А теперь вернемся к королевским послам и познакомимся с ними поближе: кто они такие, почему они имели столь значительное влияние в те мрачные времена?

Возглавлял посольство ксендз Мельхиор Гедройц, жмудский епископ, сведущий человек, добрый по натуре и спокойный, он также, как и Лев Сапега, хорошо подходил на роль посредника. Он уже не раз принимал участие в подобных делах и всегда выходил победителем из сложных ситуаций. После смерти Сигизмунда Августа в 1572 году он был еще и виленским кафедральным кустошем — скарбником — ездил в составе посольства во Францию к королю Генриху. Французский король предложил его кандидатуру папе на жмудский епископат, и Гедройц был назначен епископом, благожелательно принят благодаря посланному папой письму. У него был соперник: некий ксендз Герановский, также заручившийся определенной поддержкой, хотел занять эту должность, но он был не местным, опирался только на приобретенное хитростью заступничество королевского посла. Однако соперник потерял надежду на повышение, а ксендз Гедройц, наоборот, утвердился на этой должности. Позже епископ неоднократно исполнял различные поручения, в 1580 году принимал участие в виленском фискальном Трибунале. Набожный Гедройц весьма симпатизировал ордену иезуитов. Легко понять, какую роль он должен был сыграть здесь и кому благоприятствовал.

Великий литовский маршалок Дорогостайский, потомок Монвидов, перед тем стольник, надворный маршалок, волковысский, мстибовский, шарашовский староста, был храбрым воином, знаменитым фехтовальщиком и знатоком коневодства; состоял в родстве с Радзивиллами и Ходкевичами. Видимо, поэтому он и был послан королем для посредничества между ними. Дорогостайский был женат на Софие, дочери новогрудского воеводы Николая Радзивилла, вдове кравчего Великого княжества Литовского Юрия Ходкевича. Это давало ему возможность в качестве родственника бывать в обоих домах. Но, по правде говоря, роль посредника — не его роль, потому что он был по натуре скорее солдат, чем дипломат. Открытый, задиристый, увлеченный военным делом и лошадьми, книгами и охотой, он чувствовал себя свободнее там, где требовались отвага и мужество, а не там, где предпочтение отдавалось рассудительности и хитрости. А в роли посредника он оказался, как мы уже упоминали, благодаря своим семейным связям, которые сближали его с обеими сторонами. В религиозных и философских материях он и вовсе не разбирался, однако был в душе сторонником реформаторов.

Ян Завиша ранее был мстиславским, потом витебским воеводой и старостой сурожским. Ревностный католик, дошлый и опытный человек, всю жизнь он исполнял различные важные поручения: то определял пограничье Курляндии и Бречиславльской земли, то выбирал подходящие места для пограничных крепостей, то выступал в роли посла…

Он прекрасно знал людей и жизнь, мог определить, как надо действовать в том или ином случае, умел использовать человеческие слабости.

Его брат, земский подскарбий Великого княжества Литовского, Андрей был не менее ревностным католиком, таким же изворотливым и опытным. На них двоих и возлагалась особая надежда, именно они должны были добиться успешного завершения посольства. Дорогостайский был дан им только для сопровождения, Гедройц — для солидности. Тем более, что ни первый, ни второй не могли как следует содействовать этому делу, они просто были не в состоянии это сделать. Все зависело от братьев, а епископ и маршалок хотя и приехали, но пользы от них ожидалось немного.

Жмудский епископ остановился в своем дворце возле замка; Дорогостайский занял помещение в кардиналии — оно было заранее подготовлено для него; а Завиши поселились в собственных каменных домах на улице Бакшта.

С самого утра от послов и к послам сновали пешие и конные посетители, по улице туда-сюда двигались экипажи, проходили процессии. Шли поприветствовать, поздравить, посоветоваться. Но о главном деле никто речи не заводил.

Первым проник к епископу отец Гарсиа Алабянус, он спешил опередить всех других. Ректор хотел, чтобы его никто не увидел, хотя любопытному он мог бы легко объяснить свой визит известной склонностью епископа к делам их ордена и теми проблемами, которые иезуиты хотели бы с ним обсудить.

Но ректор не застал епископа дома: набожный старец рано утром ушел на молебен в кафедральный костел, который был недалеко от его дворца. Ректор поспешил туда, желая первым поприветствовать епископа, и встретил его на пороге костела.

Хотя епископу уже было под восемьдесят, годы не придавили его тяжким грузом, правда, лицо было в морщинах и фигура несколько сутуловатой. Он был еще довольно подвижный, краснощекий — здоровый румянец выделялся в обрамлении седых волос. Серые глаза из-под нависших бровей еще пылали огнем неистраченной молодости, румяные губы ласково улыбались; на лице читались только благорасположение и доброта души. Епископ уже возвращался из храма, его вели под руки два жмудских каноника, сзади викарий нес требник и служебник. Ректор поздоровался с ними, потом молча прошел с епископом к его дому.

Только тогда, когда ксендз сел в кресло, а провожатые вышли, завязалась искренняя беседа.

— Святой отец, — начал ректор, — вы прибыли сюда во главе христианской миссии, с посредническим посольством, с оливковой ветвью. О, как она нужна всем нам, измученным предчувствием войны, как горячо мы вас приветствуем!

— Кто не хотел бы мира и согласия, — ответил епископ. — Лишь бы только мы к нему пришли!

Он взглянул на ректора; отец Гарсиа покачал головой и опустил глаза.

— Как вы думаете, отче, удастся нам что-нибудь сделать?

— К королевским письмам у всех большое уважение, на избранных посредниках отражается свет личности его королевского величества. Разве можно было выбрать лучшего предводителя миссии, чем вы, святой отец? Но…

— Есть какое-то «но»?

— Как и во всех людских делах.

— Трудности? Мало надежды?

— Трудности, надо сказать, действительно большие, а надежда всегда в руках Бога!

— Как вы думаете, чья сторона больше склонна к примирению?

— Они все очень разгневаны, и те и другие прямо пылают ненавистью! Если кто из них дальше от желания мириться, то это Ходкевичи! Виленский каштелян тронут за живое, оскорблен. Ян Кароль, жмудский староста, очень горд, он не прощает никогда и никому. Кроме того, он весьма набожный, очень уважает христианскую веру и не склонен к миру.

— Ну, а Радзивиллы? — спросил епископ.

— Воеводу все знают: несокрушимая душа, чрезвычайная гордыня; не очень жалует короля и королевскую власть. Чувствует себя сильным, но внешне ради приличия поддерживает короля. Самый большой враг католиков, запальчивый, несговорчивый. Можно ли такого человека склонить к согласию, можно ли поверить, что он побратается с Ходкевичами, если недавно наперекор им и всему католичеству записался в конфедераты?

— Это правда, — сказал епископ, — но какая невеселая правда! И все же, что делать, не будем же мы угождать им; выходит, действительно мало надежд на успешный исход, у нас есть только добрые пожелания и королевский приказ — запрет неправедной войны между своими, позорного кровопролития, худшего, чем между братьями! Пусть бы это дело рассматривали сейм и король!

— А вы, святой отец, знаете о подготовке к войне?

— Слышал. И очень боюсь этого, — ответил епископ.

— Horrenda! — Ужас! Почти шесть тысяч войска собрали только ради того, чтобы разрешить спор, в то время как для защиты страны и половину этого количества трудно было бы выпросить даже с помощью универсалов.

— Да и у Ходкевичей довольно много хороших воинов. Они сумеют оборониться.

— Лучше бы этого не потребовалось. Я все же надеюсь, что, несмотря на грозные заявления обеих сторон, до столкновения не дойдет. Радзивилл понимает всю мерзость нападения, мерзость, которой еще не было, и задумается над тем, насколько неприязненно восприняли бы во всей стране весть об этой междоусобице.

— Но ведь со всех сторон уже движутся войска!

— Это еще ничего не означает, отче, — рассуждал епископ. — За несколько дней все может перемениться. Будем надеяться на Бога, на то, что у нас такого еще не было, что не пойдет брат на брата, что дрогнет все же что-то в их сердцах, как у Каина. Перед самым началом может размягчиться сердце и хватит решимости остановиться. Надо надеяться до последнего.

— Надеяться на мир? — переспросил Гарсиа. — На мир с еретиками?

— Положительный исход этого дела и прекращение его ad decisionem Regiam — решится властью, — ответил епископ. — Что же касается согласия с еретиками, то тут совсем другое дело.

— Здесь все дела так перемешались, что трудно разобраться, — заметил ректор. — На стороне воеводы вся конфедерация, Ходкевичей же поддерживают католики. Дело вовсе не в Софие Слуцкой, а в свободе совести.

— Этого, отче, не сумел бы распутать и привести к порядку и сам король, если бы он сюда приехал. К сожалению, дрянное семя очень глубоко вросло, глубоко пустило корни, его так скоро не выполоть. Доверимся в этом деле Богу! Представители разных вероисповеданий еще долго будут воевать за свободу совести, как они ее называют, или за дело улучшения людских нравов. Наша задача — не дать перерасти распре в кровавую бойню.

— Решить бы хотя этот спор, и то хорошо, — вздохнул ректор. — Когда вы думаете начинать свою миссию?

— Постараемся как можно скорей. Нам самим не терпится, на нас лежит святой долг. Но мне кажется, пока не приедет жмудский староста Ян Кароль, мы не сможем ступить ни одного шага вперед. Он — правая рука каштеляна, поэтому все, что будет сделано без него, может пойти прахом. Я даже сомневаюсь, начал ли бы каштелян переговоры, будучи связанным договором с родней, если бы это делалось без них. А мы тем временем осмотримся, прислушаемся, подумаем.

Отец Гарсиа глянул в окно. Увидел, что солнце уже высоко поднялось и распрощался с епископом, а тот взял в руки четки и стал молиться.

Все это происходило во дворце жмудского епископа в замке, а в это время литовский маршалок Дорогостайский завтракал в кардиналии наедине с воеводой.

Перед ними стоял серебряный кувшин с подогретым вином и позолоченные кубки. Сидели они в креслах, один против другого; воевода задумчиво морщил лоб, маршалок вел себя так, как и всегда в жизни: вольно, весело, раскованно. Сама его фигура выдавала в нем воина, который иначе не понимает и не представляет себе жизнь, как только неизменное движение, действие, деятельность. Высокий, крепкий, слегка лысоватый, румяный, с голубыми глазами, римским носом, широковатыми усами, высоким лбом, Дорогостайский имел все привычки солдата, с его лица не сходило выражение несокрушимой отваги.

— Вы приехали, чтобы помирить нас насильственно? — спросил Радзивилл после того, как уже о многом было переговорено.

— Насильственно или нет, но помирить обязательно, — ответил Дорогостайский, приглаживая чуб на макушке, — ведь какого черта надо проливать христианскую кровь братьям, сыновьям одной матери, если сейчас надо как раз дать доброго пинка неверным, да и соседям нашим! Это же весь свет будет тыкать в нас пальцами, смотреть как на дураков, простите, да и наших врагов может подогреть драка между своими! Они не стали бы ждать конца этой внутренней войны, пока вы таскали бы здесь друг друга за чубы из-за княжны, а захватили бы ваши владения. Если бы они на вас навалились, то забрали бы и ваш Слуцк, и Копыль, и Биржи, а затем и Копысь, из-за которого все заварилось. Не давайте чужим повода шутить над вами, только хлопните в ладоши, и все само собой утрясется. Пусть себе вы евангелисты, они — католики, у вас своя дорога, у них своя, если же придется воевать с настоящим врагом, то будем делать это вместе, скопом.

— Складно говорите, — откликнулся воевода, — только вот жаль, что все это — несбыточные мечты. Как же вложить все это в их головы, чтобы паписты оставались папистами, а мы смогли жить по-своему? Так нет же, им хочется выглядеть идиотами! И до того доходит, что не видят собственной слепоты. Я не такой уж несговорчивый и упрямый, каким меня считают недоброжелатели. Ходкевичи сотворили мне уже немало зла, но все же, если будут приемлемые предложения мира с их стороны, я подам им руку, пусть только сделают то, что я хочу!

— Ну, это штука простая! На такие условия, пан воевода, любой согласится! Кто бы хотел ни в чем не уступить и все же помириться?

Маршалок захохотал во все горло.

— Я не могу ни в чем поступиться! — вставил Радзивилл.

— Так, княже, ничего сделать не удастся. Немного с одной стороны, чуть-чуть с другой, тут отнять, там притачать, только так надо искать согласия! Требовать же, чтобы кто-то поступился всем, а князь воевода ничем — это слишком. Но лучше поговорить об этом в другой раз. Теперь же я у вас не как посол короля, а как ваш добрый друг и гость, так плевать пока на эти ссоры! Вам надо помириться! Ссориться хорошо только с врагом, а со своим — хоть кости полны злости, а разойтись надо по-хорошему. И нужно, очень нужно. И так оно случится.

— Из вас, барон, получится хороший пророк.

— А вот вы, князь, не верите в добро. Но надо верить. Тогда все и пойдет по-доброму. Ведь вы хотите заполучить не табун лошадей? А? Вам нужна сама княжна София или все же ее княжества? Наверное, из хорошего табуна эта княжна, раз вы тут собираетесь расшибить друг другу лбы, хватаетесь за сабли, сзываете столько войска, словно хотите завоевать целую провинцию! Простите! Но я, черт меня побери, не понимаю, стоит ли воевать не за новое княжество, не за древнюю корону, а за клочок земли и еще за одну белоголовую, каких, простите, на белом свете тысячи, да при этом лить кровь, устраивать такой кавардак? Нет, не стоит!

— Как же вы, пане маршалок, низко нас ставите!

— Простите, княже, старого вояку, я в вашей политике ни ухом, ни рылом! У меня что в голове, то и на языке, чистая правда! Как я подставляю грудь врагу на войне, так и открываю душу другу. Да и зачем нам приукрашивать то, что само по себе красиво? Вы только, княже, на меня не обижайтесь.

— Нет у меня обиды ни в голове, ни в сердце, — заверил воевода, — но мне все же не по себе, что вы так легко разрешаете наш спор. Но воля ваша — каждый видит по-своему.

— И вы сами, княже, — добавил маршалок, — увидите все иначе, когда все оцените холодным умом. Клянусь, вам станет ясно, что драться нет причины!

Воевода умолк. А маршалок подошел к окну. Пару минут он смотрел на улицу, а потом удивленно воскликнул:

— Чистейшей турецкой крови! Самый что ни на есть подлинный турок!

— Что такое? Что вы там увидели?

— Я тут разглядел турка, коня. Он привязан возле ваших ворот, хотелось бы узнать, чей он?

Воевода тоже выглянул в окно.

— Так это же ваш собственный конь!

— Может, ваш, воевода?

— Нет, ваш, пане маршалок!

— Мой? У меня такого нет! Поверьте мне, такого нет ни здесь, ни в моей дорогостайской конюшне, ни в табуне! Он другой масти и другой крови!

— Но это ваш конь, — стоял на своем воевода.

— Простите меня, я лучше знаю. Уверяю вас, это не мой, — упирался маршалок.

— Нет, это ваш собственный!

— Шутки шутите, пан воевода!

— Он в самом деле ваш. Потому что я дарю его вам. Разве не примете?

Маршалок задумался.

— Когда настанет мир или согласие, а я не буду больше послом короля к вам, то приму такой чудесный подарок. А теперь дураки станут болтать по всем углам, что вы меня подкупили.

— Одним конем! — рассмеялся воевода. — Прикажите отвести его на вашу конюшню. Такая мелочь никому не кинется в глаза! А мне приятно подарить такому знатоку коней настоящего турка!

Дорогостайский взял шапку и направился к дверям.

— Сердечно благодарю! Позвольте мне сейчас же ощупать его, мне прямо свербит поглядеть на этого сивку, нет никаких сил терпеть.

Воевода позвал конюшего и маршалок вместе с ним пошел к лестнице, забыв обо всем в эту минуту: о королевских письмах, своем посольстве, ссоре Ходкевичей и Радзивиллов.

А мы заглянем еще к панам Завишам, посмотрим, что делается у них во дворце на Бакште.

Их дом был каменный, небольшой, стоял впритык к высокой горе, с двух сторон его окружали дома горожан, а выглядел он как постоялый двор. Перед ним стояли телеги, одни груженые, другие пустые, около них сновала прислуга, которой было столько, что двор казался тесным. Все кони не уместились в конюшне, стояли, накрытые попонами, возле яслей и забора, за телегами. Поодаль во дворе был даже разведен костер, около него сидели и лежали возницы и слуги.

Четыре самые лучшие верхние комнаты занимали братья, Андрей и Ян Завиши. Жили они здесь скромно, хотя по шляхетскому обычаю возили все с собой, поэтому у них было чем и пол застлать, и стены увешать.

Гобелены с золотыми и серебряными узорами развесили по еще влажным стенам, на пол, выложенный кирпичом, легли твердые турецкие и персидские ковры. Небольшие пестрые ковры покрывали и простые, сбитые местными столярами лавы, сосновые столы застелили вышитыми скатертями, спадающими до самого низа. Теперь покои, еще недавно голые, выглядели довольно уютно, и только потолок напоминал, как они выглядели еще вчера. В угловых комнатах каждому из братьев приготовили постели. С правой стороны — старшему Яну, с левой — Андрею. Оба спали на позолоченных кроватях, которые были устланы сеном и накрыты медвежьими шкурами. Под головой — подушки, также из шкур, а сверху — меховое покрывало.

В каминах и печах пылал огонь, прогревая настывшие стены. Две средние комнаты предназначались для обедов и приема гостей. Одну из них украсили более старательно.

Когда солнце осветило дома на Бакште, воевода с подскарбием уже были на ногах. Они сосредоточенно молились, по давнишней привычке начиная день с утренних молитв и псалмов. Некоторые из старших слуг в нижних комнатах также с четками в руках посвящали Богу первые минуты нового дня. Только слуги уже на скорую руку помолились и трудились в доме и во дворе. Когда истекло время молитвы, подскарбий зашел к брату, потом они оба отправились завтракать, а затем собирались сходить на молебен в костел бернардинцев. За едой немного поговорили о делах.

— Дорогой брат, как ты думаешь, получится у нас что-нибудь или нет?

— Может, и нет, хотя нас послал сам король. Что ж, будем делать все, что можем, остальное — в руке Божьей, — сказал старший брат, витебский воевода. — К нам вчера забегал наш общий знакомый — иезуит, отец Бризий. Ты уже спал или закрыл дверь и молился. Было поздно, и я принял его сам.

— Что он рассказал?

— Много страшного, а главное, если ему верить, то нет никакой надежды на то, что мы чем-либо поможем. У всех столько злобы, что вот-вот вспыхнет война.

Андрей покачал головой. Тут вошел придворный и сказал, что пришел брестский воевода Криштоф Зенович.

— Так рано! — воскликнул Андрей и вышел встретить гостя.

Вскоре в комнату ввалился и сам гость, толстый, румяный, сопя, опираясь на трость с позолоченной макушкой.

Зенович, человек разговорчивый, подвижный, деятельный, но сегодня у него на лице отражалась неуверенность, и это портило его привычное выражение. Он и в самом деле был таким, как мы его описали. Всему причиной был и ранний визит, и мысль о том, как его примут и встретят (а его знали как большого приверженца Радзивиллов), поэтому на этот раз воевода был в столь непривычном для него замешательстве.

Но едва только Зенович показался в дверях и произнес первые слова, как по своей природной доверчивости забыл о тревогах и заговорил весело, вольно и непринужденно.

— Приветствую послов мира и согласия! Приветствую желанных гостей в нашей столице! Сердцем и душой принимаем вас, мы ожидали вашего приезда, как птица чибис дождя! Приветствую вас, пан воевода витебский, и вас, пан подскарбий! Как доехали, как спалось? — соловьем заливался Зенович.

— Прекрасно! — ответили братья.

— Мне очень необходимо было поприветствовать вас, поэтому я, хотя на часах еще, видимо, только восемь и не настало время для встреч, поспешил увидеть дорогих гостей.

— Мы очень рады вам. Садитесь, пан воевода!

— Сел бы, даже если бы вы не пригласили, потому что задыхаюсь. Еле взбежал по ступенькам. Что там нового в Варшаве, как король?

— Хвала Богу, здоров.

— А как поживает пан Матиевский, in partibus — в будущем виленский епископ?

— Он уже отрекся от виленского епископата.

— В надежде на краковский?

— Возможно.

— Хорошая замена! Ну, а будет ли у нас мир?

— Надеемся. Письма короля…

— Все их уважают, но мало кто слушается, — перебил его Зенович. — Вот в чем беда! Больше надежд на уговоры, на дружеское посредничество. Ходкевичи совсем с ума посходили! Как они только отваживаются бороться с Радзивиллами? Не те силы, не то богатство! Изничтожат их, зальют кровью страну, а все это подаст пример несчастный, ужасный!

— Но не они же заварили всю эту кашу?

— А зачем было нарушать договор?

— Так, может, тот договор несправедлив?

— Справедливость можно понимать по-разному. Такое часто бывает, но зачем было обещать, если знали, что договор несправедлив?

— Они виноваты в этом, но и Радзивиллы тоже: зачем рассердили их той судебной тяжбой, довели до крайности?

— Теперь уже нет иного выхода, кроме доброго исхода, потому что войны допустить нельзя. Война окончательно погубит страну! — воскликнул Зенович. — Помирятся они или нет, лишь бы только не воевали!

— Мне кажется, до этого не дойдет, — сказал витебский воевода. — Ради того мы и приехали, чтобы не допустить худшего. И мы надеемся, что хотя они и далеко зашли в своих спорах, но все же одумаются, поймут, что они доведут страну до внутренней войны. Может, их охладят письма короля и уговоры друзей.

— Дай Боже! — промолвил Зенович и вздохнул, однако вздох можно было объяснить и чувствами, и высокой лестницей в доме на Бакште.