сравнении с канцелярией и апартаментами Собесского, где толпа не расходилась. Ежеминутно прибывали курьеры, ежеминутно также отправляли их. Нескольких десятков писарей еле хватало на писание писем и переписку донесений… Начальство с трудом поддерживало порядок. Теснились военные, проталкивались штатские, втирались евреи…

Стража одних молча впускала, других без милосердия выталкивала.

Сам гетман должен был делить себя между гостями и канцелярией…

Но это была странная натура. Собесский никогда не чувствовал себя ни сильным, ни здоровым, каждый день жаловался и в то же время был способен вынести и бессонницу, и напряженную работу, и беспрерывное возбуждение. Редкий день Собесский обходился без совета какого-либо лекаря или подлекаря, и в то же время он с юношеским увлечением по целым дням скакал на охоте, ночевал в лесах и без отдыха совершал спешные поездки… Часто также старые друзья заставляли его выпить вечером больше, чем следует, за что на следующий день он должен был расплачиваться.

И в этот день возвращение гетмана приветствовала кучка ожидающих его людей из его поместий и из войск, которые приехали из разных концов страны, так что ему не дали даже переодеться, а тут уже не раз открывались двери, и посыльные пани гетманши звали его как можно скорее к ней.

Поздороваться с Марысенькой было для него важнее всех неотложных дел.

Она ждала его не одна, а среди блестящей группы дам и светской молодежи. В освещенных комнатах уже издали слышался веселый говор; в маленьком зале кружком сидели нарядные дамы, занятые оживленными разговорами со стоящими перед ними, большей частью молодыми господами. Все были, ча немногими исключениями, во французских костюмах и париках.

Среди дам госпожа Денгоф, с черными, выразительными, подвижными глазами, громче всех разговаривала и смеялась, смелее всех высказываясь, хотя каждое даже незначительное восклицание ее вызывало чуть заметное дрожание губ и бровей на красивом лице хозяйки.

Марысенька, уже извещенная о возвращении мужа, ожидала его, нетерпеливо помахивая веером, у боковой двери маленького, зала, через которую он обыкновенно появлялся…

Еще удивительно свежая и молодая, несмотря на значительное число прожитых лет и перенесенных болезней, гетманша отличалась блеском своего очарования среди многочисленного букета красивых лиц, окружавших ее. Холодом и гордостью веяло от нее, но классическая правильность черт лица, необыкновенный нежный и белый цвет лица, полные огня глаза — придавали ей величие победоносной, торжествующей красоты. Она ничем не привлекала, даже скорее вызывала, может быть, какое-то беспокойство, хотя не трудно было угадать, что, постаравшись быть милой и обворожительной, она могла покорять сердца и царить над ними.

Женщины все, без исключения, незаметно обращали к ней глаза, но смотрели опасливо и недружелюбно. Она, однако, вовсе не старалась никому нравиться, за исключением нескольких господ, для которых она на время смягчала выражение своего лица. А когда она обращалась к другим, то лицо ее тотчас же принимало свое обычное деспотическое выражение.

Глаза госпожи Денгоф, которая беспрестанно то наклонялась к кому-нибудь, то подзывала к себе кого-либо и, по-видимому, весьма оживленно разговаривала, не отрывались от лица хозяйки.

Из их скрещивающихся взглядов даже посторонний мог угадать натянутые отношения, дружественные лишь по внешней необходимости, а внутренне полные взаимной антипатии.

Госпожа Денгоф не могла, да и не думала, состязаться с нею из-за Парисова яблока за первенство в красоте, но обе они боролись из-за влияния и значения, из-за роли в политических интригах, в которых обе принимали деятельное участие.

Вынужденная щадить госпожу Денгоф, прекрасная Марысенька иногда напоминала рысака, грызущего железные удила.

Собесский тихими шагами подошел к двери, задрапированной гобеленовыми портьерами, где его ожидала жена со сдвинутыми бровями и с недовольным выражением лица. Он шел к ней, весь охваченный радостью, посылая воздушные поцелуи, и опустился бы, может быть, на колени перед своим божеством, если бы не боялся этим навлечь на себя его гнев.

Марысенька не позволила ему приблизиться к своим губам, отдернула от его губ свою белую ручку и сдвинула брови:

— Ты оставил меня одну на весь день, — начала она, нисколько не трогаясь при виде мужа, пожиравшего ее глазами, — ты по-пустому проводил где-то время, забывая о том, сколько лиц здесь ожидают тебя. Египтянка, — понизив голос, выговорила она, — сегодня так весела и щебетлива, что я подозреваю, что она нам устроила какую-то пакость. Она не закрывает своего рта и все жалит. Видел ли ты Варденского, привез ли он денег? Я не знаю. Арендатор, как мне говорили, за аренду нагрузил воз одних лишь боратынков . Не надо бы их принимать.

— Ах, божество ты мое, — прошептал Ян, — нам так нужны деньги, что я вынужден брать хотя бы боратынками.

Мария Казимира повела плечами.

— Опять убыток. Один лишь меняла Аарон выгадает на этом… Воспользовавшись минутою задумчивости жены, Собесский невзначай схватил ее ручку и запечатлел на ней горячий поцелуй.

— Как поживает Фанфеник?

— Здоров, но кричит несносно и уже такой же упрямый, как и отец, — ответила гетманша.

— Упрямый? — улыбаясь, спросил муж.

— Деспот! — отвечала Мария Казимира. — Для вида ты меня всегда успокаиваешь послушанием, чтобы отделаться, а потом делаешь по-своему.

Гетман вздохнул.

— Имеешь какие-нибудь распоряжения для меня?

— Будь полюбезнее с египтянкой (Денгоф), а то она догадается, что я жаловалась на нее, — прошептала хозяйка и, отойдя от двери, ввела мужа с собой.

Лицо пана гетмана, которое для жены было ласковым и точно растроганным, уже у порога облеклось сановной важностью, и в то же время спокойствием. Он хотел показать, что не имеет никаких забот и очень доволен всем ходом дел.

Господа, которые занимали нарядных дам, увидев его, по очереди стали подходить к нему и здороваться, а гетман приветствовал всех так свободно, с такою барскою простотою, точно среди них не было ни одного лицемерного или сомнительного друга.

Среди других был здесь и молодой Михаил Вишневецкий, только не с Пацем, а со своим зятем Любомирским, и занимал очень второстепенное место в сторонке, несмотря на свою молодость, наружность, имя и род.

Уже не первой молодости, очень нарядная и вся осыпанная драгоценными камнями, вдовствующая княгиня Радзивилл занимала его своим разговором.

Другие дамы с презрительным сожалением посматривали на молодого человека, который не имел за собой ничего, кроме воспоминаний о несчастном отце и своего миловидного лица. Никто им здесь не интересовался, а княгиня Радзивилл лишь потому его занимала разговором, что никого другого более подходящего для беседы не имела. Вишневецкий тоже видимо чувствовал себя не на своем месте и лишь вынуждаемый необходимостью оставался здесь.

Когда Собесский приблизился, он подошел засвидетельствовать хозяину дома свое почтение, но гетман едва приветствовал его небрежным кивком головы, как бы мимоходом, и отошел в сторону с Любомирским. Шел общий оживленный разговор о Яне Казимире и его щедрых подарках своим друзьям. Завидовали ему относительно Уяздова, но слухи об экс-короле были самые разноречивые: одни утверждали, что он уже сожалел о своем отречении от престола, а другие, что он радовался своему шагу и много надежд возлагал на спокойное безмятежное пребывание во Франции, где король якобы обещал ему пожалование аббатств и пенсий.

С усмешкой пересчитывали всех тех, которых он взял с собой или же отправил вперед.

— Я не поверю, чтобы ему не было скучно без нас, — говорил воевода киевский; — во всяком случае, мы его любили, а он к нам привык. И сами французы не смогут быть более приятными.

— Ах, — прервал его коронный полевой писарь, — с тех пор, как он женился на покойной королеве, никто его не видал танцующим, а в Кракове, представьте, он разошелся, вспомянул старину и был вообще в очень хорошем настроении.

— Во всяком случае, — вмешался саркастически воевода русский, — Польшу и поляков он ругал все время и решительно ни о ком из нас не сказал ни одного доброго слова.

— У Яна Казимира это все было не что иное, как минутное раздражение, — прервал его опять киевский воевода, — он каждого легко мог полюбить и также легко разлюбить; душа у него была добрая, но он больше действовал под наитием минуты. Многое ему следует простить, так как он во всю жизнь не знал ни в чем счастья.

После этого случайного общего разговора все общество снова разделилось на небольшие группы, и в каждой из них потихоньку начали обсуждать то, что на тогдашнем языке посвященных называлось гиацинтами, то есть будущие выборы короля (элекцию).

Так как все собравшиеся были за герцога Кондэ, то о его соперниках говорили без стеснения. Нейбургский не имел за собой ни малейших шансов на то, чтоб к его кандидатуре отнеслись серьезно; дела Лотарингского тоже были неважны, хотя опытность и ловкость его посла Шаваньяка заставляла всех быть настороже.

Со всеми он был в слишком хороших отношениях, слишком чистосердечно он перед всеми признавал себя побежденным, чтоб ему в этом можно было поварить. Госпожа Денгоф утверждала, что несомненно Шаваньяк не лроведет своего государя к короне, не имея вовсе денег или имея их очень мало, но что во всяком случае другим он с большим успехом может с своей стороны затруднить достижение ее.

— Что он от этого выиграет? — спросила хозяйка дома.

— Будет иметь, по крайней мере, в свое оправдание, что и другим также не повезло, как и ему, — возразила госпожа Денгоф.

Тут Морштын референдарий , которого по его внешности и выговору можно было принять за подлинного француза, начал говорить несколько цинично, но как бы полушутя:

— Нетрудно Шаваньяку оправдаться в своей неудаче, для этого стоит лишь показать свой пустой кошелек. Что в наше время делается без денег? Лотарингский хотел бы быть избранным в кредит, но кто же может нам за него поручиться, что он впоследствии оплатит свои долги?! Ведь самая дешевая из всех элекций, а именно последняя, обошлась в полтора миллиона князю Карлу, который никогда не мог забыть этой потери. Шаваньяк, когда ему придется стать перед лицом Сейма и рекомендовать своего кандидата… не знаю, каким образом он раздобудется для этого приличной кавалькадой и кортежем. Жаль мне его беднягу, так как, вообще говоря, он человек очень милый и практичный.

— Князь Лотарингский, — прибавил кто-то со стороны, — сначала рассчитывал на содействие короля французского.

— И совсем напрасно утруждал себя, — шепнул коронный хорунжий.

Гости во время этого разговора начали понемногу расходиться; Любомирский уже прощался с хозяйкой дома, которая едва соблаговолила взглянуть на его спутника князя Михаила.

Как это всегда бывает, не успели двери закрыться за ними, как уже они стали предметом злостных замечаний.

— Князь Михаил, — отозвалась хозяйка, — должно быть, очень оплакивает смерть сына нашей королевы, которая питала к нему слабость. Однажды я слышала, как она шутя предсказывала, что этот юноша когда-нибудь станет королем.

Все гости безудержно громко засмеялись, так всем это показалось чем-то до уродливости странным.

— Лишь в голове такого чуждого нашему свету человека, как епископ холмский, — сказал Морштын, — могла зародиться в настоящее время мысль посадить Пяста на трон. Никогда это не осуществится, потому что в таком случае все государство несомненно распадется, страна возмутится, и начнется брожение и междоусобные схватки.

— Королева Мария питала слабость к князю Михаилу, когда он еще был мальчиком, — продолжала гетманша, — но она не предвидела, что из этого довольно смазливого мальчика так непредвиденно вырастет такое холодное деревянное существо. Я его никогда не видела веселящимся по-молодому.

— Невозможно от него требовать, чтоб он тешился, когда нечем, — произнес референдаций. — Каждый день приходится ему слушать жалобы матери и смотреть на ее заботы о расстроенных поместьях; в доме у них терпят почти нужду. Недавно я встретил в дороге княгиню Гризельду. Ехала она в допотопном облезлом возке, лошади худые, ливреи на челяди выцветшие и устарелые. От кредиторов она не может отбиться.

— Nous en ferons quelque chose ! — вставила, хозяйка дома, поглядывая на супруга, который покручивал свой ус и молчал.

Женщины начали довольно откровенно говорить о князе Михаиле, каким он каждой из них казался и насколько нравился. Все почти находили его сносным, но ни наружность его, ни отборное воспитание не привлекали к нему ничьих симпатий.

Госпожа Денгоф находила его холодным и слишком несмелым:

— Много бы он выиграл, если бы смелее выступал.

— Бог мой, — прервал шутливо Морштын, — чтобы быть смелым, нужно быть сытым и чувствовать, что в кошелке полно, а у бедного князя Михаила как раз нет ни того, ни другого.

— Любомирские должны же его чем-нибудь сделать, — сказал коронный хорунжий. — Время еще не ушло, ему, ведь, самое большее лет под тридцать. В крайнем случае, он может вернуться к императорскому двору, где, как я слышал, его очень ценили, — добавил Морштын.

— Ни Любомирские, ни князь Дмитрий не допустят до этого, — шепнул хорунжий.

При упоминании о князе Дмитрии Вишневецком, с которым Собесский был почти в открытой войне, на лице его промелькнуло выражение какой-то презрительной гадливости, и разговор на этом оборвался.

Остальные гости прощались с гетманшей и гетманом, который галантно провожал дам до экипажей, говоря им любезности.

Когда он возвратился в зал, надеясь застать там жену, ее уже не было тут, и он скорым шагом пошел за нею в ее кабинет.

Мария-Казимира сидела в кресле, а вызванная ею служанка, смуглая, обветренная, некрасивая француженка с кислым выражением лица, занималась расчесыванием волос своей госпожи и приготовлением ночного туалета.

Вид Пьеретты, которую он здесь не ожидал застать, немного раздражил гетмана: при ней он не мог дать воли своей накопившейся нежности, выражающейся в ласках и поцелуях. Можно было заподозрить довольно утомленную и холодную даму в том, что она нарочно поспешила позвать служанку именно для того, чтобы держать мужа на дистанции.

Какие чувства она питала в этой фазе своей супружеской жизни к своему Ясеньку , о том она одна только, может быть, знала. Гетман не мог похвалиться никакими проявлениями ее нежности; напротив, всегда как-то выходило, что даже ему не разрешалось быть очень назойливым.

Вот и на этот раз Орондат не мог говорить с Астреей ни о чем другом, как только об общественных событиях или же о личных делах, которые особенно интересовали пани гетманшу. И не без основания, так как все, чем Собесский владел, юридически уже принадлежало жене в силу передачи ей в собственность или в пожизненное пользование.

Следила она за этим так хорошо и напоминала об этом так настойчиво, что влюбленный Орондат должен был подчиняться, и все документы о дарении, завещании, предоставлении в пользовании были уже выполнены.

Кроме забот о себе самой, у Марии-Казимиры были еще отец, брат и сестра, о которых она также заботилась.

Гетман, который командовал войсками Речи Посполитой и вместе с примасом пользовался наибольшей властью в королевстве, покорно выслушивал приказания, какие ему давала жена. Ни одна мелочь не ускользала от ее внимания и памяти. Она повторила ему, что он должен приказать управляющему своих поместий, Вар-денскому, как отпустить арендатора калишского поместья и как воспользоваться услугами пронырливого Аарона…

Разговор затягивался. Несколько раз Пьеретта собиралась уходить, но всякий раз госпожа останавливала ее. Гетман сидел упрямо, желая дождаться, когда они останутся вдвоем.

Вдруг Мария-Казимира встала, взглянула на бронзовые часы, стоявшие на камине, зевнула несколько раз и категорически заявила служанке, что она сейчас ложится, намекая мужу, что ей желательно остаться одной.

Гетман забормотал какую-то покорную просьбу, но получил такой резкий отпор, что, не решаясь повторить ее, он подошел уже исключительно, чтобы откланяться, и при этом у него вырвался тяжелый вздох. Мария-Казимира нетерпеливо сократила свое прощание и, обращаясь к служанке повелительным тоном, поспешила к ложу, посланному под пологом. Собесский бросил на него тоскливый взгляд и замедленным шагом вышел, как изгнанный из рая.

 

IV

Оживленное движение, какое царило в Варшаве в предвыборное время, почти совсем не доходило до мирного домика на Медовой улице. Отголоски его приносил с собой только князь Михаил, который и сам так мало интересовался общественными делами, что даже матери не мог приносить достаточно подробных сведений о них.

Немного апатичный, угнетенный своей бедностью и положением, которые не давали ему никакого веса, он, хотя почти ежедневно бывал у Любомирских, у Браницкого, у князя Дмитрия, но нигде не принимал участия в том, что других так сильно захватывало.

Привязанный к матери, он лишь сердился на всех, кто нарушал ее спокойствие, и тогда он выходил из себя чересчур резко, а собственно говоря, ему было безразлично, кто станет королем, и как потом переформируются те силы, которые начнут бороться между собою из-за фактической власти.

После каждого возвращения домой, он шел развлекать свою мать рассказами о том, что слышал и видел среди того мира, от которого она хотя и удалялась, но о котором все-таки хотела знать, что в нем происходит.

Так, побывав у гетманши, он тоже должен был вечером повторить княгине Гризельде обрывки тех разговоров, которые доходили до его ушей. Собесские не принадлежали к любимцам старушки, которой гетман докучал процентами и напоминаниями о неоплаченных долгах, которые лежали на владениях покойного Иеремии, и, наконец, своей явной враждебностью к князю Дмитрию и заключительной явной ссорой с ним.

Особенно не любила она "француженку", все недостатки и черты характера которой она знала и угадывала превосходно. То влияние и значение, которое Собесские приобрели за последнее время, ее беспокоило и огорчало.

После каждого рассказа своего сына, княгиня Гризельда, хотя и не выказывала ему того, что она чувствует, сама становилась все грустнее и грустнее. Ни Любомирские, ни Вишневецкие ничего хорошего не могли ждать для себя от Собесских.

На другой день, когда князь Михаил уже давно ушел, а княгиня-мать сидела одна со своей Еленой, ведя с нею разговор, прерывающийся очень долгими паузами, вдруг послышались приближающиеся медленно чьи-то шаги от передней. Зебжидовская привстала с своего сидения, старушка подняла голову, а на пороге появился уже пожилой, но бодрый и живой мужчина, в костюме мирского духовенства, с черной пелериной на плечах… и глубоким поклоном поздоровался с княгиней, приветствуя ее обычным:

— Да будет восхваляем Иисус Христос.

Княгиня с просветлевшим лицом встала навстречу ему, а Елена, поцеловав руку, повела его к креслу, которое стояло перед столиком и обычным сиденьем хозяйки дома. Лицо ксендза не отличалось большой тонкостью черт, было выразительно и крупно очерчено, но вместе с тем, своею простотой привлекательно и симпатично. Несмотря на возраст, много жизни было в этих чертах, на которые почтенность духовного сана наложила какой-то отпечаток величия. Это был ксендз Фантоний, кустодий варшавский, старый друг дома Вишневецких, который, несмотря на свое итальянское происхождение и фамилию с детства жил в Польше и превратился из итальянца в поляка. Прежние и новые связи давали ему свободный доступ во все именитые дома, а независимость, так как ксендз кустодий считался довольно богатым, давала ему возможность вращаться среди аристократии тем свободнее, что Фантоний не нуждался в ней, так как не был честолюбив и даже митры не думал добиваться.

Ставши кустодием почти против своего желания и устроившись довольно удобно в каменном доме, который назывался Кустодией, где он размещался чересчур просторно, он не желал ничего большего: духовные обязанности при коллегии, поддерживание знакомств в обществе и чтение, которое он любил, были вполне достаточны ему для заполнения его жизни. Близкой семьи у него не было.

Имея чувствительное сердце, он питал особое почтение к княгине Гризельде, которая заслуживала этого вполне своим характером и судьбой. Энергия, с которой она сопротивлялась всем превратностям и ударам судьбы, возбуждала в нем удивление и преклонение.

Видя ее всеми покинутой, кустодий считал своей обязанностью ее проведывать. Он любил и уважал тоже Елену, которая сумела посвятить себя заботам о названной матери, не давая никому почувствовать свою жертву, делая это весело и легко. Наконец, занимал его и князь Михаил, в котором он хотел пробудить больше жизни и веры в себя, заменить его апатию, столь несоответствующую его возрасту, более активным участием в делах общественных. Но молодой Вишневецкий, несмотря на кажущуюся мягкость характера, противостоял его влиянию. Даже матери, которой он был во всем послушен, не удавалось переделать его характера.

Среди задушевного разговора с матерью, когда упоминали о князе Михаиле и мать жаловалась на его равнодушие, ксендз Фантоний утверждал, что, очевидно, не настал еще момент, и не пришли еще те обстоятельства, которые могли бы его вывести из такого состояния оцепенения.

— Предпочитаю эту запоздалость в князе Михаиле, — сказал кустодий, чем излишнюю скороспелость и аппетит к жизни, на который уходят лучшие силы иной молодежи; а князь Михаил, когда пробьет час, вступит на свой пост со всей силой и с тем запасом жизни, какой он унаследовал от отца.

Княгиня Гризельда со вздохом ответила: — Дай-то, Бог!

От внимания матери все-таки не могло ускользнуть, что Михаил выходил из апатии лишь тогда, когда речь шла об изысканной одежде и роскоши, которою он любил себя окружать, или, наконец, о тонких блюдах, которые он слишком смаковал.

К иным житейским делам он был так холоден, как будто они были для него совсем безразличны. Честолюбие трудно было в нем пробудить. Не имея никакого занятия, он иногда охотно брал в руки книги, но затем бросал их, не чувствуя потребности вернуться к ним.

Даже те юношеские дружеские отношения, которые в возрасте князя Михаила легко завязываются и многому в жизни потом помогают, не привлекали князя Михаила; у него было много хороших знакомых, но постоянных интимных друзей он не знал.

Одна лишь Елена пользовалась его полным доверием, и ей он поверял все, все свои самые сокровенные мысли и переживания.

Мать, зная о его братской привязанности и о влиянии Елены на сына, часто прибегала к ее помощи, когда сама чего-нибудь не хотела ему посоветовать или приказать.

Ксендз Фантони (так была его фамилия по-итальянски) пришел к княгине, как всегда, с некоторым запасом новостей. У него они получали другой характер, чем им придавали в тогдашнем легкомысленном свете, так как священник охотнее им придавал хороший, чем дурной смысл.

— Уже многие съезжаются на выборы; правительственный павильон уже сооружен и поставлен… Воеводства и земли размечают свои прежние стоянки. Можно ожидать, что выборы будут оживленные, — начал рассказывать кустодий ксендз Фантони. — В Варшаве даже для господ сенаторов почти уж не хватает мест. Они приводят с собою многочисленные дворы, хотя не думаю, чтобы им понадобилась охрана, так как никаких схваток, как это бывало раньше не предвидится. Франция слишком могущественна, чтобы после таких усилий не быть уверенной в победе.

— Вы так думаете? — спросила княгиня Гризельда.

— Я почти уверен в этом, — продолжал ксендз Фантони, — самое лучшее доказательство, это то, что император, который в силу традиций должен был бы интересоваться этими выборами и принимать в них активное участие, совсем не вмешивается в них…

— Да, ведь императорским кандидатом является герцог Лота-рингский, — сказала княгиня Гризельда, — и я слышала, что на случай, если ему повезет, для него уже держат в запасе эрцгерцогиню.

Кустодий рассмеялся и добавил тихо:

— Tu, felix Austria, mibe ! Да, — продолжал он, — это уж такой обычай…

— Представьте же себе, — понижая голос проговорила княгиня Гризельда, наклоняясь к гостю, — что посол Лотарингского старался склонить моего сына на свою сторону…

Она пожала плечами.

— Михаила так мало интересуют эти выборы, — продолжала княгиня, — что часто трудно уговорить его быть в курсе всего происходящего, и если бы Любомирский не приносил мне кое-каких сведений, я бы совсем ничего не знала.

— Выборы, — ответил кустодий, — стряпаются у нашего ксендза примаса и у гетмана Собесского. Этим двум могучим силам ничто не может противостоять.

Княгиня Гризельда медленно подняла свои выцветшие, выплаканные глаза на Фантония.

— Вчера, — сказала она, — был у меня старый слуга Иеремии, сандомирец, возвратившийся теперь на свое пепелище. Рассказывал он мне удивительные вещи, которым я, впрочем, не придаю значения; он говорит, будто бы шляхта собирается стать стеной против магнатов и не допустит "Кондеуша".

Ксендз Фантони добродушно рассмеялся.

— Уличная болтовня! — воскликнул он. — Шляхта во время каждых выборов становится на дыбы против старшей своей братии, но ее очень легко успокоить и приобрести ее расположение… Ей, ведь, нечего бояться Кондэ… И, собственно говоря, кого они могли бы и хотели бы избрать? Для них так же хорош Кондэ или Лотарингский, как и Нейбургский, потому что, ведь, они ни одного из них не знают.

— Я смотрю равнодушно на исход этих выборов, — произнесла княгиня. — Кондэ будет иметь в виду, что покойная королева была очень благосклонна к моему сыну и ей мы обязаны тем, что он получил хорошее воспитание… А для меня это было самое главное… Если Лотарингский каким-нибудь чудом пройдет, то его несомненно будет поддерживать император; он женится на эрцгерцогине и австрийский двор будет пользоваться большим влиянием, а Михаил имеет в нем связи и друзей… А что касается Нейбургского, то…

— Это просто немыслимо, — перебил ксендз Фантони. — Австрийский двор только для виду ему покровительствует; никого у него нет и денег мало, и родственные Радзивидлы немного пользы ему принесут…

Хотя темы разговора уже исчерпывались, но ксендз кустодий сидел так, как будто его что-то задерживало, постоянно оглядывался и, видя Елену, молчал. Княгиня догадалась, что ему нужно сообщить ей что-то интимное.

Незаметно она кивнула Елене, которая поняла и. сейчас же вышла.

— Теперь мы одни, — обратилась княгиня. — Мне показалось, отче, что вы имели еще что-то сообщить мне… Не правда ли?

— Вот именно! Да, да, — оживился ксендз, — я с этим давно уже ношусь, но все не осмеливался высказаться. Теперь же пришло окончательное время и я вынужден просить вас, княжеская мосц, выслушайте меня и не сердитесь…

— На вас сердиться?! — воскликнула, смеясь, старушка.

— Пусть не оскорбляет вас моя откровенность, — начал говорить ксендз Фантони. — Сыну Иеремии и его вдове неприлично жить в этом старом домике. Нужно что-либо предпринять для света, для рода, а более всего для будущности князя Михаила. Хотя ваши материальные дела в настоящее время затруднительны, но должны же они когда-нибудь улучшиться, а тем временем нужно, хотя бы и с некоторым усилием, поставить князя на более блестящую ногу. Я не говорю о каких-нибудь излишествах, но, ведь, сын Иеремии…

Княгиня Гризельда заломила руки и из ее глаз полились крупные слезы.

— Сотню раз уже об этом мечтала и раздумывала, что бы сделать, — произнесла она сквозь слезы, — но в оправдание свое имею лишь одно, — что наша бедность это — гордость, это — заслуга, это — отличие, с которым не может сравниться никакой блеск. Михаил вынужден получать пособие от королевы… Это ли не доказательство, что отец его посвятил для отчизны все, что мог?..

— Но во всем есть мера, — возразил горячо ксендз, — что для другого являлось бы достаточным, того для сына Иеремии мало. Слишком низко не следует опускаться.

— Все мои источники уже исчерпаны, — прервала его княгиня. — Любомирскую просить не могу и не буду. Дмитрий сам лишнего не имеет.

Она умолкла.

— В таких случаях, — заметил ксендз Фантони, — когда можно ожидать несомненной будущности, нужно, рассчитывая на нее, призанять в долг где-нибудь… У меня для вашей княжеской мосци лежит у каноника Бранта тысяча червонцев… И все каменное здание моей кустодии к вашим услугам. Дом стоит пустой. Там и принять можно прилично и вообще во всех отношениях удобнее.

Растроганная княгиня едва могла отвечать и все повторяла:

— Благодарствую, пусть Бог вас вознаградит… Я занимать боюсь, а этот домик…

Ксендз не дал ей окончить.

— Этот дом для вас, княгиня, и для князя Михаила вовсе не подходит. Он мог служить только временно, пока не находилось чего-нибудь другого, а я настоятельно предлагаю кустодию. Она стоит наготове.

При этих словах как раз вошел вернувшийся домой князь Михаил; он слышал их и с нескрываемой радостью бросился целовать руки ксендза. Мать, видя его таким счастливым, не в силах была прекословить и только вздохнула.

— Но мне, мне-то, — сказала она, — позвольте еще здесь остаться. Пусть Михаил будет свободен и поживет своим домом.

Молодой князь нахмурился. Ксендз, видя, что мать и сын скорее столкуются, если их оставить одних, встал и попрощался со старой княгиней, которая проводила его до порога. Как только он скрылся, она подняла глаза на сына.

— Наш искренний друг, — сказала она, — и так заботится о нас, как никто из родственников. Отчасти он прав, что ты держишься слишком в тени и даешь всем себя опережать, но могло ли быть иначе при наших недостаточных средствах и при таком бремени долгов? Люди оскорбляли бы память твоего отца, говорили бы, что мы долгов не платим, а на лишнее тратимся… Ксендз Фантони, может быть, и прав, упрекая меня. Я могу остаться в стороне, но ты…

— Я, — начал сын с очевидным смущением, — я следую советам Любомирских: я не скрываюсь, я всюду езжу, везде бываю, но я ведь не виноват, что другие, выступая с большим блеском, привлекают на себя больше глаз.

— О, ты — слишком несмелый, — ответила мать, — это все говорят, и я сама теперь вижу это. Сколько еще более бедных, чем ты, и не носящих такого имени, громко заявляют о себе, с шумом расчищают себе дорогу и играют роль в обществе…

— Я так не могу, — сказал князь с улыбкой.

Как только ксендз Фантони ушел, вошла Елена, остановилась и слушала.

— Вы сумели бы, — вмешалась она, — если б захотели, но вот эта ваша медлительность, это ваше равнодушие ко всему!..

Князь Михаил обернулся к ней с упреком в глазах:

— Даже и ты меня обвиняешь! — произнес он. — Но ведь мое поведение великолепно согласуется с моим положением…

— Твое поведение говорит только, что ты как будто ничего большего не требуешь от своей судьбы и не чувствуешь себя созданным ни для чего более высокого, чем теперешнее твое несчастное прозябание на положении всеми игнорируемого человека, — возразила Елена.

— Да ведь в свете без средств, без внешней представительности, — перебил князь Михаил, — ничего нельзя поделать и только рискуешь попасть в смешное положение. Держась в стороне, ничего не требуя, мне легче сохранить свое достоинство. Если б я стал назойливо лезть вперед, я мог натолкнуться на резкий отпор, а я этого не перенес бы…

Разговор сына с матерью, которая умолкла в раздумье, превратился в маленький диспут с кузиной. Княгиня Гризельда почувствовала потребность остаться наедине и вышла, оставляя их одних, с уверенностью, что молодая девушка, высказывая в разговоре свои мысли, этим выразит и мысли самой княгини.

Михаил уселся против Елены с выражением самоотречения на лице и, как было всегда, когда он оказывался с нею вдвоем, его обычно насупленное лицо прояснилось, он взял ее ручку, поцеловал, улыбнулся и проговорил почти детским тоном:

— Не ругайте же вы меня все!.. Чего вы хотите все от меня? Я и без того достаточно несчастлив и измучен…

Елена нетерпеливо пожала плечами, но взгляд ее с большой нежностью остановился на кузене.

— Мы все о вас беспокоимся, — сказала она, — все, не исключая ксендза кустодия, который, хотя нам и чужой, все-таки находит, что вам следует чаще и внушительнее показывать себя в обществе… и только одно лицо, — сам князь Михаил, так бесконечно равнодушен…

— Ах, дорогая Еля, — прервал ее князь, постоянно преследуя ее ручку, которую он старался ухватить, и которая все ускользала от него, — милая Еля, этот бедный Михаил желает и мечтает для себя кое о чем, совершенно ином, чем то, что вы все хотели бы ему предоставить. Я не создан для того света, в котором мне постоянно нужно чего-то добиваться и к чему-то стремиться, чтоб на другой же день желать еще большего и еще высшего. Мне было бы так хорошо в самом скромном звании, в каком-нибудь очень скромном замке, с десятком слуг в красивой ливрее, с парой возков шестеркой в каретнике, да с хорошим поваром и пирожником.

— И при этом с гардеробом из Парижа? — добавила насмешливо Елена.

— О, само собой разумеется! — весело подтвердил князь.

— А еще что? — спросила она.

— Без заботы о боратынках, без долгов, для которых постоянно нужно выпрашивать отсрочки…

Тут он умолк на минуту.

— Без врагов, без этой борьбы и без интриг, которые отравляют жизнь, — закончил он.

— В этой картине есть еще один пробел, — добавила Елена, — для исполнения ее нужна достойная тебя и милая супруга…

— Знаешь, — воскликнул живо князь, — лишь бы при мне были мать и ты, меня бы не потянуло ни к кому больше. Женщин я боюсь… а спокойствие мне так дорого…

— Лентяй ты немножко, — ответила Зебжидовская. — Боишься всего, тогда как твой отец ничего не пугался.

Молодой Вишневецкий поморщился при этом напоминании и начал более серьезным тоном:

— Ты ошибаешься, милая Елена; если он не знал страха перед неприятелем на поле битвы, так и я бы этого не испугался; но я боюсь тех, которые под видом приязни и братства таят измену, тех, которые и ему самому всю жизнь отравили, — тех и он ненавидел и боялся так же, как и я. Потому-то я неохотно иду туда, где могу с ними встретиться.

Зебжидовская сидела задумавшись.

— Все это в женщине было бы понятно и объяснимо, — произнесла она после минуты молчания, — но мужчина ведь создан для борьбы, а не для такой сибаритской жизни в безмятежном покое и отдыхе… Тем более, если кто-нибудь так молод, как вы, когда вы притом носите имя Вишневецких и обладаете всем, что нужно в обществе для успеха…

Князь Михаил рассмеялся и сказал:

— Ах, как ты ошибаешься, приписывая мне то, чего у меня нет!

Оба молчали некоторое время; Елена внимательно смотрела на него испытующим взглядом, а он или молчал, или нежно улыбался, встречаясь глазами с ее взглядом.

— Поверь мне, Еля, — сказал он, вставая, — пока у меня есть мать и ты, мне ничего, ничего больше не нужно. Мне так хорошо с вами… Ты воображаешь, что, подойдя вплотную к этому свету, кишащему злобными интригами, можно сохранить вкус к чему-либо?.. Я смотрю, слушаю и содрогаюсь. Я вижу, как они обнимаются, целуются, уверяют друг друга, братаются, а через минуту высмеивают друг друга и роют ямы один другому. Борьба Пацов с Радзи-виллами, борьба Любомирских с Собесским, обоюдное недоверие, взаимное предательство… продажность… потом эти соглашения, которые служат началом новых ссор; перемирия, нарушаемые на следующий же день, зависть, соперничество, ничем ненасытимые честолюбия, а обман заменяет собою для них насущный хлеб…

Елена слушала печально, а потом сказала:

— Вы все видите в черном свете. Люди слабы, это — бесспорно, но они не так дурны, как кажется, и с такими, какими их создал Господь Бог, приходится ведь жить, не уходить же в пустыню!

Видя, что Михаилу взгрустнулось, жалостливая девушка постаралась рассеять его меланхолическое настроение.

— Надеюсь, — начала она, — вы не забыли послать заказ в Париж?

— Еще вчера! — оживленно откликнулся князь Михаил. — Мне хочется иметь что-нибудь в таком роде, как у Шаваньяка… Но, к несчастью, все эти кружева так дороги, а шитье и позументы тоже стоят больших денег!

— Пришлют ли вам вовремя к коронации? — участливо спросила девушка.

— Я категорически поставил это условие. Выборный сейм, который только еще подготовляется, несомненно затянется. Если вопрос будет не в кандидате, то все-таки шляхта сначала начнет выставлять различные условия: возвращение конфискованных земель, уравнение прав диссидентам и тому подобное. Все это будет предлогом для долгих речей, прений и большой потери времени… Потом послы будут представлять своих кандидатов на трон, их будут выслушивать, потом совещаться, начнутся бури в стаканах воды… и в наилучшем случае пройдет месяц от открытия сейма. Впрочем, не знаю, но, если в интересах интеррекса будет протянуть дольше пользование той властью, какая ему теперь принадлежит, то он, конечно, и дольше затянет выборы и продлит междукоролевье. Быть может, он захочет дождаться, чтоб Кондэ успел доехать до границы, а затем показать его в ореоле всей рыцарской доблести?.. Если мне вовремя не привезут платья из Парижа, — прибавил князь многозначительно, — то признаюсь, что во время последующих торжеств я буду себя чувствовать в очень большом затруднении… Я имею один лишь комплект платья, совершенно свежий и щегольской, остальные уже поношены и по ним заметно, что в моем гардеробе слишком мало смен… Шаваньяк оказал мне большую услугу, сам того не подозревая…

— Мне кажется, — прошептала Елена, — обошлось бы и без него; ведь княгиня ожидает денег, и я знаю, что деньги предназначены для вас.

— Прежде всего она должна и о себе помнить, — вставил свое замечание князь.

— Нам ничего не нужно, — протестовала Елена, — а вам много… Костюмы, лошади, ливреи, слуги… — и оборвала свою речь как бы на полуслове.

Князь Михаил вздохнул.

— Больше всего вам нужно жажды жизни… — закончила Елена.

Они взглянули друг другу в глаза. Вишневецкий, ничего не ответив, взял ее руку, поднес ее к губам и вышел, задумавшись.

Вскоре затем он велел подать себе коня и отправился в город. Весенний день манил всех за город на Волю , толпы любопытных тянулись к избирательному павильону. Князь направился к двору канцлерши Пац, который находился на полпути из Варшавы к валам. Для любопытствующих дам, сторонниц герцога Кондэ, которых выборы так близко касались, что они хотели быть, как можно ближе к Воле и к валам, канцлерша велела вдоль своего дворца построить специальную стеклянную галерею, в которой, как в оранжерее цветы, от начала выборов сидели по целым дням разные красивые и некрасивые, молодые и старые дамы, рассматривая проезжающих мимо, критикуя экипажи, лошадей, наряды, останавливали знакомых, обмахивались платочками и в общем великолепно развлекались видом оживленного тракта.

Канцлерша едва могла разместить гостей, так все к ней напрашивались, — дамы просиживали целыми днями, мужчины приезжали, садились, уезжали и опять возвращались.

А так как дело Кондэ, невидимый штандарт которого развевался над этой галереей, обстояло по всеобщему убеждению великолепно, то здесь непрерывно царила веселость и хорошее настроение духа, в галерее постоянно раздавался смех, прелестные дамы щебетали. Никто не проехал мимо канцлерши, чтобы не остановиться или, по крайней мере, не замедлить хода и не обменяться несколькими словами с дамами.

Канцлерша, гетманша, прекрасная молоденькая княгиня Радзивилл, госпожа Денгоф и другие имели к своим услугам множество молодых людей, родственников и придворных. Последние поддерживали непрерывную связь между Волей, Варшавой и находившимся на полпути между ними дворцом канцлера. Сюда с обоих концов сбегались все новости, последние сплетни и самые свежие известия.

Никто не мог попасть в лагеря, не проехав под взглядами любопытных дам, которые по данному сигналу сбегались к окнам, грациозно теснились, приветствовали знакомых и снова перепархивали к столам, заставленным целый день всяческими закусками, вареньями, печеньями и вином.

Едущие верхом подъезжали к самой стене, чтобы пожать протянутую белую ручку и выслушать из коралловых губок поручения; некоторые выходили из своих возков, другие, как, например, примас, кланялись и благословляли.

В некотором отдалении стояли также кучки любопытной черни, которая всматривалась больше в стеклянную галерею, чем на проезжающих господ.

Князь Михаил машинально направился в сторону галереи, но на половине дороги, взглянувши на свою верховую лошадь и на сопровождавших его слуг в довольно потертых ливреях, он повернул в сторону. В такой яркий солнечный день слишком непрезентабельно выглядел он со своими спутниками, и он не хотел подвергнуться невыгодному для него сравнению с теми, кто наверное находился сейчас у стеклянной галереи, а они-то и составляли самую влиятельную часть общества.

Даже его приятель, молодой Пац, с которым он встретился, не мог его уговорить направиться вместе к канцлерше; князь Михаил отговорился ссылкой на какое-то спешное таинственное дело, и направился в уединенную прогулку.

Когда все это происходило, а княгиня Гризельда после оживленного разговора с Еленой взяла книжку, чтобы чтением отогнать неприятные впечатления и печальные мысли, старый слуга доложил ей, что бывший придворный князя Иеремии некий Вацек Громбчевский, из Сандомира, желает ей поклониться.

Княгиня не могла себе уяснить, что ему было нужно от нее, так как однажды она уже разговаривала с ним; она даже несколько испугалась, что он, не будучи осведомлен относительно ее положения, может у нее попросить какой-либо помощи во имя своей прежней службы; это ее тем более волновало, что никого, кто приходил к ней во имя покойного, она не могла отвергнуть.

Таким образом Громбчевский получил вторичную аудиенцию.

Униженно стоял, бедно одетый, тощий, длинный, с вытянутой шеей, с остроконечной головой, когда-то фамильярно названный Вацком, бывший подконюший князя Иеремии.

Княгиня приветливо поздоровалась с ним, не вставая с кресла, все еще обеспокоенная мыслью, что он может попросить чего-либо, в чем она будет вынуждена отказать ему.

— Я собственно, — начал шляхтич от самого порога, подергивая свои усы, видимо, смущенный, запинаясь, — я припадаю к стопам вашей княжеской мосци еще раз с большой просьбой.

Княгиня даже побледнела.

— Извините мне мою смелость, — продолжал Громбчевский, — мы, сандомирцы, питаем большое уважение ко всем тем, кто за Речь Посполитую страдал и сражался за нее, а потому имя покойного, царствие ему небесное, Иеремии у нас в великом почете. А также и весь род его… Многие просят меня, чтоб им дана была возможность лицезреть хоть сына героя. Конечно, невозможно всех принимать, это я понимаю, но есть у меня верный друг, а отчасти и родственник, которого, с вашего позволения, княгиня, мне бы очень хотелось привести, чтобы он имел счастье хоть взглянуть на кровного сына нашего гетмана.

Княгиня слушала его, постепенно отходила от ощущения испуга; но просьба почтенного Громбчевского, тем не менее показалась ей странной, и она не скоро нашлась, что ему ответить.

— А вы разве князя Михаила никогда не встречали и не видели? — спросила она.

— Простите меня, ваше сиятельство, — ответил шляхтич, — я глазами слаб, плохо вижу и, правду говоря, я не видал князя Михаила с того времени, как он еще был ребенком, и узнать его мне было бы трудно.

Старушка весело улыбнулась, так как такое уважение к памяти ее мужа ей было приятно.

— Любезный Громбчевский, завтра можешь придти вместе с твоим приятелем. Михаил будет дома, и старого слугу своего отца наверно примет с удовольствием. За вашу привязанность к нашему дому да наградит вас Господь!

Шлятхич без разговоров низко поклонился и вышел.

Это немного странное желание Громбчевского привело старушку на весь день в хорошее настроение: сначала она похвалилась этим перед Еленой, потом рассказала ксендзу Кустодию, который заглянул на минуту, наконец, вернувшемуся домой князю Михаилу, который принял это известие довольно равнодушно. Ему не особенно нравилось выступать на показ. Он совсем не был расположен льстить и привлекать к себе сердца господ шляхты. Воспитанный в другом мире, продукт другой культуры, он мало понимал эту традиционную старую родную культуру, которая, не имея внешнего западного лоска, в некоторых отношениях все-таки стояла на одном уровне с ней.

Быть может, покажется смелым утверждение, что нравственные и религиозные чувства у лучшей части шляхты были тогда очень высоко развиты, и там, где ни фанатизм, ни предрассудки их не искажали, люди, не знавшие ничего, кроме латыни, могли с успехом стать вровень с людьми, отшлифованными на французский лад.

Князь несколько поморщился, когда мать объяснила ему в чем заключалась просьба Громбчевского, и добавила, что она же обещала ему прием.

Матери он не мог ни в чем отказать, но когда он остался вдвоем с Еленой, он пробормотал:

— Я знаю, что я им не понравлюсь, хотя буду стараться не уронить ни в чем память отца… Но что за странная мысль пришла им в голову? Зачем им вздумалось меня осматривать?

Елена не находила в этом ничего странного и мягко казала:

— Мой Михась, приготовься, и будь завтра приветлив, и встреть шляхту с веселым лицом: зачем знать людям, какие заботы мы в себе таим?

На другой день около 10 часов явился ожидаемый Вацек Громбчевский и привел с собою столь же непрезентабельного собрата. Это был Ириней Пиотровский.

Предупрежденные слуги, которым княгиня приказала явиться в большем составе и в наилучших своих ливреях, ввели гостей в столовую комнату, где, благодаря стараниям Елены, была приготовлена уже неизбежная закуска.

Елена, которую репутация дома интересовала не менее, чем княгиню Гризельду, постаралась сервировать стол остатками фамильного серебра, шлифованного стекла и самыми, красивыми скатертями.

Холодный завтрак, состоявший из копченых окороков, хлеба, масла, сушеных овощей и других вкусных вещей, — выглядел совершенно по-барски.

Входящих гостей встретила и приветствовала Елена, и тотчас же появился на пороге и сам князь Михаил, в новом парике, изысканно одетый, с довольно веселым лицом, и в ответ на приветствие Громбчевского он очень вежливо поздоровался.

Вацек тотчас представил своего родственника Пиотровского, но под фамилией Саса, которая указывала на его герб.

Пиотровский, после короткого предисловия, ловко затеял разговор, в котором князь Михаил участвовал довольно вяло и рассеянно. Все это его очень мало интересовало. Изредка, как-то нехотя он вставлял свое слово.

Все-таки он должен был чокнуться с гостями, и с аппетитом принялся завтракать.

Елена сейчас же ушла, оставив их одних, и вскоре Пиотровский очень ловко повернул разговор на выборы.

— Мы были бы очень рады, как можно скорее отбыть эту барщину, — говорил он, — так как для нас, гречкосеев, это трудное дело, в самую весеннюю пору, в виду приближающихся сенокосов, или, когда, может быть, иной не успел еще и засеять свои поля, проводить по несколько недель в отъезде; и, хотя пост уже миновал, но иным приходится поститься поневоле, так как не каждому по карману платить повару.

— Мне кажется, — вставил князь равнодушно, — что эти выборы долго не протянутся, — все почти единогласно соглашаются на кандидатуру Кондэ. Другие же кандидаты имеют слишком мало приверженцев.

— Да, мы про это слышали и знаем об этом, — отозвался Пиотровский, — но нам также и то досконально известно, что Кондеуш себе за деньги приятелей покупал, а это есть оскорбление Бога, — вводить симонию там, где призывается Дух Святой, и ему припишется то, что сделано за деньги. У нас, у шляхты, Кондеуш не persona grata !..

— А кто же в таком случае? — спросил с любопытством князь Михаил.

— Один лишь Бог ведает, кого нам Святой Дух подскажет, — смеясь говорил Пиотровский. — Почему бы не быть Пясту королем?

— Ах, — сказал Вишневецкий, — выбор Пяста так труден, потому что каждый из них не хуже и не лучше другого, а зависти породил бы такой выбор очень много!..

— Потому-то мы и не решаем ничего, — продолжал с напускным спокойствием Пиотровский, — но только вашей княжеской мосци мы можем сказать истинную правду, что вся почти шляхта (мы не включаем трутней) не желает ни Кондеуша, ни кого-либо из тех, которые позволили ему купить себя.

Князь, слушая его, рассмеялся.

— Выбор будет в таком случае очень труден, — сказал он шутливо, — я в эти дела мало вникаю, я слишком молод для этого, но знаю, что между магнатами мало осталось — эких, кого не привлек бы Кондэ, так что кандидата вам будет трудновато найти!..

— Ну, — рассмеялся Пиотровский, — с Божией помощью, где несколько десятков тысяч голов имеется на выбор и для выбирания, там всегда найдется одна голова, которой будет г лицу корона… Смеясь, некоторые кричат, что уже лучше Поляновского, лишь бы не Кондэ и не тех, у кого руки не чисты.

Князь Михаил молчал, а Пиотровский, посмотрев на него, продолжал:

— Я вашей княжеской мосци потому нашу тайну доверяю, что сын Иеремии, жестоко обвиненного, не принадлежит к тем магнатам, которые хотят распоряжаться короной сами, без нашего шляхетского участия.

Князь Михаил покраснел, так как разговор начал становиться щекотливым.

— Это верно, — ответил он после некоторого колебания, — что я не принадлежу ни к какой партии, и я слишком молод, чтобы иметь какое-либо значение среди корифеев… Для меня, кого Бог вдохновит, а шляхта со всеми дьяволами провозгласит Государем, тот и будет хорош.

— Мы так и предугадали на счет вашей княжеской мосци, — продолжал Пиотровский. — По имени и происхождению вы принадлежите не только к магнатам, а даже к Ягеллонской династии, но с магнатами, после того, что вы испытали, вы не можете идти рука об руку, а шляхта вас за это тем более любит.

Несколько взволнованный, князь Михаил наклонился, не зная, что ответить. Все молчали; наконец Громбчевский нарушил тишину:

— Ваша княжеская мосц, вы не можете себе представить, какими чувствами воодушевлена шляхта и как она возмущена тем, что симонисты хотят всем навязать своего короля. Превозносят его великим героем, полководцем и гетманом, но, если правду говорить, одно дело воевать с немцами или французами, а другое дело с казаками и татарами. Нам бы нужно второго Иеремию!.. А прежде всего шляхта, которой во сто крат больше, нежели магнатов, желает выбрать себе короля по своей мысли и по воле Божией.

Князь слушал, слегка удивленный, чуть-чуть недоверчиво, но с большим интересом и, наконец, сказал:

— Впервые я слышу о таком настроении ваших мосцей, но я лично желал бы, чтобы все столковались между собою и шли дружно, не давая повода к ссорам и разделению.

— Хотя, нам кажется, — добавил тихо и скромно Пиотровский, — не может быть никакой борьбы или разделения: ас, шляхты, по крайней мере, несколько десятков тысяч человек, а Кондеевских магнатов, самое большее, несколько сотен, и то еще наберется ли… Ясно, что большинство возьмет верх!

Вишневецкий выслушал эту программу, как занимательную сказку, видя в этом лишь буйную фантазию шляхтичей, которая никогда не осуществится, и он, весело наполнив вином бокалы, стоявшие перед ними, обратился, в виде заключения, к Пиотровскому, со словами:

— Итак, за здоровье вашего кандидата!

И опорожнил бокал до дна, а Громбчевский и Пиотровский громко крикнули: "Vivat"! и последовали его примеру.

Вскоре затем, под предлогом занятий, Вишневецкий поднялся и шляхта откланялась.

Князь сейчас же отправился к матери, чтобы дать ей отчет о приеме гостей, хотя старушка, сидевшая в смежной комнате, могла слышать многое из их разговоров.

— Мамуся дорогая, — сказал весело князь, целуя ей руку, очень довольный тем, что освободился, наконец, от шляхтичей, — наш Громбчевский привел какого-то особенного сандомирца. Он утверждал, что они на зло примасу и Собесскому провалят Кондэ…

И Михаил начал смеяться, не будучи в силах удержаться.

— Шляхта мечтает о Пясте! — добавил он, пожимая плечами. — Итак, да здравствует пан Поляновский!

 

V

Несколько недель ушло на предварительные разговоры по поводу выборов короля, сами выборы оттягивались и панове шляхта роптали. Действительно, трудно было доискаться истинных причин этой проволочки.

На Воле, за валами, становища воеводств представляли собою такую интересную, оживленную картину, что нечего было удивляться тем толпам народа, которые сюда собирались, чтоб хоть издали посмотреть на нее.

Только немногие наиболее состоятельные могли разместиться в самом городе, более же бедная шляхта, а такой было большинство, располагалась лагерем в самом точном смысле этого слова. Только это был лагерь sui generis большей частью без обоза и, так как прошел уже целый месяц, как он здесь раскинулся, то было достаточно времени, чтобы у него выработалась особая самостоятельная физиономия.

Не говоря о том, что Литва и Русь самой наружностью, речью и обычаем, с первого же взгляда резко отличались от Великой Польши, малополян и Мазуров, во кроме того, каждая провинция представляла свои отличительные черты.

По одежде, возам, упряжи и посуде с пищей легко можно было узнать, кто откуда происходит.

Вышучивали как говор Мазуров, так и протяжное пение литовцев, но смеялись тоже и над разными особенностями краковян и сандомирцев. Редко, впрочем, среди шляхты доходило до кровавых столкновений, а такая долгая совместная жизнь скорее способствовала началу многочисленных связей и давала случай вспомнить старые родственные отношения и встречи.

Жизнь тут протекала особенным образом.

Во всех воеводствах их начальники, старшины, пан воевода, каштелян, имели свои огромные панские шатры: часто много таких шатров окружало знамя воеводства, целый обоз телег опоясывал их, но сам пан воевода почти никогда, или очень редко, проводил ночь в поле, так как каждый имел соответствующее помещение в монастыре, дворце, в наемной квартире в Варшаве, а на Волю к своим приезжали только днем, когда являлась к этому надобность.

Столы у них все-таки были накрыты и дворецкие (гофмаршалы) угощали за ними гостей, заменяя отсутствующих хозяев.

Кроме этих разноцветных, роскошных, пурпурных, золотистых, полосатых панских шатров, которые были видны еще издали, мало у кого было что-либо приличное.

Шляхетская братия или обвивала свои палатки простым домотканым холстом и войлоком, или строила себе шалаши, будки, навесы.

Некоторые же имели очень даже приличные домики, покрытые соломой, но таких было очень немного.

Телега с навесом для предохранения от дождя, и очаг, вырытый в земле и защищенный от ветра, были обычным убежищем.

Около телеги на голой земле спала челядь, прячась под телегу, если ночью падал дождь.

Сами паны требовали для себя немного больше, так как каждый имел привычку к охоте и к кочевой жизни, а если потом и ломило в костях, то никто на это не обращал внимания и всякое втирание сразу помогало.

Лошади разделяли участь своих хозяев, хотя многие о них более заботились, чем о себе и своей челяди, и для них строились и сараи, покупались колоды.

Более бедные должны были удовлетворяться полотняными мешками, надеваемыми лошадям на головы и холстом, вместо яслей.

Присматриваясь к этим хозяйствам, можно было судить о разнообразии темпераментов, характеров и привычек.

Один заботился о том, чтобы его табор лучше выглядел, другой — чтоб ему самому удобнее и спокойнее устроиться.

Не было недостатка в своего рода товариществах, артелях по несколько человек, которые совместно разделяли невзгоды лагерной жизни, готовили, пили, ели и ночевали.

Братья, родственники, приятели охотно держались группой, так было веселее, общий повар всем одно готовил, расходов было меньше, кушанье лучше, припасы разнообразнее. Относительно припасов многим уже по истечении каких-нибудь четырех недель, приходилось испытывать затруднения, так как все привезенное с собою на телегах, оказывалось уже съеденным.

Приходилось посылать за всем в город на рынки и базары, так как перекупщики забегали по дорогам навстречу крестьянам, скупали у них все припасы и потом продавали все втридорога.

Не раз этим перекупщикам, большей частью евреям, доставалось от рассерженной шляхты, а более предусмотрительные из шляхты, сами посылали за продуктами в окрестные деревни.

Пища — это своим порядком, а вода также причиняла не меньше хлопот — дрались ведрами у колодцев, продавцы развозили ее в бочках.

Наконец, мало кто обходился без пива, ветки и даже вина.

Что из дому привозилось, того не на долго хватало при веселом настроении духа; варецкое, ченстоховское или иное пиво приходилось доставать в Варшаве, а это не всегда легко и дешево; в теплое время оно скоро скисало.

По краям лагеря, правда, стояли ларьки с сосновыми ветками, где продавалась водка, пиво, меды и даже дешевые вина, но в этих шинках большей частью напивалась челядь и шляхта туда шла неохотно.

Даже самые бедные хотели иметь свое пиво, хотя бы в маленьком бочонке.

В жаркие дни случалось как-то так, что не успеешь повернуться, а уже ничего кроме дрожжей не осталось.

Приемы у воевод, сановников и магнатов не могли удовлетворить шляхты, да и не каждый день бывал этот праздник. Было весьма неудобно, что приходилось постоянно заглядывать в карман, чтобы рассчитать, хватит ли до конца и на возвращение домой.

Для кого был большой праздник, так это для челяди, — для нее выборы — это сущий рай: свободы хоть отбавляй и всяческие развлечения на выбор.

Около лавок, шинков и ларьков собиралось много людей обоего пола не из одного только любопытства.

Расфранченные "их милости", начиная к вечеру распевать песни, вводили челядь в искушение.

Наряду с этими городскими авантюристами, на вид вполне приличными, появлялось много шулеров с поддельными костями и с кубками, нарочно приспособленными для обмана. Кто здесь ввязывался в игру, тот не уходил без ущерба: почти всякий уходил с пустыми карманами и синяками.

В некоторых шалашах цыгане, евреи и разные другие инородцы танцевали, пели песни, а молодежь с городскими барышнями глядела на пляску… Искушениям не было конца: балаганы и лотки стояли целыми рядами с самыми соблазнительными товарами, и при этом каждый торговец уверял и клялся, что за гораздо худший товар в самой Варшаве нужно было заплатить вдвойне.

В этих балаганах каждый мог получить все, чего только душа могла пожелать.

Шапки, обувь всякая, платье новое и ношеное, восточные платки, каймы, кисти, шнуры, ремни, пряжки, железо и всего было много и все за бесценок.

Не один легковерный шляхтич так здесь назапасался, что замечал обман только на следующий день, когда уже того, кто его надул, нельзя было найти.

Всякий тащился из одного хотя бы любопытства в город, при первом же удобном случае, но бывать там каждый день не было времени.

В воскресенье лагерь у валов принимал другой вид. Балаганы со всякими товарами были заперты, корчмы не все отперты, потому что все, кто мог, спешили в костел к обедне.

В лагере было несколько магнатских часовен, но до них не всякий умел и мог добраться; кроме того привлекало торжественное богослужение в костеле св. Яна, у иезуитов, у бернардинов и в других более близких костелах.

Жизнь в лагере в воскресенье и в праздники замирала; господа пировали в городе, где всегда был приемный день у какого-нибудь вельможи: иногда у примаса, или у гетмана, канцлера, маршалков, Радзивиллов, Пацов, Любомирских.

В будние дни шляхтичи раньше господ окружали правительственный павильон и долго им приходилось дожидаться из города "приматов". Каждый из них выступал пышно и величественно со свитой, гайдуками, челядью, а что за позолоченные кареты! Что за ливреи, и все, как с иголочки!

Бедному дворянству, уже утомленному выжиданием, вид этой роскоши, свидетельствующей о богатствах, доставлял больше горечи, чем радости. Они кланялись всем духовным лицам, кроме примаса, который сам не был популярен, на других магнатов смотрели дерзко и не один неприятный возглас долетал до их ушей. В течение нескольких недель каждый достаточно мог изучить и гербовый цвет, и лошадей, и свиту, и лица сановников. Показывали их друг другу пальцами.

Правительственный павильон, в котором происходили совещания, называвшийся в обиходе "шопа", был окружен по целым дням, и шляхта, окружавшая его, подчас вела себя очень бурно и шумно, так что примас и старички епископы бледнели, ибо слышался и звон сабель, и угрозы летали в воздухе.

Никто уже теперь не мог отрицать, что состояние умов по воеводствам пахло возмущением. Все-таки, каждый из воевод и власть имущих надеялся, что у себя-то при помощи преданных ему людей он сможет рассеять бурю. Не впервые ведь шляхтичи хотели показать свою силу, но, когда их долго продержат голодными в непогоду, то в конце концов они шли, куда им указывали.

Так, по мнению примаса и гетмана, должно было случиться и теперь. По в виду все возрастающего и все бурней проявляющегося нетерпения, решено было, наконец, принимать послов претендентов на корону, что предсказывало близкое наступление выборов. Для всех это был решительный момент, так как на появление своего посла рассчитывали сторонники каждой партии, ибо по великолепию посольства избиратели заключали о достатке претендентов, которые их посылали. О, не легкой вещью было так себя показать, чтобы импонировать там, где, например, гетман Собесский ежедневно выступал почти с королевской пышностью, с лошадьми, каретами, гусарами, копьеносцами, казаками, с которых чуть не капало золото.

Наряду с гетманом, с неменьшим блеском выступали Радзивиллы, но Любомирские, Пацы и даже Морштын не давали им затмить себя. Одни роскошью, другие вкусом, третьи лошадьми, иные упряжью и вооружением отличались друг перед другом, так что каждый день было на что посмотреть.

В самом павильоне иногда тоже было очень шумно, а когда здесь начиналось волнение, то и шляхта вокруг "шопы" принимала усиленное участие в нарушении тишины. Только к вечеру кончались совещания и снова вслед за каретой примаса все направлялись в город мимо дома канцлерши; здесь мало кто не был принужден остановиться, так как изящные дамы не позволяли миновать дом, не рассказав про новости дня. Часто перед домом канцлерши останавливалось столько колясок, лошадей и людей, что дорога оказывалась запруженной. Раздавался веселый смех, разговоры, бросали из окна жаждущим апельсины. Пац велела выносить на дорогу вино и напитки, какие кто желал. Не стеснялись тем, что, кроме лиц принадлежащих к избранному обществу, много мелких дворян, мещан и простых зевак глядело на этот уличный карнавал, который особенно неприятно поражал строгую шляхту вызывающим пренебрежением ко всем приличиям.

Этим заканчивались дневные занятия сенаторов, которые вернувшись в Варшаву, переодевшись и стряхнув с себя ужасную пыль, столбом стоявшую на дороге, отправлялись или на новые совещания, или на званые пиры, которые сплошь и рядом кончались такими попойками, что некоторые возвращались с них только в полдень на следующий день и не в состоянии были ехать в павильон и на валы.

Здесь ночь также имела свой особый характер. Не говоря об открытых всю ночь до рассвета лавках под сосновой веткой, из которых разносились песни со звуками скрипок, цимбал, домр, дудок, и к которым челядь украдкой пробиралась, под многими палатками угощались в складчину, неприхотливо, но сытно. В эту пору напитки возбуждали умы, быстрее начинали биться сердца, смелей высказывались затаенные мысли и чувства, и здесь гнев против господ все возрастал и становился грозным.

Его искусно разжигали каждый день новыми рассказами и довольно уже было самого вида этой роскоши, как будто насмехающейся над бедностью и скудостью большинства шляхтичей, чтобы возмутить и вызвать жажду мщения.

Малейшее действительно или якобы сказанное в покоях словцо, снабжаемое всевозможными комментариями и передаваемое из уст в уста, разжигало все больше враждебное настроение. Утверждали, что примас и гетман с презрением отзывались о шляхетской толпе в серых накидках и называли ее сбродом. Шляхта, услышав что-нибудь подобное, хваталась за сабли, скрежеща зубами, и нередко только охлаждающим ночам да успокоительному сну были обязаны господа тем, что на них не нападали, когда они ехали в павильон.

Все-таки уже случалось, что иной подогретый вином и не умеющий себя сдерживать шляхтич, показывал кулак примасу, а иной бряцал саблей. Тогда господам оставалось только делать вид, что они этого не видят и не слышат, отвернуться и объехать дерзкого.

Несмотря на эти признаки все учащающихся раздражений, паны магнаты все еще не усомнились ни в себе, ни в своей силе.

Их клиенты, услугами которых каждый из них пользовался, не говорили им правды и не смели сознаться, что уже нельзя было в лагере сказать слова в пользу принца Кондэ и его партии.

Гоженский, который приходил с рапортами к Пражмовскому, некий Корыцкий, который подобным же образом служил Собесскому, Мочыдло, который был слугой Паца, попробовали было предостеречь своих господ, но не встретив в ьях доверия, либо молчали и все утаивали, либо сводили то, о чем они докладывали, до бесконечно малых размеров.

В шляхетском лагере, несмотря на ночные совещания и сговоры, днем царила дисциплина, так как Пиотровский и его помощники постоянно внушали шляхтичам, что шляхта до решающего момента должна держать себя тихо и скромно, чтобы не подготовить правителей заблаговременно к самозащите.

Пиотровский был неутомимо деятельным, но по-своему: везде был он сам, или его приверженцы, но так, что его нигде не было заметно.

Так обстояли дела, когда в одно прекрасное утро графу Шаваньяку, неудачливому послу князя Лотарингии, кончавшему свой туалет и обливавшему себя духами, собираясь поехать к канцлерше, слуга доложил, что какой-то шляхтич желает с ним переговорить.

Роль, которую здесь играл граф, была очень печальна. Достойный лучшей участи, лучшего дела, ловкий, изворотливый, умеющий себе прокладывать дорогу всюду, не ломая стен, ухаживающий охотно за красивыми дамами, к какому бы лагерю их мужья ни принадлежали и узнававший таким способом массу секретов, — начиная с некоторого времени, притворялся отчаявшимся.

Он открыто говорил, что уже ни на что не надеется для своего кандидата, и что только долг чести велит ему выдержать до конца.

Тайно поддерживаемый Австрией, Шаваньяк убеждался, что такая протекция имеет мало значения в Польше при отсутствии денег. А деньги он должен был расходовать очень осторожно, так как их запас исчерпывался.

Незнакомство с местным языком Шаваньяк возмещал кое-какой латынью, а в трудные минуты прибегал к помощи толмача.

Приход незнакомого шляхтича, который желал с ним говорить, казался ему в данную минуту нежелательным, так как никакой подобный шляхтич не мог ему ничем помочь. Он поморщился и отпустил бы его ни с чем, если бы не мысль, что в безнадежных случаях все нужно попробовать и пустить в ход все средства.

Он рассматривал еще в зеркале самый изящный свой костюм, который великолепно сидел на нем, поправлял парик с локонами, ниспадавшими по обеим сторона свежего молодого лица, полного жизни и остроумия, как вдруг в этом самом зеркале показался входящий гость, выглядевший убого и бедно, с видом столь малообещающим, что Шаваньяк успел пожалеть, что велел его впустить.

В сопоставлении с особой самого Шаваньяка, гость казался нищим. Жупан поблекший на груди, сверх этого куптуш суконный, сильно поношенный, пояс смятый и выцветший, на ногах сапоги когда то красные, но теперь неопределенного цвета. Сабля в простых ножнах, в руках шапка с барашком, от которого осталось почти одно воспоминание, — таков был костюм, в каком Пиотровский явился к шикарному послу государя Лотарингии.

Пиотровскому очень нужны были деньги для поддержки бедняков, которыми он пользовался для пробуждения шляхты из обомшелых захолустных воеводств. Собирать деньги среди шляхтичей он не мог, так как этим он повредил бы своей популярности… А занимать тоже ни у кого не хотел. Ему пришла в голову мысль, смело постучаться к послу Лотарингии, который был более всех, пожалуй, заинтересован в том, чтобы помешать герцогу Кондэ. Dictum, factum , и вот он перед графом Шаваньяком.

Граф принял его поклоном чрезвычайно холодным, но вежливым. Слишком хорошо он был воспитан, чтобы кого бы то ни было оскорбить, да и время было неудобное для того, чтобы создавать себе лишних врагов.

— Говорит ли господин по-латыни? — спросил его Пиотровский.

Шаваньяк кивнул головой.

— Как-нибудь сговоримся, — ответил он.

Глаз дипломата по тону, каким говорил посетитель, начал его изучать и заинтересовавшись, граф заметил, что, может быть, внешность гостя была обманчива.

Выражение лица Пиотровского выдавало интеллигентного человека, кроме того, он не пресмыкался и не унижался, как другие, умел сохранить собственное достоинство, что также говорило в его пользу.

— Вы, ведь, посол князя Лотарингии? — спросил гость.

Шаваньяк подтвердил.

— В таком случае вы должны быть заинтересованы в том, чтобы сплавить неудобного и опасного соперника. Я говорю о Кондэ.

Слова эти в устах столь невидного человека вызвали невольную улыбку на устах посла. Чем такой бедняк мог повредить Кондэ и чем он мог помочь государю Лотарингскому?

Улыбку эту, может быть, и заметил Пиотровский, но он не смутился.

— Кто вы такой? И от чьего имени говорите? — спросил Шаваньяк.

— Кто я такой, — спокойно начал Пиотровский, — вам это указывает мой костюм и вся внешность. Я один из тех 20000 electores redum , которые будут решать вопрос о короне.

Шаваньяк поклонился.

— Я прихожу сам от своего имени, — продолжал дальше Пиотровский, — и хочу вам сделать предложение. Желает ли ваша милость, чтобы мы исключили из списка кандидатов князя Кондэ, как публично обвиненного в преступлении?

Посол даже попятился от удивления.

— Исключение Кондэ!? — воскликнул он возбужденно. — Несомненно! Ничто не могло бы быть для меня более желательным, но как это может осуществиться?

— Что вам за дело до того, "как", если я беру на себя, что мы его исключим? — возразил Пиотровский.

— А какая гарантия?

— Никакой… Одно мое слово. Желает ваша милость, — ладно, — нет — низко кланяюсь. Servus !

— Постойте, ради Бога! — воскликнул сильно заинтересованный Шаваньяк. — Пожалуйста, поговоримте лучше, откровеннее. Вы не хотите мне сказать свою фамилию?

— Извольте, если это нужно, — сказал он. — Сас, но моя фамилия вам ничего не объяснит. Я себе простой и малозначащий шляхтич, и тем не менее, вот также верно, как то, что вы меня теперь видите, я ручаюсь вам за исключение Кондэ.

Шаваньяк молчал.

— Та-ак, — сказал он, наконец, — но какие же условия?..

— Чрезвычайно доступные, — холодно ответил Пиотровский, — сто дукатов, не больше.

Посол рассмеялся:

— Вы шутите надо мной? — воскликнул он.

— Ничуть, даю в этом шляхетское слово, а у нас verbum nobile все равно, что присяга, что Кондэ будет исключен.

Уверенность, с какой говорил Пиотровский, так поразила Шаваньяка, что он глубоко задумался.

Сделка, какую ему предлагал шляхтич, казалась ему смешной, но Шаваньяк настолько уже изучил Польшу, что знал, что здесь пи наружности судить нельзя. Смелость, самоуверенность Пиотровского произвели на него впечатление, и он колебался. Жертва была пустячная, но ему не хотелось оказаться обманутым.

— Вы сами согласитесь, — сказал он, — что предложение такой услуги от человека совершенно неизвестного, который не может дать никакой гарантии кроме своего слова, требует обсуждения. Дело не в сумме, она ничтожна, но это смахивает на шутку надо мной…

Пиотровский поморщился.

— Говорю серьезно и слово свое сдержу, а если мое предложение вам не нравится, то…

Он поклонился.

Выдержка и хладнокровие шляхтича победили. Шаваньяк протянул ему руку.

— Садитесь, пожалуйста, я принесу то, что вам нужно…

Вместо того, чтобы сесть, Пиотровский начал прохаживаться по комнате; а Шаваньяк вскоре вернулся со свертком, который ему всунул в руку.

Шляхтич не поблагодарил и спокойно опустил его в карман.

— Еще слово, — сказал Шаваньяк, задерживая уже собиравшегося уходить гостя. — Какие у вас имеются средства, чтобы сотворить это чудо?

— Самое простое на свете, одно только: мы знаем, кого и за какую сумму купил Кондэ, сколько взяли и сколько еще обещано примасу, гетману и его жене, Пацам и другим; довольно будет лишь выкрикнуть все это, чтобы принудить сенаторов к исключению кандидата. Дело верно, и будет так, как я сказал, — закончил Пиотровский.

Все это произошло как-то так неожиданно и быстро, что только после ухода шляхтича, раздумывая над тем, что он сделал, — хотя сам же смеялся над своей доверчивостью, — тем не менее он сам уже готов был признать за удачу, что он израсходовал лишь сотню дукатов на то, за что раньше он охотно бы предложил и тысячи.

Но он был в таком безнадежном положении, что ему во всяком случае должно было проститься, если он рисковал небольшой суммой даже при самой слабой надежде на успех.

В этот день он, как обыкновенно, направился к придорожному дому канцлерши, этому сборищу красивых дам, чтобы выслушивать как соболезнования, так и шутки над своей участью. На этот раз, однако, это маленькое, незначительное обстоятельство, встреча с Пиотровским, придавало ему и лучшее настроение, и искорку надежды.

Когда он вошел, княгиня Радзивилл первая прочла по его лицу, что он был в хорошем настроении.

— Граф, — спросила она его, шутя, — не склонил ли ты за ночь на свою сторону примаса или гетмана, что у тебя такой веселый вид?

— Я? — возразил ловкий француз, пожимая плечами. — Даже не пытаюсь, как княгиня об этом знает сама наилучшим образом; я вообще не берусь осаждать неприступные крепости.

— Но сегодня у тебя лицо точно у победителя! — смеялась княгиня.

— Без моей в том вины, — сказал Шаваньяк, — так как по всем правилам человеческой логики, я чувствую себя побежденным самым неоспоримым образом… но я вспомнил то, что повторяет неустанно история, а именно, что судьба наказывает гордых… а герцогу Кондэ так преждевременно устраивают триумф, что этим могут навлечь и месть судьбы!

— Которой граф Шаваньяк постарается воспользоваться? — засмеялась княгиня.

Граф подтвердил молчаливым поклоном.

В трех шагах от княгини сидела в сиянии своей царственной красоты Мария Казимира; возле нее, опершись на спинку стула, стоял гетман, который по дороге в павильон заехал сюда на минутку.

Француженка утром получила письма от французского двора, и лицо ее сияло торжеством. Все условия, какие поставили Собесские, ручаясь за избрание Кондэ, были приняты, но, несмотря на это, лицо гетмана было мрачно, и он так дергал свои усы, как это делал лишь в минуты раздражения. Вмесие с женой он ушел в смежный кабинет.

— Что же такое опять случилось, что ты такой мрачный? — спросила Марысенька.

— Я устал, как поденщик! — воскликнул Собесский. — Нету ни дня, ни ночи спокойной… двери никогда не запираются! Постоянные расходы, не напасешься денег ни на что; а в довершение Корыцкий принес дурные вести с Воли!

— С Воли? А что же там такого может быть? — пренебрежительно спросила Собесская.

— Шляхта не на шутку сговаривается, — вполголоса сказал гетман, — бушует и клокочет у сандомирцев и в краковском воеводстве, угрожают мне, что изрубят нас саблями, и прямо кричат, что мы продали корону.

Мария Казимира вспылила.

— Шушера! — воскликнула она гневно, топая ножкой. — Угрожают саблями, как будто бы у вас нет войска, которое их может разбить в пух и прах!..

— А потом что? — спросил Собесский. — Кто будет выбирать короля?

— Сенат… вы!.. Провозгласит его примас…

— Это легко сказать, но не так легко сделать, как кажется. За шляхтой стоит вся Respublica и ее права, которые мы должны уважать.

Он направился к выходу с нахмуренным челом.

— Корыцкий молод, — крикнула ему вдогонку жена, — он лгун. Хочет только выманить деньги. Остерегайся его.

— Денег он не просил, — возразил Собесский, — так как говорит, что они теперь ни к чему.

Недоверчиво посмотрела прекрасная пани, не будучи в силах понять, чтобы кто-нибудь не искал денег, если имеет возможность выманить их под каким-либо предлогом.

— В конце концов, — сказал гетман, целуя белую руку, неохотно ему поданную, — возблагодарю Господа Бога, когда мы запоем Те Deum , дольше я не мог бы выдержать…

— Завтра ведь прибудет посол Кондэ? Не правда ли? — спросила жена.

— Да; я должен послать за ним две самые лучшие кареты, а моей пани и королеве придется удовольствоваться голубой и теми лошадками, которые пришли из Яворова.

Прекрасная пани наверное запротестовала бы против принесения ее в жертву ради посла Кондэ, но для Франции готова, была даже на такое самопожертвование.

Один за другим мимо веранды канцлерши продефилировали все кортежи панов, направлявшиеся к валам. Молодой Пац в сопровождении князя Михаила, которые в этот день могли не находиться при своих воеводствах, приехали тоже занимать дам в галерее канцлерши.

Несмотря на очень тщательно одетый костюм, князь Михаил в обществе, в котором находилось несколько французов, Шаваньяк, Пац и другие франты, выглядел очень скромно.

Глаза прекрасных женщин с любопытством смерили его.

— Этот бедный Вишневецкий! — шепнула молодая Радзивилл, — мне даже жалко его. Всюду он вынужден играть такую маленькую, унизительно ничтожную роль.

— Он был любимцем Марии Луизы, — язвительно проговорила Собесская, — но только доброе сердце этой государыни могло привязаться к такому обиженному судьбой существу.

— Как? — перебила Радзивилл. — Я слышала, что он говорит на восьми языках!

— Ах да, но ни на одном из них ничего путного сказать не умеет, — засмеялась гетманша, — и к этому — вечный вид жертвы, который якобы должен вызывать сочувствие!

— Не имел счастья вам понравиться? — подхватила Радзивилл. — Тем сильнее мне жаль его!

Собесская повела плечами.

И действительно, князь Михаил должен был оставаться в тени, одинокий, так как мало кто хотел подойти к нему, и он сам не нашел никого другого, кроме Шаваньяка, который в этот день был любезнее обыкновенного и первый подошел к нему поздороваться.

— Когда же ваш въезд? — спросил его князь Михаил.

— Наверно, послезавтра, — ответил, вздыхая, Шаваньяк, — речь уже приготовлена, и я не думаю скрывать, что писал ее не я.

— Ксендз Рике? — шепнул Вишневецкий.

— Так точно, — подтвердил граф, — но что значат самые красивые слова, когда их не на чем обосновать!?

Он комически развел руками.

— Героически, — прибавил он, — я приношу себя в жертву и выпью чашу до дна. Если бы не тот факт, что Нейбург еще несчастнее, чем я, так что о нем даже не разговаривают, я был бы несчастнейшим из людей.

Вишневецкий равнодушно стоял, не то задумавшись, не то просто рассеянный.

— Милый граф, — сказал он наконец, — говорят, что во время выборов происходят часто неожиданные вещи. А вдруг шляхте вздумается выкрикнуть Лотарингского?

Шаваньяк поморщился.

— Не шутите! — возразил он. — Что немыслимо, та немыслимо. Моя задача — с веселым лицом встречать проигрыш в плохой игре. Посмотрите, князь, как торжествует мой соперник.

Была минута какого-то молчания, — окна галереи были открыты; издали с валов ветер донес какой-то шум и вой. Шляхта что-то манифестировала, очевидно, около павильона.

Шаваньяк весь содрогнулся.

— Нужно отдать справедливость, — сказал он, — что у этого апокалипсического чудовища, называемого толпой, голос некрасив. Рычит даже тогда, когда веселится, а что же было бы, если бы это чудовище рассердилось?!

Некоторые из дам тоже вздрогнули при звуке криков, донесшихся с валов. Собесская, вспоминая слова мужа, побледнела, но канцлерша Пац невозмутимо заявила:

— Шляхта в хорошем настроении! Это хорошо! Чем она громче кричит, тем скорее исполнит то, что ей прикажет власть. Я скорее боюсь молчания.

Вдруг раздался грохот на дороге: — это спешил в поле запоздавший епископ холмский Ольшевский; при виде его все отвернулись, дамы попрятались, и когда он проезжал мимо галереи, то некому было поклониться.

— Друг Вишневецких! — насмешливо прошипела госпожа Денгоф, косо посматривая на стоящего в тени князя Михаила. — Изумительная отвага выступать с этим открыто.

Вдруг какая-то более веселая тема взрывом смеха заглушила эти перешептывания.

 

VI

Неизменным товарищем молодого Паца, который часто навещал князя Михаила, был его сверстник и далекий родственник Сигизмунд Келпш, потомок старого литовского рода, человек одинокий и без большого состояния. Он был тщательно образован, так как Пацы воспитывали его вместе со своими сыновьями, как на родине, так и за границей.

Правда, у Келпша было в Ольшмянском воеводстве несколько деревень, которые он сдавал в аренду, и этого ему хватало для приличного существования, но рядом с Пацами он казался даже бедным. Веселый, смелый, живой Сигизмунд, благодаря своей привлекательной наружности, аристократическим манерам и французскому костюму пользовался успехом среди общества, но особенно протежировала ему пани канцлерша.

Благосклонность этой дамы имела в то время большое значение. Клара Евгения, родом из знатного французского рода де-Мальи, далекая родственница королевы Луизы, свойственница герцога Кондэ, восхищавшая некогда своею красотой и обаянием, она в описываемую эпоху, хотя и достигла уже тридцати с чем-то лет, но все еще оставалась той же красавицей и, что не менее важно, заботилась о своей красоте… Хотя она и не могла соперничать ни свежестью, ни блеском со своей приятельницей гетманшой Собесской, но все таки не уступала ей ни в силе влияния, ни в степени популярности.

Келпшу было тогда уже двадцать лет, но канцлерша все еще обращалась с ним, как с подростком, и все завидовали ему в этой поддержке. Впрочем, Сигизмунд вообще пользовался вниманием у всех и, чтобы отплатить за это, он старался быть, в свою очередь, по возможности любезным со всеми.

Молодой Пац приспособил его для себя, частью как друга, а частью как слугу, так как Келпш слушался всякого его мановения, помогал ему во всем, исполняя его поручения; их редко встречали порознь, так что, видя одного из них, обыкновенно сейчас же спрашивали о другом. Эту свою зависимость от Пацев, Келпш считал вполне естественной, вытекающей из положения вещей, и не добивался освобождения от нее.

Часто бывая в доме у Вишневецких, молодой и впечатлительный Сигизмунд встречал там Елену, и случалось всеща так, что она его занимала и ему приходилось разговаривать с нею. Красота, а, в особенности, ум и свойственное ей обаяние, которые, не отнимая у нее молодости, придавали Зебжидовской редкую в ее летах серьезность, мало-помалу восхитили и увлекли молодого Келпша.

Он влюбился в нее безумно. Любовь эта долго оставалась неосознанной; он может быть даже сам себе не хотел в этом признаваться, но его чувство с каждым днем росло и, наконец, стало заметным даже для других. Пац начал поддразнивать своего друга Еленой.

Это было чувство — без будущности и без надежды. Прежде всего Елена, несмотря на свою любезность с Келпшем, оставалась собственно равнодушной к нему; кроме того, они не забывали, что она совсем не имела никакого состояния, а Сигизмунд имел очень маленькое. Пацы хотели, по очень распространенному в знатных семьях того времени обычаю, женить его на какой-нибудь богатой немолодой вдове, которая внесла бы в его дом богатство. Не могло быть, следовательно, и речи о Зебжидовской, у которой не было ничего, кроме поддержки княгини Гризельды, которая сама испытывала почти нужду.

Все это он и сам себе, и Пац ему напоминали непрерывно, и тем не менее Сигизмунд оставался при своем, все сильнее влюбляясь в воспитанницу княгини Гризельды.

Елена принимала с видимым смущением и беспокойством слишком очевидное предпочтение юноши. Она была к нему холодна и остерегалась, как бы ее вежливость с ним. не ввела его иной раз в заблуждение.

Ухаживания Келпша были замечены и княгиней Гризельдой, которая была уверена в своей воспитаннице, но хотела бы видеть ее счастливой, пожалуй, несколько по иному, а прежде всего хотела бы никогда с ней не расставаться.

Наконец, и князь Михаил заметил, что Сигизмунд кокетничает с Еленой, и стал радостно поздравлять Елену, которая в ответ на это рассердилась.

— Прости меня, моя милая Елена, — заметил князь Михаил, — но, право, не за что же дуться на меня!.. Келпш — очень хороший, милый, честный мальчик, и его ухаживания, право же, никого оскорбить не могут.

— Все-таки не следует вежливость молодого человека называть ухаживанием, — возразила Елена, — так как ни я не ищу ухаживаний, ни он не думает ни о чем подобном.

— Почему же он не мог бы влюбиться по уши в мою прелестную Елену? — шутил кузен. — Я нахожу это настолько естественным, что заподозрил бы его в слепоте, если бы он, видя тебя, не влюбился!..

— Ты не знаешь, какое ты мне причиняешь огорчение своими словами, — перебила его Зебжидовская, — когда ты обращаешь в шутку то, что для меня очень горько. Я никому не завидую ни в чем, и я хотела бы лишь, чтобы и мне люди не навязывали того, кто не может быть моим. Я создана для тихой роли слуги и помощницы, чем я и являюсь при твоей матери… больше мне ничего и не нужно. Для света у меня нет тех качеств, каких он требует, и, кроме того, он меня нисколько не влечет к себе. Я счастлива… и без кокетства, и без мечты о браке. Кому и что я могла бы дать?..

— Да ведь, когда-нибудь ты должна выйти замуж?! — воскликнул он.

— Никогда! — сказала Елена.

— И Келпш тебе не нравится?.. — спросил князь.

— Почему же нет? Он очень мил и, может быть, он очень добрый мальчик, раз вы все это утверждаете, — говорила Зебжидовская, — но влюбляться в него я не намерена, а его любезности по отношению ко мне очень тяготят меня.

Князь Михаил поддерживал сторону влюбленного; он доказывал, что Келпш принадлежит к очень хорошему роду, что он вовсе не так беден, как про него говорят, и что он может рассчитывать на наследство, на протекцию всемогущих на Литве Пацев и на завидную карьеру.

— Какое мне дело до всего этого, раз я ни за него, ни за кого-либо другого замуж выходить не собираюсь? — ответила Еля.

— Но почему же?

— У меня нет призвания к такому положению, — проговорила Елена, опуская глаза. — Разве вам так уж хотелось бы сбыть меня с глаз?

Князь Михаил вскочил, как ужаленный.

— Меня заботит лишь твое счастье, — воскликнул он с таким волнением, какое редко наблюдалось у него, — лично же для меня ничего не может быть на свете более тяжелого, чем расстаться с тобой! Я не понимаю жизни без тебя…

Глаза Елены были опущены.

— Не ищи же и для меня другого счастья, как то, каким я пользуюсь теперь, и какое я хотела бы сохранить возможно дольше…

— Хорошо, дорогая Елена, — тихо сказал князь, — а будущее?..

— Будущее? — повторила девушка. — Я знаю, о чем ты думаешь. Ты можешь или, вернее, ты должен жениться, но, ведь, твоя жена позволит же мне, чтобы я служила ей так же верно, как и твоей матери? А большего я ничего и не требую, лишь бы не разлучаться с вами. С детства я привыкла к вашему дому и буду довольствоваться самым скромным уголком в нем, а другого дома иметь не хочу.

Князь Михаил с чувством схватил ускользающую руку Елены и покрыл ее поцелуями.

— Ах, этот свет, эти его требования и обязательства относительно имени и рода! Все это делает человека рабом!.. Как это грустно и противно! Почему от этого нельзя освободиться, даже если у человека нет никакого личного честолюбия, и он не требует для себя от судьбы ничего лишнего?

— Не забывайте, — начала Елена, — что женщина может отказаться от всякого честолюбия и от самостоятельности, но мужчина не должен этого делать, так как он глава семьи…

— Оставимте это, — нетерпеливо перебил князь Михаил, — зачем предвидением будущего отравлять себе настоящий момент? Будь, что будет. Я готов свое счастье принести в жертву… вот почему я и ловлю Келпша, где только могу, а, в сущности, я бы гораздо охотнее разогнал всех тех, кто угрожает отнять тебя у нас.

Хотя князь Михаил сам так поддерживал Келпша — для испытания ли Елены или чистосердечно — однако, когда Келпш становился более любезным и настойчивым, Михаил так хмурился, что его можно было заподозрить в ревности.

Он ни в чем не мог упрекнуть Сигизмунда, но старался найти в нем какие-нибудь смешные черты. Он находил, что у того не было вкуса в одежде, что он слишком большой болтун, что слишком зависит от Пацев.

Все это он преподносил Елене, которая, улыбаясь отвечала:

— Да ведь ты же сам мне рекомендовал его.

— Потому, что у него действительно есть и хорошие стороны, но именно потому, что я его наметил для тебя, я желал бы присвоить ему все совершенства.

Редкий день он не вспоминал о Келпше, но она закрывала ему рот:

— Да оставь ты меня, пожалуйста, в покое с ним, — говорила она.

Княгиня Гризельда, которую искренно очень интересовала судьба воспитанницы, заметив ухаживания Келпша, серьезно заинтересовалась им. Она постаралась собрать сведения об его семье, связях, средствах и нашла, что Елене не следовало бы его отвергать.

— Елена, — откровенничала она с сыном, — несомненно достойна большего, одна фамилия Зебжидовских много значит, а ее достоинства еще в тысячу раз больше, но — кто оценит эту маргаритку, скрытую в траве и не желающую высунуть оттуда свою головку? Эта девушка-сокровище, но, увы, люди не умеют ценить таких сокровищ!

На эту откровенность князь Михаил отвечал сообщением, что он-де слышал от самой кузины, что она не желает ни выходить замуж, ни расставаться с их домом.

— Это еще не резон, чтобы мы-то сами с своей стороны перестали заботиться о том, что может обеспечить ее будущность, — говорила княгиня Гризельда. — Я ведь не долговечна… А что же будет потом? При тебе оставаться она не может, разве если бы ты женился… но навязывать ее твоей жене немыслимо, если она сама ее не оценит. Необходимо найти для нее мужа. К монастырю, при всей ее любви к спокойствию и набожности, у нее все-таки нет призвания… Я уже издавна работаю и мало-помалу коплю для нее приданое…

Подобные разговоры велись часто, а тем временем Келпш, не смущаясь выказываемым ему равнодушием, все сильнее разгорался страстью.

Дошло до того, что он не выдержал и стал расхваливать ее перед своей опекуншей госпожой Пац, которая почти не была знакома с Зебжидовской. Это до такой степени возбудило любопытство канцлерши, что она, ранее навещавшая княгиню Гризельду более чем редко, теперь два раза нарочно съездила к ней, чтобы ближе присмотреться к Елене. Она сумела втянуть ее в разговор, изучить и опытным глазом женщины, выросшей при многолюдном придворном штате, оцехила ее по заслугам:

— У нее есть все, что могло бы создать из нее замечательную даму света, но она бедна, без средств, а потому трудно ей добиться надлежащего положения в обществе… Не удивляюсь Зыгмусю, что она вскружила ему голову… хотя… и он не для нее, и она не для него! Келпшу нужно богатство, ей тоже… Оставаясь бедными, они были бы вынуждены закопаться в деревню… Не всякий найдет Владислава, как Козановские. Мы многое готовы сделать для Зыг-муся, но богатства дать ему все-таки не можем. Кому нынче хватает своего?

Жена канцлера старалась выбить из головы своего протеже мысль об Елене. Бедный юноша отмалчивался, так как это было свыше его сил. Он прибегал ко всевозможным уловкам, чтобы лишний раз попасть в дом Вишневецких и, хотя бы мельком, взглянуть на Елену. Пац заметил, что Сигизмунд ради этого даже стал набожным, так как он проследил, в каком костеле бывала княгиня Гризельда с воспитанницей, и ловил их при выходе у кропильницы, а потом провожал их до Медового переулка.

Видя его, Елена всякий раз краснела и часто отделывалась от него упорным молчанием, но это его не смущало. Княгиня Гризельда, наоборот, рассчитывая на протекцию Пацев, на поддержку жены канцлера и не видя для Елены ничего лучшего, старалась привлечь Келшпа, ободрить его, и потому приглашала его, давала ему маленькие поручения.

Келпш, будучи ей несказанно благодарен, жадно пользовался любезностью княгини Гризельды. Улучая минутку, он навещал их, садился и подолгу просиживал то у пяльцев Елены, то у столика старушки, приносил им новости и памфлеты, словом, не двусмысленно показывал, что добивается взаимности Елены.

Но чем настойчивее становился он, тем холоднее старалась быть Зебжидовская. Она даже осторожно намекала княгине, что, может быть, не следовало бы так часто принимать Келпша.

— А чем это тебе мешает? — улыбаясь, отвечала старушка. — Я приглашаю его для себя, а не для тебя, он бывает только при мне… Он не так ухаживает за тобою, чтобы это могло тебя компрометировать… Я его очень люблю и удивляюсь, что ты не умеешь его оценить…

— Ах, мамочка, — говорила Елена, опускаясь на колени перед старушкой, — я готова отдавать ему полную справедливость, может быть, он и самый красивый из молодых людей, после князя Михаила, конечно, но у него все-таки есть тот недостаток, что он хочет ухаживать, а я этого очень не люблю.

Княгиня Гризельда всякий раз заканчивала разговор длинным доказательством необходимости обеспечить себя в будущем:

— Дитя мое, — говорила она, — если найдется благородный честный человек, который горячо привяжется, не надо его отталкивать: людей вообще не так легко найти… Хотя бы у тебя даже не лежало к нему сердце, надо привыкать, освоиться… привязанность явится, а я тебе от всей души желаю Келпша…

— Но я, ведь, вовсе не собираюсь выходить замуж, — повторяла Зебжидовская.

— Это чудачество, — с жалостью к Елене, говорила княгиня Гризельда, — выходить замуж — это наше предназначение. Хотя бы ты даже и не хотела, ты — должна… Монастырь, ведь, тебе тоже не улыбается?..

— Ах, — кончала Елена, — из двух зол я бы уж предпочла монастырь, чем выход замуж против сердца и против воли.

Присутствуя иногда при такой самообороне, князь Михаил в конце концов также становился на сторону кузины:

— Если ей Келпш не нравится, — говорил он, — и замуж она идти не хочет, зачем же ее неволить?

— Я не неволю ее, — оправдывалась старая княгиня, — но… впрочем предоставь уж это мне!

У заботливой матери был сильный повод к тому, чтобы так упорно уговаривать Елену. От ее глаз не ускользнуло то, о чем ни Елена, ни князь Михаил пока еще не знали сами, в чем они не признавались даже самим себе. Княгиня Гризельда видела зарождающуюся у сына любовь к воспитаннице, а также и ее чувства к нему.

Это вселяло в нее тревогу; она не боялась ни за ту, ни за другую сторону, что кто-либо из них забудется. Князь Михаил был положительным, религиозным юношей строгих правил. Елена была девушкой, слишком хорошо владевшей собою, для того, чтобы им угрожала опасность перешагнуть границы дозволенного, но, все больше привязываясь и привыкая друг к другу, они могли, наконец, придти к убеждению, что им нельзя жить друг без друга, и тогда Михаил мог порешить взять ее замуж.

В таком случае вся его будущность была бы исковеркана, все надежды матери обратились бы в ничто. Она мечтала для него о какой-нибудь княгине Заславской, Любомирской или владетельнице громадных имений. Ибо только таким образом мог восстановиться блеск их дома.

Она часто внушала это князю Михаилу, который молча выслушивал все ее речи, но нимало не проникался ими.

Видя, как любили друг друга эти два дорогих для нее существа, как они, казалось, были созданы друг для друга, как Елена отлично дополняла собой то, чего не хватало Михаилу, мать печалилась, что судьба обрекала их на разлуку, но теперь она была главой рода и не считала себя в праве посвятить славу рода счастью единственного сына: имя и род Вишневецких также требовали жертвы…

Раньше, быть может, чем кто-либо из них почувствовал, что их братская привязанность принимает совсем новый характер; прежде чем руки Елены задрожали от прикосновения Михаила; прежде чем его взгляд проник в глубину ее души, — мать предугадала эту роковую неизбежность.

Единственным средством было, как казалось ей, выдать воспитанницу за кого-нибудь замуж, а никого другого не находилось для этого кроме Келпша; поэтому она считала своим долгом придти ему на помощь.

Князю Михаилу даже не нравилась эта излишняя и чрезмерная заботливость матери.

Очень любезно принимаемый княгиней Гризельдой, Зыгмунд уже стал приходить к княгине ежедневно, под предлогом сообщения новостей о ходе выборов… Если нечего было сообщить нового с избирательного поля, то Келпш занимался передачей того, что он слыхал у канцлерши.

Дело выборов приближалось к приему посольств от кандидатов. Первым должно было явиться посольство Кондэ. Однажды рано утром вбежал Келпш и застал князя Михаила еще за завтраком, при котором, как мать, так и Елена, хотя присутствовали, но сами участия не принимали.

Кофе, правда, был уже известен в те времена и, как редкость, привозился с востока; его варили и подавали, но никому он не нравился и мужчины охотнее пили пунш, согретое пиво или ели что-нибудь более сытное. Князь Михаил, любивший поесть, только что прикончил две миски, когда Зыгмунд, с очень возбужденным лицом, усталый и запыхавшийся, появился на пороге:

— Прибегаю только на минутку, — вскричал он, — чтобы сообщить, что на валах готовится сегодня какая-то буря!.. Князь Михаил вероятно, пожелает быть на своем пункте? Я тоже! Надо торопиться, потому что сегодня разговор шляхты с сенаторами будет горячий.

— Из чего вы это заключаете? — спросила княгиня Гризельда.

— У меня свеженькая новость из окопов, — говорил Келпш, — от Гинтовта, прибывшего прямо оттуда, чтобы дать отчет Радзивиллам… Шляхта из нескольких воеводств, кажется, готовит заправский мятеж. Толпы растут, павильон окружен, буря разыгрывается. Все говорят, что это направлено против Кондэ

— Кем? — вставила княгиня.

— Бог его знает! Этого нельзя еще пока разобрать, но к вечеру какая-нибудь чаша весов перетянет и тогда загадка разрешится.

Вошедший в эту минуту князь Михаил, который уже был готов садиться на коня, не дал Зыгмунду даже подойти к Елене. Нужно было полным ходом спешить на поле к Воле, чтобы стать свидетелями того, что там произойдет.

Целуя сына в голову, мать незаметно перекрестила его лоб, и молодые люди попрощались и выбежали на улицу, спеша к Воле…

На дороге уже не было видно ни панских колясок, ни кортежей, ни запоздавшей шляхты, спешащей из города на валы — все уж, должно быть, были на своих местах. Уже на довольно далеком расстоянии от павильона и валов князь Михаил услышал шум и гудение толпы, из которых по временам выделялись резкие пронзительные крики. Когда они подошли ближе, глазам их представилась картина, не позволявшая сомневаться, что тут готовится какая-то катастрофа.

Павильон был окружен бесчисленной толпой шляхты, разъяренной до того, точно она хотела тут же изрубить саблями осажденных сенаторов.

Князю Михаилу и Келпшу не удалось бы пробиться поближе к павильону, если бы на пути им не попался знакомый князю, как и нам, Гоженский, и если бы Гоженский не помог им так, что, оставив своих лошадей позади со слугами, — они, проталкиваясь за ним, добрались до столбов и могли войти даже внутрь павильона. Здесь понадобились все силы молодых людей, чтобы противостоять напору этой подвижной волны, которая кое-где так осаждала павильон, что даже его столбы трещали.

И снаружи, и внутри — было на что посмотреть… За огромным столом, на креслах и скамьях, сидели встревоженные сенаторы и епископы, с бледным, как труп, примасом в центре… Несказанный испуг рисовался на их лицах. Пражмовский дрожащими руками вытирал пот на лбу, другие беспокойно шептали что-то, бросая взгляды на окружавшую их живую стену.

Ни один из них, вероятно, не посмел бы выступить против этой бури, страшной, как смерч. Уже не шум, а дикий рев раздавался непрерывными взрывами, среди которых трудно было уловить отдельные голоса.

Лязг вынутых из ножен сабель, которыми шляхта ударяла, размахивая над головами, как бы заменял аккомпанемент музыки к этой безумной песне.

Никто из сенаторов не мог начать говорить; более смелые вставали, прося голоса, но их заглушали криками.

Только освоившись немного с этим гамом, князь Михаил приобрел способность улавливать отдельные возгласы.

— Долой Кондэ! Долой подкупленных!

Один из епископов встал, протянул умоляюще руки, затем поднял их к небу, но и он не вымолил молчания, — снова раздалось:

— Долой Кондэ! Исключим Кондэ! Долой Иуд! Долой предателей!

Когда просьбы сенаторов не подействовали на разбушевавшуюся толпу, шляхта, находившаяся сзади павильона, сама начала шикать, требуя тишины, которая все-таки явилась не сразу, а лишь понемногу, начиная с умолкания стоящих ближе и постепенно распространяясь во всю глубь толпы… Все-таки глухой шепот и лязг сабель не прекращались…

В это время за павильоном подняли на руках плечистого мужчину и он, несмотря на весьма неудобное положение на руках панов братьев, начал речь:

— Очевидно — и никто этого даже не скрывает, напротив все это знают, — Кондэ скупил людей и их голоса… Совершилось предательство и святотатственное нарушение присяги… Отцы нашего отечества допустили симонию … Продали свою совесть… Кондэ, купивший их, не может быть нашим королем. Это царствование началось бы с торга, а окончилось бы изменой и продажей отечества. — Долой Кондэ! Исключить Кондэ!

Сенаторы сидели, как онемевшие. С рассвирепевшей до такой степени шляхтой уже не было возможности ни рассуждать, ни пытаться ее успокоить или разубедить.

Почти никто здесь не чувствовал себя чистым по совести и, за исключением нескольких лиц, на которых еще сверкала гордость и гнев, все остальные побледнели и изменились, моля, казалось, лишь о снисхождении.

Примас дрожал так явно, оглядывался на эти бряцающие сабли с таким страхом, словно пробил последний его час.

В эту минуту нужна была, может быть, только одна безумная выходка, чтобы кровь полилась и чтобы павильон усеялся трупами. Толпа упивалась своим могуществом, рычала, угрожала, колыхалась, чувствуя себя сильной и не думая никому уступать; никакая мольба не могла бы склонить ее к молчанию.

Несмотря на военный караул, охранявший вход в павильон, депутация шляхты пробилась внутрь.

Присылка этих делегатов могла лишь усилить тревогу: это были люди отчаявшиеся, ни с чем не считающиеся, они шли к старцам и духовным отцам, которые сидели в своих креслах ни живы, ни мертвы, и шли, как люди, которые уполномочены диктовать свою волю.

Никто из них не обнаруживал ни малейшего признака внимания, а тем более почтения, к сановитости. Они чувствовали себя послами той власти кулака, которая ничего не уважает, но все крушит.

— Долой Кондэ! Долой Кондэ! — начали кричать депутаты, из которых один дерзко подошел и стал над примасом, так что старец почувствовал над собой его горячее дыхание.

Пражмовский повернулся от него в сторону:

— Ради Бога, дети мои! Что вы делаете? — простонал он дрогнувшим голосом.

— Здесь нет детей, а здесь народ, который пришел напомнить об уважении к присяге и к закону и который взывает к вам, требует, приказывает: Долой Кондеуша!

Сказав это, причем огромный хор подхватил его заключительный возглас, он закончил, указывая пальцем на положенный им в это время на стол лист бумаги:

— Это отвод Кондеуша!

Потрясенные сенаторы молчали; примас дрожал и трясся, как в лихорадке, он нервно оправлял руками свой костюм, бросал взгляды, полные мольбы о пощаде, но беспощадное "долой Кондеуша!" неумолчно гремело вокруг него.

Пражмовский хотел оттянуть, рассчитывая на то, что потом это настроение может измениться, что буря стихнет, и потому глядел на своих союзников и на столпов партии Кондэ, на канцлера Паца, Себесского, Морштына, но ни один из них не подавал ни малейшего признака надежды.

Пац, поджав губы, гордо посматривал на крышу павильона и на стропила; Собесский стоял, покручивая усы и наморщивши лоб; Морштын, по-видимому, посмеивался над всеми, не исключая и самого себя.

Ничего не оставалось более делать, другого исхода не было, — приходилось подчиняться.

Шляхтич потянулся за бумагой и подвинул ее к случайно сидевшему поблизости епископу Холмскому Ольшевскому.

— Прошу писать отвод Кондеуша! — заносчиво выкрикнул он, — а не то мы саблями ее начнем писать и притом не чернилами, а кровью!

Ольшевский тотчас же взялся за перо и сделал это тем охотнее, что он никогда и не принадлежал к партии Кондэ. Шляхтич, стоя сзади его, водил глазами по бумаге за пером, следя за каждым словом и так до самого конца. Не дав даже просохнуть чернилам, он схватил лист и, отнеся его, бросил перед примасом.

— Подписывайте! — повелительно крикнул он.

Пражмовский уже не раздумывал больше, теперь у него была лишь одна забота — вырваться целым и невредимым из когтей шляхты, а меры против того, что он делал в данную минуту, он обещал себе поискать впоследствии.

Он радовался сохранению собственной жизни и, хотя у него так дрожала рука, что ему трудно было написать даже эти несколько букв, он все-таки подписался и бумага перешла от него к панам канцлерам, которые, молча, должны были последовать примеру примаса.

Все они думали то же, что и он: лишь бы вырваться из-за валов, а там найдем какой-нибудь способ, аннулировать этот отвод.

Вскоре сенаторы стали тесниться к столу и торопиться друг перед другом с подписью, чтобы поскорее освободиться из павильона, хотя выйти из него сейчас не смог бы никто, до того сдавленная, сплошная толпа стояла кругом.

Написанный акт покрылся подписями. Примас встал, разыскивая глазами круцифера , придворного капеллана, но до него нельзя было добраться даже взглядом через густую толпу.

Между тем шляхтич, выйдя из-под павильона с листом бумаги и держа его высоко над головой, крикнул стоящим братьям:

— Кондеуш устранен!

Громкий крик радости встретил эту победу многотысячного большинства. Сенаторы стояли еще заключенные в павильоне, не будучи в состоянии выбраться оттуда. Они боялись говорить и совещаться, чтобы не навлечь на себя подозрительного внимания. Примас, который был бледен и дрожал минуту назад, приходил мало-помалу в себя и пылал гневом. Кровь ударила ему в голову.

Он чувствовал униженным, как себя лично, так и свое достоинство примаса. Он, vice-rex — принужден толпой оборванцев обмануть тех, кто рассчитывал на его слово! Принужден вынести порицание самому себе!

На других лицах это выражение злобы было менее заметно, но все-таки все присутствующие чувствовали и знали одно, что шляхта их победила и что, упоенная этим, она теперь несомненно использует свой триумф.

Придворной свите примаса и военному эскорту гетмана не скоро удалось раздвинуть перед главным входом павильона толпу и проложить для своих господ свободную дорогу… Но, какая перемена в сравнении с тем, как они ехали туда утром! Это походило на сон, которому не хочется верить. Утром Кондэ был уверен в троне, а теперь все пропало…

Сенаторы перешептывались между собой: "Это дело рук Лотарингского, это все эта льстивая лиса — Шаваньяк"… Другие подозревали Нейбургского, многие объясняли все это какой-то адской кабалой.

Собесский был погружен в раздумье, точно на него обрушился и придавил его своими обломками целый дворец обманутых надежд.

Злоба панов увеличивалась еще тем, что вокруг павильона царила радость, веселье, возгласы и смех, которые точно каленое железо выжигали клейма на побежденных. Жажда мести против шляхты рождалась в их сердцах.

Примас, как только начинал говорить, путал слова, заикался и ничего не мог выговорить от волнения.

Все садились в свои возки и на лошадей, точно собираясь на похоронную процессию. Пражмовский приказал задрапировать занавесками возок со всех сторон так, чтобы ни его никто, ни он никого не мог видеть.

Весть об "исключении" с быстротой молнии полетела из-за валов в Варшаву, а по дороге залетела и в павильон канцлерши, но пани Пац воскликнула с негодованием:

— C'est un mensonge infame !

Гетманша ломала руки.

Когда и второй и третий из проезжающих подтвердили первое известие, на пани Пац напало нечто вроде бешенства. Нужно было ее приводить в себя, успокаивать каплями, а так как Шаваньяк случайно как раз находился там, то на него и обрушились все громы. Он клялся, что ничего не знает.

Ожидали гетмана и канцлера, чтобы от них узнать все подробности.

Первым приехал Собесский и, хотя слез с коня хмурым видом, но он не проявлял особенного отчаяния. У него было время дорогою многое обдумать.

— Что же это такое творится?! Да, ведь, это же невероятно! Как же вы могли допустить до этого?

Канцлер и Собесский долго шли молча, по-видимому, с намерением поддерживать друг друга. Наконец, Пац прорвался:

— Подлая низкая интрига! Все было подтасовано! Разбой на большой дороге! Примас потерял присутствие духа, он и погубил все! Он мог сохранить за собою позицию! Он испугался бряцания этаких сабель! Да, ведь, шляхта не тронула бы архиепископа!.. Он!.. Он!.. Своим необъяснимым поступком он погубил и все дело, и нас!..

— Так, значит дело доходило до сабель?! — крикнула жена Паца.

— Да, да! — сказал канцлер. — Тысячи их обнаженных звенели над нашими головами, а один разбойник верещал ксендзу Ольшевскому прямо в ухо: "Пиши! А то мы начнем писать саблями, и не чернилами, а кровью!"

Женщины закрыли от ужаса глаза.

Гетман молчал, подойдя к жене, на которую он смотрел с состраданием.

— Примас, — сказал он, переждав несколько, — испугался, это правда, но удивляться этому нечего. Даже мы, знакомые с воинскими дружинами и с их отчаянностью, даже мы знаем, на что способна такая толпа, когда она опьянеет! Это не шутки! Шляхтич добр и мягок, как воск, когда он сидит дома, но в поле или в толпе своей братии… О, я предпочел бы иметь дело с медведем или кабаном!

Шаваньяк, который, подвергшись нападению, смутился и уехал за сведениями, уже не мешал говорить откровенно. Присутствующие стали обсуждать причины этой народной ярости, приписывая все герцогу Лотарингскому, хотя в одинаковой степени можно было заподозрить и герцога Нейбургского с императором.

Из всего общества, находившегося у канцлера, никто и не думал голосовать в пользу герцога Нейбургского. Естественно поэтому останавливались на герцоге Лотарингском, разбирая, как могла бы сложиться при нем судьба Речи Посполитой.

Сторонникам Кондэ, кроме того, предстояла трудная задача — объяснить и оправдать свои поступки. Катастрофа застигла их так непредвиденно, так необычно, что не дальше как вчера они послали курьеров с уверениями в непреложности избрания, а сегодня уже приходилось сообщать, что внезапно рушилось то сооружение, над которым работала Мария-Луиза, которое помогал созидать и Ян-Казимир и которое стоило сотен тысяч злотых.

Доверие, которым пользовались у французского двора лица, стоявшие во главе французской партии, должно было рухнуть. Собесские, которые чуть ли не всю свою будущность строили на ожидаемых милостях, а особенно Мария Казимира, которой так нужна была поддержка французского двора, еще и для ее семейных, была в отчаянии. Она тотчас же велела подать карету и, разнервничавшись, больная уехала в город. Впечатление от происшествия было неимоверное, но те, кто настаивал на каких ни на есть выборах, чтобы хоть что-нибудь выиграть при возможном избрании, не нуждались в долгих размышлениях и вечером того же дня уже были у Шаваньяка. Вновь возникшие надежды оживили и развеселили его и он любезно принимал неустанно прибывавших гостей.

Вспомнил он того шляхтича, о котором никому не говорил и решил про себя, что в Польше чужому человеку нельзя ни понять, ни расценить людей: значит, шляхтич, сдержал слово!

Всю интригу естественно приписали Шаваньяку; ему это было слишком лестно, чтобы он мог чересчур настойчиво разуверять собеседников.

Теперь избрание герцога Лотарингского казалось делом верным и тайный курьер с этой вестью был отправлен ночью в Вену.

Хотя кое-что от этого выигрывал и герцог Нейбургский, поднявшись в своих шансах на одну ступень, но никто не обманывал себя надеждой на его избрание. Одни только Радзивиллы и часть Литвы собирались голосовать в его пользу.

Везде известие о провале Кондеуша производило огромное впечатление, но все истолковывали это по-своему.

Князь Михаил, который во время бури находился среди Сандомирской шляхты, за павильоном, был немым и безучастным свидетелем драмы, которая в нем возбудила лишь отвращение.

Рядом с Келпшем, верхом на своей лошади, он выдержал всю сумятицу, терпеливо дожидаясь конца, а потом довольно безучастно повернул коня домой.

Шляхетская кровь временами закипала у Келпша, но он умел держать себя в руках. Потом, увидев канцлера, который шел, как в воду опущенный, он пожалел его. Под городом он расстался с князем Михаилом, который, вернувшись к матери, нашел ее еще совершенно неосведомленной о событиях, а, когда он начал ей рассказывать, то сначала она думала, что он шутит.

Даже в бесстрастной передаче князя Михаила происшествия этого дня показались грозными, а ксендз Фантоний, который вскоре явился, не останавливался перед самыми ужасными выводами из происшедшего:

— Теперь уже ничего нельзя предугадать, — говорил кустодий, — победоносная шляхта не позволит навязать ей никого. Она во всяком случае сделает выборы по своему произволу и лишь бы насолить аристократам; поэтому она может сделать самый странный выбор. Все уже ручаются за избрание герцога Лотарингского, а я чувствую, что его нарочно обойдут, лишь бы сбить с толку аристократов и обмануть их ожидания и расчеты! Они готовы избрать Поляновского!

Когда отвечая на расспросы кустодия, князь Михаил несколько оживился и стал описывать осаду павильона, испуг примаса, прорыв депутации к сенаторам и то, как она стала диктовать отвод кандидата, — все содрогались от негодования и страха.

— Я знаю нашего архипастыря, — прибавил кустодий, — нечего даже и думать о том, чтобы он смирился, признав себя просто разбитым и побежденным; сдался бы на гнев или милость победителей. Я уверен, что завтра же он начнет борьбу, что, может быть, шляхта вступит в междоусобную борьбу, а среди этого замешательства выборы протянутся. Примас, конечно, испугался, но именно за это он и будет теперь мстить всем.

В домике княгини Гризельды эти слова произвели грустное впечатление. Выборы принуждали князя Михаила и его мать к тратам, для которых трудно было доставать деньги.

С другой стороны выборы Лотарингского, кандидата Австрии, о котором уже говорили, что ему была предназначена эрцгерцогиня Элеонора, если бы он стал королем, — казались благоприятными для князя, так как он пользовался благосклонностью императора и имел связи при дворе.

Только кустодий, складывая руки и поднимая глаза к небу, шептал:

— Нельзя ни за что ручаться! Вот провозгласят Поляновского и вся недолга!

 

VII

Только на следующее утро, шляхта, упоенная вчерашней своей победой, несколько отрезвела и стала обдумывать: "А что же дальше-то?"

Вчерашний триумф имел большое значение, но никто не был приготовлен к тому, чтобы вполне благоразумно использовать его. Между сенаторами и "народом", как звали тогда мелкую шляхту, был полнейший разлад, но аристократия, по крайней мере, знала, куда она идет и к какой цели стремится, а этот самый "народ" слепо и страстно шел наперекор.

Сошел со сцены Кондеуш и ненавистные французы, но некем было его заменить.

Те, что по идее ксендза Ольшевского хотели Пяста, не знали, кого же из них взять. Надо было бы искать одного из Пястов среди знати, но это им было противно, наметить же такого вояку в потертом жупане, как Поляновский, им самим казалось смешным, — что бы на это сказал остальной мир?

Лотарингский, правда, рыцарский государь, но все-таки он казался им таким же французом, как и Кондэ.

— Из огня да в полымя! Не кием, а палкой! — кричал Пиотровский. — Между ними только та разница, что на стороне Кондеуша стоит Франция, а Лотарингского поддерживают австрийцы.

На следующее утро на валах не видно было знати.

Пражмовский, уже оправившийся, но мстительный и коварный, а, вместе с тем и трусливый, кричал, бегая по комнате, среди придворных и приятелей:

— Нам не место там, где над головами звенят сабли! Как постлали, так пусть и спят! Мы там не нужны!

— Позвольте, ваша светлость, обратить ваше внимание на то, — пробормотал канцлер, — что до провозглашения короля, в случае вашего добровольного отсутствия, они для выборов короля найдут себе другого епископа, а ксендз подканцлер кстати всегда наготове!

Когда в трапезных у иезуитов, и у бернардинов в Варшаве происходили бурные совещания сенаторов о том, что предпринять, когда примас не хотел ехать на избирательное ноле, а другие также откладывали свои поездки, шляхта тоже ходила за валами хмурая, грозная, но озабоченная в не меньшей мере, чем и знать.

Они угрожали: "Сами себе выберем короля!" Но ни у кого не хватало смелости привести свою угрозу в исполнение.

— Подождемте! — возражали медлители, — их милости увидят, что нас больше и что без нас они не могут довести никакого дела до конца.

И потому ожидали, но из Варшавы никто не являлся, кроме высланных на разведки. Эти отвечали:

— Совещаются, упрекают друг друга, но запрягать лошадей, чтобы ехать сюда на валы, никто и не думает…

— Так их милости паны старшие братья хотят, значит, нас укоротить? — говорил Пиотровский, сидя на бочке из-под пива. — Только они должны были подумать, что мы-то сумеем себе выбрать на их место других, а они-то без той толпы, на которую они плюют, не сделают ни шагу. Завтра же у них не осталось бы ни одного придворного, если бы мы крикнули нашей молодежи: "Кто их слушает, тот предатель!"

Среди толпы, несколько остывшей после вчерашнего возбуждения, но которая снова начинала горячиться и возбуждаться, разгуливали, скрестив руки на груди, Гоженский, Корыцкий, Мочыдло, высланные примасом, Пацом и Собесским добывать языка, и прислушивались.

Гоженский первый, обежав все воеводства, понюхав кое-где, чем пахла вчерашняя "инсуррекция", сел верхом и поскакал в город к отцам иезуитам и к примасу.

Ехал он, бедняга, опустив голову, так как ему все это очень не нравилось, и случай был, как французы говорили, без прецедентов, то есть не имел себе подобных в истории.

— Вот к чему привели воинские дружины, — роптал Собесами, a примас добавлял:

— Могли, ведь, изрубить и гетмана… сумеют и епископа сделать мучеником.

Среди этих разговоров подъехал с докладом Гоженский, но у него нос так был опущен, что было даже лишнее спрашивать, с чем он приехал, — все можно было прочесть у него на лице.

— Ну, что? — спросил примас.

Гоженский пожал плечами:

— Говорят: обождем немного, а не захотят придти к нам, мы к ним не пойдем, обойдемся без примаса и гетмана…

Вельможи молча переглянулись.

— А опять-таки пугаться звона сабель не стоит, — прибавил Гоженский, обращаясь к примасу. — Много шума, а в действительности, все это только пустой галдеж: кричать легко, а поднять руку трудно!

Вельможи спрашивали друг друга молча, одними взглядами; примас медлил. Его не столько удерживала боязнь катастрофы, сколько сильное оскорбление самолюбия. Вчера он, Unter rex , примас, самое высокое духовное лицо в государстве, епископский трон которого раньше рисовался художниками наравне с королевским, и он должен был дрожать перед зипунами! Этого он им не мог простить. Вспоминая собственный страх, он бледнел от негодования и обиды.

Отомстить, хотя это чувство и не к лицу священнослужителю и епископу, отомстить — было его единственным всепоглощающим желанием.

В самом характере этого человека лежало разрешение этой задачи: как только Пражмовский успокоился бы и овладел бы собою, так он решил бы для виду покориться, унизить себя, а затем отплатить предательством и коварством.

Простить он не мог и не умел: в старце кипело еще слишком много испорченной крови.

Что-то теперь говорят во Франции о его торжественных ручательствах?! Что-то там думают теперь о его значении? Как там теперь могут высмеивать его или считать обманщиком!

Этого он также не мог простить…

В такой нерешительности прошел целый день, но к концу его с валов уже донеслось передаваемое из уст в уста решение шляхты: "Если де примас и другие подкупленные корифеи не приедут, обойдемся и без них! Ей Богу, без них!"

Примас опасался, что подканцлер готов и на это.

Когда уже поздно вечером несколько лиц из разных воеводств будто бы proprio motu , явились к примасу и стали советовать ему и просить его не уклоняться от явки, Пражмовский уже был подготовлен к этому.

Он выбрал позу опечаленного страдающего и растроганного человека, слезы выступили у него на глазах:

— Дети, мои, — обратился он растроганно к посланным, — я готов служить вам, отечеству и интересам Речи Посполитой до последнего издыхания. Сил у меня не хватило сегодня приехать. Меня угнетала невыразимая печаль. Я молился, чтобы Бог нам ниспослал отрезвление и мир.

Назначен был день для аудиенции Нейбургского. Распуганные было собрались снова. Шляхта стояла холодная, насмешливая, демонстративно терпеливая.

Нейбургский выступил так скромно и далее бедно, что из вереницы его экипажей, больше всего выделялись два возка, которые по служебной обязанности послал ему от себя в качестве гофмаршала Собесский, а свита Собесского и количеством и блеском значительно превосходила посольство, над которым открыто смеялись.

Сам посол, который должен был его расхваливать, чувствовал и видел, что ничего из этого не выйдет, — господа сенаторы не слушали, думая о чем-то другом, а толпа острила и хохотала.

На другой день была очередь Лотарингского. Граф Шаваньяк, ловкий и предусмотрительный, умел пользоваться обстоятельствами. Он захватил все, что можно было вытащить на берег из потерпевшего крушение корабля Кондэ. Умы знати, не имея уже никого другого, склонились в пользу князя Лотарингского. Многое говорило в его пользу: он был молод, рыцарски настроен, обещал много, давал слово до последней капли крови защищать Речь Посполитую, восстановить все первоначальные владения. Было известно, что за ним стояли австрийцы. Может быть, это не увеличило бы ему числа сторонников, но в момент, когда со всех сторон можно было ожидать войны, союз с Империей не был липшим.

Говорили о Лотарингском, который, хотя не мог сравниться по количеству рассориваемых денег с Кондэ, явился все-таки в более внушительной и богатой обстановке, чем Нейбургский.

Выезд графа Шаваньяка не мог конфузить его; кроме карет Собесского, у него было четыре своих кареты, золоченых и покрытых снаружи новым бархатом, а внутри выстланных дамасскими тканями и парчой. В каретах ехал двор графа — пышный, блестящий, веселый. Около каждой кареты ехало по двенадцати слуг, одетых в блестящие ливреи, зеленые с золотом — гербовый цвет Лотарингского дома.

Поезд, умышленно и умело растянутый, занимал довольно значительное протяжение. Кареты ехали на некотором расстоянии друг от друга, дальше ехали пажи, залитые золотом, а за ними 20 конюших с султанами из перьев — пурпурных, белых и зеленых. Вели даже парадных лошадей под вышитыми чепраками. Словом выезд оказался очень даже ничего себе! Шляхта рассматривала его, обращая особенное внимание на лошадей, которых одни просто хвалили, другие мнительно искали в них пороков. Вечером, когда эти кокетливые смотрины кандидата окончились, а шляхта разбрелась по обозу, шатрам и навесам, можно было, прислушиваясь к разговорам, предполагать, что выберут князя Лотарингского.

Над Нейбургским просто смеялись, почти не говорили в его пользу, за Лотарингского говорило многое, а особенно то, что не было под рукой другого депутата, а Пяст… Идея — избрать Пяста привлекала многих, но другим она казалась пустой мечтой.

Советовались, зевали, a vox populi требовал так или иначе покончить с вопросом.

После взрыва чувствовалась усталость, как после каждого напряжения. Кое-где стало раздаваться:

— По домам!.. Иванов день , сенокос… — сроки наймов и контрактов…

Жены через нарочных просили мужей скорее возвращаться. Между тем примас и знать опять не показывались. Пражмовский не решался.

Поздно вечером сандомирская и калишская шляхты собрались и порешили послать примасу ультиматум:

— Не хотите, ваша мосц, явиться к нам? Бог с вами! Сами все устроим, изберем и провозгласим без вас!

Тогда Пражмовский снова струсил. Нескольких депутатов он велел угостить вином, а от этого, как известно, нельзя отказываться даже и у врага; он вышел к ним в полупарадном одеянии, кроткий, как овечка, елейный, набожный, сладкоглаголивый. За каждым словом повторял: "Дети мои!" и уверял, что явится по желанию их милостей.

— Нужно в конце концов покончить это! — говорил предводитель депутации. — Шляхта проелась, устала, разболелась, больше месяца зря мотается в поле. Хорошо большим панам — под крышею и с поварами, а нам часто дождь за ворот льет и часто приходится пропоститься целый день на стакане пива с сухими гренками.

Вечером разнеслось, как общий голос: "Завтра провозгласим короля".

Кого?! Большая часть намечала Лотарингского, другим это было уже почти безразлично, так как шляхта и так уже удовлетворилась, одержав одну победу.

С утра у павильона было шумно, но на этот раз воеводства сами охраняли порядок и поддерживали единение, не разделялись на отдельные кучки и не расходились. Только ближе к павильону была заметна кое-какая жизнь, — и на самом деле вид прибывающих аристократов мог возбудить любопытство.

На их лицах можно было читать, если не мысли, так как их никто легко не выдает, то во всяком случае характер, который невольно обнаруживается.

Пражмовский вышел, торжественно надломленный и с такой гордой и умной покорностью и спокойной улыбкой на лице, что в некоторых он вызывал даже сочувствие.

Те, которые его видели несколько минут тому назад, когда он в кругу близких людей возмущался, сжимал кулаки и метал гром и молнии, здесь едва могли узнать его. У некоторых из них улыбка появлялась на лице, и они думали про себя: "Ну, и лиса! Хитрая лиса!"

Лица других, соответственно их характерам, имели другое выражение.

Гетман Собесский стоял, так, как будто он ни при чем, как будто он совсем не пострадал и холодно смотрел на все, хотя падение Кондэ тяжелым бременем лежало у него на душе. Но на этом воинственном усатом лице, непривычном играть комедии, все-таки заметно было то усилие, какое он делал над собою и сколько оно ему стоило.

Канцлер разыгрывал неприступно гордого человека. Этот род недавно лишь достиг власти и готов был ради сохранения положения пожертвовать всем. И это было заметно по ним… Они выжидали, на какую сторону перетянет чашу, так как за исключением Радзивилла, с которым примирение было невозможно, они могли принять любого кандидата, какого бы им случай ни послал. Их сердце и наклонности тяготели к Франции, но даже любовь к ней должна была уступить место фамильным интересам. Они чувствовали себя уже повелителями Литвы, в их руках была "печать и бумага", самые высокие должности были у них в руках.

Морштын не выступал вперед и его не было видно. Остальные побежденные кондеевцы облачились в цвета Лотарингского дома.

Неуверенность, ожидание, любопытство вызывали в умах всех чрезвычайное беспокойство. Казалось, каждый новый возглас приносит нечто новое, вызывая потрясение в павильоне.

Князь Михаил с утра был на валах и стал около сандомирского знамени, усталый, скучный, моля Бога лишь о скорейшем конце. Он исполнил свой долг апатично, безучастно, под одним лишь страхом раньше времени исчерпать свое терпение.

Почти весь день прошел безрезультатно; не было епископов, примас опоздал… Приехав и заняв свое место, он мстил теперь молчанием…

Шляхта щетинилась. У корифеев последней борьбы стали вырываться восклицания:

— Если его мосц ксендз архиепископ не открывает заседания, то просим краковского ксендза епископа председательствовать!.. Пора так или иначе приступить к совещаниям!..

Глухой рокот вторил им, а Пражмовский, точно очнувшись, стал протестовать тихим голосом, говоря, что он готов служить отечеству до последнего издыхания.

Тем временем никто из сенаторов, которые стояли молча, не посмел проронить ни одного слова. Они переглядывались друг с другом, подталкивали друг друга локтями и было очень заметно, что они опасаются новой бури.

У павильона лишь переговаривались, совещаясь более для виду, чем на самом деле, так как собственно ожидали указаний от воеводств…

Сегодня умеренность как-то брала верх, но время от времени раздавались отдельные возгласы. Несколько воеводств стали на сторону Лотарингского.

Радзивилловская Литва высказалась за Нейбургского, но никто ее не поддержал.

Время от времени подымался какой-нибудь шляхтич, начинал говорить, распространялся, плевался и… не приходил ни к какому выводу.

В сандомирском воеводстве впервые раздалось: "Пяста! Пяста!".

Кое-где в отдельных кучках кричали смеясь: "Поляновского!".

Какой-то шутник припомнил Бандуру, но против него шумно запротестовали.

Вдруг Кшицкий, подкоморий из Калиша, громко и внятно крикнул:

— Князь Михаил Вишневецкий! Сын Иеремии!

Столь немногие ожидали услышать это имя, что сначала его даже не поняли, но, лишь только расслышали его отчетливо, произошла удивительная, непонятная вещь. Как будто все к этому было подготовлено, стали раздаваться крики:

— Князь Михаил Вишневецкий!

Возражений не было. Никто не стал сопротивляться.

Этот кандидат появился так неожиданно, как точно его ниспослал Святой Дух. Подхватили его с увлечением. Это был именно такой король, какого нужно было шляхте. Сын обиженного магнатами Иеремии, потомок героя, Ягеллонский отпрыск, бедный, никому неизвестный, забытый.

Вознеся его, шляхта могла дать осязательное доказательство своего могущества.

— Виват , Пяст! Виват, Вишневецкий! Виват король Михаил! — загремело все кругом с чрезвычайной страстностью.

Напрасно вздумал бы кто-нибудь сопротивляться. Воодушевление росло с такой неслыханной скоростью и силой, что невозможно было оказывать сопротивление этому потоку. Как огонь в летнюю засуху, разнеслось по всему полю:

— Виват, Михаил!

Шляхта бросала вверх шапки, подымала вверх сабли, горланила как опьяненная, как обезумевшая… Общий голос обратился в крик и победный рев.

Первый отголосок, донесшийся с поля в павильон, не был понят. Тут до такой степени никто не ожидал услышать имя бедного князя, не имеющего ни влияния, ни связей, ни приверженцев, что сначала не верили своим ушам. Разинув рот, открыв широко свои глаза, примас остановился, как в столбняке. Он озирался кругом, как бы переспрашивая взглядом…

Вдруг из этого шума ясно выделилось:

— Пяст! Князь Михаил Вишневецкий!

Пражмовский, который, чтобы расслышать лучше, поднялся было из кресла, упал в него обессиленный, с безумно раскрытыми глазами.

Гнев, отчаяние, страх, поочередно отразились на его лице. В эту решительную минуту он, не приготовившись, не мог овладеть собой и выдал себя, но постепенно обстановка заставила его хоть наружно разыграть покорность Провидению. Он кинул взгляд кругом.

Его негодование разделяли с ним, как поднявшийся первым, точно намереваясь покинуть свое место, маршал сейма, Собесский, уже собиравшийся выходить, так и значительное число сенаторов. Вся эта оппозиция, которая еще на что-то надеялась, собралась у кресла Пражмовского.

Нужно было его увезти; тогда никто другой не решился бы, может быть, провозгласить смешного, по выражению Морштына, короля.

— Едемте, едемте, скорее!

Почти без колебаний подхватили старца под руки. Он не сопротивлялся.

У павильона произошло большое замешательство, какая-то растерянность, неуверенность.

— Подождемте! — кричали некоторые.

— Едем! — настаивал рассерженный Собесский. — Над нами просто смеются!

Взяла верх группа, окружившая Пражмовского; она повторяла: "Едемте!" Примаса без сопротивления взяли и повели к карете. В один миг большая часть возков и лошадей была уже готова. Сенаторы отправлялись в город. Никто их не задерживал. Шляхта смеялась над этой паникой и все громче кричала.

— Виват, Пяст! Виват, король Михаил! — заглушало все.

В этом внезапном бегстве с выборного поля проявлялась растерянность аристократии, которая не предвидела такого результата и осталась в одиночестве.

На поле согласие голосов было поразительное.

Экипажи, увозившие в столицу удиравших из павильона, двигались среди толпы, повторявшей как один человек:

— Виват, король Михаил!

Крик этот сопровождали такое веселье, радость и искренний восторг, что лица сенаторов бледнели от растерянности и гнева.

Не один из них, может быть, вернулся бы, но было уже поздно. Оборачиваясь, они запоминали, кто остался в павильоне.

Многих не хватало среди уезжающих. Удалялись только корифеи. Замечено было, что Пацы остались, что Любомирских не было среди едущих.

Станислав Любомирский, староста спижский, шурин Михаила Вишневецкого, взял после некоторого раздумья покинутый в павильоне маршальский жезл вместо сеймового маршала Потоцкого, который уехал за примасом, и остановил дезертирство оставшихся.

Рядом с ним епископ Холмский Ольшевский также собирал разбегающихся. Пацы стояли в сторонке, раздумывая еще по-видимому, ехать ли им за примасом или остаться с Ольшевским. У многих замечалась та же неуверенность и подсчитывание сил победителей; между тем единодушные крики воеводств не только не прекращались, но все росли и усиливались, так что невозможно было сомневаться, что это единодушие не сможет уже разрушить никакая сила.

Не было примаса, чтобы провозгласить короля, но замена его каким-либо другим епископом была ни невозможной, ни беспримерной.

Решительный шаг Любомирского имел своим последствием то, что большая часть сенаторов осталась в павильоне.

Что же происходило в это время в поле с самим князем Михаилом?

Он сам еще не мог вполне дать себе отчета в этом.

Он явился на Волю, как обыкновенно, в сопровождении небольшого и скромного эскорта из нескольких человек.

Келшп, сопутствовавший ему, расстался с ним, отправившись к своей Литве, а князь Михаил занял обычное свое место под сандомирским знаменем.

Некоторые тут его знали, а со многими он познакомился лишь во время выборов. Этот бедный князь привлекал глаза любопытных своим печальным выражением лица и своей уединенностью. Время от времени подходил, к нему старый слуга, иногда приходил Пиотровский, однако чаще всего он был один и погружался в размышления, скучая на этом обязательном посту.

В этот день он был, может быть, еще более утомлен чем обычно.

Когда в некотором отдалении калишское воеводство стало кричать: "Виват князь Михаил Вишневецкий! Виват Пяст!", для князя это было так неожиданно, что он сначала не понял и не расслышал возгласа.

Но в это время все сандомирское воеводство, обращаясь к нему, крикнуло как один человек: "Виват, князь Михаил!"

Он счел это за шутку и кровь ударила ему в голову. Он грозно нахмурил лицо и обратился к стоящим поблизости:

— Мосци панове! Так шутить не подобает!

Не будучи гневливым по характеру, он не нашелся, что предпринять еще, чтобы разрядить свое волнение, но возгласы не прекратились и его старый слуга первый прибежал и, хватая его за колени, сказал:

— Вас провозглашают королем! Вон, все воеводства единогласны!

— Ах, отстань, этого не может быть! — возразил сердито князь Михаил.

В это время стали подбегать и другие, вскидывая шапки, крича, радуясь, безумствуя.

Князь Михаил стоял бледный как полотно. Нельзя было дальше сомневаться в явном чуде. Точно гром и молния разразились у него под черепом. Слезы ручьем хлынули из глаз:

— Fravseat a me calix iste ! — проговорил он.

Он стоял как изваяние, а слезы струей потекли из глаз. Воспоминание об отце, матери, какой-то смутный страх не давали ему собраться с мыслями.

Казалось, будто какая-то сила внезапно подхватила его и перенесла в иной новый мир. В глазах у него потемнело, он ничего не видел. Его лошадь схватили под уздцы, окружили его и повели по лагерю и он не понимал, что с ним происходит.

Удар грома не мог бы потрясти сильнее.

Пожалуй, никогда выборы не происходили при таком согласии голосов. Даже те, которые успели уже примкнуть к Лотарингскому и собирались провозглашать его, подхваченные общим течением, не задумываясь над тем, что они делают, кричали: "Пяст!" Восторг шляхты переходил все границы. Это был их король! Вчера бедный, стоявший в уголке у той знати, которая на него смотреть не хотела, сегодня он возведен на трон голосом шляхты, ее волей.

Кое-где раздавались увещания:

— Помилосердствуйте! Ведь у него нет даже пяти лошадей на конюшне, на площадь он прибыл сам — третей!.. Как же он осилит все это?!

Увлечение было так сильно, что все тотчас же стали кричать:

— Всякий из нас пусть отдаст ему то, что имеет самого лучшего! Завтра же он ни в чем не будет уступать и ни в чем не будет зависеть от панов! Это наш король… и мы не позволим себе оконфузиться! Виват, Пяст!

Можно себе представить, какое впечатление произвело известие, принесенное с избирательного поля на дам, собравшихся в павильоне канцлерши!

С этой вестью прибежал, запыхавшись, как гонец, Келпш, желавший опередить всех других. Все дамы, увидев его, подымающего шапку вверх, выбежали ему навстречу.

— Пяст! Пяст! — кричал он.

Когда он затем прибавил: — князь Михаил Вишневецкий! — дамы рассмеялись ему в глаза.

— Farceur ! — крикнула Собесская.

Келпш ударил себя в грудь, но в это время проехала мимо, не задерживаясь, коляска примаса и подъехал бледный Собесский. Имя князя Михаила переносилось из уст в уста. Женщины остолбенели от негодования и гнева.

Марию-Казимиру нужно было приводить в чувство. Гетман едва мог говорить, он через силу сдерживался:

— Да, он провозглашен нам назло, этот князек, которому государство принуждено будет купить рубашек! Но примас его не провозгласит, а мы его и знать не хотим!

Но это было слабым утешением.

Жена канцлера Паца, более владея собой, первая заметила, что ее муж и семья не появлялись, значит, вероятно, они вынуждены были остаться в павильоне. Она спросила о маршале сейма.

— Он уже в Варшаве, — сказал Собесский, — но я слышал по дороге, что вместо него взял жезл староста спижский, значит не все отступились.

Жена Паца села, задумавшись. Жена гетмана металась, как умоисступленная, заламывала руки, отталкивала мужа, который хотел ее поцеловать. Дважды перетерпеть такую неудачу людям, которым казалось, что все в руках у них, было непереносимым ударом. Все искали виновных, оправдывая себя и обвиняя других. Уже началось подозрение Пацев в измене.

Гетманша велела отвезти себя домой.

Тем временем у примаса, куда собрались почти все бежавшие из павильона, обсуждали, что нужно предпринять, чтобы не допустить бессмысленного позорного избрания. Хотели было воздействовать на избранного и его мать, но для этого было мало времени. Отвергнуть действительность единогласного и всенародного избрания, против которого восстал только сенат, и то не весь, было невозможно.

Первый гетман, приехав позже других, обратил внимание собравшихся на то, что они составляли ничтожное меньшинство и не имели за собой никакой юридической опоры.

На этот раз обширная келья генерала отцов иезуитов, в которой примас, с трудом переводя дыхание, окруженный своими близкими, то впадал в расслабление, то весь возбуждался от гнева, стала походить на лагерь на Воле по смятению и гаму, водворившимся в ней.

Ничего нельзя было поделать, приходилось признать Вишневецкого, но можно было уже теперь предвидеть, сколько затруднений ему еще предстояло!..

К собранным здесь корифеям оппозиции прибежал Гоженский.

Думали, что он принес нечто, если не благоприятное, то, по крайней мере, новое. Шляхтич счел своей обязанностью только сообщить, что, если примас не поспешит вернуться, то заставят другого епископа провозгласить короля и они поедут пропеть "Те Deum" к св. Яну.

Пражмовский вскочил… все впились в него глазами в ожидании, на чем он решит.

Нужно было смириться и вернуться, так как не было другого исхода. Король был избран единогласно. Велено было подавать экипаж примаса. Некоторые сенаторы, опережая его, отправились снова на Волю, стараясь теперь так проскользнуть туда, как будто они оттуда и не уезжали.

В павильоне, где вице-канцлер Ольшевский и Станислав Любомирский распоряжались одни, перемена настроений происходила прямо на глазах, как бы чудом.

Пацы, которые совсем не уезжали в город, после короткого раздумья первые примкнули к избраннику.

— Раз Кондэ не может быть королем, — сказал канцлер, — то предпочитаю лучше Вишневецкого, чем Лотарингского, — я более уверен в его ко мне расположении.

Около Михаила, которого вчера еще игнорировали, — теперь теснились все, кланяясь ему и прося руку для поцелуя, а он все еще плакал, не будучи в состоянии овладеть собой и опомниться.

Великое счастье так же, как и великое несчастье, сильно пришибает людей.

Он думал о матери.

Пражмовский, вернувшись, приветствовал его с тем большей униженностью, что он был тем иудою, который собирался изменить ему и продать его. Он и не подумал объяснять свой отъезд: он-де просто подчиняется воле народной, выраженной так ясно и бесповоротно.

Михаил, который не видел вины с его стороны и не подозревал предательства, принял его с почтением, подобающим главе духовенства.

Из числа раскаявшихся и возвращавшихся меньше всего покорности проявил гетман Собесский; он с гордым молчанием принимал этого короля, как бы предупреждая, что согласие и мир ему придется купить дорогою ценой.

Те, кто видели дальше и лучше, понимали, что новоизбранный король мог рассчитывать лишь на Ольшевского, Паца и Любомирского; остальные же преклонялись лишь перед неизбежностью, покорялись факту, но с бешенством грызли вложенные им удила.

Когда пришлось ехать в город, чтобы пропеть в кафедральном соборе "Те Deum", y Михаила была только одна лошадь и двое казачков, с которыми он прибыл, и он готов был возвращаться так же, как приехал сюда, но Пражмовский не мог допустить этого.

Он предложил место избраннику в своей карете и на глазах у шляхты, шумно ликовавшей по поводу своей победы, князь Михаил сел рядом со своим врагом в карету.

Толпы опережали их, с шумом устремляясь целым потоком к городу; среди простого народа царила неописуемая радость.

Во время этой поездки с Пражмовским разговор ограничился несколькими словами: старец был удручен, молодой король растроган милостью Провидения, которую он относил к заслугам своего отца и молитвам своей благочестивой матери, не приписывая ничего себе.

От Воли до королевского замка и до собора целыми рядами двигался народ и шляхта, одним словом, — все, кто только жил в Варшаве, и на лицах всех, кроме сенаторов, было написано какое-то блаженство и торжество.

Даже самым бедным казалось, что этот бедный, неизвестный король был их королем, для них избранным, и что в его лице они все были победителями

Нельзя было протолкаться до костела св. Яна, битком набитого, наскоро освещенного, раскачавшиеся колокола которого весело благовествовали о счастливой новости. Караул, отряженный гетманом, должен был расчищать дорогу Электу . Он опустился на колени перед главным алтарем, а Пражмовский прошел в ризницу надеть торжественное облачение, чтобы приступить к благодарственному гимну и торжественному молебствию.

Волей-неволей гетман обязан был послать приказ в цейхгауз салютовать стрельбою из пушек.

В этом торжестве, не похожем ни на одно из предыдущих, было что-то удивительно трогательное и в то же время печальное. Этот избранник народа, окруженный врагами, на лицах, которых рисовалась еле заглушаемая ненависть, был похож на осужденного, которому читают приговор. Он его принимал со слезами и самопожертвованием.

Гимн раздавался под сводами собора в таком тоне, что в его звуках можно было расслышать одновременно и покаянное Misirere и полное угроз Dies irae .

Все это чувствовали, и царствование, нежеланного многими вельможами избранника вырисовывалось в будущем, как борьба, дни кары, страданий и стыда.

На лице Михаила ни на минуту не проскользнул луч светлой слезы; он стоял бледный, усталый и угасшим голосом шепнул поддерживавшему его Любомирскому:

— К матери, к матери!

 

VIII

В домике, в Медовом переулке, по выезде князя Михаила, у матери его жизнь шла своим обычным чередом.

Так же, как и в других хозяйствах старых людей, жизнь была распределена по часам и подчинялась им.

Старые слуги знали заведенный порядок и делали свое дело без указаний, зная, что нужно было в каждый данный час.

Княгиня Гризельда села к своему столику, на котором лежало ее рукоделие около молитвенника и четок. Елена Зебжидовская отдала уже свои приказания и ходила по дому, чтобы собрать все необходимое ей, сесть против старушки и занимать ее до возвращения сына.

Гости тут вообще появлялись очень редко, а в эти дни, последние тяжкие дни и совсем не ожидали никого, кроме ежедневного посетителя, друга дома, ксендза Фантония.

Княгиня Гризельда открыто молилась Богу о том, чтобы окончились эти надоевшие и затянувшиеся выборы. Каждую минуту ожидали решительных известий. Княгиня, которая думала только о своем сыне, как раньше, рассчитывая на Кондэ, только про него и говорила, так теперь стала говорить о дворе Императора, о пребывании там князя Михаила и о надеждах, какие она могла строить на этом, относительно его будущности.

Елена поддерживала ее и обе они предсказывали самую блестящую карьеру князю, который имел все необходимые качества для занятия высокого положения у трона, а именно имя, благовоспитанность, славу предков, личное имущество, приятную наружность, покладистый и уживчивый характер.

— У Михаила, — говорила вздыхая княгиня Гризельда, — есть только один недостаток, который часто в жизни является преградой на пути к чему-нибудь, — он слишком скромен и послушен.

Они сидели весь день одни, жалея Михаила, который с пустым желудком должен был жариться на солнышке и в пыли.

Уже дело подходило к вечеру, когда Елена услышала топот скачущей к домику лошади и, выглянув в окно, она увидела верхового, который уже стучался в ворота. Она узнала в нем того сандомирца — их старого слугу при Иеремии, который уже дважды просился на службу к княгине.

Поспешность, с которой он стремился в дом, потрясла ее, как угрожающее предзнаменование. Она испугалась, не случилось ли чего-нибудь с князем Михаилом, но у нее не хватило сил выбежать и спросить. У нее захватило дыхание; она сложила руки и стала молиться.

Между тем в сенях уже слышен был ярый спор и возгласы:

— Пропустите меня, ради Бога! Я приношу хорошую весть!

Как шальной, ворвался к испуганной княгине полупьяный шляхтич, размахивая шапкой; он упал перед ней на колени и рявкнул:

— Виват! Мы выбрали королем нашего князя Михаила!

Княгиня сочла его пьяным или помешавшимся. Для нее это сообщение казалось такою невозможностью, что его слова вызвали только горькую улыбку:

— Хорошо, хорошо! — воскликнула она. — Поди выпей там чего-нибудь… и…

Но не успела она окончить свои слова, как двери снова распахнулись и вошел ксендз Фантоний, чрезвычайно бледный, какой-то торжественный, взволнованный, как будто он собирался известить о каком-нибудь несчастии.

Тем временем слуги уводили шляхтича, упорно сопротивлявшегося и продолжавшего кричать "Виват!"…

— Вы уже, значит, знаете? — спросил кустодий слабым голосом.

— Ничего не знаю…

— Князя Михаила выбрали королем!

При этих словах Вишневецкая побледнела, ноги ее подкосились и она упала в кресло.

— Достовернейшее дело, он избран и провозглашен единогласно. Примас со своей партией сопротивлялся было, но был вынужден вернуться в павильон, чтобы провозгласить его.

Елена, которая войдя слушала, побледнела, как стена, слабо вскрикнула и без чувств упала навзничь.

К счастью, турецкий диван, около которого она стояла и на который она упала головою, предохранил ее от значительного ушиба, а крик вызвал из соседней комнаты служанок.

Зебжидовская после недолгого обморока пришла в себя, но осталась, точно пораженная громом.

Мать хотела молиться, сложила руки, но губы ей не повиновались.

Елена тоже плакала вместо того, чтобы радоваться. Вместо радости ими овладело невыразимое беспокойство и страх перед будущим.

Ксендз Фантоний не сумел найти подходящих слов, чтобы успокоить их и внушить им необходимое мужество. Княгиня Гризельда сердцем матери провидела, что ожидает ее сына.

— Душа Иеремия может утешиться, — шептала старушка, отирая слезы, — но бедный Михаил станет жертвой. Столько врагов, столько завистников, а сочувствующих такая ничтожная горсть…

— Об этом не нужно тревожиться, — возразил отец кустодий, — все это переменится в одно мгновение: друзья найдутся, а враги умолкнут.

— Да, ведь у него нет сил для этого, — шептала мать и повторяла: — бедный Михаил!

Зебжидовская молча какими-то безумными глазами бессмысленно смотрела в окно. Она хоронила все свои надежды: Михаил король, на недосягаемой высоте, а она одинокая… сирота навек!..

Его воцарение не радовало ее, она знала его слишком хорошо, она знала, что он сотворен не для трона, что на нем он может стать лишь жертвой.

В тяжелом ожидании прошло много времени; раскачались колокола всех костелов, гром пушек доносился до домика, и эти проявления торжества наполняли сердце княгини Гризельды все большей тревогой.

Наступал вечер.

На улице слышался шум, стук колес — у ворот остановился большой кортеж, сопровождающий нового государя, который бежал взволнованный к матери.

Она хотела встать ему навстречу, но силы ей изменили.

Вишневецкий, в сопровождении Любомирского и ксендза Ольшевского, вбежал в комнату и пал на колени пред матерью, заливаясь слезами.

— Благослови, — проговорил он тихо, обнимая ее ноги, — благослови, матушка, свое дитя!

Трогательна была эта картина величества, преклоняющегося перед святостью материнского сана.

Никто из присутствующих не мог удержаться от слез, и у каждого в глубине его души шевельнулась мысль, что царствование это как-то, странно начинается со слез.

Епископ холмский и староста спижский через короткое время сочли нужным оставить мать с сыном вдвоем. Любомирский только предупредил, что потом он заедет за свояком, чтобы проводить его в королевский замок, где он уже должен был провести ночь, так как на следующее утро нужно было уже обсудить и вырешить тысячи разных дел.

Король просил лишь, чтобы его, хоть на несколько часов, оставили одного, с матерью.

Елена, придя в себя и возвратившись в комнату, стояла дрожа, всеми почти забытая; в сторонке и грустными глазами смотрела на товарища своей юности.

Только по выходе епископа, кустодия и Любомирского Михаил начал искать ее беспокойным взглядом, подошел к ней и, схватив ее за руку, прижал к своему сердцу.

Без слов смотрели они друг другу в глаза…

Княгиня Гризельда понемногу приходила в себя. Она потребовала от сына, чтобы он ей объяснил, как могло произойти то, что случилось. Ведь, никто не приготовлялся, не хлопотал, не думал об этом избрании. Михаил с утра уехал как обыкновенно, не предчувствуя того, что его ожидало.

— Один Бог, который управляет людскими судьбами, — ответил сын, — ведает, как исполнилась Его воля надо мной.

Я спокойно стоял у сандомирского знамени, не предугадывая ничего. Я слушал гам, смех и говор… До моих ушей долетело имя Поляновского… Затем, не знаю откуда, раздалось в воздухе мое имя… Сначала я не понимал ничего…

"Я не верил своим ушам, сопротивлялся, отпрашивался… Голоса увеличивались, росли, шляхта стала сбегаться толпами, обнимая мои ноги, бросая вверх шапки, радуясь, а у меня слезы покатились из глаз…

Я, принимая это за недостойное надругательство, сердился…

Увы, произошло в действительности то, чего никто в мире не мог предвидеть.

Меня ввели в павильон, из которого значительная часть сенаторов с примасом удалились в город… остались только Пацы, Ольшевский, Любомирский, который собственно и заместил Потоцкого. Не знаю, сколько времени продолжалось замешательство и неуверенность, но за павильоном шляхта грозно роптала, настаивая на провозглашении.

Не знаю также, добровольно ли или по принуждению вернулся примас, когда стали требовать у епископа вице-канцлера, чтобы он провозгласил избранного.

Ах, каким взглядом беспощадной ненависти пронзил меня примас! С какой гневной гордостью приветствовал меня Собесский! С какой насмешкой — Морштын…

Этих глаз не забыть мне во всю мою жизнь!"…

Мать уже с чисто женской заботливостью начала раздумывать о предметах первой необходимости. Дома денег было мало. Михаил обшарил свои карманы и положил на стол все, что нашел у себя. Елена прибежала с целой домашней кассой. Все это, вместе собранное, составило такую ничтожную сумму, что ссуда, которую предлагал было ксендз Фантоний оказалась необходимостью.

Ни новоизбранный король, ни мать его не представляли себе, как они справятся завтра же с удовлетворением всех необходимых требований. В каретнике под навесом стояла одна лишь старая, подержанная карета, с заплатанными стенками, коляска и телеги. У верховой лошади не было ни статности, ни сбруи, соответствующих сану государя. Любомирский уже предложил весь свой выезд, но этого было мало. Обратиться к Собесскому, как к гофмаршалу, чтоб он возил на своих конях, не позволяла гордость.

Положение было трудное.

Враги следили и могли использовать удобный случай высмеять этого "короля черни", "избранника серых зипунов".

Печаль покрыла лица. Княгиня Гризельда шла в своем уме дальше этих повседневных забот, стараясь отыскать для сына друзей и защитников, она смогла насчитать лишь очень скудную горсточку их!

Вечер среди этого разговора, прерываемого повествованием, проходил быстро. Только теперь вспомнили, что Михаил за весь день ничего почти не брал в рот.

Елена побежала приготовить ему наскоро что-нибудь поесть.

Потом он с нею вышел в столовую, так как княгиня захотела помолиться.

Михаил точно пьяный, держась за руку Елены, притащился к столу, и только вино подкрепило его несколько. Сели, как в былое время, друг против друга. Зебжидовской пришло в голову, что, наверное, в последний раз им удалось так запросто по старой привычке быть близко друг к другу, и она опять расплакалась и, закрыв лицо руками, рыдала.

— Елена! Ради Бога, — начал король, — не лишай меня мужества!

— Для меня все кончено, — сквозь слезы воскликнула Елена, — мое счастливое житье кончается сегодня. Что мне делать?!

— Сестра ты моя милая, — перебил Михаил, — не отымай от меня силу, мне как раз теперь больше всего нужно ее. Ничто не изменится, ничто не может измениться в моем сердце по отношению к тебе. Будешь тем, чем ты была, — моей драгоценнейшей Еленой… наравне с моей матерью, с существом, которое я нежнее всего люблю на свете и обожать не перестану!

Елена, несмотря на все усилия, не могла успокоиться и остановить слезы:

— Прости, — сказала она, наконец, — это слезы эгоизма — они последние! Я не могла их удержать. Я думаю и представляю себе наше одиночество и сиротскую долю. Они тебя захватят, увлекут, не дадут передохнуть, не будет у тебя ни одной свободной минуты для нас. "Король"!., ты теперь не король, а невольник их и жертва.

Тихое, мирное, бедное наше счастье разлетелось и разбилось навеки… Ах, если бы ты, по крайней мере, мог быть счастливым!..

— Я? — подхватил Михаил, — я на это даже и не надеюсь… я не считаю это возможным!..

Я знаю, что меня ожидает… Если бы ты видела эти физиономии, которые сулили мне неутомимое преследование и войну!.. Если бы ты только могла представить себе, с каким угрожающим и в то же время притворно униженным выражением лица Пражмовский вез меня в костел… какое бешенство сдавливало его голос в груди, как он весь дрожал, глядя на меня… а Собесский!.. а этот целый легион их!..

Елена вскочила возмущенная:

— Ведь, ты же король! — воскликнула она. — Правда, я слышала, что власть польских королей очень мала, но все-таки невозможно, чтобы среди сенаторов ты совсем не нашел себе поддержки и помощи.

Я слышала, как ты сам же рассказывал, что Пацы, ведь, не отступились от тебя.

— Да, они не уехали вместе с примасом, они остались в павильоне, но они держались издалека, в выжидательной позиции, — сказал молодой король.

Наступило короткое молчание.

— Что мне во всем этом? — тихо начал Михаил. — Что мне в королевском сане, если я не буду иметь около себя ни матери, ни тебя? Я привык делиться с тобою мыслями, не раз ты была лучшим моим руководителем и советником.

Я должен найти способ урывать какой-нибудь часок для себя, чтобы я мог укрыться здесь и отдохнуть.

Не осилить мне непрерывного королевствования, — ведь я так любил покой и тишину…

— Ксендз Фантоний распорядился уже, — перебила Зебжидовская, — чтобы завтра и княгиня из своего домика переехала в кустодию. Будут, ведь, и ее навещать все те, кто захочет найти доступ к королю, неудобно поэтому ей оставаться здесь, а в королевский замок она не захочет переезжать…

Михаил уже не слушал, искал своими руками белых ручек сестры и, страстно шепча имя Елена, пожимал их… Она тоже забывалась, смотрела ему в глаза… и плакала…

— Мы должны расстаться, — шептала она. — Ты найдешь тысячи таких, которые заменят тебе сестру и друга, а в моей жизни не будет уже никого.

— Ничто нас не разлучит, — перебил возбужденно Михаил. — Ты сама твердила, что я король. Люди вправе навязывать мне обязанности, но сердцем своим я один волен распоряжаться… Ты можешь быть уверена в этом… я не понимаю жизни без тебя.

Бог знает, сколько времени продолжался бы еще этот разговор сквозь слезы, если бы княгиня Гризельда не начала спрашивать о сыне. Михаил встал, схватил Елену, прижал ее к сердцу и горячо поцеловал в лоб.

— Помни, — сказал он, — будь, что будет, а я — твой, я тебе верен… я твой!..

Взволнованные вернулись они к старушке, которая, может быть, угадывая это слишком горячее прощание, беспокоилась и именно поэтому отзывала сына.

Почти в тот же момент Любомирский возвратился за королем…

Мать не хотела отпустить Михаила.

— Дорогая матушка, — сказал Любомирский, целуя ее трепетные руки, — в замке, несмотря на позднюю пору, полно, ожидают вашего Михаила, те, которые скорее всего могут опасаться его нерасположения к себе… потому что еще сегодня они выказывали ему свое нерасположение. Канцлер Пац сидит и говорит мне, что не уйдет, пока не переговорит с королем… Михаил уже не принадлежит больше ни вам, ни семье, а только стране, которой должен служить… Я его похищаю, мы едем…

Михаил еще раз нагнулся к коленям матери, хотел потом подойти к Елене, но она только махнула ему рукой, поднесла платок к глазам и убежала.

Прямо отсюда они должны были спешить в замок, в котором было светло и, несмотря на ночь, действительно полно народа…

Экипажей, лошадей, кортежей, стражи стояло во дворе сверх всякого комплекта. В комнатах, еще несколько часов тому назад пустынных и запущенных, царило движение.

Придворные, рассеявшиеся после Яна Казимира, при первом же известии об избрании нового короля начали собираться в замке, готовые снова служить. Еще царил беспорядок, но зато людей было уже много.

Михаил с Любомирский выходили из экипажа, когда королевский конюший, стоя на подъезде, сообщал со смехом, что на завтрашний день, старосте спижскому не придется хлопотать о возке для короля:

— Их уже у нас имеется три, новенькие, как с иголочки, каждый с шестью великолепными лошадьми в упряжи, — говорил конюший. — Я не мог разузнать, кто их привел и пожертвовал, но я осматривал их и нахожу великолепными…

Михаил, может быть, не слышал этого, он спешил наверх, где, как ему сообщили, ожидал его, кроме многих других, также и канцлер Пац. Вместе с канцлером почти вся семья Пацев явилась к королю.

Не было Собесского, хотя пост великого маршалка должен был привести его сюда, но зато остальные сановники были налицо.

Когда скромно и робко появился молодой король, ему не дали еще отойти от порога, как уже окружили кольцом, — каждый хотел быть первым с приветом и поклоном, чтобы уверить, что он, такой-то, был особенно счастлив от выбора.

Даже Пац при всей своей гордости свидетельствовал во всеуслышание, что он, правда, был на стороне Кондэ и готов был затем подавать голос за Лотарингского, но что ни он, ни кто-либо другой не ожидали такого видимого Божьего чуда, вдохновения Святого Духа.

— Раз это случилось, — прибавил он, — мы счастливы и приносим тебе в дар наши сердца, а в случае надобности и руки.

Тут упомянул Пац и о том, о чем он раньше никогда не говорил, а именно, что он-де сам собственными ушами слышал, как покойная королева Мария-Луиза предсказала Михаилу царствование, очевидно, признавая его достойным короны.

Сейчас же нашлось еще несколько лиц, которые стали уверять, что они тоже слышали это и очень хорошо запомнили.

Канцлер считал самым безотлагательным делом примирить и привлечь примаса, обещая, с своей стороны, через посредство жены повлиять на французский двор, чтобы тот был благосклонен к новому королю.

И таинственно прибавил:

— Найдутся еще средства сближения, и даже соединения с Францией, но на это есть еще время впереди….

Михаил едва успевал благодарить всех, чудом оказавшихся на его стороне, но зато на душе у него стало все-таки несколько спокойнее.

Наконец, уже совсем поздно ночью гости оставили замок, давая возможность уставшему королю отдохнуть. Один только Любомирский еще остался с ним.

Хотя бывшая спальня Владислава и Казимира, занятая теперь новым королем, находилась в более спокойном конце королевского замка, все-таки, лишь только начало светать, все тут так зашевелилось, стало прибывать столько народа, что Любомирский вынужден был встать.

Причиной этого движения было решение шляхты, принятое вчера под Волей единогласно и с большим воодушевлением, что, — кто голосовал за короля, те должны принести в дар королю, над бедностью которого открыто насмехались господа Пацы, самое лучшее из своего достатка, чтобы таким образом снабдить всем соответственно его королевскому сану.

Это решение было принято с таким увлечением, что в лагере избирателей никто почти не мог заснуть… Каждый придумывал, что именно он даст, и щедрость была так велика, что каждый готов был пожертвовать для своего короля даже свою последнюю лошадь, а это для шляхтича самая тяжелая жертва.

А так как в этой огромной толпе было немало и очень богатых, и эти для большего блеска на выборах захватили с собою из дома именно то, что у них было самого редкого и Драгоценного, то почти каждый имел что-нибудь, что вполне годилось для подношения королю, а наиболее бедные, которым нечего было дать, готовы были отдать хоть пару своих пистолетов или свою любимую саблю.

Почти всю ночь шла чистка, выколачивание; подправляли то, что каждый собирался утром отнести в королевский замок.

Чуть свет эта своеобразная процессия потянулась от Воли к замку длинными рядами… на лошадях, с телегами, возками…

Чуть не силою ворвались они в замок, требуя у бургграфа , чтобы он отвел отдельный зал для приемки даров и посадил бы писаря с книгой для их регистрации. Безуспешно он отговаривался, ссылаясь на то, что у него нет никакого приказания свыше; на него насели с криком, забушевали, а, так как и старая дворцовая прислуга была на их стороне, то залы были открыты, нашелся писец, и началось приношение даров, которое заняло целый день и продолжалось без перерыва еще несколько дней.

Это было событие, никогда раньше не случавшееся — в таких, по крайней мере, размерах. Случалось, правда, что паны и шляхта подносили королям то каких-нибудь особенно породистых лошадей, то редких животных для зверинца, то какие-нибудь памятники старины, но такого наплыва подарков никто никогда не видывал и даже не слыхивал.

На улицах собиралась неисчислимая толпа, чтобы посмотреть на это веселое и странное шествие, единственное в своем роде. Дело в том, что не было такой вещи, которой бы не несли его мосци королю, начиная с лошадей и охотничьих собак и до золоченой посуды, кувшинов, мехов и ковров…

Ни Любомирский, который вначале хотел помешать этому собиранию, ни князь Дмитрий Вишневецкий, который прибыл утром в замок, не могли уговорить шляхту, которая задорно настаивала на своем праве — дарить своему королю. В конце концов пришлось подчиниться и трое писарей едва успевали заносить в реестры вещи и фамилии… Жертвователям не приходилось особенно конфузиться, так как почти все было отборное и ценное.

Одного вооружения уже было достаточно для значительного эскорта охраны, если бы ее захотелось безотлагательно учредить.

Несколько позже начали также стекаться в большом числе и сенаторы.

Только Собесский и Радзивиллы долго не появлялись, так как первый был в открытой ссоре с Вишневецкими, особенно с князем Дмитрием, а Радзивиллы вели войну с Пацами. Поэтому, как только они узнали, что Пацы примкнули к Михаилу, они соединились с Собесским.

Гетман, они и примас образовали ядро того неумолимого лагеря противников, которых Михаил никогда и ничем не мог впоследствии ублаготворить. Но этот день, по крайней мере, внешне, был днем поклонения и оваций.

Перед провозглашенным уже королем, должны были преклониться все, так как нельзя было сразу объявить ему открытую войну.

Гетман даже, по обязанности маршалка, вынужден был явиться в замок и там навести какой ни на есть порядок.

И он, и все, враждебно настроенные, сенаторы имели случай лично убедиться, с какой, можно сказать, рьяностью шляхта демонстрировала свою преданность избранному ей королю.

Перед их глазами проходили эти вереницы людей, приносивших дары, а в отведенных залах всякий любопытный мог созерцать действительно замечательное нагромождение драгоценного имущества, которого было уже вполне достаточно для полного королевского обзаведения. Громадное число лиц, принявших участие в этом сборе, дало возможность осуществить эту грандиозную складчину, в результате которой уже к полудню весь зал был так завален дарами, что почувствовался недостаток места.

В каретниках и в конюшнях становилось тесно для придворных лошадей, экипажей, для привозимых палаток. Новая дворцовая прислуга прибиралась, как успевала, но все-таки дары требовали все больше места.

Все шли наблюдать и удивляться.

Первое место занимали серебряные вещи, которых нанесли огромное множество, так что они лежали кучами, как дрова, особенно тазы и ковши, между которыми московская и голландская выделка лежала рядом с аугсбургской и гданской. Бокалы, стаканы, кубки, фигурные в виде пажей, ананасов и фантастических зверей, серебряные, золоченые, осыпанные драгоценными камнями сделали бы честь и их бы хватило для роскошнейшего буфета. Не было недостатка ни в громадных кувшинах, ведрах, ни в "запоясных" ложках, которых у шляхты было довольно много в запасе, у иных даже дюжинами, с изображением святых и надписями. Все давалось от чистого сердца, самое дорогое, даже нательные образки Девы Марии и Спасителя на золотых эмалированных пластинках, даже сосудцы с мощами и ладанки. Один из более богатых поставил серебряную бочку на скрещенных ножках, с Бахусом верхом на бочке.

За серебряными вещами следовала сбруя и седла, на которые, также как и на чепраки, покрывающие лошадей, тратились сильно, выстилая их бархатом, обивая толстыми золочеными бляхами спереди и сзади, с широкими стременами, закрывающими целую ступню; некоторые были даже осыпаны бирюзой, другие украшены черным ониксом. К каждому седлу прилагалась соответствующая сбруя, и часто один султан, который торчал у лошади на лбу, стоил тысячи. Чепраки же, вышитые золотом и жемчугом сплошь так толсто, что до них нельзя было дощупаться, не представляли собой какой-либо редкости. Кроме того, обыкновенно к такой сбруе относилось еще изукрашенное копье, а часто еще и щит к нему и колчан с луком.

Луки были в малом употреблении, но для щегольства все их носили, а колчаны даже усыпались камнями самоцветными и обивались золотом. Ко многим седлам приделывались гусарские крылья в серебряной оправе, вместо того, чтобы седоку носить их за своими плечами.

Затем следовало оружие, в котором тогда было большое разнообразие, так как его добывали и из Италии, Испании, Германии, Англии, Франции и с азиатского востока.

Ружья, обделанные в слоновую кость и с золотой насечкой, украшениями из черепахи, сделанные из заморского дерева, твердого и тяжелого, как железо, турецкие и французские пистолеты, щиты малого размера с выгравированными изображениями, золоченые и чеканенные шлемы, кольчуги из золоченой проволоки, на которой были насечены молитвы, псалмы и надписи. Сабли, палаши, мечи, боевые колпаки с перьями цапли, грудами валялись на полу, а железных лат просто не перечесть! Была даже броня для охоты и турниров, которую уже редко кто тогда надевал.

Собесский, который мимоходом взглянул на все это, сказал шедшему с ним Потоцкому:

— Целый цейхгауз, мосципан!

И вздохнул.

В сущности недоставало только пушек, мортир, но были даже арканы и багры. Дальше целая палата была завалена кипами ковров, попон, узорчатых фламандских материй и целых свертков материи для обивки. Откуда они взялись тут можно было объяснить себе лишь тем, что лица, которые не имели с собою ничего подходящего для подарка, устремлялись в склады и магазины, а так как на выборы приехало много персидских купцов, армян и турецких перепродавцев, то было из чего и выбирать подарки.

Правда, некоторые подарки могли вызывать смех, но они все-таки шли от чистого сердца и говорили о том увлечении выборами и о той ненависти к панам, которых не заглушила даже победа… Не столько, может быть, здесь двигала любовь, сколько антипатия к тем вельможам, которые, продав себя, пренебрегали массой и хотели навязать ей того, кого им было угодно.

Это все хорошо понимали, и потому в сердцах Собесского и его товарищей возникало тем более сильное желание показать свою силу и отмстить за позорный провал…

Во всем городе только и разговоров было, что о самоотвержении бедной шляхты, которая проявила чисто барскую щедрость.

Князь Михаил не был подготовлен к тому счастью, которое люди называли таким именем, но которое на самом деле оказывалось непосильным бременем. Никогда ничто не предсказывало ему подобной судьбы, а характер и воспитание не подготовили его к новой роли.

Его, безоружного, с первого же дня окружила сеть интриг; против него были все вельможи, за исключением Пацев, Любомирского и епископа Ольшевского. "Любовь народа", — как ее презрительно называли, — лишь усиливала среди власть имущих нерасположение к нему…

Примас обдумывал, как ему поступать, но в сердце у него было глубочайшее отвращение к этому человеку, который сделал его бессильным в глазах мира и отнял у него плоды долгих стараний.

В продолжение дня все по обязанности присутствовали, хотя и неохотно, при короле, чтобы не уронить королевского достоинства, а сенаторы совещались о выборе дня для коронации. Военные дела и наблюдение за границами королевства составляли предмет занятий Собесского. Молча слушал новоизбранный король, наблюдал, не смея еще ни вмешиваться, ни принимать в чем-либо участие. Решалось все без него… К тому же собрание в замке было лишь формальностью, а на деле оно не имело значения, так как лишь вечером у примаса имелось в виду обсудить, что же дальше?

Пражмовский вернулся расстроенный и раздосадованный, так как он сделал над собою все, что мог, чтобы расположить к себе новоизбранного короля, а тот был с ним горд, холоден и равнодушен. Пражмовский надеялся, что легко завладеет королем, что король будет счастлив, найдя в нем друга, а вместо того, молодой Пяст, заранее предупрежденный о характере этого человека, отделывался от него молчанием и не поддавался чарам примаса.

Вечером у отцов иезуитов, понятно, ни о чем другом не говорилось, как только о короле, о выборах и об этой безумной выходке шляхты, которая одарила своего небогатого избранника.

— Если бы всего этого самому не видеть, не слышать, — восклицал примас, — нельзя было бы поверить этой сказке. Это похоже на легенду о каком-нибудь Лешке или Попеле… Сегодня же мне передавали, что уже болтают, будто бы рой пчел сел на королевское знамя, будто бы это живое знамение того, что Господь Бог сам пожелал Пяста.

Раздавались разнородные мнения:

— Не усидит он на троне, — шептал Морштын, — нет у него поддержки… не хватит сил… Собесский не будет его ни спрашивать, ни слушать, а Пацы…

— Пацы!.. — выкрикнул примас, который извивался и корчился в минуты гнева. — Слыхана ли подобная измена?!

— Пацы боялись потерять то значение, какое они только что приобрели, — сказал гетман. — Я уверен, что канцлерша мысленно уже сватает его во Франции…

— Я бы этому не удивлялся, — перебил Пражмовский, — так как у меня самого была такая мысль, но Австрия не зевает… хо, хо!..

Кто-то из присутствующих обратился к прошлому, чтобы выяснить причину этой катастрофы, так как до сих пор оставалось невыясненным, кто собственно исключил герцога Кондэ и посадил на престол князя Михаила.

Влияние цензуры ксендза Ольшевского они ни во что не ставили. Тонкие политики искали тайных пружин, не будучи в состоянии поверить, чтобы эта бедная серая шляхта, эти простаки могли обойти таких людей, как они…

— Допустим, что герцога Кондэ, — с этим согласились все, — мог выкурить хитрый Шаваньяк, но, ведь, не мог же он стараться для Михаила?!

Допустить "случайность" или "волю Божью" не мог никто из присутствующих; поэтому для них оставалось загадкой, что именно подготовило выбор сына Иеремии, и примас теперь уже подозревал Пацев, что это, пожалуй, они, ради своих планов, подстроили все и осуществили.

Мнения относительно будущего короля были самые несообразные. В действительности, его не знал никто. Его видели до сих пор застенчивым, тихоней, скромником, набожным… и несколько вялым, никто не признавал за ним ни больших дарований, ни энергии.

Примас прямо считал его неспособным к правлению:

— Мы упрекали прежнего короля Яна Казимира в том, что он был слаб и позволял собой править!.. Что же будет с этим господином, который очень годился бы в подкоронные при Императорском дворе, но никак не в короли?

Морштын пожал плечами:

— Вчера у канцлерши я его подтолкнул локтем, чтобы он мне дал проход, и он уступил очень покорно, а сегодня я должен целовать у него руку…

— Нет, нет! — повторял примас. — Либо он пойдет по той дороге, какую мы ему укажем, либо… Ведь, Ян Казимир доказал на примере, что можно отрекаться от престола, а в других странах была масса случаев, когда королей изгоняли и избавлялись от них.

Рассуждения, нарекания и совещания у Пражмовского продолжались до поздней ночи, но не смогли ни к чему привести, и все кончилось одним ропотом и угрозами.

В замке в это время изводили короля, кто просьбою об аудиенции, кто сообщая какие-либо известия, кто выражая благопожелания, или напоминая о себе, как о старом слуге его отца… Михаилу так тоскливо было без матери, что, наконец, он вырвался к ней вместе с неотступным Любомирским. Тут он надеялся отдохнуть душой и телом. Он не взял с собой ни слуг, ни придворных, ни свиты, которая бы выдавала его новый сан; ему хотелось быть по-прежнему тем же Михаилом — свободным и счастливым. Елена приветствовала его на пороге:

— Король! — воскликнула она громко.

— Ах, нет! Пусть, хоть здесь, я не буду им для вас, — перебил Михаил, хватая ее руку, — я уже и так измучен одним днем царствования.

Мать вышла к нему с улыбкой на устах. Она… она, к сожалению, одна радовалась в душе этому триумфу, который в ее глазах был в то же время загробным правосудием, оказанным памяти ее покойного супруга. На ее лице виднелось счастье и она старалась вдохнуть сыну побольше мужества.

— Елена, милая, — воскликнула она, — в замке все еще неустройство, — им, быть может, нечего было поесть, угости же Светлейшего Государя…

Тут Любомирский начал рассказывать о награждении короля шляхтой, и княгиня Гризельда расплакалась, радуясь не дарам, а любви, которая их поднесла.

— Это так, — прибавил староста спижский, кончая рассказ, — но, милая матушка, у нас есть также целая армия непримиримых врагов с гетманом и гетманшей во главе…

 

IX

Все, что приходит неожиданно, оглушает, как гром, и на некоторое время лишает человека силы. Счастье тоже умеет убивать, а парализует часто надолго.

Таково было действие счастья и на Михаила Вишневецкого, который совершенно не был подготовлен к происшедшему, да и на самом деле выборы вообще так мало его интересовали, что он даже не читал пресловутой "цензуры" ксендза Ольшевского, в которой говорилось о Пясте.

Самые нескромные его мечты никогда не шли дальше какой-нибудь скромной должности при дворе и старостства, которое дало бы ему возможность выступать так, как того требовало его имя и память отца. Мать тоже не мечтала о больших успехах, зная нерешительность сына, — она хотела его богато женить и таким образом восстановить достаток в доме. О короне никогда никому и не снилось…

Но внучка Замойского скорее привыкла к этой мысли, нежели скромный робкий сын Иеремии. Она усматривала в этом перст Провидения, видимую волю Божию, вдохновение Святого Духа и гордилась этим.

Большая радость закрыла от нее всю трудность положения и колючки того тернового венца, носить который избранник судьбы не имел сил.

На следующий же день, когда уже ксендз кустодий стал настраивать, чтобы она скорее переезжала из особняка в кустодию, и уже начались приготовления к этому, к ней приехал канцлер Пац, как первый из "примирившихся".

Это был один из вельмож с большой энергией, влиянием и значением, и на него можно было опереться. Он приехал убедить княгиню Гризельду, что молодой король может на него рассчитывать.

— Ваша княжеская мосц, — сказал он искренним тоном, — мы становимся на сторону его королевской мосци и будем стоять при нем; пусть он в свою очередь на нас положится… Мы постараемся привлечь к нему др>зей и верных слуг… Не нужно обманывать себя, — положение короля, сына вашей княжеской мосци, будет очень затруднительно, — я знаю ксендза примаса, знаю гетмана и гетманшу, знаю, что выборы приводят их в бешенство, что они готовы прибегнуть к самым крайним мерам, пожалуй даже опрокинуть трон, но нас, Пацев, у короля целых трое, не считая молодых, а мы и в Литве и в коронной Польше кое-что все-таки значим. У моей жены связи во Франции не меньше и не хуже, чем у гетманши. Мы сумеем встретить врагов лицом к лицу.

Княгиня Гризельда заломила руки:

— Вы думаете, пане канцлер, — воскликнула она, — что выбор их не примирит, не разоружит? Что ж они выгадают, враждуя с Михаилом? Ведь он же никому зла не желает и не сделает?

— Но нужно считаться и с человеческими страстями, — говорил канцлер, — а нет более жестокой страсти, чем уязвленное честолюбие! Примас и гетман, которые по своему собственному глубокому убеждению были господами положения, вынужденные теперь уступить и сдаться, будут устраивать заговоры и строить козни. Мы должны быть бдительны…

— Ах, — прервала княгиня Гризельда, наклоняясь к канцлеру умоляющим тоном. — Будьте опорой моему неопытному сыну. Прошу вас… Не покидайте его!.. Собесского я давно и хорошо знаю, — прибавила она, — у меня с ним были, к сожалению, денежные дела, он очень в плохих отношениях с князем Дмитрием… Но я думаю, что он, будучи все-таки благородным в глубине души, не выступит против нас.

Канцлер улыбался:

— Говоря о Собесском, — сказал он, — нужно иметь в виду гетманшу, которая им правит, а она опасный человек. Впрочем, я верю, что любовь к Речи Посполитой никогда не позволит ему зайти слишком далеко против короля, особенно в это страшное время, когда нам угрожает и бунт, и война с турками. Не тут нужно искать противника, а в примасе.

Канцлер поморщился:

— Я не колеблясь предсказываю, что его трудно будет обезоружить даже полным подчинением себя ему. Он не сможет простить того, что его победили и что его унизили в глазах чужеземных монархов… Около примаса всегда будет группироваться неприятельский лагерь. Будь, что будет, войдем и мы в бой без страха. Пусть только король положится на нас и последует нашим советам.

Княгиня Гризельда уверила канцлера, как в своей благодарности, так и в пассивности сына.

— У Михаила нет опытности, — сказала она, — но зато он свободен и от преувеличенной самоуверенности. Вы можете быть уверены, что он даст управлять собою.

Пац коснулся еще щекотливого вопроса — того, о который тогда все разбивалось, а именно вопроса о раздаче должностей.

— Теперь, — сказал он, — наибольшей, если не единственной силой короля является раздача должностей. Ими он может привлечь, обезоружить, примирить с собой, но он должен быть осторожен. В первую минуту нельзя слишком уступать требованиям врагов, они приняли бы это за признак тревожной неуверенности в себе…

Канцлер говорил довольно долго и, наконец, уверенный в том, что приобрел расположение княгини Гризельды, он уехал. Пацы вместе с Любомирским и Ольшевским в эти первые дни при короле были неотступно, но зато почти они одни.

Несколько часов спустя после Паца, доложили о гетмане, который был с княгиней в дружественных отношениях, хотя и жаловался на нее по поводу расчетов.

Политика заставила Собесского приехать сюда теперь и поздравить старушку.

С известной грубоватостью, которую он иногда напускал на себя, когда ему надоедало быть Орондатом и Селадоном, вошел он, представляясь веселым.

— Прихожу поздравить вашу княжескую мосц, — проговорил он, целуя поданную ему руку.

— Ах, гетман! — прервала она. — Мы так высоко и не метили в своих планах, — и теперь у нас больше тревоги, чем радости.

— Что Бог дает, то надо принять, — возразил Собесский, — хотя не скрою, что наследие Вазов не легко возлагать на свои плечи…

— Будьте же вы моему сыну помощью и поддержкой! — проговорила княгиня.

Молча, не отвечая, видимо уклоняясь что-либо обещать, гетман поклонился, покручивая усы.

— Пусть только король не слушает дурных руководителей, — проговорил он, подумав, — и выберет себе тех, кто знает страну, людей и наше несчастное положение. Но ему будет много, много работы! Шляхта недисциплинированна, войско при малейшем дуновении откуда-либо более склонно к федерациям, чем к бою. Казачество распустилось, турки обнаглели от наших несчастий и неустройств.

— Да, но, ведь, вы — гетман! — перебила княгиня Гризельда. — Это лучший залог победы…

Гетман сидел недолго, — визит этот был скорее по обязанности и из вежливости, чем от чистого сердца. На лице его было написано, как он был озабочен и расстроен.

Остальную часть дня все провели в домике, собираясь переселиться в кустодию ксендза Фантония, где мать короля имела бы возможность принимать более представительно. Вся забота о хозяйстве покоилась теперь на Елене, которая как раз теперь была рассеяна, поглощена чем-то, ходила точно какая-то тень, как существо, осужденное и отбывающее кару.

Время от времени из ее высохших глаз текли слезы, а рука прижималась к груди, которой тяжело и больно дышалось… Что ей было в том, что Михаила провозгласили королем, если она должна была его потерять? Правда, она никогда не питала надежды, что они могут принадлежать друг другу, но она рассчитывала все-таки на какое-нибудь скромное место при семье в его доме, которое дало бы возможность остаться с ним вместе. А теперь! Уже в продолжение этого первого дня сразу ее слух поразило нечто из того, о чем Любомирский говорил с княгиней Гризельдой, а именно, будто для выбора князю Михаилу предназначалась только одна из двух: либо австрийская эрцгерцогиня, либо одна из французских принцесс крови… Об этой женитьбе перешептывались уже, как о чем-то неизбежном, как о союзе, который должен дать родине новую силу… Потрясенная Елена слушала это… Да! Несомненно! Михаил был потерян для нее… Даже подойти к нему, поговорить с ним вскоре она уже не будет иметь права….

Этой тоски своей воспитанницы княгиня-мать, которая становилась все веселее и счастливее, никак не могла понять. Она принимала это за переутомление от хлопот и утешалась тем, что после переезда в кустодию Елена будет иметь возможность отдохнуть.

— Отдохнуть? — думала про себя Зебжидовская. — Теперь? Мы уже все не будем знать покоя! Судьба бросила нас в водоворот, который будет вертеть нас, пока не поглотит…

Самым неприятным для нее было то, что теперь она по целым дням даже и не могла знать, что происходит с Михаилом, она, которая привыкла знать каждый его шаг и часто, очень часто направлять его шаги, когда он колебался. Из замка приходили только глухие известия, которые трудно было хорошо понять. Приносил их иногда Любомирский, иногда ксендз Фантоний; сам же король, хотя и больше всего желал этого, не мог найти момента, чтобы вырваться к матери.

Раздумывая, как бы помочь делу, она хлопотала над переноской и укладкой мебели, которую нужно было перенести в кустодию, когда влетел Келпш. Он находился теперь неотлучно в распоряжении короля, но сердце влекло его к этому домику и к Елене, которая очень хорошо знала о его влюбленности и пожимала плечами, посматривая на веселого говоруна.

На этот раз он явился для нее желанным гостем, потому что мог принести ей какие-нибудь вести из королевского замка, и девушке пришла в голову мысль использовать Келпша, сделав из него постоянного вестника.

Она приняла его несколько любезнее обыкновенного, с более веселым личиком и забросала его вопросами. Келпш не зная, чему это приписать, был бесконечно счастлив.

— Вы теперь можете, — сказала она, — оказать большую услугу княгине матери. Мы привыкли знать о каждом шаге князя… нет! короля, а из замка мало кто приходит, и вот вы могли бы приносить нам известия несколько раз в день. Чем вы там заняты?

— Я? — переспросил Келпш. — Ну, временно я состою камер-юнкером его королевской мосци, следовательно, я весь день к его услугам для исполнения его поручений, но, если княгиня прикажет, я устроюсь так, чтобы иметь возможность приходить к вам…

— Устройте как-нибудь, — ответила Елена, — я уверена, что и король будет вам благодарен, так как ему тоскливо без матери не меньше, чем ей без него…

— Да, ведь, я от этого окажусь счастливейшим человеком, — сложив руки, воскликнул Келпш, — хорошо! Очень хорошо!..

Елена подошла к нему и тихо прошептала:

— Княгиню Гризельду интересует всякая мельчайшая подробность. Она рада была бы знать, как король переносит жизнь, к которой не привык, кого он принимает, как относятся к нему паны… Все, все…

Они сговорились, что на будущее время между кустодией, расположенной вблизи замка, и самым замком Келпш должен быть соединительным звеном. Он взялся за это с благодарностью, так как надеялся этим заслужить расположение Елены, к которой он чувствовал все возрастающую любовь.

На первый раз он немного имел для сообщения. В замке только готовилась еще новая жизнь. Старые придворные Яна Казимира рассеялись, младшие чиновники стекались, ища своих прежних должностей, и большей частью получали их. Михаил добродушно принимал эти услуги, не обращая внимания на то, кем он себя окружает.

В этом сборище самых разнообразных людей, настроенных скорее неблагосклонно, чем доброжелательно, старики пренебрегали этим бедным князьком, который казался им очень мизерным в сравнении с династией Вазов…

А так как такая челядь судит обыкновенно о значении человека по его богатству, то и этот бедный король, о котором знали, что несколько дней тому назад в его конюшне стоял едва десяток лошадей, казался этой челяди не очень достойным почитания; поэтому дворцовая челядь обращалась с ним, не выказывая ему чрезмерного послушания, а более старые слуги распоряжались, как им заблагорассудится.

У Михаила слишком много было на плечах, и он не мог со всем справиться.

В нем самом совершался тяжелый процесс перерождения человека, который вчера не имел собственной воли, а сегодня должен был управлять и приказывать.

Все это было для него новостью.

Выработать в себе внезапно силу воли, ясное представление положения, понимание отношений, которые должны были связывать его с этим миром, чуждым ему еще накануне, было бы затруднительно для каждого, а ленивому и робкому уму Михаила это казалось задачей почти непосильной. Он нуждался в советах, поддержке друга, на которого мог бы положиться.

Инстинкт говорил ему, что все те, которые только теперь приблизились к нему и протянули ему руки делали это больше ради собственных интересов, чем ради него…

Сердца не было нигде… за ним нужно возвращаться мыслью в старый домик на Медовую к матери и Елене.

Не успело еще в замке все успокоиться и не сложилось еще все в новые формы жизни, как уже на сцену выступили честолюбие, жадность, требовательность, зависть… Не только говорили о раздаче должностей, но всякий еще хотел сам распоряжаться ими.

Пацы, конечно, выдвинулись на первый план, требуя, чтобы король их слушал… Одновременно Собесский требовал уступок, угрожая в случае отказа.

Начиная с примаса, у каждого были свои протеже, которые самым недружелюбным образом относились к Михаилу, считая, что за примирение с ним они вправе требовать большую мзду.

Михаилу все это казалось просто-напросто отвратительным.

Молча смотрел он и, не имея никого больше, принужден был держаться за Пацев, от которых Собесские все больше отстранялись. На языке тогдашнего общества, которое для удобства давало всем прозвища, скрывающие настоящие имена, в разговорах и в переписке, Пацы уже назывались "фазанами". Гетманша, которая до сих пор была связана довольно тесными и хорошими отношениями с канцлершей, охладела к ней и отдалилась от нее. Обе они имели сношения с французским двором, и это их разделило, поставив в двух противоположных лагерях.

Около короля образовывались новые связи, новый мир, по те, которые группировались вокруг него были еще, по меньшей мере, бессильны, и примас с гетманом могли льстить себя основательной надеждой, что они могут быть даже опасными для короля, если он им не подчинится.

Для человека, занимавшего до сих пор с такою скромностью второстепенное и зависимое положение, который должен был следовать всегда указаниям семьи, начиная с матери и кончая свояком, внезапное приобретение власти было потрясением. Он боялся прибегать к своей власти, пользоваться ею.

К этому следует прибавить свойственную уму Михаила привычку заниматься пустяками и его отвращение к серьезной работе. До сих пор важнейшим вопросом в его жизни был костюм, и он придавал даже слишком большое значение изяществу своей наружности. Его холодное лицо оживлялось только тогда, когда он говорил о новых нарядах и разных мелочах, к ним относящихся.

В этой области у него были даже обширные познания и вкус, который его вел как по гладкой дорожке, между тем как в других областях он колебался на каждом шагу. Старосте спижскому не раз могло показаться смешным, что после целого дня скуки, в течение которого король едва лениво шевелил своими губами, он обнаруживал чрезвычайное оживление вечером, когда он занимался вопросом о своем гардеробе.

Все, что было уже заказано в Париже, было достаточно для князя Вишневецкого, но королю нужно было бесконечно больше.

Предстояла коронация.

Некоторые были такого мнения, что Михаилу нужно одеться по-польски, и они напоминали, что даже Ян Казимир однажды пробовал купить себе этим любовь народа. Вишневецкий решительно восстал против этого. Он привык к парику, к европейскому платью, к кружевам, к этому полуженскому наряду, который казался ему прекрасным и знаменующим собою высшую цивилизацию.

Приходилось сейчас же послать заказы в Париж, и вопрос этот так увлек короля, что даже вопреки просьбам своих он не хотел отложить это дело на сутки; но оказалось, что француз Тионвилль, которому было поручена эта миссия, в этот день ехать не мог.

Поздно вечером король вспомнил о матери, которая уже переехала в каменный дом ксендза Фантония, и отправился к ней. Он был очень оживлен, но, к сожалению, не известиями со стороны Константинополя, а посылкой за костюмами в Париж.

Это был пустяк, но он рисовал характер человека, который еще в душе не чувствовал себя королем.

По его мнению, все, что касалось обороны границ, не касалось его, так как лежало на гетмане Собесском, князе Дмитрии и канцлере Паце…

Княгиня Гризельда обрадовалась, увидев сына, входящего с веселым и сияющим лицом; она строила догадки относительно какой-нибудь важной его победы, как вдруг король, целуя ее руку, быстро проговорил:

— Прошу поручений в Париж, завтра посылаю Тионвилля за платьями для себя. Мне нужны по крайней мере четыре костюма, и я велю ему заказать их по версальским моделям у самых лучших портных.

Мать всматривалась в него большими глазами.

— Мне кажется, — сказала она нерешительно, — что есть много вещей гораздо более спешных…

— Ах, ничего! Ничего! — перебил ее сын, как-то возбуждаясь. — Что ж бы я делал во время коронации, когда приедут иностранные послы? Ведь, я должен же выступить, как подобает монарху. Казначей, я не сомневаюсь в этом, выдаст мне деньги, необходимые на эту издержку, хотя бы из собственной кассы.

Елена, которая стояла в стороне и прислушивалась, чуть повела своими белыми плечами.

Михаил, который только сейчас ее заметил, с выражением сильнейшего волнения бросился ее приветствовать и, не обращая внимания на Любомирского, который занимал княгиню Гризельду, отвел ее в сторону.

— Ах, ты, Елечка моя, — начал он с необыкновенной торопливостью, — как я тоскую по тебе… как мне недостает тебя! Я так привык советоваться с тобой, моя Эгерия, что теперь часто я не знаю, что предпринять и боюсь ступить шаг…

— У тебя столько лучших, чем я, советчиков, — скромно сказала Зебжидовская, — но говори, говори, пожалуйста, как складываются отношения, как ведет себя Собесский, примас, Морштын, Денгофы…

Михаил сразу нахмурился.

— Ах, я хотел бы, хотя здесь у вас, забыть об этих несносных осложнениях, которые меня мучили уже целый день. Ни о чем другом я не слышу, как только об этих моих врагах. "Примас", "гетман" намозолили уже мои уши. Будем говорить о чем-либо ином!

— Но, ведь, это самое важное, — перебила Зебжидовская.

— Поэтому-то я, — вставил король торопливо, — сдал все это на канцлера Паца… Поступлю по его указаниям…

Помолчав минуту, он уже веселым тоном заговорил:

— Скажи, что ты хочешь, чтобы тебе Тионвилль привез из Парижа? Я предполагаю два куска атласа для матери, два для тебя, кружева, перья…

— Но зачем мне все это? — перебила нетерпеливо Зебжидовская, — я, по крайней мере, вовсе в этом не нуждаюсь… я просто слуга княгини Гризельды, и мне даже не пристало…

— Да что же это такое опять?! — прервал король, хватая ее за руку. — Я об этом даже слушать не хочу! Для себя, — говорил он с возрастающим оживлением, — я прикажу приготовить все, как у французского короля, и по парижской моде.

Глаза его блестели, губы улыбались, а Елена, глядя на него, вздыхала:

— Как это вы, мой король, — сказала она грустно, — в такой решительный момент можете думать об этом?!

— Решительный? — подхватил Михаил. — Да, ведь, решительный момент уже миновал. Господа эти уже примирились, подчинились, и все должно устроиться… почему ж бы мне не заняться тем, как я выступлю?.. Не следует обнаруживать своей былой бедности…

Зебжидовская молчала. В это время мать, которая жаждала видеть сына, позвала его к себе.

Она интересовалась главным образом примасом и Собесским.

— Мне кажется, — успокоительно сказал Михаил, — что они уже примирились с создавшимся положением. Впрочем, Пац довершит это дело… Конечно, их надо расположить к себе уступками, но я на это уже вполне готов…

Он помолчал немного и, занятый все той же мыслью, возобновил разговор о посылке в Париж:

— Что же мать прикажет привезти для себя?

— Ничего, дитя мое, — ответила старушка. — От прежнего великолепия у меня осталось достаточно парчи, бархата и атласа, чтобы в случае надобности выступить, как прилично бедной вдове… Я не сброшу этих траурных одеяний по моем незабвенном Иеремии даже в самый торжественный день, когда будет коронование его сына…

Михаил вздохнул… Видно было, что ему очень хочется вернуться к своим костюмам и к оказии в Париж, но княгиня Гризельда и Любомирский перевели разговор на более серьезные темы, и король, послушав их молча некоторое время, встал, отзывая с собой Елену.

Она последовала за ним послушно, а, может быть, даже с радостным чувством, что она может еще раз поговорить с ним вдвоем с прежней простотою… Она для формы спросила, видел ли он примаса.

— Нет, — нехотя ответил король, — предоставляю канцлеру, как его старому другу, соглашение с ним. Признаваться ли? Этот старик возбуждает во мне отвращение и неописуемый страх. В его глазах, даже тогда, когда он старается умилять и говорит сладчайшим образом, есть что-то брызжущее ненавистью… Я никогда, наверно, не поборю этого чувства…

— Но выказывать ему это не следует, — шепнула Эгерия. — Княгиня мать боится его не меньше, а все же она была счастлива расположить его…

Михаил пожал плечами:

— Говорю тебе, я поручил это Пацам, они одни что-нибудь тут могут сделать, так как долгое время они были вместе с ним и знают его лучше других.

Он тяжело вздохнул:

— Ах, Еля моя! Царствование, корона, какая это тяжелая барщина! По внешности это красиво, но, в сущности, это рабство! Человек не принадлежит уже самому себе… он всем должен служить, за все отвечать… Когда я вспоминаю наши вечера в домике на Медовой, наши веселые утра, завтраки у столика…

— Эх! Они уже никогда не вернутся, — перебила Зебжидовская, — я уже со слезами простилась с ними…

— А я! — вздохнул Михаил, и сразу же принял энергичную позу, — но нет! Нет же, я не допущу никогда, чтобы нас разлучили! Мать и тебя я хочу иметь при себе. Я не мог бы прожить без вас и, если какой-нибудь мыслью я не могу поделиться с вами, то мне кажется, что я не вправе руководиться ей. Ты часто видишь лучше и яснее, чем я.

— Не в том дело, — отозвалась Елена, — но я действительно иногда умела превращать эту вашу злополучную робость в энергию, в которой вы теперь как раз больше всего нуждаетесь, иначе вашей слабостью будут пользоваться и злоупотреблять ей…

Обеспокоенная мать опять позвала к себе сына, — она хотела расспросить его кое о ком… Ей нужно было знать, как по отношению к нему держали себя маршалок Браницкий, коронный хорунжий Сенявский, в особенности, воевода Русский, наконец, воевода Киевский… Что говорил и думал князь Дмитрий.

С давних пор между ним и Собесским была вражда, которая принимала все большие размеры и угрожала теперь неприятными последствиями. Для войны, которая во всяком случае предстояла Польше, было необходимо согласие обоих гетманов.

Любомирский уже предлагал тогда то, что вскоре должно было осуществиться, а именно, чтобы Дмитрий посватался к родственнице великого гетмана княжне Заславской и Острогской. Рассчитывали, сближая семьи, примирить людей. Но здесь, как в каждом действии Собесского, преобладающее влияние имела его жена Мария Казимира, а ее так трудно было склонить на свою сторону. С неумолимым деспотизмом женщины, которая знает свою силу, она правила мужем, который во всем ей подчинялся.

Княгиня Гризельда готова была унизить свое достоинство перед гордой француженкой и первая сделать нужные шаги к сближению, но сначала нужно было увериться, что это унижение не будет оттолкнуто с презрением.

Все это с холодом необъяснимого безразличия принимал король, погруженный в раздумье, увы, слишком далекое от серьезных забот матери… он как раз высчитывал, сколько ему нужно будет костюмов и какую сумму он возьмет на это от казначея. Кроме того, он затруднялся решить, не нужно ли, чтобы два самых парадных костюма были совершенно одинаковы…

В эту минуту вошел сосед, друг и хозяин дома, ксендз кустодии Фантони, который радовался, видя княгиню Гризельду в своем доме. Король любезно приветствовал его; он, ведь, напоминал ему прежние лучшие времена.

Сначала разговор касался разных домашних мелочей, так как кустодии был занят заботою устроить свой дом как можно удобнее для своей жилицы, но вскоре Фантоний встал и обратился к королю, который отошел с ним в сторону. Они сели как когда-то раньше, и благочестивый священник с нежностью присматривался к лицу молодого государя.

— Ваша королевская мосц, вы мне кажетесь очень усталым, — проговорил он, — и нечему, конечно, тут удивляться. От спокойной частной жизни перейти без предварительной подготовки в такой водоворот и на такую высоту!..

Михаил посмотрел на него, не решаясь сразу начать жаловаться.

— Действительно, — ответил он, — я чувствую себя очень усталым, и до сих пор ничего не мог поделать. Слушаю, учусь, многого не понимаю, но Пац меня выручает.

— Ваша королевская мосц, вы позволите старому другу быть откровенным? — спросил кустодий.

— Ах, отче! — перебил он, наклоняясь к его плечу. — Отец мой!.. Прошу вас, забудьте об этой злополучной короне.

— Я глубоко ценю дружбу и содействие Пацев, — снова начал кустодий, — но нужно иметь собственную волю и постепенно освободиться от всяких уз. Страна от вас, мой король, многого потребует и не захочет постоянно помнить, в каких тяжелых условиях шляхта навязала вам эту корону!.. Война висит над нашей родиной, с казаками дело не закончено, с турками борьба неизбежна… Польша окружена врагами, Ян Казимир завещал вам ее, ослабленную цепью интриганов и врагов…

— Мы надеемся их примирить, — вмешался король нерешительно.

— Не знаю, — продолжал кустодий, — примирить будет трудно; нужно их просто сломить, а на это нужна энергия и сильная воля.

Михаил опустил глаза, как бы не решаясь обещать что-либо.

— Собесского, — сказал он, — нужно привлечь, потому что мы его не осилим. Войско ему верит, другого такого полководца, как он, — да не оскорбится князь Дмитрий, — трудно найти…

— Собесский, — тихо ответил кустодий, — не так опасен, как примас… С болью в сердце я должен сказать это о главе церкви. Его следовало бы привлечь на свою сторону, обезоружить, а мне это кажется почти немыслимым. Это скрытная мстительная и не прощающая ничего натура… Поражение, какое он потерпел, он не простит никогда…

— Но он не может же мне приписывать свое поражение, проговорил Михаил. — Он лучше других знает, что я не старался, не жаждал и до последней минуты не знал, что ожидало меня на поле элекции.

— Это так, — подтвердил Фантоний, — но ни на ком другом он не сможет так вылить свою злобу, как на вашей королевской мосци. Говорю это не для того, чтобы тревожить, а для того, чтобы возбудить мужество и бдительность. Бог вам поможет, но все-таки вооружитесь сами и будьте бдительны!

Говоря это, кустодий встал и, видя беспокойство матери, указал на нее сыну, который к ней вернулся.

Таково было начало этого царствования, которое называлось "волею небес", "вдохновением Божиим", посланным в критический момент, а готовилось быть мученичеством невинного слабого человека, который не мог сразу одолеть врагов, угрожавших ему извне и внутри.

Война предвиделась на границах страны, войну же объявлял мстительный Пражмовский.

В начале, однако, можно еще было ожидать более светлых дней.

Но вскоре же неизбежный вопрос о браке молодого монарха первый стал на очередь, чтобы озлобить примаса и наново возбудить его мстительность.

Пражмовский хотел, по крайней мере, тем отплатить за свой подкуп со стороны французского двора, чтобы король женился на принцессе Орлеанской. Поэтому он начал было хлопотать об этом, уверенный в том, что молодой король будет счастлив и горд этим союзом, но против всякой француженки были воспоминания о Марии-Луизе, преждевременные торгашества за корону и интриги Собесской и канцлерши Пац. Шляхта не могла простить герцога Кондэ, который был ей чуть не навязан при помощи французского золота. Отвращение к Франции было так необъятно и решительно, так велико, что заглушило еще более закоренелую и старую вражду к Австрийскому дому.

Этим сумел воспользоваться ксендз епископ холмский Ольшевский, и он начал переговоры с Веной об эрцгерцогине для Михаила.

Невестой, ожидающей партии, была тогда эрцгерцогиня Элеонора, предназначенная было князю Лотарингскому, с которым ее давно, как говорили, соединила любовь; но политика не считается с запросами сердца и не щадит пары существ, предназначенных друг для друга, если их нужно разлучить в угоду ее планам.

Ольшевский нашел в Вене благосклонное внимание и радушный прием. Этот брак согласовался с традициями дома, который дал Сигизмунду III две жены, затем Владиславу одну, и в Вене охотно согласились на союз с молодым королем, которого там знали и ценили. Правда, воспоминания о его пребывании в Вене отличались исключительною скромностью и вовсе не предвещали такой блестящей будущности.

Между примасом и ксендзом Ольшевским началась завзятая горячая борьба, но, видимо, уделом Пражмовского было терпеть неудачу, несмотря на самые большие усилия.

Итак, налаживался брак с эрцгерцогиней; король молча, холодно, с самопожертвованием, казалось, принимал этот брак, как необходимость и неизбежное мероприятие.

Эта новая связь обещала стране помощь в опасности или, по крайней мере, моральную поддержку Империи.

Все приятели короля, не исключая Пацев, имевших тесные связи с Францией и ее двором, были согласны на брак с австриячкой.

Пражмовский бесился, угрожал и свирепел, но подавлял это в себе, чтобы не выдать себя. Понеся новое поражение, мстительный старец не мог простить Михаилу всего, что ему пришлось молча проглотить из-за него; самые дерзкие планы возникали и назревали в измученном старце, который был доведен до них отчаянием самолюбивого неудачника.

Всю свою силу он обратил теперь к тем, с которыми его соединяли старые отношения, чтобы хоть их сохранить при себе и обратить при первой возможности против того, кого он считал своим, хотя бы и невольным, врагом.

Примас особенно старался удержать Собесского, вооружить его и парализовать все усилия, направленные противною стороной к примирению с Собесским. Так, благодаря его усилиям, сближение с Вишневецким через брак князя Дмитрия с княгиней Сусловской кончилось ничем. Дальше больше, ему удалось воскресить все забытые споры и старые антипатии.

Одних Пацев примасу не удалось оторвать от короля. Они остались ему тем более верны, что Собесский был в союзе с Радзивиллами, а борьба с ними за преимущество на Литве у Собесского не прекращалась.

Король Михаил сумел себе приобрести лишь очень немногих друзей; недаром за этим тщательно следил Пражмовский. Небольшая горсточка верных окружала колеблющийся трон. Покрытый тучами горизонт, предвещающий бури, повис над Речью Посполитой.

Избранник шляхты нес тяжелый крест на плечах, хмуро, но молчаливо нес он на себе свое мученичество.

Женитьба на эрцгерцогине Элеоноре обещала перенести борьбу, которая давила его отовсюду, даже в его домашнюю жизнь, посадить врага у изголовья, чтобы не было больше для души ни минуты отдыха и спокойствия.