Первого февраля Вильно и его околицы напоминали военный лагерь. Если бы кто-нибудь приехал издалека, не зная, в чем дело, то решил бы, что столько войска собрали, чтобы отбить нападение неверных язычников или соседей с Руси. В предместье толпами стекались все новые отряды, развевались стяги, гарцевали горячие кони, проходили солдаты из Курляндии, Подолии, Литвы, Польши — все они были по-разному одеты и говорили на разных языках.

В самом городе, пожалуй, все постоялые дворы занимали военачальники: ротмистры, полковники, их окружение. Звенели сабли, грохотали барабаны, слышались военные песни, которые должны были поднять боевой дух. Однако на этот раз певцы должны были совершать чудеса, чтобы подстроиться под обстоятельства, потому что в песнях тех лет или проклинали турок, или ругали московитов, но не было сочинено ни одной, которая звала бы на бой за Ходкевичей, или, наоборот, за их врагов. Дух войск из других стран поддерживали двухстрочные оскорбительные припевки о жмудинах, ляхах, мазурах, русских и других. И сам вид этих войск, которые располагались преимущественно на Лукишках, а также по околицам и предместьям, был удивительный! Народ как на подбор, но все были из разных краев, каждый одет по-своему, у каждого свое оружие, даже свой дух. Взять хотя бы то, что в войске Радзивиллов было немало католиков. Они шли тихо, опустив головы, сами не зная, как совместить совесть с собственными интересами, когда товарищи по военному походу брали их с собой, и те были обязаны подчиняться; но они считали эту войну выгодной конфедерации и воспринимали ее как месть католикам за притеснения иноверцев.

Войско Радзивиллов состояло из разнообразных отрядов, главная часть их была из Руси. Около четырех тысяч солдат прислали Острожские; они располагались по околицам, предместью, стекались под Вильно не все вместе, а по частям и в разное время: от последних дней января до первых февральских. Город наполнился пестрыми толпами людей, ожил, но только самые смелые горожане осмеливались показываться на улицах и на шумных базарах, остальные в тревоге и страхе попрятались по домам. Магистрат и рада после неудачного посольства к воеводе не предпринимали повторных попыток. Они позволили войску занимать постоялые дворы и больше ни во что не вмешивались. Однако надо отметить, что кроме случайных происшествий, никаких неприятностей горожанам это не доставляло; воевода хорошо кормил всю прорву войск и наказал солдатам обходиться с жителями достойно и вежливо. Но мало кто верил его обещаниям о неприкосновенности их жилищ и собственности: купцы, преимущественно католики, позакрывали склады и магазины, попрятали товары, заложили двери тяжелыми засовами и надеялись на приверженцев Ходкевичей как на избавителей. Пока тех не было, они ожидались в городе со дня на день. Для них даже были заранее подготовлены, заказаны места постоя в самом городе, вблизи дворца жмудского старосты. Жители Вильно охотно уступали свои дома, потому что солдаты-католики казались надежной защитой от страшных для многих горожан еретиков.

В твердыне Ходкевичей подготовка к войне была уже окончена: бойницы пробиты, ворота укреплены, слабые стены удвоены, окна забиты, места, определенные для орудий, подготовлены, очищены площадки для солдат, которых собирались разместить преимущественно в крепости. Подумали даже о том, чтобы закупить запасы живности, но о запасах воды на случай осады не позаботились, потому что даже на штурм из-за узких улиц не рассчитывали. Пан Барбье все это осмотрел, прикинул, надолго ли хватит запасов оружия, чтобы отразить нападение, и с улыбкой сказал, что со стен такой крепости он орудиями сметет всех протестантов, пусть только сунутся.

Но вся эта подготовка даже в глазах тех, кто ею занимался, кто уже свыкся с мыслью о неизбежности войны, выглядела удивительной, а рассудительным людям она вообще напоминала кошмарный сон. Это было не просто событие, а большое диво, многие до сих пор не верили в возможность войны. Даже для виленского простонародья, которое уже не однажды видело стычки, малую войну в городе, такой большой наплыв войск был необычайным, ему не было примеров в прошлом, да к тому же и не было достаточно важной причины. А поэтому, несмотря на такую большую подготовку, на очевидную угрозу длительной, упорной битвы двух лагерей, многие еще не верили и не хотели верить в гражданскую войну.

— Можно ссориться, ведь от века к веку, до самого конца света распри не окончатся, но чтобы воевать, такого не может быть! — говорили недоверчивые.

Третьего февраля виленскому каштеляну стало известно, что Ян Кароль с орудиями и войском через день будет в Вильно. Эту весть принес маршалок двора Миколай Хамец, приехавший вместе с любимым придворным Яна Кароля Томашем. Каштелян отдал свой дом под постой солдатам, которые вот-вот должны были прибыть, а сам перебрался во дворец Ходкевичей на Замковой улице. Здесь теперь жил и брат Яна Кароля Александр. Самое лучшее помещение отдали сандомирскому воеводе Иосифу Мнишку, его пригласили Ходкевичи, и он не отказался, приехал, правда, почти без свиты, в сопровождении всего нескольких придворных.

Княжну Софию ради безопасности перевели в комнаты в глубине дома, оттуда она уже ничего не могла видеть, только слышала о большой суете в доме. Она знала о подготовке к войне и очень беспокоилась. Поэтому легко понять, что чувствовала княжна: она толком не знала о том, что делается, что за события происходят, была полна мрачных мыслей и предположений. При ней и возле нее все молчало, все побаивались ее, смотрели на девушку как на причину всех неприятностей. Даже сами Ходкевичи в душе помимо воли чувствовали настороженность к сироте, опека над которой оказалась такой тяжелой. Самой близкой к княжне была экономка пани Влодская, женщина твердого характера, холодная, неприступная, она чаще всего только приказывала; от нее никто не слышал ласкового слова. Экономка послушно выполняла свои обязанности, была суровой, строгой, старалась ни на волосок не отступить от своих полномочий, очень дорожила своим местом, боялась его потерять. Служанки панны были молодые, пугливые, они даже не пытались стать ей подругами. Полудитя, она оставалась наедине со своими мыслями, страхами, терпением, без радостей, без друга, без известий о событиях за стенами дворца, жила замкнутой жизнью, которая при иных обстоятельствах могла бы быть счастливой, а на самом деле оказалась мучением.

С утра — молитвы, потом невеселая прогулка по комнатам, короткие разговоры с пани Влодской, обед, работа за кроснами, снова молитва — и долгий вечер, и долгая бессонная ночь.

А над всем этим — тень войны, убийств. Это не давало покоя сердцу сироты, ведь из-за нее могла начаться война, которая с каждым днем приближалась, и началом ее мог стать день рождения княжны! Софие казалось, что каждый стук в ворота, каждый шорох бруска по сабле, каждое бряцание оружием, громкий звук приближают эту ужасную войну. Когда она видела во дворе солдат, смотрела на подготовку к обороне, укрепление дворца, то сразу переполнялась страхом, гневом и тревогой, а из окон нового жилища больше ей ничего не было видно. Часто девушка просыпалась среди ночи, разбуженная топотом солдат, голосами стражей, ее сердце начинало биться чаще, она прижимала к груди крест своей матери и часами ожидала, что вот-вот прозвучит выстрел — ей, бедной, казалось, что он обязательно должен прозвучать.

В такой вот неопределенности и страхе жила княжна; когда же ей удавалось подарком или ласковым словом упросить экономку рассказать ей, что творится за стенами дворца, то чаще всего слышала о разных ужасах, которые сердили ее. София не могла им верить, потому что, несомненно, они были выдуманы и рассчитаны на то, чтобы погасить в ее сердце известную всем привязанность к князю Янушу.

Виленский каштелян редко показывался на глаза княжне; после того памятного ей разговора заглядывал, может быть, пару раз, да и то ненадолго. А третьего февраля он пообещал вечером проведать ее.

Как ждала она этой минуты, молилась в душе и гадала, что же скажут!

Прошло полчаса в долгом нетерпеливом ожидании, наконец каштелян пришел. У него было доброе лицо, никакого напряжения, будто назавтра ожидался праздник, а не начало войны. Он ласково поздоровался с ней, с тревогой спросил о здоровье, потому что вид у нее был неважный.

София держалась смело и мужественно.

— Дядя, не спрашивайте меня о здоровье, скажите лучше, стоит ли мне жить?

— Как это? Что ты говоришь? Ты еще так мало пожила!

— Но мне так тяжело, так тяжело! Подумайте, каково что ни день, что ни час под надзором, когда чужой глаз проникает, кажется, даже в мысли. Кругом война, оружие, ужас! Куда ни глянь — солдаты, войска, орудия, доносятся жуткие слухи! Скажите мне, дядя, как же я могу быть счастливой, спокойной, какое тут может быть здоровье? А еще как подумаю, что это я — причина всей этой суматохи! Ох, дядя, пережить это совершенно нет сил!

— Княжна, не нужно так пугаться. С вами ничего не случится.

— Да разве же я за себя беспокоюсь? — ответила София. — Но ведь это же война, война!

— Она еще не началась, и мы не будем начинать ее.

— Зачем же вы так вооружились?

— На всякий случай, — ответил каштелян, — ради обороны. Мы видим, что Вильно окружают войска Радзивиллов, как нам в таком случае не подумать о себе?

Княжна умолкла, провела рукой по лбу и опустила глаза.

— Вы помните наш последний разговор? — спросил каштелян.

— Да. Если хотите, то можем продолжить его, — ответила княжна.

— Мне больше не о чем спрашивать у вас и просить, нет нужды заставлять что-то делать, я хочу только в ваших же интересах кое-что пояснить еще раз, а вы поступайте так, как вам подскажет ваша совесть. Я уже не интересуюсь, что вы ответите и, если вас придут спросить, каким будет ваше слово. На то ваша воля, княжна, вы уже не дитя, вот-вот станете совершеннолетней, вы живете своим умом. Делайте то, что вам нравится. И все же, пока что еще я ваш опекун, а первая забота опекуна — совесть, первая мысль — остеречь от греха. Поэтому я хочу вас предупредить. Брак ваш с князем Янушем, о котором было договорено, без специального соизволения главы католического костела папы римского, а также без его благословения (слушайте меня внимательно) будет греховным, он запрещен религиозными законами, а нашим литовским правом признается как незаконный. Вы, наверняка, слышали об этом. Мой долг еще раз напомнить. Я ничего не приказываю, ни о чем не спрашиваю, но захочешь ли ты сама, без разрешения папы, согласиться на такой брак, если дойдет до разговоров о нем, до необходимости решать?

Княжна не замедлила с ответом:

— Без дозволения — никогда! Однако же, — добавила она, — его можно получить.

Каштелян невольно покачал головой.

— Разрешение, но не благословение.

Княжна опустила голову. Кто-то постучался в дверь.

— Это наш святой отец, архимандрит монастыря Святой Троицы Вельямин Руцкий, он вам все подробно объяснит и подтвердит то, что сказал я.

Княжна глянула в сторону приоткрытой двери. Тотчас вошел бледнолицый монах в сутане ордена Святого Базыля. Это и был достославный Вельямин Руцкий.

— Я позвал вас, — отче, — чтобы вы подтвердили перед княжной мои слова. Я объяснил ей, что брак ее с князем Янушем будет незаконным согласно костельного и государственного права, которое не признает браков между родственниками.

— В самом деле так, — ответил священник. — А тот, кто заключает такой брак, попадает под суровое осуждение костела, даже если венчать вас будет особа самого высокого духовного звания.

— Но… — начала княжна, не осмеливаясь прекословить.

— Но в определенных случаях, — угадав ее мысль, продолжил за нее отец Руцкий, — папа римский разрешает такие браки, хотя и не благословляет их.

— Не благословляет, — повторила за ним княжна и опустила глаза.

Каштелян и священник поясняли ей еще что-то, но София больше не поднимала глаз, не смотрела на них, не вымолвила ни слова, она вся была в своих невеселых мыслях; молча поцеловала руку дяде, поклонилась Руцкому и попрощалась с ними.

Как только за ними закрылась дверь, она упала в кресло и залилась слезами.

— Никогда нам не быть вместе, не быть счастливыми! Даже если бы нас и свела судьба, соединила, наша любовь не была бы угодна Богу, каждая минута нашей жизни будет отравлена этим! Вот так: осталась сиротой, мне позволили полюбить того, кого пообещали в мужья с детства, а теперь говорят, что эта любовь — грешная, брак — святотатство…

Она упала на колени и начала горячо молиться. Потом встала с сухими глазами, спокойным лицом и тихо проговорила:

— Так хотел Господь, пусть будет благословенно Имя Его. Недолго мне осталось терпеть, пойду к тебе, мамочка, хоть я тебя и не знала, и к тебе, папочка, хоть я тебя не видела, пойду к вам!