Недалеко от описанного выше литовского городка, по ту сторону речки с дрожащим мостиком, чудом, очевидно, державшимся на тонких жердях, в небольшой долине на краю леса из сосен, елей, берез, белого бука и молодого дубняка стоял некогда домишко. Эй некогда означает не более нескольких десятков лет назад. Сейчас там кучи развалин и вспаханное кругом поле, да старый, мхом обросший крест на меже показывает, что там проходила дорога. Этот домик, окруженный березками и соснами, оставленными при корчевании, да еще каменными стенками, обычными соседями литовской избы, и мелкими канавами, был чем-то средним между домом шляхтича и избой крестьянина.

Видно было, что его хозяин не был ни простым мужиком, ни шляхтичем. Домик был снабжен крылечком на двух тонких столбиках, что уже являлось как бы притязанием на дворянство. Ведь в старое время, как известно, выражение: я родился под крыльцом означало: я дворянин. Но крыльцо было пристроено к большой избе из сосновых бревен, переложенных мхом, с маленькими окошками и чистыми стеклами. Над высокой, соломенной крышей возвышалась красная труба, бесформенная и пострадавшая от ветра и дождя. Небольшой двор, окруженный каменной стеной, примыкал к хлеву, небрежно сколоченному, с воротами из непригнанных досок. За двориком лежал сад и огород, тоже мало занимающие места и бедные насаждениями. Зеленый луг, окруженный чем-то в роде забора из жердей, вероятно, принадлежал тому же хозяину. К хлеву почти примыкал соседний лес; в весеннее утро тут слышны были воркование диких голубей, постукивание дятла, пение соловья, даже шорохи лесных насекомых, так как кругом в полях царила тишина. Аист устроился на крыше хлева, по соседству с человеком, чтобы как всегда оставить ему, улетая, гнездо.

В этом домишке-избушке проживала в то время вся семья Бартоломея Ругпиутиса. Сама фамилия и ее литовское значение вы-, давали происхождение этого человека и его первоначальное состояние. Но пан Бартоломей давно уже ушел из Литвы (а вернее, из Жмуди) и здесь играл роль шляхтича. Так все у нас, еле бросив серп или аршин, сейчас хватались за щит и саблю. Ругпиутис; по-жмудски означает заботящийся о хлебе. Предки Бар-тка в течение многих лет ни о чем больше не заботились, как о спасении души и о хлебе насущном. Они были жмудскими подданными гетмана, построившего упомянутый капуцинский монастырь, и до сих пор обрабатывали родные поля. Один лишь Бартек случайно пошел по иному пути. Кто-то из гетманских потомков взял его к себе в услужение вместо внезапно умершего слуги. Потом его оставили при дворе. Бартек многому здесь выучился, но и многое забыл. Вновь приобретенные познания были отрывочны и смехотворны, а забвение коснулось как раз важнейших крестьянских добродетелей, правда, не блестящих, но имеющих большое значение в глазах людей, которые привыкли ценить поступки не по внешнему блеску, а по внутреннему содержанию.

Бартек жадно глотал поверхностные знания; он не очень-то заботился, как он ими воспользуется. Он был любопытен и жаждал подняться над своей родней; все, что его от них отдаляло, казалось ему хорошим. В голове его была великая путаница из собранных сведений; но он так радовался всему, что он узнал! Льстец неумелый, но ничем не смущавшийся и бесстыдный, он постоянно льстил и унижался, вознаграждая этим грубость и неуклюжесть лести. Грубые черты лица, низкий и широкий лоб, громадный рот, серые глазки, постоянная улыбка и уверенность в себе — вот внешность этого человека. Низкого роста, толстый, почти квадратный, сильный, он обладал дерзостью ребенка, который еще ни разу не был наказан, а в скверных обстоятельствах вел себя совершенно глупо, не понимая, что с ним творится.

Пылая жаждой всему научиться, он не спрашивал, чему и как учиться, лишь бы узнавать новое. Перепробовал почти все ремесла, все знал понемногу, но ничего толком. Но он сумел так расхваливать свои таланты, что даже лиц, не раз уже в нем разочаровавшихся, ему удавалось опять уговорить, а затем провести.

Единственной мечтой Бартка было стремление стать выше по положению и обрести независимость. Поэтому он до тех пор подлаживался к барину, пока тот не только отпустил его на волю, но и подарил ему участок земли около городка. Без всяких средств, но полный дерзких замыслов он отправился на новое место, совсем как Фердинанд Кортес на завоевание Мексики: без необходимых вещей, но с сильным желанием осуществить замысел.

Неуклюжий домишко, о котором я писал, был создан почти его руками, или, по крайней мере — его ловкостью.

— Что мудреного в плотничьем деле! — сказал он себе, ночуя У огня под сосной уже на собственном поле, в первый же день вступления во владение полученной землей, еще пустой, но уже окруженной изгородью. — Что в нем мудреного! Топор, пила, веревка, да доброе желание, вот и плотник!

На другой день он купил в городишке топор и пилу, но все-таки для безопасности, как говорил, пригласил на неделю плотника на помощь, чтобы приглядеться к его работе. Спустя неделю, повытянув от него, что только мог, при помощи водочки, лести и разговоров, простился с помощником и на готовом фундаменте стал укладывать уже привезенные сосновые бревна. Но кое-как справившись со стенками, стал в тупик, когда дело дошло до крыши. Пришлось опять идти за плотником. Положив вместе с ним первую пару стропил, опять услал мастера, но последний, видя, как с ним обходятся, уже не на шутку рассердился.

Сердитого мастера Бартек поцеловал в плечо, но работу продолжал один. Как он потрудился, пока крыша была закончена, знает лишь Бог да он. Часто, не будучи в состоянии втащить наверх тяжести, поджидал на дороге прохожих крестьян и за понюшку табаку да ласковое слово пользовался их помощью.

Наконец, появилась крыша; но чем ее крыть? Соломы купить было не на что; барина, который возможно, что помог бы, не было дома — уехал. Поэтому пришлось действовать своим умом.

Будучи при дворе, он учился всему; между прочим, там был немец, некто Клейн, красивший двери, лавки, табуретки, даже сундуки. Глядя, как он работает, и разводя ему краски, Бартек — по его словам — выучился красить. Немец не ожидал, чтобы хитрый жмудин устроил ему этакую штуку и в конце концов лишил места. Но немного погодя, познакомившись с красками, приготовлением лака и со всей процедурой, жмудин втихомолку отправился к барину и предложил ему выкрасить даром новый; флигель, если только ему дадут краски и камень. Поэтому старому Клейну отказали, а Бартек взялся за работу и кончил успешно.

Весь двор стал считать его великим человеком, увидев, как он, никогда не учившийся, выкрасил вполне хорошо, будто сам Клейн. Барин хохотал, а Бартек получил в награду каменную плиту, часы, нож и кисти; все это он взял с собой на новое хозяйство. Так вот эта плита, сначала лежавшая под деревом, теперь ему вспомнилась, раз соломы не хватало. Взглянул на почти законченный домик, вздохнул, ударил по лбу, а затем, недолго думая, взял чемоданчик, палку, протяжно свистнул на все четыре стороны и пошел направо.

Вдали виден был новый, еще желтевший свежим деревом дом; его белые трубы блестели на зеленом фоне расположенного сзади холма. Туда направился Бартек, таща на плечах тонкую свою плиту и все принадлежности маляра. А по пути не раз чесал голову, так как в ней рождались странные и трудно исполнимые планы.

Собственником нового двора был бывший управляющий барина (или эконом); часть деревни он купил на собранные правдами и неправдами деньги. Его знали, как человека скупого и пройдоху, которого обойти трудно: а здесь как раз Бартек задумал нечто в этом роде. Приблизившись к воротам, наш путник замедлил шаги, желая, очевидно, где-нибудь встретиться с новым помещиком. Он рассчитал правильно, а возможно, что ему помог случай, но как бы то ни было, а хозяин в белом кителе появился в тот момент, когда Бартек, по-видимому, уже проходил мимо двора.

— А! Да будет прославлен Иисус Христос! Копа лет, как я не видел вашу милость.

Ваша милость очень польстила вновь испеченному дворянчику.

— Во веки веков! Это вы, пан Бартоломей, ответил старик, не оставаясь в долгу. — Как поживаете?

— Скверно! — подумал Бартек: — за вашу милость платит наличными, не хочет остаться должником; пожалуй, ничего не добьюсь. — Э, как всегда, — сказал он громко, — как горох при дороге. Ба, да что я вижу? Да вы, барин, выстроили прекрасный дом! Что за дом! Что за дом! воскликнул со все увеличивающимся восторгом, словно впервые его заметил. — Ей Богу, во всем околотке ничего подобного не найти. Вполне барская усадьба!

— А что же вы думали? — ответил, улыбаясь, бывший эконом, приятно польщенный.

— Ну вот теперь ваша милость настоящий барин, помещик!

— Видишь, голубчик, Бог наградил меня за труды и благословил мои добрые старания. Но к чему на старость хлеб, когда зубы почти исчезли.

— Рассказывайте! Ой, ой! Сто лет вам прожить! Дай мне, Господи, такие зубы, лишь бы не сглазить.

Тут перекрестился и добавил, минуту помолчав:

— Все-таки тут одного не хватает. Нехорошо, нехорошо, ей Богу, нехорошо: и неокончено, и не по-барски.

— А что же тут неоконченного, пан Бартоломей?

Бартек вторично сделал кислое лицо, покачал головой.

— Видел я, — словно говоря сам с собой, — много барских домов, но нигде без этого не было. Разве, что отложено на потом; но и так нехорошо.

— Что ты там шепчешь: нехорошо?

— А то как же? Дерево не крашенное! Ставни, окна, рамы, все посохнет, потрескается, покривится, а потом мигом прогниет.

— Почему? Дерево сухое, осенью срублено!

— Пустяки, осенью? Ничего не поможет, раз не крашенное.

— А! Так ты думаешь, что я буду красить?

— Не знаю, но если б вы делали совсем по-барски и хотели сохранить надолго, то надо бы непременно. В каждом порядочном доме красят.

— Пан навязывается на работу!

— Ха, ха! Я? — засмеялся Бартек с хорошо разыгранным удивлением. — Как раз попали! Если бы вы меня не знаю как приглашали и переплачивали, времени не имею, я условился в Защипках.

А в Зацишках жил главный враг бывшего эконома, старый холостяк; вновь испеченный помещик не мог простить ему какой-то обидной фразы, вырвавшейся по случаю сватовства к его сестре.

— Меня пригласили выкрасить весь дом по-новому, совсем по барски. Этот не скупится.

— Хм! Этот пройдоха из Зацишек? — проворчал сквозь зубы шляхтич. — Правда?

— Я даже взял два злотых задатка, — продолжал жмудин; — надо торопиться, я обещал быть там к ночи. Будьте здоровы, ваша милость!

— Подожди-ка, подожди! — закричал экс-эконом. — А какая там будет краска?

— Ну, они-то не жалеют! Благородная! Белая, белая! — ответил Бартек. — Весь дом блейвасом, только сзади красной. А зачем им платить этому пьянице маляру из местечка, у которого краска всегда потрескается и осыплется. Да еще такой дорогой! Подрядили меня. Я немного запрашиваю! Покойной ночи, ваша милость! Надо торопиться, опоздаю.

— Подожди-ка! Видишь сам, уже поздно… — тянул сквозь зубы шляхтич, соображая про себя. — До Зацишек к ночи не дойдешь. Чего ради так торопиться? Тот дом от тебя не уйдет, переночуй здесь.

Бартек хотя и делал вид, что спешит, однако, не стал долго отнекиваться и ждать трех приглашений; повернул обратно, почесывая голову, словно неохотно… и вследствие своей дипломатической лжи на утро получил работу в усадьбе, несколько десятков злотых вознаграждения, да еще посланные с соломой рабочие покрывали ему крышу. Увидев со двора, как желтеет новая крыша, он с бьющимся живее сердцем окончил кое-как окрашивание и поспешил домой.

Не хватало кладки, окон и дверей. Это обескуражило жмудина: он посмотрел кругом, словно собирая летающие над дорогой мысли, надвинул шапку на уши и с серьезным видом отправился в местечко. Серьезный вид был необходим. Здесь было хуже, чем с соломой: не хватало кирпича, извести и мастера, а вдобавок ко всему — и денег. "Без мастера, сказал он себе мысленно, я б справился. Разве святые горшки лепят? Видел я, как ставят печи немножко понимаю, как кладут кирпич; известь приготовлю. Лопатка — одно пускание пыли в глаза, я это сделаю и деревянной лопаткой. Был бы камень — вот и молоток, а веревка и доска вот и угольник. Но известь и кирпич — здесь заковыка! Сам не сделаю, надо раздобыть".

Подумал было купить, но подсчитав кассу, висевшую у пояса в кожаном мешочке, и сообразив, что деньги понадобятся на обзаведение хозяйством, не решился купить, а решил раздобыть кирпич и известь собачьим нюхом. Это значило, что хотел иметь, но не платить.

Под местечком, на так называемых Глинках, недалеко от избы Бартка находились еврейские кирпичные заводы; туда отправился жмудин в роли дворового старосты. Он стал расспрашивать о сортах кирпича, о цене, и между прочим намекал, что надо будет свыше двухсот тысяч кирпичей на новую конюшню. Евреи горячо ухватились за это, легко поверив, так как знали, что у старосты кирпичного завода не было. Бартек посмотрел, поговорил и ушел, но так, что его нетрудно было отыскать в городишке. Хаим, старая, опытная лиса, угостил его медом и стал выспрашивать, стараясь узнать, в чем дело. Жмудин прикидывался простофилей, а потом подвыпившим.

— Так ведь знаете, что, — говорил он, откровенничая, — это дело еще не решено. Или будут строить конюшню из кирпича, если дешево достанут, или из дерева.

Еврей увлекся, подозревая какую-то тайну, на самом деле несуществующую.

— Я здесь сам по себе, — продолжал жмудин. — Меня никто не посылал, ручаюсь, никто. Вот так, хотелось самому взглянуть.

— Да вы не скрывайте.

Бартек стал клясться, но так, что тем больше убедил еврея в своем тайном посольстве.

— Что вы ко мне пристали! — защищался будто бы Бартек. — Я ни о чем не ведаю! Я пришел попросту; я сам здесь недалеко строю дом, и мне нужен кирпич, вот я и зашел взглянуть и прицениться. А если бы оказался хорошим, да дешевым, то я мог бы между прочим замолвить словечко господину старосте.

И он так хорошо сыграл свою роль, что еврей окупил надежду поставки двухсот тысяч кирпича для старосты, даровой доставкой тысяч двух хорошо обоженного кирпича в избу жмудина. К счастью, вскоре, действительно, у Хаима заказали кирпич, и еврей так и остался уверенным, что это ему устроил тайком жмудин; потому он стал к нему относиться с большим уважением.

Когда кирпич был уже сложен около дома, Ругпиутис опять почесал голову и стал задумываться насчет извести. Она водилась У капуцинов, и они ее продавали на несколько сот злотых в год, а гашением занимались нанимаемые в местечке работники.

В субботу Бартек отправился к капуцинам, а так как сам по себе был человек набожный, да и было у него много прошений к Богу, то он ревностно молился. После богослужения пошел в келью настоятеля.

Здесь, поклонившись и поцеловав пояс отца благодетеля, вздохнул.

— А что скажешь, голубчик? — спросил ласково настоятель. — Что так тяжело вздыхаешь?

— Я, батюшка, пришел к вашей милости посоветоваться.

— Ну, о чем?

— Да вот, чтоб ваша милость меня выслушали.

— Почему же не выслушать, голубчик? Если смогу посоветовать, с удовольствием.

— Я видел сон, батюшка!

— О, о! Сон — морок; Господь Бог — вера, голубчик.

— Да я это знаю, но сон странный уж очень.

— Например? — спросил настоятель, нюхая табак. — В чем же дело?

Бартек опять вздохнул, заломил руки и поднял глаза к небу.

— Должен я вам сказать, батюшка, что сам я человек бедный, сирота. Староста привез меня с собой из Жмуди, а так как я ему верно служил и делал, что мог, так вот он дал мне кусок земли, недалеко отсюда, около лесу. Я и построил себе избу собственна руками, с большим трудом. Достал я и кирпича на печку, а мастера и извести не хватает. Особенно известь не дает мне спать и есть, а купить ее не на что. Так вот вчера, повздыхав насчет этой извести, которой из пальца не высосешь, да и неизвестно, откуда ее взять, так как я даже не слыхал, чтоб можно было ее достать где-нибудь ближе двух миль…

Настоятель улыбнулся и снова понюхал табаку.

— Вчера я так с этим горем и уснул. Как вдруг во сне вижу мою покровительницу, появившуюся в светлом облаке, которая отчетливо мне говорит: "То, чего тебе так хочется, найдешь у капуцинов. Завтра помолись в костеле, а затем иди к настоятелю, поклонись ему в ноги и получишь, чего хочешь. Он тебя поймет, выслушает и даст". Я проснулся весь в холодном поту, помолился, и вот к вам с поклоном.

Настоятель весело засмеялся.

— А знаешь, — сказал он, — верно это так, как говоришь, и я тоже припоминаю, что и мне был сон, чтобы дать тебе извести. Только вместе с тем я получил приказ с неба, чтобы за каждый мешок всыпать тебе тридцать ремешков с капуцинскими огурцами.

Бартек побледнел.

— Этого рода сны надо свято исполнять, так как в них, очевидно, небесное вдохновение, — добавил настоятель. — Сколько тебе надо мешков этой извести, голубчик?

Бартек, почесывая голову, думал: как тут выкрутиться? Но не хватало комбинаций. Настоятель в душе смеялся над выдумкой жмудина.

— Что-то не могу сосчитать, — наконец, ответил Ругпиутис. — Но знаете что, ваша милость? Я бы просил пока дать известь, а за ремешками я приду потом, когда буду знать, сколько мне следует.

Посмеявшись вволю над хитрым мужичком, настоятель охотно дал ему известь и вместе с нею прочел нравоучение, чтобы не просил милостыни, когда может работать. "Трудись, милый мой, — сказал монах, — ты не глуп, здоров, силен, молод, тебе легко заработать; стыдно и унизительно прибегать к хитростям и фокусам".

Вместо обещанных ремешков Бартек получил работу: ему велели выкрасить заново двери на кладбище и решетку на хорах в костеле.

Теперь, имея весь материал, жмудин принялся за работу; но дело не очень-то клеилось. Он не мог вспомнить, как надо было класть печь, и не справился с задачей. Поэтому, бросив импровизированную лопатку и линейку, пошел в местечко. Там он провел три дня, угощая табачком всех каменщиков, к которым вдруг почувствовал особое уважение, и в их обществе проводил время, приглядываясь к работе и рассказывая им то да се. На четвертый день вернулся восвояси и решительно принялся за печку. И хотя его кладка была не очень ровная, хотя труба не попала в оставленное нарочно в середине крыши отверстие, но кое-как дело было сделано. С печкой возни было много, но поломав голову, руки и кирпич, справился и с нею.

Изба была построена, но дверей, окон и столов не хватало. Закрыв пока главный вход наскоро сколоченными воротцами, Бартек еще раз отправился в путешествие.

"Теперь мне больше всего нужна дружба столяра, говорил он себе. Славный это народ, столяры! Добродетельный и очень нравственный, не то что каменщики, которые кушают с евреями и водят с ними дружбу. Правда, столяр любит выпить, но кто не без слабостей? Каменщики, особенно теперь, когда печка готова, кажутся мне ужасными варварами."

Он мысленно сделал обозрение всех столяров в местечке, но, видно, не мог ни на одного рассчитывать, так как озабоченно покачал головой. Все дела с мещанами легче всего завязать в трактире. Бартек уселся в одном из них и ждал счастливого случая. Он верил в случай, в счастливую судьбу, но называл набожно Провидением тот фатализм, которого видимость так его манила.

Мы часто так обманываем сами себя. Счастье настолько улыбалось Бартеку, что он ждал и дальнейших успехов.

Под вечер в трактир вошла с бутылкой из-под водки дочь цехового мастера Луки, Юстыся, с которой Бартек был знаком и раньше. Следовало непременно за ней поухаживать, а так как после вина это было не трудно, то жмудин начал с: "Добрый вечер, барышня", легко перешел к вопросам о здоровье семьи и, наконец, проводил девушку к дому отца.

Юстыся, единственная дочь Луки, пользовалась большой свободой; желая отблагодарить Бартека за комплименты, пригласила его зайти. Первое знакомство пошло нелегко, так как мастер приписал его не столько прелестям Юстыси, сколько притягательной силе водки, спрятанной под ее передником. Но когда хитрый проныра догадался о причине холодного приема и, поморщившись, отказался от предложенной ему рюмки, а сам принялся ухаживать за Юстысей, положение резко изменилось. Столяр вдруг вспомнил, что Бартек получил отпускную, владел куском земли, и поговаривали, что копил деньги. Поэтому сдержанное вначале обращение вскоре приняло вид большой дружбы, особенно когда Бартек послал за медом и стал ловко расхваливать столярное ремесло.

— Это ведь кажется пустяк, пустяк! — говорил он в хорошем настроении. — Стоит на пне дерево, этакая толстая, бесформенная, черная штука. А вот примется за него столяр, смотри! Вот выпилил уже бревно, а из бревна выдолбит что угодно: столики, табуретки, шкапчики. Вот, вот! Приятно смотреть. Это так искусство! Не велика штука каменщику набрать кирпич, сложить и что-то там построить, и бобры тоже строят. Столяр, по мне, вот человек.

За медом разговор стал еще более приятельским и — слово за слово — жмудин рассказал всю историю своей избы, громко названной домом, но с некоторыми поэтическими изменениями и дополнениями.

— Гнездышко стелется, — добавил он, наконец; — а там придется подумать и о птичке. Человеку скверно жить одному. А будет двое, так будет все.

Мастер принял эти слова, как ловкий подход к Юстысе, особенно, когда уже знал о поставленной печке и выведенной трубе. Что же касается Юстыси, то она по некоторым соображениям, весьма важным, но неподлежащим оглашению, должна была непременно выйти замуж, но не в местечке, где ее слишком хорошо знали, а где-нибудь подальше. Поэтому поставили силки для Бартка, а тот под видом дел провел несколько дней в местечке, захаживая в то же время и к стекольщику, с которым сговорился относительно окон, а взамен обязался выкрасить ему два шкафа. Что они должны быть непременно выкрашены, постарался убедить стекольщика. Еврей удивлялся, как он до сих пор об этом не догадывался.

Со столяром было трудно — надо было ухаживать за дочерью, а Бартку бледная Юстыся не очень-то нравилась, да и боялся, что потом будут к нему предъявлять разные странные требования и велят жениться. Юстыся, опасная сирена, искренно желая выйти замуж, так подлаживалась к Бартку, что жмудин начал думать об опасностях своего положения. Напрасно пытался он вести свои любовные дела шагом: она тащила его к цели галопом. История дверей и скамеек могла окончиться трагически. Жмудин подумал, обмозговал все и вечером после двухнедельного проживания в местечке внезапно исчез.

Вернувшись домой с рамами под мышкой и купленными столярными и плотничьими инструментами, принялся Ругпиутис лично за скамьи, столы, двери и полки. Дело было нелегкое: свежее дерево кривилось и ломалось в его неопытных руках, но все-таки Бартек закончил, что начал, поздравляя себя, что вовремя проявил осмотрительность, не то мог слишком далеко уйти в своем увлечении столярным делом и Юстысей. Какой-то добрый дух, очевидно, заботился о нем, так как избавил его еще от одной опасности. Спустя дня три после бегства из местечка, Бартек был занят выстругиванием досок на липовый стол, когда с порога избы увидел издали идущую по дороге женщину. Предчувствие шепнуло ему, что это Юстыся, погнавшаяся за ним и считавшая его уже женихом. Бартек еле успел прошептать: "и не введи нас во искушение!", бросился живо наверх под крышу, втащил за собой лестницу и зарылся в сено. Вскоре послышались шаги, потом громкий зов и веселая песенка.

Юстыся (ее прекрасно было видно с чердака), одетая по-праздничному, свеженькая, улыбающаяся, в красном корсете, накрахмаленной юбке и белой рубашке, с одетым поверх синим камзольчиком, стояла у порога и звала громко:

— Пан Бартоломей! Пан Бартоломей!

Бартек все время шептал: "И не введи нас во искушение!" Приглядываясь к Юстысе, обливался холодным потом.

Девушка, напевая, уселась на пороге поправить чулки, потом заглянула в комнаты, осмотрела весь дом как уже собственный, не оставила без внимания ни одного уголка, даже взглянула на чердак, где мерз бедняга Ругпиутис.

Подождав довольно долго, гостья положила наконец на самом видном месте колечко со стеклышком и медленно, очень медленно, все время оглядываясь назад, пошла обратно в местечко.

Бартек, весь разбитый, слез в избу, и то не скоро: он долго еще боялся возвращения настойчивой девицы.

Тем завязавшийся роман и окончился, так как Юстыся, не будучи в состоянии дольше ждать, четыре недели спустя вышла замуж за подмастерья, пришедшего издалека и поступившего на службу к ее отцу. Бартек появился только в день свадьбы, прикинувшись, что возвращается из далекого путешествия, куда его по делу посылал староста, и так хорошо притворялся убитым горем, что Юстыся (добрая душа) поверила ему и осталась на долгие годы верным другом. Благодаря ее влиянию, послушный супруг даже поправил кое-какие столярные недочеты в домике Бартка. Итак к зиме изба была закончена, снаряжена и после освящения (так как жмудин был человек глубоко набожный) хозяин торжественно поселился в ней, гордый своим творением.

Правда, из щелей дуло, печь дымила, ни одна дверь плотно не закрывалась, но это были все маленькие невзгоды при великом наслаждении обладания домом. Чтобы снабдить его всем необходимым, Бартек стал опять пускаться на фокусы, одни вещи кое-как устраивая, другие раздобывая собачьим нюхом. Так понемногу завелась посуда и припасы. Юстыся, лучший друг Бартка, время от времени посещала его, помогая добрыми советами; он же теперь уже от нее не прятался, так как опасность миновала.

Пришла весна, Бартек стал опять подолгу раздумывать. Как только растаяли снега, он принялся за заборы вокруг своего участка. Главный двор надо было, согласно обычаю, огородить камнями. В этой части Литвы достать камни проще простого. Лежат их тысячи по болотам, на дорогах, различных оттенков, странной иногда формы, то мелкие, то громадные, наполовину зарытые в землю, словно останки какого-то разрушенного мира. Скал, собственно, нет нигде; эти гладкие, скользкие камни, очевидно, пришли сюда с великими волнами потопа и заполнили дно громадного моря, некогда соединявшего Балтийское и Черное моря. Мелкие камни набрать было не трудно, но большие глыбы, предназначаемые для углов и основания стены, надо было с усилиями вытаскивать из земли, катить и устанавливать в ряд. Верхушка была уже снабжена материалом; на соседних лужайках удалось нарезать дерн, который пошел на скрепление. Сад и огород Бартек окружил жердями, тоже легко добытым материалом. При помощи друзей две большие, каменные глыбы втащили в ворота, а третью плоскую красноватого оттенка поместили у порога, выдолбив в ней крестик. Два камни поменьше послужили скамейками на крыльце.

Поковыряв землю лопатой, Бартек посеял в огороде коноплю, лен и яровой хлеб.

— Пара, — промолвил он, берясь за палку и с улыбкой осматривая свои владения, — надо жениться, и жениться богато, иначе не справлюсь. А потом подумаем, как найти средство к жизни.

Заперев двери и поручив леснику старосты, ходившему в соседнем участке леса, наблюдать за домом, Ругпиутис помолился, перекрестил себя, дорогу и четыре стороны света — и пустился в путь.

Он не знал, куда пойдет, но твердо решил вернуться если не женатым, то женихом.

С этими планами, подвернув штаны, привязав к палке новые сапоги и раздумывая о прелестях супружеской жизни, Бартек машинально пошел по дороге в Новый Двор. Он миновал его, не останавливаясь, и пошел дальше по тропинке, вьющейся между холмами, по временам поглядывая на солнце. Он знал, что дорога ведет в Зацишки, но почему он шел по ней, не знал; судя по солнцу, мог рассчитывать, что к ночи будет в деревне.

Местность была красива, но Бартек мало обращал на нее внимания. Направо высились каменистые, литовские холмы, кое-где покрытые перелеском. Внизу струилась речка, испорченная мокнувшей в ней коноплей, набитыми в дно многочисленными сваями, но все-таки красивая. По воде плавали многочисленные стада гусей, давших имя Зацишкам. Берега речки были покрыты густой зелено-желтой растительностью. Из-за густых деревьев виден был высокий, белый дом. Это были Зацишки. От дома в одну линию были вытянуты крестьянские избы с хлевами, сараями и ригой. Сама усадьба, хозяин которой, как мы знаем, был врагом бывшего эконома, издали выглядела очень прилично. Справа каменная кухня, слева высокая сыроварня с жестяным флюгером и каменная кладовая, дальше амбар, все это было видно сквозь деревья.

Жил здесь старый холостяк, пан Томаш Бурда из Бурдзиц, с сестрой Вероникой, пожилой, но еще не теряющей надежды выйти замуж. Бартек незаметно подошел к воротам, и тут пришлось отгонять палкой и висящими на ней сапогами подскакивающих со всех сторон собак.

Бурда сидел на крыльце. Как все бездельники, караулящие возможность поболтать, пан Томаш был не прочь побалагурить, так как делать было ему нечего, а работать не любил. Увидев прохожего, на которого напали собаки, отогнал их и кивнул Бартку, подзывая к крыльцу.

Пан Томаш (так как наша история не может лишиться его портрета) был типом раньше обыкновенным, а теперь наверно редким. Это был мужчина низкого роста, полный, широкоплечий, со светло-льняными волосами и светлыми глазами, над которыми нависли густые брови. Оспа нарисовала причудливый узор на его лице, теперь постоянно красном. Кроме того, он был весь в веснушках, на лбу было пятно и на лице четыре порядочные бородавки. Несмотря на эти случайные прибавления он считался по-своему видным мужчиной, особенно в то блаженное время, когда — согласно аксиоме — мужчине достаточно быть немногим красивее черта. Это немногое у него имелось, и поэтому Бурда считал себя красивым малым. Одет он был в китель и полотняные брюки, стянутые черным кожаным поясом. Платка на шее летом никто не носил, и пан Томаш терпеть его не мог, называя презрительно хомутом. Напротив брата сидела панна Вероника, маленькая барышня со вздернутым носиком, похожая слегка на брата, но гораздо лучше его внешне, с одной только бородавкой на ухе, что можно было даже посчитать за приращение красоты. Почти белое ее лицо носило следы ежедневного умывания огуречным рассолом. Довольно полная, круглая, розовая блондинка, она любила ухаживание, песенки, пересуды, большие собрания, танцы, молодежь и т. п. Надеюсь, вы составили уже представление о панне Веронике, подобных которой капризных блондинок, сегодня веселых, как птички, а завтра молчаливых, как рыбы, у которых слезы и смех всегда наготове, так много на свете! Кто же из вас не знал, по крайней мере, хотя бы одной панны Вероники?

Брат ее любил охоту, кутеж, иногда рюмку в хорошей компании, но главным образом в нем жила страсть волочиться за прекрасным полом. Всю свою жизнь он влюблялся, бегал и ухаживал за дворовыми девушками покрасивее, да и за сельскими тоже, если попались ему на глаза. Панна Вероника делала вид, что не замечает этого и оставалась нейтральной даже тогда, когда пан Томаш забирался на женскую половину, находившуюся в ее полном ведении. Эта снисходительность панны Вероники снискала ей уважение и прочную дружбу брата. Как знать, не было ли в ее поведении немного расчета? Так болтали соседи похитрее, полагая, что сестра закрывает глаза на поступки брата, чтобы закрыть тому путь к женитьбе, а потом получить после него наследство. Панна Вероника лет на десять с лишком была моложе пана Томаша, а тот считал, что ему (понятно, когда его заставляли) лет около сорока. Но это были лишь разговоры и предположения, каких в деревнях много.

Подвергшийся нападению собак и освобожденный от них одним лишь словом хозяина, Бартек подошел к крыльцу с обычным приветом: Да будет прославлен!

— На веки! А откуда, голубчик?

— А! Так ваша милость меня не узнали?

— Далифур (обычное выражение Бурды), фалифур нет, голубчик. Что-то мне вспоминается, но, но… Э! Не со старостинского ли двора.

— Да, да, раньше, — ответил Бартек, — а теперь собственник участка и дома, а для вас маляр по профессии. Я выкрасил весь дом в Новом Дворе, правда, только красной краской.

— У этого прощелыги! Пройдохи! Новоиспеченного шляхтича и помещика! У этого…

— Шкуродера! — добавил Бартек.

— Ха, ха! Великолепно, ты прав! Шкуродер! Отец его торговал лошадьми, а сын дерет шкуру с людей. Иначе его теперь и называть не стану. Сестрица, велите дать ему рюмку водки, а как дворовому старки. Но что тебя сюда привело?

— Ищу работы, может быть у вашей милости найдется?

— Там посмотрим. Расскажи-ка мне сперва, что там творится в этом Новом Дворе?

Бартек понял, что ему придется выкрасить в черный цвет Новый Двор, не щадя и хозяина; а так как в действительности хорошего о нем сказать было нечего, то он распустил язык вовсю.

— В Новом Дворе, — начал он, иронически улыбаясь, — как всегда в Новом. Все новое, барин, как с иголки, сапоги новые, потому что не так давно ходил в лаптях, и панство новое, потому что недавно перед господами снимал шапку до земли. Люди ропщут, пан целый день ругает; одно за другое не держится. Хочет сделать что-нибудь по-барски, да не клеится, везде из-под панского кунтуша торчит экономский арапник. Купил вот бричку после покойного священника из Хорохорова, чтобы не ездить, как раньше, в колымаге.

Пан Томаш слушал, смеялся и все подбивал Бартка на дальнейшие рассказы. В конце концов так ему понравились жмудские остроты, что пригласил Бартка переночевать и весь вечер продержал его у дверей своей комнаты, угощая пивом и водочкой, к которым у Ругпиутиса было какое-то природное стремление.

Утром нашлась какая-то работа, из-за которой пан Томаш удержал Бартка. На самом деле ему хотелось поболтать, причем не надо было считаться со словами, каждый вопрос сопровождался желанным ответом, шутка появлялась по заказу, а свободный смех звучал все время. Поэтому пан Бурда просидел все утро около приготовляющего краски Ругпиутиса, а после обеда, отдохнув, опять вернулся к нему. Дворовые, видя как высоко барин ценит таланты, с почтением смотрели на великого человека и разражались смехом, как только он раскрывал рот, настолько были уверены, что каждое его слово стоит внимания и аплодисментов. Бартек, растирая краски и разговаривая живо и охотно, в то же время бросал повсюду взгляды так, что ничто не укрылось от его внимания. На первый взгляд он был больше занят работой, на самом деле следил за всем окружающим. Фигуры, движения, привычки окружающих дворовых подметил он уже сразу, на другой день, и знал, кто из слуг является любимцем Бурды, кому протежирует барышня, знал все домашние дела. Эти наблюдения он не то, что делал нарочно, они запечатлевались сами в силу привычки, в роде развлечения, которое может быть на что-нибудь и пригодится. Так работая, под вечер, вдруг рот Бартка остановился, голова приподнялась, шея вытянулась; он стоял пораженный. Причиной такого удивления явилась молодая девушка, идущая по дороге от коровника к дому. Ей было лет 18–20 (свежий цвет лица мешал точно определить возраст, так как противоречил другим приметам); темные волосы, черные глаза, небольшой рост, красивая фигура — и при этом походка и вид настоящей барышни. Таким прекрасным видением появилась Франка перед глазами Бар-тка. Черные длинные волосы, заплетенные в две длинные косы, спускались на бледно-розовое платье и черный передник; ножки были обуты в черные сапожки, выделяющиеся на фоне светлых чулок. Она показалась нашему Бартку^по крайней мере племянницей барышни. Правда, она шла из коровника с ключами в руках, а за ней две здоровые девушки, смеясь и хихикая, несли громадное ведро с молоком; но в Литве часто и барышни ходят к коровам. Бартек взглянул почтительно на прекрасную девушку, которая также бросила на него взгляд и видя, как он не отводит глаз, улыбнулась, но сейчас же спрятала улыбку. Подошедший как раз Бурда поймал Бартка с поличным.

— Эге! Так ты уже, далифур, заглядываешься на моих девушек? — вскричал хозяин со смехом.

Пристыженный Бартек начал решительно растирать краски и искать ловкого ответа. Ему не хотелось дать повод думать, что он лишился находчивости по какому бы то ни было случаю, а чувствовал, что выглядел он довольно глупо. Кроме того, ему казалось, что эта девушка должна стоять неизмеримо выше его; а тот, кто знает литовские обычаи, обычно скромные одеяния деревенских барышень и их хозяйственные наклонности, не будет поражен его ошибкой. Это была ошибка, вскоре выясненная хозяином.

— Кто же это попал в ваши глаза? — спросил Бурда: — строгая Настя, любимица ревнивого эконома, или румяная Параша, которую обожает гуменный Федор, или сама Франка?

— Все три, — ответил оправившийся Бартек.

— Ого! Далифур! Сразу слишком много! — воскликнул, расхохотавшись, пан Томаш.

— Для глаз нет, — ответил жмудин, наклоняясь над работой.

— А правда, что Франка красавица? — спросил старый холостяк, причмокивая.

— Которая же это, ваша милость?

— Будто не знаешь! О! Тоже франт! Розовая юбка, красивая голубка! — добавил Бурда, довольный рифмой и выдумкой, прищурив один глаз.

— Королевская добыча!

Пан Томаш покрутил ус.

— Верно! — промолвил он. — Знаешь что, — добавил, словно внезапно надумав, — у тебя дом, вижу, что ты не прочь, я тебя посватаю, женись и конец.

Бартек широко раскрытыми глазами взглянул на Бурду, считая его слова хозяйской шуткой и пожал плечами.

— Высокий порог для моих ног! — ответил он вздыхая.

— Далифур нет! Сирота! Моя сестра взяла ее из милости на воспитание. Конечно, выдавая замуж, дает ей немного денег и кое-что на первое обзаведение. Вот и готова вашеству жена, а что!

— Слишком уж на барыню похожа.

— Э! Э! Только издали!

— Хм! А вы ее знаете и вблизи? — спросил иронически Бартек.

Пан Томаш взял его за ухо.

— Каналья! Откуда такие помыслы?

— Я служил при дворе старосты, этого довольно.

— Но у меня совсем по иному; у меня этого не водится.

— Ох, ох! — проворчал жмудин, наклоняясь еще ниже. — Знаем мы вас! Шляхта, когда едет на праздник в Хорохово с дочерьми, старательно объезжает Зацишки.

Пан Томаш хохотал вовсю.

— Относительно Франки не бойся: это мне запрещено. Она фаворитка моей сестры, с малолетства около нее и днем, и ночью.

Бартек раздумывал.

— Чертовски красива, — промолвил он, — но слишком выглядит барыней.

— А работящая, — добавил пан Томаш, — а кроткая, как голубок!

— Что же вы ее так расхваливаете, словно испорченный товар?

— Шутка шуткой; женись, правда, — приставал Бурда.

— А работящая, — добавил пан Томаш, — а кроткая, с деньгами, коровами, лошадью, овцами, сундуками — словом, очень богатая!

— Франка не на шутку получит приданое, — ответил хозяин, настаивая.

— Эх, если бы это не вы рекомендовали, — засмеялся жмудин.

— А чем я мешаю? Найдешь во мне опекуна, и больше ничего.

— И друга дома, да?

Оба расхохотались, и этим разговор кончился. Бартек вечером отправился на разведку. Равнодушно, между прочим, стал расспрашивать про Франку, пока избегая с ней встречаться. Но все в один голос, словно сговорились, расхваливали ее, не находя ни одного пятнышка.

— Знаете что, — сказал Бартек эконому, выслушав его восторженный отзыв, — вам следует на ней жениться.

— Разве я дурак! — ответил собеседник, махнув рукой!

— Ну! Почему?

— Вы вот будто бы такой хитроумный, — начал эконом с дипломатическим видом, — а такой простой вещи не можете пронюхать. Франка нравится барчуку (барчуками зовут холостяков хотя бы до семидесятилетнего возраста), но он не смеет ухаживать за ней, так как девушка горда, как королева, и только бы его пристыдила. Поэтому он притаился и ждет, а когда он снабдит богатым приданым, смягчит и поручится за какого-нибудь глупца, тогда Франка будет его! А муж?.. О, схватится за голову!

— Такие дела! — воскликнул Бартек. — Вы правы, это вполне возможно.

— Барчук и мне ее подсовывал, и другим еще, — добавил рассказчик; — но мы сами с усами. Франка красива, славные две коровы, прекрасная пара лошадей и прочее, но, но… Это "но" не очень вкусно. Я не люблю дележки.

Бартек серьезно задумался, взял медленно фуражку, бросил всем вокруг "покойной ночи" и ушел, покачивая головой и гадая на пальцах: сойдутся, не сойдутся.

— Э! — наконец, промолвил он: — кто не рискует, ничего не имеет! А ну! Попробую! Если б и случилось самое худшее, так я ведь не первый; а это такое глупое несчастье, что плюнуть на него, а не расстраиваться.

Случайно встретил Франку и поздоровался, сняв фуражку: "Добрый вечер!"

Девушка улыбнулась и, по-видимому, не была настроена против разговора. Бартек медленно проводил ее до соседнего забора и постарался проявить все свое остроумие, развязность и веселость. Гордая и серьезная Франка несколько раз, смеясь, блеснула белыми зубками. Этим на сей раз окончилось.

На другой день маляр несколько раз бросал краски и подходил в кусты сирени поговорить в окошко людской. Франка тоже проходила мимо с ключами гораздо чаще, чем накануне. Хитрый жмудин сообразил, что она ходила в погреб по обходному пути, ссылаясь на то, что там суше.

На завязывающиеся отношения пан Томаш смотрел весело и подшучивал над маляром. Жмудин улыбался, но не отнекивался и не спорил, когда ему говорили, что он влюбился в Франку. Действительно, стыдиться было нечего.

— Ну, что же, однако, будет? — спросил Бурда неделю спустя, когда уже все кругом шептались о романе между красавицей девушкой и жмудским медведем, как его называли.

— А что будет! — ответил Ругпиутис. — Медведь, как всегда медведь, вытащит борт и уйдет в лес.

— О! Так нельзя, мой милый! — поспешно и морщась, ответил пан Томаш. — Медведю могло бы попасть.

— А как же?

— Пусть медведь возьмет борт на плечи и уйдет в лес.

— Знаете, как ловят медведей в пущи около Медник?

— Нет.

— Я вам расскажу! Около борти устраивают клетку, мишка лезет за медом, а попадет в плен.

— А зачем ему хочется меду?

— Ба! Верно! Но если бы медведь взял с собою борт, то, что он получит сверх того?

— Я тебе не раз говорил.

Бартек покачал головой

— Знаете что, ваша милость! Если б я женился, а кто-нибудь. Давая приданое жене, хотел окупить мое бесчестье…

— Ну, тогда? — с натянутой улыбкой спросил пан Томаш.

— Я бы не уступил.

— Кто же тебе наговорил глупостей?

— Это так, само прилетело.

— Откуда? Не иначе, как глупые языки наплели.

— О, это ветер принес, ваша милость!

— Ну, так пусть ветер и унесет. Бог знает, что и зачем выдумываете. Я хочу дать приданое Франке из-за Вероники. Я лично никаких домогательств не имею.

Бурда высказал это естественным тоном, пожав плечами; но внимательный жмудин подметил бегающее выражение глаз говорившего.

— Никаких домогательств? — переспросил Бартек, прикинувшись простофилей.

— Оставь же меня в покое! — ответил Бурда с презрительной ужимкой. — Ведь этот ребенок у меня вырос, да и не кажется мне такой красавицей как вам, потому что с малолетства была у меня на глазах.

— Ну, если так, то я просил бы вас… — поклонившись в ноги; воскликнул Бартек, — отдать мне Франку и замолвить за меня словечко у барышни. Выдайте ее за меня замуж. У меня своя земля, свой дом (Бартек никогда не называл избу избой), есть и средства к жизни.

Радостно сверкнули глаза господина Томаша; он сейчас же отправился к сестре. Бартек бросил работу и пробрался к людской, из-за сирени делая сигналы Франке.

Франка сейчас же выбежала.

— Ну, что? — спросила она.

— А что! Слово сказано.

— А пан?.

— Считает меня дураком, пошел радуясь, словно на свет родился. Но помни, красавица!

— Ведь я дала слово!.. — гордо ответила Франка.

— Я сегодня уже уйду будто бы домой, но уже с сумерек буду ждать в уголке. Если бы барину пришла в голову какая-нибудь странная фантазия, дайте мне сигнал или позовите, а я явлюсь сейчас же.

Обменявшись этими словами, быстро разошлись. Когда пан Томаш вернулся во флигель, уже Бартек, задумавшись, очень прилежно чистил кисти.

— Радуйся, Ругпиутис! — сказал он: — барышня согласна, я тоже, понятно. Дадим Франке пятьсот злотых, две коровы, две кобылы с жеребятами, десять овец, и приличное приданое. Надо что-нибудь сделать для сироты, отпуская ее в свет. Сегодня вас обручим, а после оглашения свадьба. Но помни, что надо уважать жену, чтоб мы не жалели того, что для вас делаем.

Жмудин бросился в ноги, по-видимому, очень тронутый и поднявшись, сказал:

— Ваша милость, если б не один недостаток, я бы был уверен, что Франка будет со мной счастлива.

— Ну, в чем дело?

— Мы все уже в роду чрезвычайно ревнивы — прости, Господи! — настоящие черти и ужасно мнительны. Так уж мы родимся все Ругпиутисы, очевидно, это с кровью переходит. Дед мой убил жену в пьяном виде из-за каких-то неясных подозрений. Отец часто свою первую бил зверски и без причины. Дядя сильно изранил управляющего, который ухаживал за его Феклюшей.

— Ну, и ревнуй, если хочешь! — ответил сумрачно пан Томаш, догадавшись, к чему клонится разговор. — Какое мне дело, что вы так ревнивы!

И ушел, посматривая косо на Бартка. Вечером устроили обручение с блеском и треском. Панна Вероника иронически поглядывала на Франку, как всегда гордую и молчаливую, на веселого жмудина, на брата, все время нашептывавшего девушке. Томаш, впрочем, вел себя прилично и заметив, что Ругпиутис смотрит на его нашептывание, только издали поглядывал на чернобровую красотку, словно думая:

— Чему быть, того не миновать!

Старая дева, казалось, прекрасно знала о всех возможных последствиях этого брака; это видно было по ее насмешливому выражению и блестящим глазкам. Бартек неизменно выказывал полное доверие и радость, ничем не омраченную, не проявляя даже следа подозрительности. Франка была красная, как вишня, робкая, но как всегда гордая и неприступная. Дворовые хихикали, пальцами показывая то на нее, то на барина, то на Бартка; последний видел все, даже насмешки, но делал вид, что ничего не замечает. Веселье и танцы затянулись до поздней ночи; жених ни на минуту не терял невесты из виду; когда все разошлись, подождал, чтобы пан Томаш ушел в свою комнату, и тогда лишь отправился спать в кусты сирени под окнами девушек.

Утром попрощался со всеми, взял свои вещи и отправился по направлению к Новому Дворцу и своей избе. Пан Томаш щедро расплатился, попотчевал водочкой и проводил, не умея скрыть, насколько он рад его уходу.

Теперь он начал как следует ухаживать за Франкой, которая будучи предупреждена, ожидала этого. Сестра между тем, занялась приданым, которое могло поспеть не так уж скоро, и даже из-за него пан Томаш настаивал, чтобы отложили свадьбу. По его словам, надо было снабдить сироту как следует. Между тем, он поджидал, не теряя из вида ни одного случая, могущего быть использованным.

Печальная и грязная история! Но если бы мы захотели выбросить из жизни и романа все неприятное и противное, что же бы осталось? Так мало прекрасного и чистого! Жизнь состоит из света и тени, а повесть, зеркало жизни, должна не раз пройти по грязным закоулкам, если хочет дать полную картину того, что зовется миром и человеком. Сколько погибло девушек благодаря подобным Бурдам, которым ничего не стоит сманить молодое создание уговорами, напоив, силой!

На этот раз, однако, планы пана Томаша рухнули. Девушка на все его нашептывания отвечала молчанием почти презрительным или смехом, что еще хуже. Иногда принимала сладкие словечки за шутку, иногда почти сердилась. Бурда привык к легким победам и не мог понять ее поведения. Время шло быстро, срок оглашения был близок, и приданое, хотя все время к нему прибавляли то да се, чтобы затянуть, тоже было почти готово. Каждую ночь Бартек незаметно, беспокоясь, ночевал под окнам невесты.

Наконец, доведенный до крайности, пан Томаш однажды решился ночью пробраться в комнату сестры, куда недавно переселилась Франка, несмотря на замечания панны Вероники. Почему-то старая дева никогда не разрешала на ночь запирать дверь на ключ. Сама она спала в темном алькове с отдельной дверью. Брат, заботясь об удобствах сестры, недавно велел ей устроить таким образом отдельную спальню. Служанка, которую теперь заменяла Франка, спала в прихожей на большом сундуке данцигской работы; на него клали сенник и переносную постель.

Все при дворе легли спать; послышался скрип дверей и в то же время раздался пронзительный крик девушки:

— Вор! Вор!

Этот громкий голос раздался всюду. Панна Вероника, боясь до смерти воров, спряталась с головой под одеяло. Почти сейчас же несколько человек с огнем появилось в окнах и у дверей. Бартек, одетый по дорожному, влетел в комнату с подсвечником в руках.

— А! Это барин! — воскликнула презрительно Франка.

— А! Это ваша милость! — повторил, низко кланяясь, жмудин. — Если бы панна Францишка ни знала, то не кричала бы так громко.

Так говоря, он улыбнулся, но горько.

Пан Томаш, страшно сконфуженный, забрался в угол и всячески подмигивал, чтобы его не выдавали. Он стыдился и сестры, и людей. Не то по расчету, не то вследствие каких-то остатков стыда, пан Томаш сам развратничал, но окружающих держал по внешности очень строго. Подозревал он всех, хотя чаще всего без причины, наказывая жестоко, а сам прикидывался невиннейшим человеком, самым примерным, хотя все кругом знали, как он себя ведет и что говорит. Но надо было делать вид, что ничего не знают. Бартек, входя в его положение, оглянулся, и со смехом сказал будто бы стоящим за ним у дверей:

— Это пустяки, пустяки. Кошка сбросила палку и наделала шуму. Добрый вечер панне Францишке! Как раз я проходил мимо, возвращаясь из Крумли, и услышал ее голос…

Тут он дал знак барину, что все уладил. Люди ушли, свет был потушен, и пан Томаш с Бартком ушли потихоньку; последний обратился к Франке:

— Пусть все-таки барышня закроет двери на ключ, а то кот иногда и ручку откроет, если сыр пронюхает.

— Ваша милость, — обратился Бартек к помещику, когда остались одни, — что же будет?

— А что может быть? Спасибо вам и…

— Ваша милость, как я вижу, не сдержали слова и слишком рано захотели наградить меня рогами. Я под знаком козерога не родился. Не годится мне жениться теперь на Франке.

— Хм! Хочешь торговаться?

— Зачем тут торг, когда это такое дело, что заплатить за него нельзя.

— Да я пальца ее не коснулся!

— Рассказывайте, а я знаю, что знаю! Вот и все!

Пан Томаш расхохотался, но сейчас же стал клясться:

— Далифур, пан Бартоломей, голова у меня болит, я хотел взять лявданских капель…

— Рассказывайте, а я знаю, что знаю! — повторил Бартек. — Теперь же я бы просил вашу милость оставить это. За то, что случилось, не мешает мне рот заткнуть, не спорю, не то, если люди — и я в том числе — начнут болтать… Вы ухаживаете за Магдаленой Снопко из Сухой Вербы, знаю. Я сам могу вам испортить дело разговорами. А там к этому чувствительны.

Сказав это, Бартек поклонился и ушел. Пан Томаш, сердитый и обескураженный, перестал делать попытки, хотя мысленно решил отомстить жмудину. Ему лезли в голову разные планы: то отказать в приданом, то дать старых коров и тощих кляч; но он рассчитывал на будущее, не хотел настроить враждебно Франку — и бросил их. На свадьбе проявил великодушие, и молодые уехали с подарками, с благословением панны Вероники, вполне счастливые.

Пан Томаш стоял на крыльце, глядя на уезжающих с довольно глупым выражением, почесывая голову. Сестра улыбалась над чулком, а он шептал:

— Люли, люли, надули. Далифур, хитер этот жмудин… Пожалуйста, панна Вероника, рюмку старки… Черт же знал, что он такой ловкий.

Между тем, как Бурда печалится на крыльце, Бартек на шоссе напевает радостную песню, подгоняет пару толстых лошадей, за которыми бегут здоровые жеребята, а сзади, привязанные к наполненной вещами бричке, поспевают две прекрасные коровы. Жена сидит на зеленом кованом сундуке; кругом нее ласкающий глаз хаос корзин, картонок и т. п. вещей. С боку выглядывает прелестная выкрашенная прялка и прясло.

За ними нанятый пастушок погоняет несколько штук овец и свиней, все время сворачивающих с шоссе в поле. Бартек поглядывает на свою Франку, прекрасную как королева, но какую-то печальную, в раздумье. Но в его глазах, когда он посмотрит на оставленный ими двор, сверкает то улыбка радости, то насмешки. Он не обращает внимания на камни, подбрасывающие колеса, настолько прелестно личико жены. Он то и дело обнимает ее глазами и покачивает головой, словно не веря счастью; потом подгоняет лошадей, торопясь домой. Поздно вечером приехали в Березовый Луг (так называлась местность, где была выстроена изба Бартка) и там застали гостей, приглашенных заранее на торжество из местечка и из двора старосты. Смущенная Франка едва взглянула на разукрашенную избу, расставленные столы и собравшихся любопытных гостей. Была прекрасная ночь, плясали на дворе до утра при луне и лучинах; пьяные отдыхали под деревьями и каменной стеной.

На другой день с утра изба опустела, молодые остались наедине. Бартек, убирая в сенях, задумался.

— Стоит пойти поблагодарить св. Антония за женитьбу; что женился я, так женился. Должно быть верно, что смерть и жена Богом суждена! Кто бы мог ожидать! С такого двора такое сокровище увезти! Да, это сокровище и драгоценность! А! ангелы на картинах в костеле не так красивы, как она. Степенная, с приданым, все что нужно приносит в дом. Но лучше всего, что тиха как ягненок, послушная и будет мне подчиняться. Буду я барином! Буду я барином!

Так раздумывая, он запел:

— "Мне все ни по чем! Мне все ни по чем!"

Франка уже побывала во всех уголках, хозяйничала в кладовой, в хлеву, даже в конюшне; свои сундуки с запертыми в них деньгами (своим приданым) поставила на кирпичи у изголовья кровати. Повесила образа, привезенные с собой; приготовила обед, накрыла на стол и позвала мужа.

Бартек, заложив руки за спину, прогуливался по двору.

Бартек был всем доволен и в прекрасном настроении. После обеда, вытерши рот и перекрестившись, уселся поудобнее и спросил:

— А где, душенька, ключи от денег?

— У меня! — кратко и сухо ответила жена.

Эти слова сопровождались таким взглядом, что Бартек остолбенел.

— А! а! — промолвил он, — я думал…

— Если нам понадобятся деньги, — продолжала Франка, — то посоветуемся и я дам.

— Посоветуемся, посоветуемся! — повторил, качая головой, Бартек. — До сих пор я искал совета только у себя.

— Понятно, так как меня не было. Теперь будешь советоваться со мной, — промолвила жена.

— Понятно! — сказал, теряясь, жмудин.

— А то как же!

В глазах и словах Франки было столько воли, несмотря на ласковость и красоту, что Бартек только теперь спохватился, что приобрел себе барыню.

— Ой! Почему вы мне этого раньше не сказали! — заворчал он. — Я бы тогда подумал, стоит ли жениться.

— Теперь уже думать не о чем, — ответила жена. — Я вышла за тебя, так как мне нужно было уйти оттуда, хотя я знаю, что ты франт, любитель выпивки, лентяй, а работаешь, когда захочется, вернее — по настроению. Но с Божьей помощью это все можно переделать.

— А что переделать? — спросил Бартек, все больше удивляясь.

— Будем вместе работать от души, собирать…

— Да какого лешего собирать?

— На будущее, когда придет трудное время.

— А теперь?

— Теперь, если даже придется жаться…

— Сколько тебе лет? — спросил вдруг жмудин, вставая.

— Двадцать первый.

— Не может быть! Должно быть, как октябрьская лошадь, выглядит на столько, но на самом деле гораздо больше.

Франка улыбнулась.

— Будет у тебя дома всего вдоволь, будет хозяйка, помощь, но надо придти в норму.

— Я всю жизнь в норме.

— И забыть Юстысю.

— Черт тебе о ней шепнул!

— Не черт, а люди вчера… Забыть пирушки, водочку, бродяжничество.

— Позволь! — сказал Бартек, у которого в глазах потемнело, так как больше всего любил быть свободным и бродяжить. — Я с тобой с ума сойду. Это что же значит?

— Это значит, что со мной шутить нечего. Тебе ума не хватает, так будешь меня слушать.

— Мне уже и ума не хватает! Ума! А! а!

Жмудин схватился за голову и убежал из избы.

— Господи Иисусе! Что же я наделал! Вот так влопался! А что будет через год, через два, если теперь так?.. Ой, скверно, надо помочь горю.

Ему хотелось немедленно уйти из дому и поискать где-нибудь совета, но свежее молодое личико жены облегчило согласие и подчинение — на время. Хотя Бартек и вздыхал, чесал голову и часто просиживал задумавшись под каменной стеной, но никак не мог раздобыть ключи от сундука, как ни старался, подмазывался, выискивал, рылся по уголкам, печью.

— Вот я и в дураках остался! — сказал он однажды месяц спустя, и отправился поутру в монастырь к капуцинам.

— Не за известью ли опять, — спросил, посмеиваясь, настоятель, — а может быть за следуемыми огурцами?

— Ой, ой! Хуже, батюшка: за советом, я влез по уши в болото.

— Что же случилось? Печка развалилась?

— Если бы она развалилась!.. Но, батюшка… волку пришлось жениться, так ушам опуститься.

— О-о-о-о, в самом деле! А что же это ты так ошибся в жене?

— Господи, помилуй! Женился я так хорошо, так прекрасно, что даже слишком!

— Чего же там слишком? Может быть, Господь послал потомство раньше срока?

— Спаси, Господи! Это сама добродетель!

— Значит, стара и безобразна, когда ты пригляделся? — про должал монах.

— Лет двадцати, свежа как ягодка, а прекрасна как ангел.

— Ангелов ты сюда не путай… Значит, бесприданница?

— Ой, нет! Для меня так и слишком богата, слишком.

— Должно быть, очень уж глупа, волосы длинные, а ум короткий.

— Если б это я, батюшка, попал на такую! Да вот в том горе, слишком умна!

— Поведения нехорошего?

— Ну да, нехорошего, хочет меня водить за нос.

— Что же, подговаривает тебя к чему-нибудь скверному?

— Конечно, не к доброму; хочет, чтоб я с утра до ночи работал, а что еще хуже, сидел дома.

— О!..

Настоятель начал так хохотать, что даже хватался за живот

— Смеетесь, батюшка, а ведь известно, что где управляет хвост… Как же возможно, чтобы женщина была главой в доме?

— Так не давай ей распоряжаться.

— А если я не могу?

— Видно, дружок, ты слабее. Положись на Божью волю. А раз жена ни к чему дурному тебя не толкает, так ты ее и поблагодари

— Я думал, что вы, батюшка, дадите мне совет!

— Например, какого же ты ждал совета?

— Я думал, что вы ей выбьете из головы это главенство. Я бы ее привел сюда. Это ведь даже безбожно, чтобы женщина верховодила и шла впереди мужчины. Известно, батюшка, что как Ева стала распоряжаться, так своим хозяйничанием весь человеческий род сгубила. С тех пор везде, где женщина правит, должно быть скверно… Потому, как меня учил мой духовник, Fe-mina … пфе, мина!

— Это верно, — ответил капуцин; — но это зло давно уже стерто, а ты неуместно цитируешь Писание и переводишь латынь.

Бартек почесал голову.

— Ну, так что вы мне посоветуете, батюшка?

— Слушайся жены, пока она ведет тебя к добру, а если бы, не дай Господи, уговаривала тебя сделать что-либо нехорошее, то воспротивься; ты глава дома, ты вправе.

— Я ей и то повторяю, что я глава дома, да вот!.. Она все хохочет. И вот еще! У нее несколько сот злотых приданого, a, ей Богу, копейки я еще из них не видал, деньги держит в сундуке, а мне велит работать, зарабатывать. Я хотел сходить на церковный праздник, помолиться, так ничего мне не дала, чтоб можно было выпить и закусить. Я пропустил праздник; вот и грех. Она готова душу мою погубить. Это уголовщина!

Настоятель, посмеявшись вдоволь, отпустил Бартка и на прощание, закрывая дверь кельи, сказал: "Казак татарина схватил, а татарин его сдавил".

Бартек отправился за советом к Юстысе и, встретив ее на рынке, рассказал свои приключения. Юстыся покачала головой, словно говоря:

— Теперь вдвойне жалею, что ты на мне не женился! А затем:

— Знаешь что, Бартек? Соберись-ка в путь дорогу, да надолго. Прикинься сердитым, скажи, что хочешь ее бросить… Увидишь, как она размякнет. Только на время уйди из дому.

— А пан Томаш? — спросил озабоченный Бартек.

— Он уже к вам не заглянет.

— Э! Кто его знает! Я уверен, что он только ждет моей отлучки.

И словно его кто подтолкнул, прямо из местечка поторопился домой, но подсматривая за женой, пришел со стороны леса. У забора как раз стояла лошадь пана Томаша, а рядом с ней лежала собака.

— Он! Недаром меня что-то кольнуло! — подумал. — Послушаю о чем говорят.

И тихонько подошел к окошку.

Франка громко пела, пан Томаш ворчал. Одна сидела за столом, другой далеко на скамье.

— Скверно! — подумал Бартек, — отодвинулись. Может быть, меня ждут… наверно прикинулись.

Но напрасно простоял он под окном; ничего не узнал и не услыхал, кроме как то, что Франка не хотела принимать никаких подарков.

— Ну, и Ирод баба! — прошептал, — ничем ее не уломаешь! Бешеный характер.

И внезапно вошел в комнату.

— А! Ваша милость здесь!.. — воскликнул, словно удивившись.

— Часа два дожидается тебя, — ответила Франка; — хочет дать тебе работу в другом своем имении, которое недавно приобрел.

— Так, так! А пока, ваша милость, будете стеречь мой дом! О, ничего не выйдет.

— Я справлюсь без тебя и сама себе помогу! — ответила презрительно жена.

Пан Томаш условился относительно какой-то ненужной совершенно работы и ворча уехал. Бартек, подученный Юстысей, сейчас же разыграл подготовленную заранее сцену. Жена все выслушала, словно подготовилась к ней, и наконец сказала:

— Ну, хочешь идти, так иди с Богом! Счастливого пути, пан Бартоломей!

Бартек, глубоко обиженный, ушел, таскался по праздникам, пил, но вечером тайком присматривал за женой, но не видел ничего, к чему бы мог придраться. Франка наняла девочку из местечка, старика пьяницу в качестве сторожа, хозяйничала, шила, пела.

Видя, что гнев и уход из дому не помогают, Бартек вернулся. Жена спросила, что он принес с собой.

Бартек гордо ответил:

— Пустой желудок! А если бы у меня, что и было, то это принадлежит только мне, понимаешь!

— Нет, Бартек, — ответила медленно Франка, — что мое, то общее, и что твое — то общее. Но не затем, чтобы транжирить, а чтобы собирать. Да и время подумать об этом, так как вскоре Бог даст ребенка.

Жмудин по привычке почесал голову, но не нашелся ответить и умолк. Рождение сына несколько его умиротворило, власть жены окрепла. Франка вела себя безупречно, работала, всегда была весела и спокойна, храбрая за двоих, все время проявляя свой прелестный характер; Бартек не сумел его понять и оценить. Для него жена, приказывающая работать и сберегать, была невыносима. Поэтому он при всяком удобном случае уходил из дому и неохотно возвращался обратно. Вскоре Бог послал и больше детей, а мать почти сама их воспитывала, как смогла. Жмудин из своих путешествий редко приносил деньги, прокучивая их, пропивая, а с годами не раз валялся пьяный по трактирам и дорогам. Его характер с течением времени не изменился, но подчинился общему закону развития; его ценили, как остроумного веселого товарища, который умел и ловко выманить деньги, и польстить, и использовать человеческие слабые струнки без зазрения совести. Легко нажитые деньги никогда у него не держались, потому что либо он их пропивал, либо давал кому-либо обобрать себя так же легко, как обирал сам. Очень набожный, не пропуская ни одного праздника, ни одного торжественного богослужения, всегда кончал тем, что напивался, а иногда устраивал и драки. С пьяных глаз ему являлись видения, о которых в трезвом виде рассказывал, как о действительных событиях, явлениях, экстазах и т. п., будучи уверен, что они на самом деле происходили.

Так, например, он рассказывал, что однажды ему явился св. Антоний, угрожал пальцем за то, что не соблюдал поста в течение девяти вторников; в другой раз черти водили его всю ночь под видом лесников, завели в какую-то избу, напоили, дали денег; но на другой день проснувшись он очутился в дремучем лесу, откуда спасся, благодаря молитве, а в кармане оказались осиновые щепки и всякого рода мусор. То опять черт, его личный враг, повел его к себе в дом, находящийся на болоте, через настил из человеческих костей. Там его искушала чертовка, прелестная женщина, но он ей плюнул в глаза и перекрестился — и в тот же миг все исчезло, а Бартек, подброшенный в воздух, упал в пруд Бурды. К счастью, рыбак спас тонувшего. Сколько бы раз его ни встречали пьяным, всегда он ссылался на дьявольское наваждение и на преследования черта. Все эти бредни народ слушал со вниманием и доверием. Были у жмудина и пророческие сны, умел он угадывать потери и кражи, лечил лихорадку и болезни скота какими-то листочками, заговаривая кровотечения, но всегда с молитвой и какими-то особенными приемами.

Особенно ему нравилось размалевывать что бы то ни было, так как практика была небольшая, и в конце концов на этом он и остановился. А так как красить не всегда находились охотники, то он храбро начал писать ужасные хоругви с мертвыми головами, образа, посвящаемые в приношение святым и т. п. для церквей и деревенских костелов. После нескольких таких попыток стал считать себя художником и втрое больше возгордился. Теперь уже не снисходил красить, разве придорожные кресты, которые, как человек набожный, встретил по пути, напевая набожные песни и часто подвыпивши, усердно мазал в черный, зеленый или желтый цвет в зависимости от наличной краски.

Что касается его картин, то надо бы перенестись в те первобытные времена, после которых остались на земле бесформенные статуи, и посмотреть эти работы, предшествовавшие истории живописи, чтобы представить себе творения Бартка Ругпиутиса. Случай был единственным его руководителем, рука путешествовала по полотну в надежде, что из бесформенных черточек что-нибудь составится. У фигур руки для удобства удлинялись до колен, лица были вытянутыми, ноги как тонкие жерди, глаза как у китайцев обращены к вискам, носы толстые, а рот двух видов: для женщин маленький и малиновый, для мужчин широкий и красный. В носах большого разнообразия не наблюдалось; кажется, Бартек знал только три категории: длинный орлиный, вздернутый (им пользовался для Иуды и разбойников) и утиный, выгнутый и торчащий. Глаза изображались по-разному: обращенные к небу, опущенные долу и смотрящие прямо. Глаз, видимый в профиль, Бартек изображал — по доброте души — полным и круглым, утверждая, что он не может настолько измениться, чтобы образовать треугольник. Костюмы и платья с резко закрашенными тенями, но бледные в освещенных местах, складывались так странно, что эти складки стоило рассмотреть. В общем на выпуклых местах клались темные краски, а на впадинах светлые. Со временем напрактиковавшись, Ругпиутис создал больше типов, которые повторялись у него без конца. Различные олеографии, распространяемые торгующими венгерцами, были большим подспорьем в его занятиях. Самой большой картиной его кисти было Распятие на кресте, преподнесенное им соседнему костелу в Хорохорове, так как капуцины отказались ее повесить; картину приняли с благодарностью. На черном как чернила небе рисовались белые как полотно фигуры, длинные, тощие и изломанные. Вдали молния зигзагами летела на Иерусалим… На главном кресте сверху был наивно помещен жестяной петушок, как это вошло в обычай на дорожных крестах. Другая картина Ругпиутиса — Жертва Авраама — с подписью: "Не уткнеши Аврааме Исаака" известна настолько всем любителям отечественна живописи, что описывать ее лишнее; напомним только, что на эта шедевре Авраам собирается стрелять в Исаака из пистолета, и если бы не ангел, который очень остроумно делает выстрел невозможным, то Патриарх наверно бы попал, так хорошо представил себе художник направленное оружие. Ругпиутис, став иконописцем, возгордился настолько, что стал презирать весь мир.

От дум и пьянства он облысел, что придавало ему более серьезный вид, увеличивая небольшой от природы лоб.

Жена по-прежнему управляла дома, но путешествующий художник, большую часть жизни проводивший в фантастических паломничествах, уходил из-под ее влияния, и избегая ее, молча протестовал против излишеств власти. Дома он был молчалив и сердит, но сдерживался и вел себя прилично. Больше всего выводило его из себя то обстоятельство, что к жене нельзя было придраться, и ее поведение совершенно безупречное, не давало ни малейшего повода к ревности Ругпиутис всегда был на положении обвиняемого, не будучи в состоянии стать обвинителем. Это отравляло ему жизнь.

— Если бы она выкинула хоть какую-нибудь глупость! — говорил не раз. — Но увы! Такое уже мое счастье!

Так текли годы у нашего супружества. Господь дал им сына и двух дочерей, которые воспитывались под наблюдением Франки, так как несмотря на нежность, питаемую к ним отцом, привычка к пьянству и бродяжничеству не давала ему долго усидеть на одном месте. В домашнем уединении он начинал зевать, скучал, ворчал, сердился — и в результате хватал палку и уходил в местечко, а оттуда, куда глаза глядят. От поместья к поместью везде знакомства, везде его задерживали из-за различных талантов гадателя, артиста и сплетника, из-за веселого нрава, и хотя бы не было работы, но его принимали, потчевали в корчмах пивом и медом, и он должен был привыкнуть к бродячей жизни. Соседи привыкли к нему, как к переносному хранилищу сплетен, известий, как к веселому и остроумному собеседнику. Это и сгубило Бартка, поощряя его лень и гордость. Жмудину было в точности известно, куда надо прийти в качестве живописца, куда — в качестве набожного паломника, собрания видений и чудесных снов. Жена плакала, видя, что, кроме детей, ничего больше не собирается; несколько раз заговаривала с ним об их будущем.

— Будущность, моя пани, — говорил в ответ Бартек, — будущность перед ними. Пойдут в свет, вот и все. Как себе постелят, так и поспят.

А мать плакала.

К старости Бартек все больше чувствовал равнодушие к семье и реже появлялся дома. Все чаще появлялись чудесные видения, пророческие сны: все учащались путешествия пьяницы, когда он мог придаваться вовсю своему пороку. Иногда возвращался, еле держась на ногах, домой, но не получив водки, так как ее никогда не держали в Березовом Лугу, на другой же день отправлялся дальше, раскрашивая по пути деревянные придорожные кресты. Старые поднимал, наклонившиеся укреплял, обмытые дождем украшал, не забывая внизу написать: Б. Р. реставрировал. Подобно многим грешникам, полагающим, что маленькими хорошими делами покроют все грехи, живописец был убежден, что за эти кресты Бог отпустит ему прегрешения.

Смерть этой оригинальной личности была тоже очень странным событием.

По соседству поселился на время, будто бы ради охоты, приехавший из Варшавы каштеляниц Тромбский, человек еще молодой, воспитанный при дворе Августа III, большой любитель искусств, хороших вкусов, но очень своевольного характера. Насмотревшись на картины и творения искусства в собраниях Августов и их последователя графа Брюля, наш каштеляниц не только понимал искусство согласно эпохе, по указаниям Лересса и Менгса, но и страстно любил его. Приехав в деревню, он нашел свою родину (впервые увидал ее после многих лет) настолько прозаической, так во всем, что делает человек, некрасивой, что это его удивило, опечалило, а потом оттолкнуло. Во многом Тромбский был прав: где бы ни построил, посеял, изменил что-нибудь человек, казалось — везде только думал о том, как обезобразить свою страну. Ни малейшее инстинктивное чувство красоты не руководило его поступками. Красивые в полном смысле слова местности лежали нетронутыми (и в большинстве остались такими); другие были обезображены или же очень неудачно избраны. Каштеляниц ожидал, что найдет здесь швейцарские шале или немецкие домики, а встретил избы в роде индейских вигвамов, высокие заборы, грязные канавы, строения, больше напоминающие поленницы, чем человеческие жилища. Нигде не просвечивало то божественное чувство красоты, которое живет в человеке, но с трудом проявляется на севере. Что же сказать о людях? Каштеляниц, восхищавшийся неаполитанскими лаццарони, всегда как бы готовыми позировать художнику, здесь морщась отворачивался от наших женщин, одетых в грубые тряпки, и мужчин, в особенности зимою похожих на кучи белья и мехов, наподобие эскимосов. Редко когда на этом мрачном фоне вдруг появлялся красивый вид, вроде монастыря капуцинов, тем красивее, что отчаявшийся путешественник уже его не ждал. Но тот же вид портили соседние ряды крестьянских изб своей неуклюжестью, грязью, запущенным состоянием, красноречиво свидетельствовавшим о положении мужичка, без веры в будущее и без стремления к лучшей, но все-таки доступной в других странах ему подобным судьбе. Каштеляниц, принужденный проводить время в деревне под видом развлечения, а на самом деле вследствие политической интриги, заставившей его временно исчезнуть со столичного горизонта, скучал смертельно. Он искал развлечений и думал о них, как об условии существования. Поместье, унаследованное от отца, Троба (по-литовски изба, строение), хотя ныне и не находилось в пределах литовской речи, но по названию свидетельствовало, что раньше здесь была Литва. Старый дом был построен из прусского камня, с высокой крышей и громадны крыльцом.

Разрушенный и живописный вид (согласно современному понятию) этого строения, громадные ольховые деревья и соседний пруд, все вместе напоминающее пейзаж Брейгеля, понравились приезжему. Он поселился здесь без отвращения, но чтоб занять время, приступил к украшению местности, о чем кроме Бога до сих пор не подумал никто. Как раз тогда начинали был модными украшения из дерева в коре, называемые рустиками. Сады наполнились бесчисленными хижинами, маленькими храмами, мостиками, скалами и тому подобными украшениями, позаимствованными у китайцев. Нечто в этом роде задумал устроить и каштеляниц. Около дома посеяли цветы, старые строения снесли, очистили берега пруда; что же касается аистов, то их оставили единственно потому, что на знаменитом пейзаже Рубенса тоже помещено их гнездо. Через речку перебросили мост рустик; в том же стиле построили рыбацкий домик, обвешанный сетями и т. п. для декорации; поодаль поставили храм рустик и т. д., и т. д. По ту сторону пруда у дороги между старыми ольхами стояла старинная разломанная статуя св. Иоанна. Каштеляниц, не долго думая, велел было ее убрать, но его отговорили, так как соседние крестьяне считали ее охраняющей владения и не потерпели бы святотатства ради прихоти барина. Все-таки желая избавиться от уродливой статуи и еще более уродливой часовенки, построенной над ней, каштеляниц выстроил новую и поместил в ней новую каменную статую святого, заказанную за границей; статуя была очень недурна, хотя несколько модернизована.

Крестьяне восторгались набожностью помещика и ради ее простили ему многие странности, вызывавшие раньше решительное осуждение.

Часовенка была из природного камня, статуя тоже. Но до тех пор она была выкрашена, что поднимало ее значение в глазах окружающих.

Мимо статуи шла дорога из Зацишек на Новый Двор и Березовый Луг. Однажды Бартек, возвращаясь подвыпивши, увидел новую статую.

— Чудо! — воскликнул, — новая! Ей Богу, новая! И красива! Жаль только, что жертвователь пожалел средств на краски, тогда бы была гораздо лучше. Да будет ему стыдно, так как я ее выкрашу, слово Ругпиутиса. Правда, красок уйдет много; но в честь и славу Божью и в память св. Исповедника не пожалею.

С этими словами он положил свои вещи на траву, уселся, вынул из саквояжа краски, которые недавно выучился носить в пузырях, приготовил грушевую дощечку и кисти, а затем перебрался через железную ограду кругом статуи и приступил серьезно к делу. Лицо св. мученика города Праги засияло румянцем, глаза почернели и скосились, появилась бородка, на голове оказалась шапочка, платье, церковное облачение — были выкрашены подобающе (стиль Ругпиутиса). Художник улыбался и шептал:

— Вот будут удивляться! Вот поразятся люди добрые! А, а! Сейчас скажут: "Здесь проходил Ругпиутис".

Работа близилась к концу, а жмудин был в восторге, когда послышался галоп лошадей и крики. Каштеляниц в отчаянии, увидав издали работу Бартка, помчался в припадке гнева настолько сильном, что сначала не мог слова сказать.

— Что ты делаешь, разбойник! — воскликнул. — Что ты делаешь, мошенник, разбойник!

Бартек повернулся, не понимая, в чем дело. Ему и не снилось, за что его так назовут.

— Разбойник? Разбойник? — повторил он, наконец, нисколько не смутившись. — Что это? За что? Крашу во славу Господа! Что вы так рассердились?

— Кто тебя просил красить, мерзавец!

— Мерзавец? Это что? Я в жизни не слыхал, чтоб меня так называли!

— Кто тебе разрешил?

— Кто разрешил? Разве надо просить разрешения, чтобы выкрасить статую? Я уже двенадцать лет крашу все кресты и статуи на дорогах во славу Божью и ради искупления грехов.

Бартек снова мазнул кистью, но каштеляниц, приблизившись, возмутился:

— Брось это и уходи, дурак, а то велю тебя высечь.

— Высечь? Меня! Меня!

— Уйди, говорят тебе, уйди! Не то уши пострадают!

Бартек почувствовал испуг, но до сих пор не мог понять, в чем дело. Он подобрал краски и кисти и молча перебрался через ограду, презрительно глядя на помещика!

— Смыть! Стереть, счистить! — в отчаянии кричал каштеляниц. — Этот мерзавец испортил мне такую эффектную статую. А! Сотни палок мало за такое дело! На каторгу! На каторгу! (каштеляниц, воспитанный за границей, полагал, что в Польше была каторга).

— Что с ним? — спросил тихо Бартек у дворовых. — Не сошел ли с ума ваш барин?

— Уйди с глаз! Уйди с глаз! — в то же время воскликнул каштеляниц, подняв угрожающе хлыст.

— Милостивый государь, — ответил, гордо выпрямившись жмудин, — если вы ставите статуи не ради прославления Господа, а из-за какой-то фантазии, это не так важно, хотя душа твоя гибнет; но что касается меня, то я вправе был красить, как и был вправе вешать на крестах передники; это мое приношение.

Не дослушав этих слов, каштеляниц потерял терпение и ударил хлыстом жмудина. Бартек пораженный возмутился, вздрогнул, покраснел, хотел еще говорить, его передернуло и он упал без чувств.

Люди, оставив статую, бросились к упавшему, молчанием своим порицая невоздержанность каштеляница. Сейчас же ему пустили кровь, но несмотря на тщательный уход, на заботы самого виновника происшествия и созванных докторов, смерть, вероятно подготовленная постоянными излишествами в напитках, несколько недель спустя окончила труды и хлопоты Бартка Ругпиутиса.

Мучимый угрызениями совести, каштеляниц решил заботливо охранять судьбу вдовы и детей. На свой счет устроил роскошные похороны на капуцинском кладбище; вдове обещал несколько тысяч злотых, сейчас же выдав с них проценты; наконец, позаботился и о детях.

Франка, как и большинство действительно прелестных женщин, надолго сохранившая свою красоту, черными испанскими глазами обворожила каштеляница. Давно уже не видя в этой стране ничего человеческого, пан Тромбский был тронут ее взглядом, полным неразгаданных тайн. Но вдова встречала его серьезно, сдержанно, строго, и — кто знает? Возможно, что эта печальная гордость еще увеличила интерес молодого барина, которому наскучили легкие любовные интрижки.

Часто под вечер каштеляниц заезжал в Березовый Луг; но возвращался оттуда печальный, задумчивый и смущенный. Он не мог понять эту бедную простую женщину, к которой не решался подойти прямо. Дети встречали его оживленной болтовней, так как он привозил им игрушки и подарки; мать встречала холодным взглядом и размеренными словами.

Старший сынишка Бартка, Ян, был уже лет двенадцати. Он был похож на мать, красив как ангел Альбана или дитя Гвидо, с черными большими глазами, овальным личиком, темными волосами; только изредка его белые щеки оживлялись румянцем. Каштеляниц любил его чрезвычайно. Мать, тоже как будто любила его больше остальных, хотя эта скрываемая привязанность иногда только случайно проявлялась. Каштеляниц долго ухаживал за вдовой, пока не потерял надежды; но тогда вместо мести он почувствовал к ней прилив нежного уважения. Он по-прежнему бывал в домике Ругпиутиса, а Франка, видя, что он отказался от прежних планов, принимала его с благодарностью, в то же время не лишенной какого-то чувства собственного достоинства, всегда ей присущего.