Все, кто был в замке, вскочили на ноги на отголосок: «Орда идёт! Орда!» Мечникова услышала шум голосов, отворила окно, дошли до неё те слова, но смелая женщина вместо того чтобы вернуться туда, где царила тревога, пошла туда, где всегда могла найти покой – к алтарю. Они с Ядзей опустились на колени в часовне на короткую молитву. Одна лампадка освещала её слабым светом, который дрожал на свешенной голове умирающего Христа. Потихоньку проговорили обе: «Кто в опеку…» и «Под Твою Защиту…»

Мечникова встала и, подкреплённая, вышла в первую комнату, размышляя, следует ли тут ждать какие-нибудь новости, или выйти к людям. Ей теперь казалось более правильным остаться, потому что больше бы там навредить, чем помочь могла. Таким образом, она стояла у окна, из которого можно было увидеть часть двора, стен и замка. Пылающий мост ещё красным заревом освещал околицы, на фоне её чёрные стены стояли грозные и мрачные. При блеске пожара видны были люди, бегущие отовсюду к стенам и башням, взбирающиеся на крыши, и Яблоновского, который со своими старался удержать порядок.

Сильнейший гул, стоны текли от нижнего замка, где схоронилась значительнейшая часть людей, испуг был великий и выражался рыданием и пением женщин, плачем детей, выкриками толпы.

Старый Авраам ходил в смертной рубашке и молился, иные его единоверцы тулились по углам.

Большая часть людей высыпала через ворота к горящему мосту, в некотором отдалении была видна кучка всадников и крутящиеся громады разрушительной дичи. Не смела она подбежать ближе, видно, боясь выстрелов. Некоторые, якобы для устрашения, выпускали из луков стрелы, которые падали на ворота и между людьми, но напрасно. Сухой мост горел частью наверху, частью обвалившись в ров, падал кусками, искры сыпались с дымом, пламя пригасало и вздымалось с новой яростью. Огонь перескакивал со столба на столб и шёл, уничтожая всю старую эту постройку.

Татары, довольно стремительно прибежав под замок, видно, не ожидали, что имели время подпалить мост или даже подготовиться к этому. Они думали, что доберутся до первых ворот без препятствия, подложат огонь и овладеют двором, заняв который, легко принудят к сдаче верхний замок. Пожар, который их приветствовал, вместе ошарашил и пробудил злость. Насколько можно было увидеть при зареве пожара, значительная часть сразу набросилась на беззащитный городок, в домах уже не было живой души. Самые смелые позакрывались в подземельях, ямах и выкопанных под домами пещерах. Дома стояли пустыми. Те, что имели свиней, ушли с ними в горы, спрятались в известных им пещерах. Поэтому не было, на ком выместить свою злость. Городок, сложенный из хат и лепных глиняных домов, с крышами, крытыми соломой и тростником, легко было поджечь. Была это первая месть за мост, который их задержал. Тут догасали головни, дымя и коптя, когда рядом по углам поселения вспыхнуло пламя. Люди, которые сбежали из домов, ответили огромным стоном. Эти бедные хаты были единственным их убежищем. Поднимались на стены, чтобы увидеть, откуда шло пламя и не удастся ли что-нибудь чудом спасти. Городок, расположенный в долине, виден был, как на ладони.

Слабый ещё дым пробивался из нескольких пожарищ, медленно добываясь густыми красными клубами из-под крыш. Среди рынка, заборов и в садах крутились кучки дичи, мародёрствуя, перетрясая убежища и ища тех, что могли в них схорониться. Иногда какой-нибудь болезненный стон и радостный крик долетали вместе. Пожар распространялся быстро, потому что татары помнили о том, чтобы подложить огонь со стороны ветра и иметь в помощь его стремительность, который нёс искры и головни на крыши. Ещё ширше, чем перед тем от моста, засветилась околица, даже ближайшие горы зарумянились заревами, которые облака, мчащиеся по небу, отражали как зеркала.

В ручье кровавый блеск делал его как бы текущим потоком крови. Теперь только можно было измерить всю опасность и татарские силы. Они заполонили всю долину, были разделены на разные кучки, которые беспокойно суетились. Несколько десятков их пускались под замок, останавливались, крича, как можно ближе у стен, потрясали луками, пускали стрелы в людей, показывающихся в зубцах стен, и бежали дальше, ища, где бы приступ был наиболее лёгким.

Тем временем каштеляниц, который из придворного вдруг стал солдатом, с запалом бросился на оборону. Заговорила кровь и рыцарские традиции, забыл о красивом лице, о наряде, обо всём. Бегал, разогревал и, смеясь, прибавлял духа. Так, посещая все углы, он наткнулся в углу на два выброшенных старых фальконета, нашёл и старую мортиру, не много стоящую, но могущую устрашить неприятеля. Со своими людьми, из которых один был, как говорил, кусочком пушкаря, занялся приведением в порядок Богом присланной артилерии. Один из фальконетов с давних времён, видно, был загвоздён, другой целый. Мортира также с бедой могла служить. Ядра в калибр нашлись, но какие-то каменные, старые… а если бы их не было, можно было бы стрелять картечью. С одной стороны ров замка охранял так, что достать до него было невозможно. Поэтому фальконеты втянули на одну из боковых стен, а по другую сторону поставили мортиру. Поскольку можно было бояться ночного подкрадывания, по углам разожгли огни, чтобы стеречь в темноте стены от лестниц и какой-нибудь тихой попытки, которую Доршак мог предпринять.

Татары, казалось, явно не покушались даже ночью и начали раскладывать в долине лагерь, разделённые на разные группы. Тут и там засветились их костры, а при них поспешно поставили шатры. Тут же, напротив моста, в небольшом отдалении, расположился, видно, Мурза-Шайтан, потому что там был самый большой шатёр, а перед ним развевался бунчук из конского хвоста, приделанного к палке.

При свете горящего города можно было видеть перед бунчуком три человеческие головы на пиках, воткнутых для устрашения. Это были головы горожан, которых вытащили из подземелий и перерезали. Толпа, которая стояла в воротах, с ужасом узнавала эти лица и головы и спорила о них. Жещины, плача, ломали руки, пожилые стояли в понуром молчании.

– Лучше ясырь! – говорили одни.

– Лучше смерть! – отвечали другие.

Некоторым казалось, что перед шатром Шайтана признавали Доршака, ходящего в татарской крымке на голове и наряде, какого ни ногайцы, ни Буджаки, ни Липки не носили.

Всю ночь, как казалось, нужно было провести в ожидании и бдительности, потому что, кто же мог предвидеть, какое предательство придумают и могут испробовать?

Люди также были неизмерно разогреты местью за убитых и готовы к отчаянной обороне. Опытный глаз тех, что видели татарские отряды, насчитал в этом татарском таборе тысячу, хотя в темноте разглядеть было трудно, но судили по обширности лагеря. Яблоновский едва на тысячу голов его рассчитал. Тех в замке, которые не могли и не умели обороняться, не было и ста, но стены и вода, крутой край и великое мужество. Знали также, что татары никогда долго не стоят в одном месте, а этот рой, собранный из разных разбросанных банд, быстро должен был прийти к нарушению порядка.

От горожан Яблоновский узнал, что Доршак, несомненно, рассчитывал на ночь, имея кого-то из своих в замке и готовя какую-то коварную неожиданность. Его жена, как только поднялся первый ропот, приказав собрать свои вещи, укрылась с Горпинкой в башне, под опекой мечниковой. Хотя только одно говорила девушка, что заметила Татьяну, верили, что она должна была спрятаться в замке и прибывала тут не напрасно. Люди собирали сухие крыши и куски дерева, раскалывая на щепы, чтобы огонь поддерживался на протяжении ночи для освещения ближайшей части замка.

Так пробежало время до полуночи.

Первая паника постепенно прошла, некоторые утомлённые ложились под возами, не заботясь уже, что с ними станет. Шум не спеша прекращался, тишина разошлась над пепелищем догорающего города и в замке; последние головни догосали… Долина полна была удушающего дыма, который влажный воздух прижимал к земле. Иногда отзывались часовые. Яблоновский не уходил со двора. Он был в своей стихии и красивое лицо его горело рыцарским огнём; он забыл обо всём, кроме боя, до которого был жаден.

Женщины, глядя на него издали из окон не могли удержаться от восхищения, а особенно мечникова находила его героем. Дочка солдата не могла нарадоваться юношей, который и рыцарские качества, и придворные манеры соединял в себе. В её глазах был это идеал, о каком мечтала, живого никогда не встретив в жизни. Страдала от того, что Бог ей не дал такого сына, а потихоньку вздыхала, может, что такого могла бы иметь зятя. Гораздо холодней смотрела на него Ядзя, но и ей он нравился. Грустно ей только было, что больной Янаш не мог стоять рядом с ним и сыграть непоследнюю роль. Видела перед собой каштелянца, но больше думала о том, которого не было…

Яблоновский, часто прохаживающийся по нижнему замку, увидев в окне женщин, поднял к ним свою красивую голову, приветствовал их, прибавил духа и завязал короткий разговор с мечниковой. Пани Збоинская не могла этого кавалера, такого храброго, сознательного и такого ловкого нахвалить.

Ядзя молчала, опёршись на руку. Сколько бы раз взгляд каштелянца не падал на неё, она опускала глаза и смотрела куда-нибудь в другое место.

С полуночи всё успокоилось. Пожар, который уничтожил местечко, вполне погас, а головни, оставшиеся от спалённого моста, дымили в овраг. В него сразу спустились, не освещая этой стороны замка. Теперь было почти темно. Достаточно глубокий ров, казалось, с этой стороны безопасен. Стражи стояли у ворот в некотором отдалении.

Никита, который здесь находился и имел чуткое ухо, казалось, услышал шелест с противоположной стороны оврага, потом в самой его глубине.

Темно уже было, он бросился на землю и подполз на самый край, где стояли два обгоревших столба. Он схватился за один из них и наклонился, прислушиваясь в глубине. Поначалу было тихо, он лежал неподвижно, через мгновение услышал говор и шёпот.

Отгадать было легко, что должны были не спеша подкрадываться, пользуясь темнотой, и что только Доршак, отлично знающий местность, мог туда вести людей. Как можно быстрей подполз Никита к воротам, тихо поговорил с несколькими своими людьми и все, побросав ружья, снова прижимаясь к земле, избегая наименьшего шелеста, приблизились к самому обрыву и легли рядом.

Спустя минуту они могли уже распознать, как кто-то пролезает через кусты и осторожно передвигается по воде, тихие призывы и шаги к берегу, который тщательно разглядывали.

Никита послал уведомить Яблоновского, но потребовал, чтобы не производили ни малейшего шума. Темнота не позволяла видеть, сколько Доршак мог иметь с собой людей. Казалось, что всё новые спускались с противоположного берега и залегали в овраге. Опытным ухом Никита измерил расстояние между собой и теми, которые прокладывали дорогу. Тихие их шёпоты приближались.

Яблоновский со своими людьми прибежал и приказал им ложиться на землю, и как первые… чтобы по данному знаку могли дать огонь. У ворот приготовили сухое дерево на отделку второго этажа, а каштеляниц, приказав уложить его пирамидально на толстой стене окна, облитое смолой, вдруг приказал поджечь. Взметнулось вверх ясное пламя, а свет, падая на часть оврага, открыл всю его стену, как бы устланную татарскими головами. Одни стояли на дне, другие в него спускались. Несколько десятков уже поднималось на верх. На знак от огня Никита и будущие с ним люди выстрелили из ружей в овраг. За ними подскочили люди каштелянца и выстрелили во второй раз.

Как в разрушенном муравейнике всё зашумело в глубине траншеи, поднялся дикий крик, которым татары привыкли пугать, равно, как стрелами. Те, что стояли на склоне, запускали стрелы… тем временем каштеляниц, сам как-то так нацелив фальконет, подпалил его. Послышался оглушительный взрыв. Клуб дыма на мгновение покрыл глубину оврага и татары с великой паникой начали утекать. Никита уже имел время зарядить ружья, выстрелили ещё раз по отступающим, а люди каштеляница вскоре повторили… В глубине было видно и слышно плескающихся в воде раненых и тела убитых. Ядро из фальконета удачно попало в самую гущу и смяло целую кучу. Непередаваемая тревога и злоба вместе объяли дичь, крики которой повторил разбуженный лагерь… Пламя в окне ворот гасло и снова опускалась темнота, как перед моментом кровавой сцены… Были слышны уходящие кучки, непонятный ропот и проклятия. В некотором отдалении это всё остановилось. В замке снова была тишина. Люди в нижнем дворе перепугались и, прижавшись друг к дружке, начинали успокаиваться. Яблоновский под страхом наказания приказывал молчать.

После этой неудачной экспедиции казалось, что ночь может пройти спокойно и что второй бояться нет нужды. Было ещё несколько часов до наступления дня. Яблоновский с триумфом вернулся в верхний замок и, заметив в окне мечникову с Ядзей, пошёл их успокоить.

Збоинская приветствовала его в дверях ясным лицом и словами благодарности.

– Мой каштеляниц, как же мы вам благодарны за вашу к нам преданность!

– Но это настоящее счастье – попасть на такую великолепную игру, какая у меня есть по милости пани мечниковой, – отозвался, смеясь, каштеляниц. – Двадцать лет нужно ждать, прежде чем что-нибудь подобное выпадет! Это настоящее удовольствие для молодого военного, как я. Татары хотели нас взять втихаря в темноте, подползши под ворота. Никита, пани, услышал их, подкрался и – правдой и Богом, ему принадлежит главная награда зато, что мы им дали науку. Не знаю, сколько пало, но должны много лежать, потому что фальконет хорошо дописал и люди послужили отлично. Словом, на сегодняшнюю ночь мы можем быть спокойны и пришёл просить вас, пани мечникова, чтобы изволили отдыхать смело.

– А! Меня вовсе ко сну не тянет, – вздохнула Збоинская.

– Но у панны Ядвиги, наверняка, прекрасные глазки слипаются?

Название её глаз прекрасными, казалось, возмутило Ядзю, которая сделала удивлённую и гордую минку.

– О! Мне вовсе спать не хочется, когда другие из-за нас будут бодрствовать, – сказала она спокойно, – скорей бы на башню пошла поглядеть куда-нибудь.

– К несчастью, не видно не зги, кроме тёмной, как ад, ночи, – сказал каштеляниц, немного приближаясь к Ядзи, которая постепенно отступала по мере того, как он к ней подходил.

Заметив это, Яблоновский остановился, покрутил усики, видно, не привык к такому суровому обхождению. Мать находила, что он Ядзи не нравится, потому что охотно помогла бы сближению, нежели припятствовала.

Велели принести вина, запас которого ещё был, нашёлся торуньский пряник и мечникова была рада, что гостя чем-то могла принять. Затем вошёл и ксендз Жудра, вытирая со лба пот.

– Что же Янаш? – спросила Ядзя, с видимым беспокойством, подходя.

– Ну, теперь уж ничего, – отвечал ксендз Жудра, – как-то мне удалось его успокоить. На первый услышанный крик он вскочил было, оделся и выбежал на лестницу, повязки с его ран упали, начала бежать кровь и я едва его смог, наполовину бессознательного, уложить в постель. На протяжении всего времени, когда продолжался шум, я насилу мог его удерживать, потому что вырывался как безумный, только когда утихло, я мог его силой вынудить остаться в постели, и он уснул, ослабленный. Божье наказанье с этой молодостью! – добавил священник.

Яблоновский рассмеялся.

– Всё-таки и она на свете на что-то пригодиться может! – воскликнул он, смотря на Ядзю.

Мечникова молчала, глаза дочери были уставлены на ксендза, она была бледная и взволнованная. Легко было понять, что если бы ей дозволили, побежала бы посмотреть, что там делается, но сейчас не могла о том думать. Суровый взгляд матери держал её прикованной.

– Молодость, – прибавил каштеляниц, – ещё и на то сдаётся, что там, где старик бы не выдержал, молодой выздоровеет. Исцелит молодость раны… хотя не все, – сказал он тише, с рыцаря переходя в улыбке на придворного. – Зато сердечные раны для нас более опасные.

Мечникова ответила ему улыбкой. Находила этот тон молодого человека du derniet galant. Ей это очень нравилось. Посмотрела на Ядзю: та стояла с опущенными глязами, казалось, ей не по вкусу в разговоре медицина сердца.

Матери казалось удивительным, что Яблоновский так мало впечатлентия производил на девушку.

Хотя время было не то, чтобы думать о чём-то другом, кроме настоящих проблем, она снова подумала, что Янаша следовало обязательно удалить. Она чувствовала, то эта братская любовь без ведома невинной Ядвизи должна была смениться в её сердце на совсем иную.

Каштеляниц пил вместе за здоровье мечниковой и панны Ядвиги, ища её глазами, когда рюмка чуть было не выпала из его руки.

В первом дворе, словно одним голосом и из одной груди зарычал дикий крик. В ту же минуту в окна башни ударило зарево света.

Яблоновский, не прощаясь, выбежал по лестнице. Люди внизу бегали, как ошалелые, показывая пальцами наверх, покачивая головами. Из нижнего замка по-прежнему доносились рычание и стон. Где-то вдали им отвечали татарские визги. Каштеляниц не мог понять, что произошло. Бежал через дворы, думая, что татары напали повторно из оврага, когда собственные люди задержали его, показывая на крышу кирпичного дома, в котором некогда жил Доршак, горящую в двух углах уже разгоревшимся пламенем. Откуда там на чердаках мог взяться огонь? Никто другой, кроме как рука предателя, подложить его не мог. Всех охватил ужас. Татарам легко было, пользуясь им и заревом, которое било вокруг, напасть с какой-нибудь стороны на замок. Яблоновский легко рассчитал размер опасности…

На пороге башни стояли Агафья и Горпинка, а девушка, ломая руки, плаксиво кричала:

– Татьяна! Татьяна!

В эти первые минуты всё зависело от удержания порядка, от разделения сил… Воды для спасения не было… ветер нёс всё растущее пламя на иные старые крыши, весь замок легко мог сгореть и развалинами засыпать всех… Кажется, что татарская дичь должна была это предвидеть и ждать только огонь, потому что над оврагом появилась толпа, которая сыпала стрелами и криками пыталась возбудить панику. Минута была на вид страшная, решительная. Поначалу все потеряли головы, спасение казалось невозможным, но затем нашлись более хладнокровные.

Никита кричал, что следовало разбирать крышу, дабы не дать распространиться огню. У людей в возах нашлись топоры, несколько лестниц было под стеной, горстка более смелых предложила себя для разборки крыши.

Никита, схватив топор, который ему подали, хотел дать пример и побежал в кирпичный дом, чтобы пытаться помочь изнутри. Выломали дверь, уже было полно дыма… На пороге лежало какое-то тело, преграждающее дорогу. Никита нагнулся и узнал задохнувшуюся от дыма Татьяну, которая ещё в конвульсивно сжатой руке держала трут и серные нити. Не пытаясь привести её в чувство, по телу её побежал далее, другие пошли за ним. Середина крыши, казалось, ещё не затронута огнём, но из-за густого дыма, который резал глаза, трудно было шагнуть дальше. Должны были вернуться к лестницам и, влезши по ним, рубить крышу.

Яблоновский, предоставив спасение от огня Никите, сам уже только следил, расставляя людей с ружьями, чтобы орда не воспользовалась паникой. Её было видно вокруг, стоящую в долине.

Пожар тем временем всё увеличивался, огромные снопы пламени, клонящиеся от ветра, бросались к ещё нетронутым крышам, которых было нечем облить и вовремя разобрать. В самом деле, людей из нижнего замка направили к огню, но старики, женщины, подростки мало чем могли помочь. Часть крыша рухнула на потолки… балки начинали гореть.

Мечникова с Ядвигой, обе бледные и встревоженные, спустились молча, ожидая, что пошлёт Бог. Затем с верхнего этажа услышали бегущего человека.

Сердце Ядзи забилось. Это был Янаш, который, накинув на себя бурку, летел на спасение. Девушка хотела его остановить, но он как безумный выскользнул из её рук и побежал на первый двор. Несколько шагов за ним сделала Ядзя, мать молча схватила её за руку и задержала.

У первого, которого встретил, Янаш вырвал из рук топор и бросился на лестницу. Он имел горячку и восстановил силы. Никита и он очутились на крыше здания и в пламени рубили всё подряд, горящие головни бросая во двор, где их могли гасить люди.

За ними пошли двое других. Крышу в центре перерубили, дабы прервать дорогу пламени. Толстая глиняная труба наверху не дала балкам разгореться. Втягивали вёдра с водой и поливали головни. Пожар уменьшался.

В нескольких местах зажжённые крыши сразу же смогли погасить. Никите и Янашу был обязан замок своим спасением… Татары везде видели бдительность и минутой тревоги воспользоваться не могли.

Когда последнюю горящую балку Янаш сбросил вниз, сам покачнулся, головой упал бы на горячие остатки стропил, если бы Никита его не подхватил. Корчак снова ослабел от усилия и весь истёк кровью. Более сильный, чем он, взял его дворовый на плечи и с помощью людей спустил его вниз по хилой лестнице. Тут его нашёл ксендз Жудра, который в молчании заломил руки.

– Этот парень будто бы смерти ищет! – воскликнул он. – Обошлось бы и без него.

– Прошу прощения, благодетель, – сказал Никита, – если бы не он и немного я, то мы все бы испеклись на жаркое татарам. Я только смотрел и удивлялся, как он рубил и откуда он брал эту силу. А эти балки, которые человек в спокойное время не поднял бы, бросал как солому.

Погасили остатки пожара, когда Янаша люди понесли наверх. На дороге стояла мечникова, приблизилась к нему, посмотрела на бледное лицо, заломила руки. Ядзя шла за ним аж до двери башни, но мать её отозвала, таким жалостливым голосом требуя остаться при ней, что должна была её послушать. Агафья, которая была также во дворе, хотя не очень сознательная, предложила себя для присмотра за больным. Был также ксендз Жудра и старая служанка мечниковой, так, что ему для опеке хватало людей.

Казалось, осада переносится на день, это беспокойство, наконец, исчезло и люди сидели, вытирая с лица пот.

* * *

После яркого зарева пожара снова наступил сумрак. Небо покрылось густой тучей, время было осеннее, неприятное и грустное.

Яблоновский, накрывшись плащом, обходил, зевая, стены и стражу. Ему и всем казалось, что до утра, по крайней мере, смогут передохнуть. Не пренебрегали, однако, осторожностью и часть людей бодрствовала. Неутомимый Никита, хотя с ранами, опалённый и усталый, по-прежнему занимался делами. От крика он был охрипшим и чувствовал в себе лихорадку, но лечился от неё, как был привыкшим, выпивая воду вёдрами и водку по рюмке, и не подпуская болезни. Временами отряхивался, когда по нему пробегала дрожь, и шёл к новой работе.

Пошёл осмотреться вокруг. Хоть с пруда ничего не угрожало, он медленно поднялся на башню с той стороны и, не доходя до вершины, через одну из старых стрельниц посмотрел на пруд. Шум ветра заглушал слабые голоса и шум, ему, однако, показалось, что необычный плеск доходит от воды. Пруд не был тут очень глубоким. Уставив в него глаза, Никита заметил на нём какие-то движущиеся фигурки, которых сразу распознать не мог; поэтому он взобрался выше на стену и с вершины начал приглядываться к воде. Хотя было темно, он распознал на ней плывущих в значительной численности татар. Доршак, несомненно, должен был ими руководить, зная, что эта часть замка, которую окружал пруд, была наиболее слабой и наименее охраняемой, и что отсюда неприятеля вовсе не ожидали. Это открытие поразило его как молния, побежал что есть силы к каштеляницу, потому что нельзя было тратить время, и следовало значительную часть сил перенести туда, где до сих пор их было меньше всего. Хотя с той стороны замок имел стены достаточно высокие, а гора была обрывистой, нельзя было ручаться, что Доршак не знал о каком-нибудь тайном выходе, которым хотел воспользоваться.

На пруду плывущие люди и кони занимали значительное пространство, а за ними могло пойти больше, надлежало спешить, пока бы не заняли замковый двор.

Яблоновский только что собирался идти наверх, когда Никита подбежал к нему и шепнул, что татары идут через пруд.

Не создавая паники, нужно было как можно быстрей укрепиться с этой стороны. Один фальконет и мортира были установлены с противоположной стороны, Яблоновский приказал мортиру сию минуту поднять на одну из башен и послал с тем Никиту, сам же побежал, беспокойный, убедиться собственным глазами, что вещь, о которой ему донесли, была возможна.

Из первой стрельницы, к которой приложил глаз, при сером сиянии рассвета он легко мог различить, что огромное пространство пруда занимали татары, плывя, по своему обычаю, со связанными пуками камыша и тростника, которые немного поднимали их над водой.

Они сохраняли строжайшее молчание, рассчитывая, несомненно, на то, что не будут замечены и повергнут в панику внезапным нападением. Никита раньше ещё рассказал, что, обходя замок тропинкой от пруда, с этой стороны заметил признаки двух проходов, которые одинаково могли привести как из замка так и в замок, но со двора нигде в них входа не нашли. Доршак мог знать дорогу и попасть внутрь, прежде чем они укрепились.

Послал Яблоновский втихаря за людьми, за камнями, которыми можно было поражать сверху, ибо этих приготовлений не было. На это обратили внимание и бдительность перешла на другую сторону, ту почитая наилучше обеспеченной.

Нельзя также было отозвать людей из оврага и оставить его незащищённым. Татары могли, с одной стороны поднимая тревогу, на другую броситься тем уверенней, как на покинутую. Из всех минут этой ночи беспокойства, эта казалась самой ужасной. Опасность со всех сторон была великой, а людей для отражения её мало. На небе всё заметней яснел дневной рассвет. Дым пожарищ лёг на долину, не давая хорошо видеть перемещений орды.

Первый раз каштеляниц почувствовал себя неуверенным, что предпринять, и засомневался в себе и судьбе замка. Но это продолжалось мгновение ока, он побежал в нижний двор и люд, разложенный там, послал на боковую стену, своих людей и мечниковой оставил только нескольких для руководства обороной, если бы татары и оттуда покусились, самых умелых забрал с собой на стену от пруда.

Мортиру уже с помощью столбов и досок втащили потихоньку на башню. И это не шло легко и, хотя пушкарь каштеляница управлял установкой, само место, усталость и ночь не скоро позволили докончить работу. Женщин были вынуждены использовать для ношения камней. Все котлы собрали для кипячения воды, чтобы иметь также кипяток в недостатке иного оружия.

Когда это происходило, первые татарские кони достигали уже берега под замком. Нападающие не считались с тем, что негде им будет поместиться, потому что крутая гора почти тонула в воде. Поэтому коней нужно было бросить и пешими как можно быстрей взбираться на гору, чтобы иным уступить место. Значительнейшая часть перешла на правую сторону замка, где берег от пруда был шире. Несмотря на приказы о молчании, был слышен ропот, и первые вылезшие на берег, не знали, что с собой делать, колебались, ждали, когда уже другие из пруда прижимали их к берегу. Этот сброд стоял густой кучей, всё более увеличивающейся. Можно было заметить кого-то, кто, казалось, командует и указывает. Но подъём на крутую скалу было нелёгким.

Расставленные на стенах люди с ружьями в стрельницах, которым приказали ждать команды, ждали только, скоро ли им дадут знак. Яблоновский цеплялся за стены, заглядывал, не очень зная, что начать и начинать ли.

Будь что будет, уже нечего было терять. Сам каштеляниц взял ружьё, прицелился в темноте в ту группу, в которой догадывался о командующим, и выстрелил. За его выстрелом отозвался весь ряд, а через мгновение пушкарь на счастливый жребий мортиру подпалил и послал ядро, которое упало в пруд.

Одновременно с громом выстрелов послышался крик дичи, неожиданно удивлённой. Через отверстия в стенах слабые руки толкали каменные глыбы и обломки, прямо падающие на головы наподающих. Свернулись татары, желая отступать, и было слышно много падающих в воду. Выпущенные из луков стрелы не могли нанести вред укрытым стенами. Несколько поражённых человек из орды скатилось вниз.

Казалось, что между ними началась ссора, и более значительная часть перебежала к правой стороне. Тут также катились на них камни. Группа людей, перешедшая с первого двора, разбирала здания, вынимала брусчатку, хватала, что было под рукой… Орда, которая ещё плыла, после выстрела из мортиры, поражённая, начала отступать назад, оставляя тех, что были под замком, одних. Дали повторно огня. Дичь не смела уже взбираться наверх, но облегала побережье, бессильно метаясь. День, который наступал, делал её положение всё более опасным. Мортиру зарядили заново, выстрелили ещё раз. Переполох увеличился, но с других сторон татары также опоясывали замчик, а именно, от рва, который, видимо, хотели пройти, чтобы достать до первых ворот. Те уже были, действительно, как-то перегорожены и обороняемы, но захватить их было легче, чем влезать на стену. Несколько человек с этажа стреляли по ползущим через овраг почти напрасно, численность их всё увеличивалась. Наконец, и те, которые появились из пруда и с противоположной стороны потеряли надежду влезть на стены незамеченными, теперь бежали правым берегом, чтобы занять ворота, не было возможности оборонить их. Яблоновский с ужасом, едва успокоившись насчёт одного участка, вбежал на верхний этаж первых ворот и тут же под ними увидел толпу татар; все силы теперь нужно было переносить сюда, где была самая блязкая опасность. Фальконет, вчера нацеленный на дальнюю перспективу, послужить тут не мог, потому что татары были у самых стоп ворот и били в них камнями, секирами, палками. Из окон начали стрелять и бросать кирпичи, мусор, брусчатку… и головни, оставшиеся от вчерашнего пожара.

Не много это, однако же, помогло, так как разъярённая обороной дичь по трупам павших напирала и теснилась к воротам, которые долго выдержать не могли. Яблоновский рассчитал уже, что защитить нижний замок не будет в состоянии. Ему казалось необходимостью ограничиться верхним. Он немедленно приказал перенести фальконеты на верхний замок, а кучке несчастных спрятаться за другими воротами. Между тем первые люди баррикадировались камнями, который носили из сгоревшего здания.

Угрожающая опасность удваивала силы. Плача и отчаиваясь, помогали все, даже дети. Возы, всякое имущество, старцы, женщины начали уже тесно занимать двор верхнего замка. Мечникова заметила это и поняла, что опасность усилилась. Она обняла дочку, они в молчании помолились и обе вышли, чтобы и свои руки предложить там, где их не хватало, а превыше всего мужественное сердце и неустрашимый ум. Жудра не говорил ни слова, поднимал, управлял, заряжал оружие, охранял и, чувствуя, что оборона теперь будет больше зависеть от вторых ворот, начал их осматривать.

Должны были приготовить камень для того чтобы их замуровать, потому что они легко могли быть подожжёнными. Нижний замок с каждой минутой становился всё более пустым, в нём остался только Яблоновский со своими стрелками и время от времени были слышны залпы стреляющих ружей, а за ними яростные крики.

Уже светало. Вся толпа татар обратилась на первые ворота, доверху заваленными камнями. Ещё стреляли, когда подложили великий огонь под них и сухое дерево начало гореть. Камни, которыми их привалили, загораживали ещё выход.

Яблоновский после последнего выстрела приказал людям отступать. Были вынуждены уйти. Легко было предвидеть, что, когда ворота перетлеют, вся куча камней обрушится на татар, но их не задержит. Каштеляниц со своими людьми добежал до вторых ворот, потому что с оглушительным грохотом та стена обвалилась, послышался крик, минута молчания и с новым криком дичь, как грязный поток с гор, влилась в первый пустой двор. Хотя понесли значительные потери, татары триумфовали: им казалось, что замок был уже взят.

Орда тут же разбежалась по двору и начала устремляться в верхний замок. Мы уже говорили, что вход в него был заслонён кирпичным зданием, в котором жили Доршаковы. Узкий проход отделял вторую стену от него. На этом здании ночью сгорела крыша, его стены немного прикрывали ворота, не допускали приблизиться татарам, но с верхушки их могли поражать стрелами находящихся во дворе людей, стиснутых так, что пройти между ними было трудно.

Едва Яблоновский добежал до стены и люди за ним спрятались в верхний замок, взялись замуровывать ворота иным способом, так, чтобы огонь не угрожал той поспешно воздвигнутой стене.

Каштеляниц был так измождён и унижен тем, что не смог защитить нижний замок, что упал в дверях, дёргая от отчаяния волоса.

Он не заметил даже мечниковой, которая стояла над ним, бледная, но спокойная и смирившаяся.

– Каштеляниц, – сказала она, легко ударяя его по плечо, – то, что случилось, злом не является, мы ограничены в теснейшем углу, но в нём обороняться нам гораздо легче и тут – Бог милостив – оборонимся.

Эти неожиданные слова взволновали Яблоновского, который встал на ноги с новым воодушевлением.

– Да, – воскликнул он, – и у меня есть надежда, но всё зависит от людей и от того, хватит ли им сил.

– Я приказала раздать людям еду, водку, воду, люди хорошо воодушевлены. Порох и пули есть ещё.

– Мы имеем их столько, сколько нужно, чтобы отстреливаться до вечера, а экономя – до завтра.

– Татары не останутся тут дольше, – сказала мечникова. – Я на это сильно надеюсь.

– А, следовательно, на стены! – крикнул Яблоновский, бросаясь к воротам.

Фальконет поставили как раз так, чтобы мог служить для обороны ворот.

Среди этого шума и суматохи, Янаш, которого положили в комнатке наверху, проснулся после подкрепляющего сна. Сидела на страже при нём Агафья, которую Ядзя потихоньку упросила, чтобы от него не отходила. Мысли её должны были быть где-то в другом месте, потому что каждый взрыв и крик вызывали в ней судорожную дрожь. Бегала к окнам, ломала руки, садилась снова при больном, всматривалась в него с состраданием, а потом снова начинала бегать по комнатке как безумная. Из окна видны были лица – всё, что делалось во дворе. Агафья упала на колени, заметив, что нижний замок был взят; лицо укрывала в ладонях. Потом добыла из запазухи нож, который никогда её не покидал, попробовала его лезвие и, немного успокоенная, заткнула его снова. Янаш после усилий на крыше, которые, казалось, отберут у него остаток сил, уснул каким-то тяжёлым бессчувственным сном так, что даже выстрелы и крики разбудить его не могли. Агафья, поглядывая на красивое побледневшее лицо его, несколько раз было усомнилась в его жизни и прикладывала руку к его лбу, придвигалась к нему, дабы убедиться, что дышит. Он спал крепко и спокойно и этот отдых, казалось, дивно его подкрепляет, потому что его лицо слегка зарумянилось, пока, в конце концов, он не проснулся, не поднялся своей силой; огляделся и, собрав мысли, спросил Доршакову, что делалось. Агафья не смела ему поведать о том, чему была свидетельницей. Покачала головой, раскрыла руки и молчала.

– Достаточно уже этого отдыха, – отозвался Янаш, – слышу, что сражаются. Татары здесь, нужно идти в помощь.

– Но вы не дойдёте до порога, – сказала Агафья.

– О нет! Чувствую, что мне лучше, раны затянулись, кровь не течёт. Не вылежу в кровате. Будь, пани, так милосердна, дай мне попить чего-нибудь, чтобы немного меня подкрепило. Я должен, должен идти, будь что будет.

Говоря это, Корчак заметил стоящую бутылочку и кубок, потянулся за ним, выпил, кивнул головой, прося Доршакову, чтобы вышла в соседнюю комнату. Не в состоянии ему сопротивляться, она послушалась. Янаш перекрестился и начал одеваться. Горячка вполне перестала как раз тогда, когда можно было ожидать её усиления. Он чувствовал себя более сильным. Собрал оружие, заткнул пистолет, припоясал саблю, затянул бинты на ранах… выпил ещё половину кубка, перекрестился снова и остановился у порога. Хотел открыть дверь, когда та подалась и послышался крик. Перед ним стояла Ядзя, бледная и дрожащая. Смотря на него залпаканными глазами, она подала ему ручку. Собой хотела заслонить выход.

– Панна Ядвига, – проговорил спокойно Янаш, – Господь Бог мне на то силы вернул, чтобы я их использовал в вашей обороне. Нечего тут жалеть, потому что мы все погибнем. Не говорил мне никто, но знаю, видел во сне – нижний замок взят!

– Ах! Да! Да! Татары напирают отовсюду, наши люди показывают чудеса, но час, два и всё кончится и – умирать нужно.

– Всё кончится, – воскликнул Янаш – но совсем иначе, чем панна мечниковна думает. Дай мне, пани, благословение… я должен идти.

Ядзя тревожно осмотрелась во все стороны. С шеи сняла быстро медальон с Богородицей и, поцеловав его, надела на него… Янаш опустился на колени, приложил к её руке губы и убежал.

Ослепил его блеск дня, оглушил шум. Напротив, на крыше сожжённого дома стояли уже кучей татары и сыпали стрелами. На противоположной стене Яблоновский со своими людьми отстреливался. Слышны были глухие удары в ворота.

Иногда отзывался фальконет. Люд из местечка носил камни и бросал их с боковых стен, которые также обложили татары. Горячая битва была с обеих сторон. С трудом люди друг с другом могли разговаривать – такой шум и крик неустанно вился в воздухе. Помогал ему сильный ветер, который очистил от туч небо. Солнце всходило кроваво и ярко. Дым ложился на долину, расстелавшись как полупрозрачный занавес.

Наверху у окна ксендз Жудра в стихаре, с крестом в руке, с бревиарием в другой, заканчивал утренние молитвы… Изображением Спасителя перекрестил мужественных защитников и начертил крест в воздухе, словно хотел разогнать нечистую силу. Стоящая за ним мечникова перебирала пальцами чётки, но на столе перед ней видно было заряженное оружие. Предвидели неминуемое, когда уже на самой башне придёться защищаться. Пани Збоинская велела с полов вырывать камни, внизу готовили кипяток в котлах. Ядзя входила в комнаты, когда пани мечникова увидела Янаша, который бежал к воротам, ведя за собой Никиту.

– Как это? – воскликнула она. – Янаш встал?

Никто ей не отвечал.

Отсюда видно было, как он стоял с ружьём, поднял его и выстрелил, потом начал расставлять людей и перебегать на иные места.

Яблоновский уже было снова утратил надежду и хладнокровие, ходил удручённый под стеной, ломая руки и подталкивая своих людей. Затем его в командовании заменил Янаш и обнял его. Со стены можно было увидеть татарские манёвры. Заняли они весь нижний замок, здание перед воротами и роем лезли из оврага. Часть их вязала лестницы, чтобы взобраться на стены, разделяющие два двора.

Но тут оборона была мужественная и усыпанный трупами узкий проход доказывал, что осаждённые не потеряли духа. Никита тайком поднялся наверх и больше поверг их камнями, чем другие стрелами.

Но число осаждающих было так велико, что в итоге взятие замка было неизбежным… потому что средства обороны должны были исчерпаться. Стреляли уже, экономя порох и пули. Камни, которые сбрасывали, могли, в конце концов, насыпать вал под стеной, который бы облегчил попадание в замок.

Во дворе плач и отчаяние были ужасны, женщины рыдали как при умерших, прижимали детей и заходили плачем. Старцы сидели как окаменелые и равнодушные… иные о стену головами бились, молясь и вместе проклиная.

Татарам удалось подложить под ворота огонь, несмотря на выстрелы, и клуб дыма уже медленно поднимался около них.

Янашу удалось так направить фальконет, что он смёл с крыши прилегающего здания часть татар. Ядро пробило подгоревший вчера потолок, и остаток дичи, стоящий на нём, завалился с треском и криком в глубь здания. Таким образом защитились от докучливых выстрелов, которые достигали до внутреннего помещения, а стена здания представляла собой заслону.

Во время, когда это происходило, осаждающая дичь издала мстительный и фанатичный крик, от которого все задражали.

Было это первое по-настоящему счастливое событие с утра. Люди мечниковой приветствовали его радостным окриком. Яблоновский, услышав это, побежал к Янашу, который уже снова заряжал фальконет.

Над окружающими холмами всходило солнце, ветер начинал затихать; сосредоточенная орда, казалось, рассчитывает, что делать, и ждёт приказа… когда показалось несколько всадников, выезжающих из леса. Они мотали руками и что-то кричали издалека. Крик этот, переданный из уст в уста дошёл аж до замка и после него наступила минута молчания. Толпа стояла как вкопанная.

Наконец всё, что жило в замке, начало высыпаться, прогоняя, давя, ловя арканами разбегающихся коней. Задержавшиеся как бы с тревогой начинали уходить, вбегая в овраг, который переполнился этим сбродом, а на противоположном берегу уже удирали из него иные и бежали к табунам и лагерю.

Нельзя было угадать, что произвело эту панику и внезапный побег. В замке все стояли словно поражённые этим чудом, не веря своим глазам… Никто не смел ещё двинуться с места. Яблоновский кричал, что это ловушка и что этому верить невозможно. Но в долине некоторые готовые группы уже мчались к оврагам. Там, где стоял шатёр Мурзы-Шайтана было видно наибольшее движение.

С верхнего этажа башни стоящая в окне Агафья заметила человека, которого с обнажённой головой, с завязанными назад руками вели на аркане, наброшенном на шею.

Нельзя было признать и догадаться ни по лицу, ни по одежде и, однако, глаза женщины прильнули к этой фигуре, в которой почувствовала Доршака. Она одна могла в ней видеть его и видела.

Татары посешно садились на коней, один только ждал, пока приведут к нему схваченного на аркан человека.

Эти двое мгновение стояли друг перед другом. Подбежал третий, как бы позванный… в его руке мелькнула сабля и голова стоящего покатилась на землю, тело зашаталось и упало. Татарин подбежал к голове, схватил её за волосы, поднял вверх и привязал к лошади. Все садились на коней, некоторые бежали уже к лесам, иные сбивались в кучки. Агафья смотрела, стоящая неподвижно, её лицо облилось кровью и побледнело как мрамор, глаза направила на татарина, который уносил голову, её безумный взор преследовал его, искал, терял в толпе и находил его снова… так шла за ним аж до подножия гор, аж до оврага, в котором исчез.

Из её груди вырвался вздох, рукой потёрла лоб, глаза устремились в ту точку, где, как чёрное пятно, лежало тело, в луже крови, смотрела теперь на него и взгляда от него оторвать не могла. Она стояла бессмысленной статуей… окаменелой. Но ни одна капелька слезы не вытекла из её глаз.

Когда татары, уходя, устремились в балки, из оврага напротив показалась белая хоругвь и глухо отозвались два котла. За ними ехало несколько десятков коней и следовала вооружённая пехота. Впереди в своей красной опонче, в мисиурке на голове, рука в бок, ехал полковник Дуленба. Он и его конница пустились сначала за убегающими татарами в погоню к горам, но достать их не могли.

Янаш, увидев хоругвь и услышав котлы, крикнул, обращаясь к пани мечниковой:

– Наши взяли верх! Наши горою!

Во всем замке этот крик отбился эхом. Люд, минуту назад наполовину мёртвый от страха, вскакивал на ноги, иные молились на коленях. Корчак приказал очистить заваленные камнем ворота. Агафья стояла ещё в окне.

К тому место, на котором лежало в крови тело, приблизился отряд Дуленбы. Хоругвь остановилась. Кругом окружили труп. Люди с коней смотрели на него… потом подошли пешие и кругом его окружили. Агафья вздрогнула, задвигалась и быстрым шагом вышла из комнаты. Не глядя перед собой, она пустилась по лестнице, пробиваясь через толпу, прошла двор. В воротах она взобралась на камни и спустилась с них к дверке. Потом её было видно выходящую из замка, пробирающуюся по оврагам и постоянно с глазами, уставленными в одну точку, идущую прямо к трупу… Казалось, какая-то сверхъествественная сила её притягивает и ведёт. Войска, идущие в замок, уступили ей дорогу – она не взглянула на них, не видела, наверно, что их обошла…

На расстоянии нескольких стай от трупа она остановилась, заломила опущенные руки и снова пошла, толкаясь, вперёд. На месте, утоптанном копытами татарских коней, лежало тело Доршака без головы. Кровь, частью впитавшаяся в землю, частью загустевшая, стала почти чёрной лужей. Руки у него были ещё связаны верёвкой… Агафья села напротив него, подпёрлась двумя руками, смотрела снова, словно хотела насытиться этим видом.

Впечатление этой первой минуты после освобождения от опасности, которая казалась неминуемой, от угрозы смерти, которую все имели перед глазами, сравнить, пожалуй, можно с пробуждением человека от сна и душащего кошмара, когда вдруг, открыв глаза, видит свет, видит синеву небес, слышит птиц, поющих утренние песни, когда могильный мрак, что угнетал его веки, развевается словно чудом.

В часовне зажгли свечи… ксендз Жудра привёл их перед Христов образ, восклицая: «На колени! На колени!» За ним втиснулись все. Впереди шла мечникова с дочкой. За ней каштеляниц, Янаш, Никита, гайдуки, люди каштеляница. А так как часовенка была щуплая, заполнили комнаты, сени и вторили песне, где кто стоял. Прошла она во двор и двор откликнулся благодарением.

Люди, которым было срочно на свои пепелища, высыпали уже из замка, устремляясь к местечку. Тем временем Дуленба, прибывший со спасением из оврага, приказал бить в котлы и играть на рогах, потому что иной военной музыки не было. С другой стороны оврага подбегающие люди приветствовали избавителей возгласами. Попасть в замок иначе было невозможно, как барахтаясь через овраг. Начали думать о том, чтобы положить мостики для прохода.

Дуленба, не много думая, бросив коня, не колебался зайти почти до колен в воду, дабы быстрей попасть в замок.

Богослужение было уже окончено и ксендз Жудра вышел ему навстречу.

Дуленба как раз вылезал из грязи.

– Приветствуй же нас, приветствуй, полковник! – воскликнул он. – В трудную пору прибыли, чтобы нам жизнь спасти. Нижний замок был уж взят, держались на верхнем Божьей опекой скорее, чем собственной силой. Несколько часов спустя нас бы уже не застал.

– А четвертью раньше, Бог свидетель, прибыть не мог, – сказал полковник, появлясь из оврага. – Прежде чем собрал мою распущенную силу, прежде чем собрал столько, дабы взять верх над этой саранчой, прошло довольно времени. Узнал от шпионов, что эта дичь сюда со всех сторон слилась. Лишь бы с кем схватиться было нельзя.

– Что мы тут испытали со вчерашнего вечера, язык человеческий не выговорит, – воскликнул ксендз Жудра. – Помогал нам каштеляниц Яблоновский и ему мы также отчасти обязаны, что так долго могли держаться. Никогда бы нападение таким упорным и просчитанным не было, если бы их не вёл Доршак.

– Это его последняя эспедиция.

– Умер? – спросил ксендз Жудра.

– Татарин его обезглавил, труп лежит в долине.

– Мстительная рука Божья! – вздохнул ксендз.

– А Доршакова? – спросил Дуленба.

– Говорили мне, что вот недавно из замка вышла.

– Куда?

– Не знаю.

Полковник как раз гонялся за татарами, когда она пересекала долину, чтобы достать до трупа; поэтому не встретил её и не знал о ней. Затем полковник, ведомый ксендзом Жудрой, пошёл в замок.

Тут, наверху, он застал всех собравшихся около стола, так как во время нападения никто в рот ничего не взял, теперь все умирали с голоду.

Его приняли возгласом. Дуленба стоял на пороге, снимая мисиурку со старым приветствием:

– Слава Ему…

– Вовеки! – ответила мечникова, приближаясь. – Вечная слава вовеки Тому, который делает чудеса и недостойных рукой своей всемогущей спасает!

Дуленба склонил голову.

– Немного припозднился, благодетельница, – начал он, вздыхая, – но это уж я ксендзу Жудре объяснил: невозможно было идти с маленькой горстью на эту саранчу, а людей я должен был собирать у границы. Минуты не потерял, а тут, я слышал, было горячо.

– Уже не имели никакой надежды спасения; только и было, что ждать смерти, – сказала мечникова.

Ксендз Жудра подошёл с рюмкой.

– Полковник, за ваше здоровье!

Каштеляниц, который вполне пришёл в себя и уже весело шутил, также подошёл к полковнику. Подали друг другу руки.

– Самой прекрасной минутой в моей жизни я обязан вам, – сказал он. – Если бы вы мне не сказали, я не прибыл бы сюда и не имел бы счастья быть к услугам пани мечниковой.

Он говорил о матери, а смотрел на дочку. Ядвизия, хотя искренне благодарная, не отплатила ему взглядом. Опустила глаза и, немного их поднимая, смотрела на Янаша, который стоял скромно в углу, немного опёршись о стену, потому что снова после пережитой опасности чувствовал, что сил ему не хватает.

Он бы ушёл, может, какое-то очарование его тут держало: не мог двинуться. Ядзя поглядела на него.

– Когда здесь все паны вместе, – прося садиться, начала пани Збоинская, – дайте мне совет, скажите, что делать мне? Я хотела бы эти места оставить, нуждаюсь в передышке, а сама ни к чему тут не пригожусь. Но как же выдвинуться отсюда? Безопасны ли дороги? Или…

– Пани мечникова позволит, – вставил каштеляниц, – чтобы я с моими людьми служил ей как страж и прикрытие. В той стороне, к Константинову, мы можем не бояться нападения. Достаточно будет десятка коней, а до первой станицы и полковник всё-таки добавит нам от себя людей.

– Сам, если нужно, служу, – отпарировал Дуленба.

– Но пусть люди отдохнут! – отозвался ксендз Жудра. – По крайней мере, несколько дней после этих нескольких десятков часов отдышатся, чтобы восстановить силы. Янаш раненый и уставший, Никита уже лёг, найдутся и иные.

– Но кто же поручится, что Доршак не приведёт их сюда снова? – спросила мечникова.

– За Доршака я ручаюсь, милостивая госпожа, – сказал Дуленба. – Сомневаюсь, чтобы его с того света отпустили те, которым legitime душа его принадлежит.

– Как это? – воскликнула мечникова. – Я ничего не знаю.

– Татары – люди быстрые на руку, – говорил Дуленба. – Он привёл их сюда, стянул, обещал, видно, значительную добычу и пленников. Не удалось. Быстрый суд, stante pede, аркан на шею, и, прежде чем отсюда отъехали, обезглавили его вон там в долине. Где вина там и кара. И эта Божья милость для нас всех, потому что избавились от негодяя, и жена его вздохнёт.

– Но татары!

Дуленба покачал голвой.

– Не придут, по крайней мере, не так скоро. Замок нужно бы укрепить, кажется.

– И кого же в нём оставить! Кому доверить! – спросила как бы сама себя мечникова.

Был момент молчания.

Янаш стоял с опущенными глазами, медленно поднялся и тихим голосом произнёс:

– Если пани мечникова прикажет, буду иметь силу, останусь в Гродке.

Ядзя вся задражала, сильно раскраснелась, грозно посмотрела на Янаша… он опустил глаза. Збоинская не отвечала ничего.

– Я бы за это голосовал, – прибавил Дуленба, – пан Корчак дал доказательства мужества и благоразумия. Для молодого тут место, а когда, Бог даст, его величество король вернётся, расправившись там с татарами, мы можем иметь с ними поединок, что называется! Поле для рисования не может быть лучше.

Мечниковна, которую преследовали глаза каштеляница, отступила, немного зарумянившаяся и неспокойная… Янаш медленно вышел и поплёлся на верх.

В своей комнатке он не нашёл уже Агафьи, но взамен её Никиту, который, постелив себе вязанку соломы, растянулся на ней на хорошо заслуженный отдых.

Увидев Янаша, он, правда, вскочил, но прибывший упросил его, чтобы ради него не поднимался.

– Это правда, – сказал Никита, – что кости болят страшно, – потому что мы эти несколько десятков часов не бездельничали. Только теперь человек чувствует, что его и ни одна балка помяла, и раны сводит, и руки болят. Я вам признаюсь, тяжёлое было дело – теперь, когда прошло, даже душа радуется, но всю жизнь будет что вспомнить и о чём говорить. И мне это ещё ничего, но что то будет с панычем?

– Как с тобой, мой Никита, ничего, – пройдёт, заживёт и забудется.

– Нет, не забудется, – промямлил дворовый. – Страшная это дичь, глаза как у котов блестят, зубы, а, а!

Никита закрыл глаза.

– Нужно бы как можно быстрей пани и панинку отсюда спасти, – прибавил он. – А что будет с замком, когда, я слышал, Доршака головы лишили.

– Может, я тут останусь.

Придворный вскочил.

– Это не может быть! Никогда на свете! Госпожа и господин любят вас как сына, панинка как брата, разве могли бы вас оставить в этой пустыне на добычу той дичи.

– Я солдат, – сказал Корчак, – воевать должен, а в Межейевицах бездействие.

Никита покачал головой. Дверь отворилась, вошла Агафья с распущенными волосам, как безумная. Остановилась на середине комнаты и огляделась.

– Похоронить его нужно! – сказала она.

Янаш и Никита слушали в молчании.

– Похоронить его должно! – прибавила она и повернулась к Никите.

Придворный подошёл, хоть вздыхая.

– Мы возьмём людей и принесём тело.

Агафья покачала головой и обратилась к дверям.

– Идите, – произнесла она, – я заплачу.

Отворила двери и, оглядываясь, вышла. Янаш, которого брало сострадание, встал также. Пошли за ней, а со двора взяли ещё двоих людей.

Из окна же увидев Агафью, спустился также Дуленба и присоединился к ним.

– Нужно взять ксендза, – отозвался он.

Женщина словно не слышала, не обернулась к нему; потом только покачала головой. Таким образом, шли дальше. Поскольку через овраги пробираться было трудно, Никита, увидев слева чёлн, который татары тут оставили, отвязал его и все в него сели. Агафья, постоянно задумчивая, смотрела на место, где лежало тело. Около трупа стояли голодные собаки из городка, она закрыла себе глаза.

Когда вышли на землю, она снова пошла прямо.

При виде людей собаки с лаем отбежали, но лужа крови была выпита и на шее несчастного были видны зубы голодных животных.

– Тут, – сказала кротко Агафья, садясь и указывая пальцем, – тут.

Люди, которые имели с собой лопаты, начали копать. Дуленба стоял, ничего уже не говоря и с сожалением смотря на женщину…

Яма быстро становилась всё более глубокой… Люди повскакивали в неё, как можно скорей выбрасывая землю. Всем было неприятно смотреть на Агафью, которая сухих глаз от тела оторвать не могла. Было видно, что исполняла обязанность, что хоронила болезненное прошлое – но страдала им ещё.

Когда могила была глубоко вырыта, она огляделась вокруг, словно ища саван, которого не было. Дуленба, который чувствовал её боль и понимал взгляд, сбросил бурку с плеч и подал её людям.

Обернули в неё тело, Агафья встала… приблизилась на край ямы. Труп, покрытый буркой, опускался в могилу, когда какой-то звон обратил внимание женщины. Один из них вложил руку под бурку, нащупал кошелёк и, отрезав его, медленно бросил под ноги женщины, которая его не подняла.

Опустили тело на дно… Агафья первая взяла обеими руками землю и бросила её на него. Потом села на прежнее место. Дуленба поднял кошелёк, видя, что никто о нём не думает. Начали засыпать могилу, каждый приложился к ней. Все молчали… Когда яму сравняли, людям казалось, что было достаточно, Агафья требовала, чтобы сыпали ещё, и бросила горсть денег из кармана.

Окружающие её смотрели друг на друга и на неё – она не двигалась. Курган уже был немаленький, Дуленба кивнул, чтобы перестали. Он взял за руку Агафью, как бы пробуждённую от сна.

– Где? Куда? – спросила она.

– Воротимся.

– К родителям! Да! Отвезёшь меня к матери! Туда! – она указала рукой.

– Куда захотите.

Она обернулась ещё раз на могилу, бросила взгляд кругом.

Дуленба испугался, слыша её вдруг дико смеющуюся, но через мгновение смех перестал.

– Да, кончилось, – сказала она.

Обернулась к могиле.

– И это уже не нужно, – отозвалась она, вынимая нож из запазухи, который вбила в свежую землю… Опустила голову, давая себя безразлично вести.

Все медленно шли за ней.

Страшное выражение её лица, чёрные распущенные волосы, впалые и блестящие глаза, странно стиснутые уста, нахмуренный лоб, повисшые руки, порванное платье пробуждали сострадание у смотрящих. В молчании отвели её в замок и отдали под надзор Горпинки.

* * *

Полк Дуленбы, а скорее, отряд пехоты и немного конницы, которыми он командовал, стоял лагерем под замком, окружённый прудом с одной стороны, с других – возами и частоколом, поспешно набитым. Мечникова чувствовала за собой долг накормить и напоить избавителей, а в замке всего не хватало. Должны были, поэтому просить Дуленбу, чтобы выслал несколько человек за необходимыми припасами, на которые пани Збоинская выделила значительную сумму. Кроме того, все ряды получили денежный подарок. Нужно было помочь людям из городка. Крутились возле всего, на башенке в зале полно было постоянно входящих и выходящих. Хозяйничала сама пани, частью также и дочка, помогали Янаш и Никита.

Каштеляниц же пользовался ловкостью, чтобы зарекомендоваться панне. Мать притворялась, что этого не видит, но, видимо, была рада. Ядзя, вынужденная принимать любезности, немного отвечая на них, далала это, показывая маленькое нетерпение. Она была ещё таким искренним и наивным ребёнком, что с чувствами своими для порядочности совсем таиться не умела.

Её холод, казалось, совсем Яблоновского не обескуражил; он был им задет, но тем сильнее старался его победить. Он рассказывал весёлые придворные приключения, забавлял, как умел, и иногда вызывал на уста улыбку.

Янаша в зале не было, потому что постоянно должен был за чем-то ходить, посылала его мечникова. Так прошло время до вечера. Смеркалось, а движение в замке не переставало, люди входили и выходили, те, что принимали участие в обороне, только теперь могли рассказать о ней удивительные вещи. Янаш как раз выбежал с каким-то посольством вниз, когда услышал за собой шаги. Ядзя шла за ним и громко звала его.

– Подожди, прошу.

Корчак остановился, желая её пропустить на лестницу, но она задержалась.

– Мне вас очень жаль! – воскликнула она. – Как вы могли подумать здесь остаться?

– Панна мечниковна, тут или в другом месте, однако нужно однажды оставить Межейевицы.

– Почему?

– Чтобы меня не выгнали!

– Что вам снится? Что с вами стало? – ломая руки, начала Ядзя. – Кто бы смел это учинить!

Янаш замолчал.

– Я это предчувствую, – проговорил он спустя мгновение.

– А я вам говорю, что не допущу, чтобы вы здесь остались. Упаду ещё к ногам матери.

– Сделаю, что мне прикажут, – отвечал Янаш, останавливаясь.

Глаза Ядзи искрились – она подала ему руку.

– Ты мой брат, помни! Не предай меня, ты нужен мне здесь. Прошу не думать о том и быть послушным.

Она быстро докончила, сжала его руку и вернулась наверх, Корчак потёр лоб, стиснул уста и пошёл к своим людям…

Когда стемнело, все не спеша начали расходиться. Каштеляниц попрощался с мечниковой, Дуленба тоже, а так как в строении, крыша которого была сгоревшей, внизу некоторые комнаты были не повреждёны рухнувшей крышей и меблировки в них было достаточно, оба удалились туда на ночлег. Агафья также заняла часть прежнего своего жилища.

Гости нашли тут ещё после бывшего хозяина табак и кальяны… а софы удобно служили постелью. Дуленба ходил задумчивый и гораздо упорней молчащий, чем когда бы то ни было, каштеляниц за то был разговорчив и весел, как никогда. Добрались, поэтому, хорошо.

– Полковник! – воскликнул, вытягиваясь с удовольствием, Яблоновский. – Я в ещё большем долгу перед тобой, чем ты думаешь, я обязан вечной благодарностью тебе.

Дуленба остановился.

– За что, за синяки?

– Но где же! Я влюбился! – крикнул Яблоновский. – Полковник, я переполнен чувствами! Девушка…

– Какая девушка? Где? – отпарировал Дуленба холодно.

– Мечниковна!

– Ребёнок.

– Красивый ребёнок! Восемнадцать лет. Диана. Говорю тебе, статуя. Красавица! Богиня! Чудо! Ангел! Нет слов! Ты видел глаза? Уста? Пожалуй, ты не обратил на неё внимания.

– Ну, я глядел на неё, – сказал Дуленба, – и не видится мне, чтобы это было что-то особенное, чем другие девушки! Когда бы ты видел ту женщину… ту… пани Доршакову, когда была молодая, красотка была, а сегодня, при этой могиле. Что это за фигура? Что за взгляд! Мурашки по мне бегали. Королева ещё сегодня! Королева!

Яблоновский рассмеялся, полковник возмутился.

– Со всевозможным респектом к вашей каштелянской милости, – отозвался он сухо, – вы не имеете вкуса!

– Но я её вижу, как она есть сегодня, в этом порванном платье, с распущенными волосами, а ты – как когда-то была.

– Но для меня, с респектом, мечниковна – ребёнок, и во всём.

– Потому что ты не знаешь, полковник! – отпарировал Яблоновский и начал живо:

– Ради Бога, хорошая семья, значительные имения, красивая панна, само Провидение её мне засватало, я готов жениться.

– Да! Да! Если пан каштелян и пани каштелянова, и вся семья позволят, а вдобавок, если мечник согласится.

– А тогда что? Мечник мог бы мне отказать? Мне? Яблоновскому?

– Ex ducibus Prussiae, – доложил Дуленба, кляняясь, – а ну, постепенно. С респектом, мечник дочку любит, единственный ребёнок, очень ему это льстить будет, когда на ней Яблоновский жениться, но – шляхтинка в панском доме! Незавидная судьба! Будут на неё всегда косо смотреть. Отец о том думать должен.

– Мать буду иметь за собой, я уже это вижу, – воскликнул каштеляниц, – добрая, милая женщина и hic mulier, когда захочет.

Дуленба покивал головой, встал напротив Яблоновского и сказал, вытянув свою длинную руку:

– С респектом, я желал бы сначала проверить склонность, потому что это, быть может, пламенный огонь, а что также панна на это скажет!

– Тут сук! – рассмеялся молодой. – Полковник, не хвалясь, где же легко найдёт она другого, что был бы лучше меня.

– А! С респектом! Что поведать на это изречение – de gusti-bus non est disputandum?

Яблоновский начал посвистывать, а Дуленба ходил большми шагами.

– Что ты сказал бы на то, если бы я на ней женился? – спросил он.

Яблоновский вскочил.

– На ком? Что, ваша милость?

– А ну, на вдове, это моя первая, то есть так, как первая любовь… почти первая, потому что несколько тех юношеских глупостей не в счёт.

– Но лысина и иней! – воскликнул каштеляниц.

– Под шлемом – это известная вещь, лысеется и седеется быстро, она также имеет степенные лета и я люблю её, ей-богу.

– А она вас, пане полковник? – спросил в отместку каштеляниц.

– Ну, не знаю, но нет ничего лучшего для труда, – сказал Дуленба. – Есть там где-то кусок земли, найдётся немного денег, пора бы уже стать паном bene merentium – и жилось бы.

Каштеляниц незначительно пожал плечами.

– Сук в том, что родители её в Каменце, а Каменец в руках татар и его сперва обязательно нужно отбить!

Он вздохнул.

– Я отвезти её к родителям, как желаю, не могу, – завершил Дуленба, – турки мне бы голову усекли как маковку, они знают меня и называют Мирза-Дилби, а кроме того, противные прибавки цепляют. Ну! Просто язычники.

Каштеляниц, который, казалось, совсем не слушал, что тот бормотал, вдруг вставил:

– Я готов отвести их, хотя бы за Константинов. В путешествии буду иметь возможность сблизиться, а кто знает, может, матери признаться в симпатии.

– Что внезапно, то от дьявола! – муркнул Дуленба. – Симпатия, симпатия, а она только вчера родилась.

– Пане полковник, ты не знаком с этими делами.

– Да, да, с респектом, лысый и сивый, чтобы я не имел опыта…

Они не могли понять друг друга.

В процессе разговора лежащий на софе каштеляниц наконец задремал, а Дуленба сел курить трубку, в широкой ладони прижимая лицо, и заснул… Трубка у него вывалилась, голова согнулась назад, он начал храпеть.

В соседней комнате были слышны тихие шаги, Агафья ходила по ней всю ночь.

На башне, когда все разошлись, и мечникова также, отправив молитвы, села отдыхать. Ядзя в уголке через тёмное окно глядела в чёрную ночь. Она была грустной, пару раз взгляд матери упал на неё.

– Ядзя! – воскликнула она. – Пора бы тебе пойти отдохнуть, бедное дитя. О чём же так задумалась? Пожалуй, о красивом каштелянце?

Девушка сорвалась молнией.

– А! – крикнула она. – Я? О нём?

– Всё-таки кавалер что называется! Галантный и мужественный, придворный и солдат, красивое имя, известное происхождение, а я бы, признаюсь, ничего большего не желала, как такого мужа для тебя.

– На это, матушка, достаточно будет времени. Вы сами мне говорили, что не рады бы молодую выгнать из дома, зачем?

Мечникова предотвратила дальнейшую речь объятием, но шепнула:

– Как это? Он не понравился тебе?

– Нет – слишком весёлый и такой навязчивый!

– Знаешь почему? Потому что ты ему понравилась! Очень! Вижу, как тебя преследует глазами. Не будь же к нему так сурова!

Ядзя собиралась заплакать. Мечникова помрачнела, сложила руки на груди, начала быстро ходить.

– Для тебя, дитя моё, вижу, трудный выбор. Уже не с сегодняшнего дня я замечаю, что для тебя, если не Янаш, то никто. Это плохо, очень плохо.

Ядзя подняла глаза.

– Янашек – хороший парень, не отрицаю, но сирота, бедняк и неотёсанный, я, по правде говоря, даже дрожу, как бы тебе голову не вскружил. Что же ты истосковалась по нему. Это плохо! Это в самом деле плохо!

Казалось, что именно эти слова отворили сердце Ядзи и что только в него теперь смотрела. Она сильно покраснела.

– Это братская привязанность, – продолжала дальше мечникова, – уж как-то мне не по вкусу. Пока были детьми – но сейчас!

Взгляд на дочку принудил мечникову к молчанию. Она слишком её любила, чтобы разочаровывать её, подумала в духе, что против этой привязанности следует использовать другие средства, поцеловала Ядзю и добросила:

– Иди спать. Не будем говорить об этом, иди спать.

Ядзя вышла, а пани Збоинская задумалась.

Потом она закрыла дверь от спальни и часовни и велела слуге позвать Янаша.

Живого темперамента, она не могла ничего догло в себе держать. Когда Янаш не спеша вошёл, она отошла с ним в противоположный угол комнаты.

– Ты напоминал мне, – сказала она, – что хотел бы в Гродке остаться?

Янаш зарумянился.

– Не желаю этого, но если будет необходимость и приказ.

– Да! Да! Есть необходимость, – начала мечникова. – Деньги на вербовку людей и укрепление замка доставлю. Так его оставить на милость Божью нельзя.

Янаш молчал.

– Ты молод, но дал доводы, что имеешь рассудительность и необходимое мужество. Почему бы тебе не остаться в замке?

– Когда пани прикажет.

Мечникова стала напротив и уставила в него глаза.

– С тобой я могу говорить открыто, потому что уверена, что ты в этом неповинен, – прибавила она. – Ядзя привязалась к тебе как сестра, а это уже не возраст для этих ребячеств. Чувство симпатии в её сердце всё-таки изменится, ты сам догадываешься, что так высоко достигнуть не можешь и думать…

Испуганный Янаш попятился.

– Но как бы я смел!

Мечникова схватила его за руку.

– Я тебя знаю, ты честный, добрый юноша, должен иметь разум за себя и за неё. Ты должен удалиться. Вот и теперь, Яблоновский, видимо, ей заинтересовался, это было бы благословение Божье! А она на тебя смотрит… за тобой летает!

– Пани благодетельница! – прервал Янаш. – Бог – свидетель души моей, я не имел грешной мысли.

Ударил себя в грудь.

– Нет, – воскликнул он вдруг, – нет, в Гродке я не могу остаться. Ответственность слишком велика; я головы для этого не имею. Если, ваша милость, меня отпустите, я хоть завтра найду, куда податься.

Он говорил это с таким волнением, что материнское сердце мечниковой задражало.

– Но не нужно опять так… так горячиться. Я тебе говорю, что долг матери обязывает – а ничего такого срочного нет. Мы подумаем.

– Прошу прощения, пани мечникова, – воскликнул Янаш, склоняясь к её коленям, – для меня срочно – это дело совести и чести, я прошу об освобождении.

Заколебалась пани Збоинская, схватилась за голову.

– Подожди, не рвись, с вами, молодыми, неизвестно как разговаривать, сейчас вас охватывает лихорадка.

Янаш действительно дрожал.

– Ты раненый, ставил жизнь за нас, а я должна была бы тебя удалить! Что бы люди подумали? Сжалься.

– Отошлите меня завтра к господину, поеду в сопровождении одного человека, там сражаются… Разойдётся весть об этом нападении, Бог там знает, что могут пану мечнику донести… вещь простая, отправьте меня с письмом.

Голос его дрожал и как бы сдавленное рыдание его прерывало.

– Но твои раны.

– Что там раны! Не болит у меня ничего! – вздохнул он.

И словно не хотел уже слышать никакого объяснения, добавил, прощаясь:

– Завтра буду готов в дорогу, только соизвольте письмо подготовить – я еду, я должен ехать.

Прежде чем мечникова придумала ответ, он вышел. Она долго стояла задумчивая, в глазах появились слёзы.

– Так будет лучше, так лучше. Гродек отдам в опеку Дуленбе, пусть едет. Что из глаз, то из ума. Ядзя погрустит и забудет.

Говоря это, пани мечникова припомнила себе хорунжего, который о ней старался, который был ей милым, по которому плакала и о котором… также забыла. В её глазах навернулись слёзы.

– Пусть едет, достаточно уже этого нелепого баламутства, довольно.

Она хотела сразу сесть и писать мечнику, но её глаза застилал какой-то туман. Потёрла их и встала, писание оставляя на завтра. Хотела отворить дверь спальни, что-то с ней стало, что не поддавалась. Медленно на неё нажимая, она заглянула за неё. У двери в одной рубашке и юбке, с руками, сложенными на груди, лежала бессознательная Ядзя.

Чуть свет разбуженный старой привычкой, пан полковник Дуленба встал с софы, на которой удобно выспался. Напротив него ещё спал крепким сном после дневных трудов каштеляниц. Не будя его, встал полковник, оделся и вышел. Комната и удушливый воздух ему не были по вкусу, он нуждался в том, чем дышать. Хотел также заглянуть в свой лагерь, потому что солдаты, которыми командовал, не отличались большой дисциплиной, требовали не только панского ока, но часто и руки.

Дуленба в этом краю, где всегда угрожала опасность, должен был держать солдат в строгости.

Выйдя за ворота, он сразу убедился, что не напрасно беспокоился: в лагере царил великий беспорядок.

Хорунждий кричал и не мог сдержать людей, которые друг с другом кусались. Как можно скорей по мосту, который положили, пошёл он к лагерю, издалека уже громовым гремя голосом и рукой угрожая мятежникам.

– Я вам дам! Проклятые бездельники! Я вам дам! Подождите-ка!

Затем он услышал за собой топот коня; обернулся. Ехал Янаш в сопровождении гайдука Голобы.

– О! Ты так рано! А куда? – спросил Дуленба.

– С письмами к пану мечнику, – сказал Янаш, останавливаясь. Дуленба поглядел на него.

– С респектом, – отозвался он, – но выглядишь, ваша милость, как с креста снятый, и выбераешься в такую дорогу? Бледный, раненый…

– Так кажется! Ничего со мной.

– Говоришь здоров, но я ведь имею глаза! – воскликнул Дуленба. – Некого пани мечниковой другого послать? Ты хотя бы вылечился.

– Не могу уже о том говорить, на коне сижу, но, мой полковник, – проговорил, наклоняясь к нему, Корчак, – ради Христовых ран, не позволяйте мечниковой вырваться отсюда без достойного прикрытия и конвоя, заклинаю вас.

– Зачем заклинать! – пожал плечами Дуленба. – Это само собой разумеется. Не о чем тревожиться. Если бы я пренебрёг, – шепнул, смеясь под усами, – то есть каштеляниц. Влюблённый как кот в панну мечниковну, опутанный, с респектом, молокосос, хоть каштеляниц. Тот её проводит хотя бы до Китая, господин благодетель, и не даст наверное подвергнуться никакой опасности.

Янаш покраснел как вишня – снял шапку, сжал руку Дуленбы и пустил коня рысью. Старик долго смотрел за ним, задумчивый, пока наконец не вернулся в лагерь, в котором к его прибытию уже немного утихло.

И этого дня достаточно было дел в замке. Все суетились. Никита только стоял хмурый, смотря в ту сторону, в которую уехал Янаш. Пожимал плечам и качал усами.

– Вырвался, – бормотал он, – срочно им было от него избавиться. Гм! Куда ещё побежит. Пусть бы ещё хотя бы два дня выдыхал эти неприятности, но это у них так, хотя бы и у мечниковой, человек за них бьётся, а милосердия над ним не имеют. И…

Он махнул рукой, не желая докончить фразы, так как хотел что-то нелепое сказать. Чувствовал это сам, поэтому предпочитал добровольно закрыть уста.

Тем временем, в замке мечникова одна пошла в залу и со вздохом осведомила ксендза Жудру, что Ядзя от страха и волнения немного приболела и что велела ей остаться в кровате. На лице матери были видимы печаль и страдания. Эта одна ночь больше её утомила, чем все предыдущие дни; молясь в часовне, она плакала.

Когда все вышли на завтрак, Дуленба удивился, не видя мечниковны, а каштеляниц испугался и тут же спросил о ней.

– Немного слаба, – отвечала мать, опуская глаза, – но это пройдёт. Что же странного? В эти дни мы пережили больше, чем слабые наши силы могут вынести. Я сама чувствовую себя нехорошо. Мы должны уже возвращаться домой.

Говоря это, она обратилась к Дуленбе:

– Мой полковник, – сказала она, – я к твоей милости прибегаю. Полагаю, что для обеих сторон это будет удобно. Хочу тебе Гродек сдать. Будешь иметь пристанище для людей, а мне эту лачугу сохранишь, даст Бог, до лучшего времени. С замка и с земли мы ничего не имели, из городка также. Чиншовники имеются, могло бы быть хозяйство. Если хочешь, займись этим. Что Бог даст, тем поделимся, так как никогда отсюда гроша не видели. Что нам дадите, то будет как найденное.

Дуленба аж встал. Ему пришло в голову, что и Агафья ему оставалась при этом хозяйстве.

– Но, благодетельница мечникова, – воскликнул он, – хоть перспектива для меня слишком улыбающаяся, не знаю, справлюсь ли, et haec facienda, et alia non omittenda. Я должен с совестью рассчитаться. Если плечи поднимут, я к вашим услугам.

– Э! Плечи сильные! – отпарировала мечникова. – Справитесь, на отделку замка оставлю сколько нужно, и на первую ферму. Прошу вас об этом.

– От души сердца, я бы сумел, – сказал Дуленба. – Но я вроде бы полковник над этими несчастными солдатами. Хорунждий и поручик с ними не справятся. С поста, на который меня Речь Посполитая поставила, дезертировать не могу.

– Но это отлично согласуется – имеете столицу, из неё будете делать экспедиции, имеете схоронение.

Дуленба подумал:

«И пани Доршакова под моей опекой!» – этого, однако, не сказал, поклонился.

– Пани позволит, возьму это ad deliberandum.

– А я уже как на Завишу на вас полагаюсь.

Каштеляниц ходил как не свой от двери к окну, от окна к камину и обратно, вздыхал. Разговор ему не шёл, хорошее настроение утратил. Вышел после завтрака, сел на ступени дома и просидел так до полудня. На обед Ядзя ещё не показалась. Яблоновский спросил о ней, мать что-то невразумительно ответила.

Лица у всех были мрачные.

Дуленба согласился взять Гродек под опеку. Мечникова хотела выехать как можно скорее, но и Ядзя была нездорова, и люди нуждались в отдыхе, и приготовления в дорогу были немалой вещью. Всё не клеилось и не шло.

Дуленба, который ни о чём не знал, вырвался после обеда с лишним вздохом:

– С надлежащим респектом, скажу вам, мечникова благодетельница, что отправление этого посла сегодняшним утром немного меня поразило. Не знаю, как он доедет, и не ручался бы, что где в дороге не ляжет. Мне даже его жаль было, бедняга.

Мечникова зарумянилась и смутилась.

– Верь мне, полковник, он сам хотел, – воскликнула она, – сам вырвался, я была против.

– Нужно ему было auctoritate запретить, потому что в такой дороге, в такую пору, с ранами, трудно выйти целым; а парень, каких мало.

Мечникова ответила вздохом.

– Что стало – то стало! – говорил Дуленба. – С респектом, я солдат и привыкший, но его не пустил бы.

На этом кончилось. В глазах мечниковой засветилась слеза, она любила его как сына, но дочку ещё больше. Вечером Ядзя не вышла и на следующее утро тоже. Каштеляниц на софе в своей комнате лежал и вздыхал. Дуленба, с респектом, с издевкой подшучивал. Этого же дня он пытался сложить почтение вдове Доршаковой и сделал старание о том через содействие Горпинки. Девушка бегала два раза, не в состоянии поговорить с пани, в конце концов Дуленба, не отвечая, вошел. Он застал Агафью ещё на полу ошеломлённую, сидящую на подушках, якобы с работой в руке. Взяла её, видно, по привычке, но игла, которой шила очень прилежно, не имела зацепленной нитки; большую часть стежков она делала в воздухе. Когда Дуленба вошёл, она обратила к нему глаза, смотрела долго и, казалось, не узнаёт его.

– Как вы поживаете? Пришёл узнать.

– Как я поживаю? На самом деле, не знаю, – ответила Агафья. – Правда, что ещё могила не поросла травой. А! Это полковник Дуленба!

– Да! Это я, – ответил полковник.

– Вы не знаете? Эти собаки? Они его откопать не могли?

– Никоим образом.

– Похоронили его без головы? Прошу тебя полковник, голову у татар можно выкупить? Правда? Плохой был человек! Но быть похороненным без головы!

– Не думайте уже о том, – сказал Дуленба.

– Рада бы, но не могу, стоит перед глазами. Одни трупы… Эта недостойная Татьяна задохнулась. Когда татары вбежали туда, пообрезали ей уши. Не знаю, похоронил ли её кто. Не годиться, чтобы собаки ели христианские тела.

– Всех похоронили, – прервал вдруг Дуленба, – я велел насыпать курганы и татар даже погрести. Ну, этого достаточно, поговорим о себе.

Агафья посмотрела на него и начала усердно шить, без нитки.

– Мне тут мечникова отдаёт Гродек для управления и опеки.

– А! А! Это хорошо! Я к родителям поеду.

– Но родители в Каменце…

– В Каменце.

– И турки там, – сказал Дуленба.

– А! Правда! Турки.

– Никто вас туду отвести не посмеет.

– И что же мне? Дать похоронить себя? – спросила она холодно.

– Моя пани, – отозвался Дуленба, приближаясь к ней, хотя она отходила, – вы останетесь в замке также под моей опекой, пока что-то не развяжется.

Агафья усмехнулась.

– Если бы не то, что Доршак вас доел при жизни и что нет смысла по нему плакать, не смел бы этого вам поведать так сразу после его смерти.

– Красивая смерть! Псы его ели! – пробормотала Агафья. – И похороненный без головы. Но что же мне хочешь поведать?

– Я бы на вас женился, видит Бог, – сказал неожиданно Дуленба.

Агафья начала смеяться.

– Я старая женщина, – проговорила она, – бедная, больная, оставь меня в покое.

– Но я тебя любил и люблю…

– Нет, нет, нет, достаточно я имела одного мужа! Достаточно! Достаточно!

Она содрогнулась.

– И он меня вроде бы любил, пока не женился, а потом бил меня цибухом и запирал в подземелье, хоть я была верна ему, как собака. Нет, не хочу.

– Но это был плохой человек! – воскликнул Дуленба.

– А кто же может перед свадьбой сказать, каким будет после свадьбы? О! Нет, нет! И потом, храни Боже от смерти, снова без головы!

Она говорила, словно наполовину безумная.

– Не буду настаивать, – кончил Дуленба, – но останься, пани… посмотрим… Если возвращение к родителям будет возможно… боль успокоится, вы меня лучше узнаете.

Агафья очень усердно шила, казалось, смотрит на платок и ничего не видет. Задумчиво покачала головой.

– Я старая женщина, – бормотала она, – не знаю, когда состарилась, потому что мне кажется, что вчера была молодой, но это как-то пришло. Пробудилась побитая; синяки, кровь и седина.

Говоря это, она руками схватилась за разбросанные длинные волосы и начала их разбирать.

– Я тебе покажу – у меня седые волосы, у меня могильные цветки. Кто же женится с седым волосами?

Потом, словно что-то себе припоминая, отпустила пряди и потянулась к Дуленбе, тихо шепча:

– Я забыла снять с него перстенёк, похоронили его с ним, как же я могу идти замуж во второй раз? Кто же знает? Собаки… может, собаки погрызли руки…

Она закачалась.

– Вы нуждаетесь в отдыхе.

– Да, в могиле! – прибавила она. – Раньше это трудно! Кто может спать! Только счастливые спят, а мы? Никогда. Меня сон мучает, я просыпаюсь как после розг: меня он во сне бьёт. Я спать не хочу. На яву его не вижу, во сне постоянно, не хочу спать. Нет!

Дуленбе сделалось неприятно.

– Время это успокоит и сотрёт.

– Конечно, конечно! – начиная снова шить, ответила Агафья.

Думая, что он ей навязчив, Дуленба встал: она подняла к нему глаза.

– Сядь, – сказала она, – поговорим, – мы – старые приятели. Вы всегда были добрым человеком и не били меня никогда цибухом. Даже раз, помню, привезли мне веночек васильков, я держала его в воде. Знаешь! До третьего дня опали!

Это воспоминание Дуленбу расчувствовало; взял её за руку и хотел поцеловать. Она слегка уколола его иглой.

– Оставь же в покое! Оставь! Это уже не руки; я раньше имела красивые и белые, а эти, это кожа да кости, и грязные – не для целования.

Она вздохнула. Якобы сшитый платок она положила на колени, начала его растягивать, слёзы падали на него.

– Вы ещё ничего не знаете. Ничего! Ничего! Какого я имела милого ребёнка! Это была доченька; глаза чёрные, большие, уста малюсенькие. Если бы вы видели эти пухлые ручки! Съесть хотела её поцелуями. Кормила её сама. Он пришёл пьяный, от слова к слову, начал меня бить. Меня охватил гнев, еду желчь отравила… и ребёнок умер.

Она закрыла глаза.

– Найду там, на другом свете, Марину, потому что есть ведь другой свет? Но его там не будет, ибо должен быть и третий свет.

Дуленба слушал и чувствовал, что временами у него собирались слёзы, опустил голову.

– Несчастная женщина! – сказал он в духе.

Словно забыв о ребёнке, Агафья вдруг спросила:

– Скажи же мне, когда могила зарастёт?

– Скоро, скоро, весной, – сказал полковник, – но не думай о том. – Если это нужно для вашего покоя, я прикажу её обложить дёрном.

– Да! Да! Обложить дёрном. Обманем время и сердце, скажем себе, что это уже очень старая могила. Но в ней перстенёк…

Дуленба снова встал… Агафья казалась ему какой-то более сознательной. Она позвала Горпинку, которая была в другой комнате.

– Принеси полковнику сорбет, воды, что хочет, кофе, пусть не уходит. Одной мне страшно… только цибуха нет! Нет! Мог бы меня им бить! Не могу переносить его вида.

– Помилосердствуй, пани! Кто же может поднять руку на женщину?

Агафья начала к нему присматриваться.

– Не веришь? – рассмеялась она. – Потому что жены не имел! Жёны бывают злые, а мужья бывают пьяные!

Должны были даже позвать полковника – так у вдовы засиделся; выходя, он с лица вытирал капли пота.

– Dulcia recordatio praeteritorum, – бормотал он. – Вот оно что!

* * *

На второй день вместе с матерью вышла Ядзя, бледная, с немного покрасневшими глазами, но спокойная. Каштеляниц очень заботливо её приветствовал, спрашивая о здоровье: она немного посмотрела на него, поблагодарила его тихо и ушла. Даже ксендз Жудра находил, что она почему-то очень изменилась, приписывая это впечатлениям, среди которых меньше чувствуется боли, но она приходит только после них, когда измерит опасность. Мечникова была постоянно сильно занята, поэтому не удивительно, что оставила Яблоновского и ксендза Жудру, а на хозяйстве вместо себя Ядзю. Каштеляниц пробовал с ней различными способами вести оживлённый разговор, а она была холодна, прерываема и церемонна. Различным тоном он пытался его начинать – не шёл ни с какого. Ядзя слушала отвлечённо, отвечала коротко, часто, казалось, не слышит и не понимает. Кто-нибудь другой впал бы в отчаяние, каштеляниц имел ту счастливую уверенность в себе, которая не даёт себя сломать; впрочем, достаточно ему было смотреть в прекрасные глаза Ядзи.

Он влюбился как юноша, который обязательно нуждается в любви, а так как избранный предмет действительно был потрясающим, любовь становилась импульсивной и неудержимой. Поэтому он навязчиво просиживал при мечниковне. Мать, проходя, могла это видеть. Не говорила, однако, нечего и, конечно, радовалась, что Ядзю это развлечёт, а кто же знает, чем это может кончится.

По какой-то случайности наткнулся Яблоновский на имя Корчака: лицо Ядзи оживилось, глаза заблестели, уста отворились.

– Как вам кажется? – спросила она. – Заедет ли Янаш в Межеевицы? А потом, а потом, сумеет ли достать до отца?

– Насколько я тут Янаша видел, – отпарировал каштеляниц, который не догадывался ни о каких особенных причинах, – мне сдаётся, что он везде справится.

– Но он был раненый! – вздохнула Ядзя.

– Молодость шибко лечит раны, особенно когда лелеять себя нет времени.

– Где он теперь может быть! – отозвалась задумчиво девушка.

– О! Что касается этого, отгадать трудно! – ответил, смеясь, каштеляниц.

– А мы когда выступим? – спросила Ядзя.

– Ну, этого не знаю, – сказал Яблоновский, – мне сдаётя, что послали за Сениутой, который должен присоединиться к нашему кортежу, а он, как местный и наилучше знающий, где обращаются татары, какие дороги безопасны, определит, когда следует ехать…

– А! Сениута! Тот, что нас сюда от Константинова проводил! – вздохнула Ядзя.

– Я бы рад, чтобы мы Сениуту ждали как можно дольше, – любезно добавил Яблоновский, – чтобы он нас тут держал как можно дольше, чтобы дорога была медленной, очень медленной.

– Это почему же? – спросила Ядзя.

– Потому что я дольше мог бы пользоваться милым обществом.

– Ксендза Жудры? – промямлила девушка.

Каштеляниц рассеялся.

– О! Я высоко его ценю, – кланяясь, говорил каштеляниц, – но, но, однако, ваше общество.

– Моё? – с удивлением говорила Ядзя. – Я прошу у вас прощения, но я вас не понимаю. Моё общество мало вас может развеселить. Я простой деревенский ребёнок, вы привыкли к двору.

– Но вы могли бы быть его украшением! – говорил каштеляниц.

– Пусть меня Бог убережёт от этого, – отозвалась Ядзя, – чтобы я когда-нибудь была вынуждена на нём выступать. Боюсь его и… предпочитаю эту жизнь, к которой привыкла.

В этой форме и не дольше бывали разговоры каштелянца с Ядзей, которая, казалось, терпит из послушания. Ксендз Жудра, как молчащий свидетель, ходил, задумчивый, по комнате, изредка заходил Дуленба, который стерёг Агафью, спокойно сидящую над странной своей работой, с иглой без нити; иногда присаживалась мечникова и тут же что-то себе припомнив, уходила.

С нетерпением ждали Сениуту. Дуленба, между тем, делил себя между лагерем и вдовой. Сразу на следующую ночь после погребения Доршака полковник напал на своеобразную мысль. Он достал в замке доски, велел из них сбить гроб и, выбрав людей, которые ничего не боялись, на рассвете раскопал могилу Доршака. У него был с собой саван и этот последний деревянный домик, поэтому велел без угрызения совести достать тело и, пользуясь перекладыванием его в гроб, осмотрел руки трупа и с пальца снял перстенёк. Он зафексировал потом убийство века, сам бросил на глаза землю, могилу приказал сделать большой, обложить её дёрном и прикрыть каменьями.

Отмыв этот перстенёк, Дуленба надел его на палец и поехал к Агафье. Застал её сидящей в том же самом месте, но старанием Горпинки немного приодетую и с причёсанными волосами.

Когда он вошёл и сел при ней, она спросила, не поросла ли уже могила?

– Я приказал обложить её дёрном и камнями сверху прикрыть, – сказал Дуленба. – За это старание судьба меня наградила, так как в том месте нашёл перстенёк.

– Гм? Перстенёк? Какой? – воскликнула Доршакова. Посмотрела на его руку, зарумянилась и вскрикнула.

– Это не может быть!

Дуленба показал кольцо ей вблизи, она покачала головой.

– Особенное событие. – И начала снова шить.

В этот день она была более спокойной, они говорили о прошлых временах.

Вечером приехал Сениута и прямо с коня пошёл к мечниковой. Когда о нём объявили, она побежала ему навстречу.

Он до колен поклонился шапкой, смеялся и покручивал усы.

– Ваш слуга, ясно пани, прибыл!

– Пане Сениута, что слышно? Мы можем ехать? Где татары? Не устроят на нас засады?

– Кто там в этом собачьем крае, с позволения, за что ручаться может! – сказал Сениута. – Я, как утром просыпаюсь, всегда благодарю Господа Бога, потому что голову на плечах нахожу. – И он замолчал, переступая с ноги на ногу.

– Впрочем, – добавил он, – я посылал шпионов. Татары голову сами себе усекли, не так страшны. У их мурзы Шайтана тут сына убили, не очень советует идти новой беды искать. Сброд сюда собрался, потянулся как на великую экспедицию, потому что их какими-то сокровищами ввели в заблуждение; теперь снова рассеялись в степи. Если бы даже вырвалась банда, то немногочисленная.

Решили тогда после совещания, что Дуленба стянет у границы отряд, заслоняя от нападения, а мечникова под конвоем каштелянца, Сениуты и нескольких десятков человек должна была выступить, пока в Константинове не остановится на отдых. Далее уже дороги были безопасны.

Запретили разглашать об отъезде из страха шпионажа, потому что парубков Доршака и некоторых людей из городка почитали за шпионов. Выезд должен был быть неожиданным. Тайно назначили ближайший день. Незаметно нагружали возы. Этим управлял Никита. Люди мечниковой очень радовались, так как им срочно хотелось домой. Сениута через два дня предсказывал погоду, необходимую для путешествия.

Наконец, после утренней мессы, на рассвете, быстро начали запрягать возы, седлать коней и готовиться к дороге. Сениута, как страж, выступал в авангарде, каштеляниц стоял у кареты со стороны Ядзи. Мечникова уже сидела, когда неожиданно заступила дорогу в чёрном платье пани Доршакова.

– Что я тут буду делать одна? – воскликнула она, заламывая руки.

– Полковник Дуленба остаётся! – отозвалась мечникова. – Он обещал мне опекать вас.

Агафья огляделась.

– А да! Этот Дуленба! – пожала она плечами. – Пусть будет Дуленба, а вас пусть Бог счастливо ведёт!

Она огляделась и подала полковнику руку.

– Мечникова меня вам отдаёт, она – пани, что делать? Нужно слушать.

Карета уже выкатилась из замка по заново сколоченному мосту, а за ним была видна стоящая в чёрной одежде Доршакова, которая смотрела как ошеломлённая то на отдаляющуюся кавалькаду, то на свеже насыпанную могилу. Ядзя обернулась несколько раз на замок, на околицу, которая ей некогда казалась такой красивой и весёлой, а теперь грустной. Она столько тут пережила и с таким разным чувством возвращалась домой. До её ушей доходило щебетание весёлого каштеляница, но она не могла его понять. Мечникова читала «Под Твою защиту».

Утро было уже холодным, но ещё прекрасным и ясным, кони – хорошо отдохнувшими. Таким образом, после того, как проехали овраги, когда каретка выбралась на более ровные дороги, двигались довольно быстро. Сениута скакал рысью и побуждал к поспешности, дабы как можно быстрей выехать из околицы, которую ещё считал опасной. Счастьем, страхи были напрасны и, кроме групп людей с возами и зерном, едущих на рынок, до Константинова не встретили почти никого. Яблоновский в первый день был в весёлом насторении и развлекался как мог, собой, разговором, конём, над которым шутил, и стрельбой по птицам, какие там появлялись.

Ядзя эту дорогу воспоминаний проделывала молча.

Яблоновскому дальше Константинова ехать было нельзя и не было необходимости.

Наконец на второй день поспешного путешествия показался доминиканский монастырь и замок, а каштеляниц при виде города тяжко вздохнул. Не воспользовался больше путешествием, но влюбился уже так, что решил за собственную руку мечниковой в ноги пасть и панну просить. Падал густой мрак, когда они остановились в местечке и заняли бывшую гостиницу, в которой Сениута спешился, чуствуя себя таким измотанным, что визит к брату отложил на следующий день.

Поскольку путушествие было чрезвычайно ускоренным и утомительным, а люди и кони голодными, скоро все, чувствуя себя в безопасности, разложились весёлым лагерем. Мечникова распорядилась об ужине и пригласила на него каштеляница. Люди чувствовали здесь себя как дома, прояснились лица, прошлое казалось сном. Говорили о нём весело. Каштеляниц был грустный и смущённый, за ужином говорил мало. Сразу после него Ядзя ушла в боковушки, ксендз Жудра потянулся в противоположную, к Сениуте, Яблоновский остался один на один с мечниковой. Была она к нему так по-матерински ласкова, что придала ему смелости. Поэтому, поборовшись с собой какое-то время, каштеляниц подошёл к ней якобы с прощанием. Мечникова приготовилась памяткой отблагодарить за его опеку и из того сокровища взятую саблю, украшенную агатами, велела принести.

Поэтому, когда начал прощаться, она первая нежно его поблагодарила и добавила:

– Не откажи мне, каштеляниц, я знаю, что тебе всего хватает и что в доме всего имеешь вдоволь, но я от имени мужа должна просить, чтобы ты принял маленький сувенир от меня.

И тогда открыла лежащую на скамье богатую позолоченную саблю.

Каштеляниц покраснел, целуя её руку.

– Пани мечникова благодетельница… если кто и должен благодарить, так это я вас; по вашей милости я пережил в замке самые прекрасные дни, а когда они кончаться, мне будет грустно по ним и сердце будет вырываться за вами. А! Наказывай меня, пани, как хочешь, за мою смелость. Правда, что я молод, правда, что над собой не властен, что завишу от родителей, но моим сердцем я один только обладаю, а его, видит Бог, отдал всё пане мечниковне, и на веке.

Говоря это и целуя руку мечниковой, он опустился перед ней на колени.

– Под вашу опеку отдаюсь! – воскликнул он.

Пани Збоинская зарумянилась и, кладя палец на усту, подняла его с земли.

– Встань, пане каштеляниц, ради Бога, встань, прошу.

От волнения она не могла говорить.

– Если ваше чувство к нашей дочке постоянное и настоящее, – сказала она наконец, – если Ядзя будет вам благоволить, ежели каштелянство позволит, я от сердца благословлю.

– Ничего не знаю, – с запалом начал Яблоновский, – кроме того, что я люблю панну мечниковну от всего сердца и что был бы самым счастливым, если бы её за sociam vitae мог взять. О том стараться, к этому стремиться не перестану, а в вас хочу иметь моего защитника и о вашей милости умоляю.

После такого начала дела мечникова немного от радости поплакала, вытерла слёзы и, сев на стул, а перед собой посадив каштеляница, начала с ним более продолжительную беседу о его семье. Та ей достаточно была известна из общественного отголоска; что-то ближе о ней хотела узнать.

Будучи в том расположении, Яблоновский признался во всех своих тревогах и надеждах, клянясь, что, если бы какие препятствия появились, предпочитает ждать лет двадцать, чем вырвать надежду на счастье.

Запал, с каким он говорил, безмерно охватил мать, которая обещала всяческую опеку и посильную помощь. После чего каштеляниц, поцеловав её руку, просил ещё, как о милости, чтобы мог увидеть мечниковну и хотя бы минуту с ней поговорить.

Удовлетворяя его просьбу, пошла пани Збоинская в боковушку за дочкой и вместе с ней сразу вернулась в первую комнату. У Ядзи было хмурое личико и грустный взгляд, а когда каштеляниц резко к ней подошёл, не могла удержаться от отступления на несколько шагов.

Мечникова имела что-то для распоряжения, поэтому каштеляниц и Ядзя остались одни в углу обширной комнаты.

Кавалер начал говорить, как ему неприятно и грустно оставлять такое милое личико, по которому должен чувствовать вечную тоску. Спокойным голосом поблагодарила мечниковна за все для них предпринятые труды, заверяя, что останется ему благодарна. Поклоном она хотела этот разговор быстро закончить, но Яблоновский приблизился и придворными комплиментами и горячими словами начал взывать к памяти и милосердному сердцу.

Панинка сильно краснела.

– У меня есть надежда, что, когда война закончится и я буду свободным, Бог даст, вспомню, приеду в Межейевицы. Как же меня примет панна Ядвига?

– Как можно более гостеприимно мы будем стараться принять каштеляница у нас и с благородным сердцем.

Он посмотрел, вздохнул, но взгляд упал на опущенные веки, а вздох развеялся не услышанным.

Ядзя поклонилась второй раз, желая окончить разговор.

Каштеляниц напрасно старался его растянуть, она развернулась и быстро ушла.

К нему пришла мечникова.

– Я не имею милости у панны Ядвиги, – сказал он, вздыхая.

– Ребёнок робкий, несмелый… это придёт поздней, имейте терпение, я над ней работать буду.

Каштеляниц поцеловал ещё руку мечниковой, а так как время было позднее, он должен был уже попрощаться. Потом он велел подать вина, пригласив двор и товарищей по путешествию, Сениуту и ксендза Жудру, и как-то великая грусть, какую имел на сердце, немного исчезла и притупилась.

На следуюущее утро каштеляницу нужно было возвращаться и, хотя охотно бы ещё здержался, должен был рад не рад двинуться.

Уставшие кони и люди требовали отдыха хотя бы на один день. На благодарение Богу за чудесное спасение послала мечникова прекрасный дар в монастырь, прося назавтра о благодарственной службе. Ксендз Жудра написал письмо к ксендзу приору Заяцу, а Никита понёс его до наступления дня к доминиканцам.

Как раз выбирались на мессу, когда долго ожидаемый с возвращением Никита, притащился из монастыря, но такой мрачный и подавленный, точно его там какое несчастье встретило.

Он остановился в воротах со сложенными руками и, казалось, раздумывает, что предпринять. Наконец он повернулся к ксендзу Жудре и отвёл его в сторону.

– Что ты мне оттуда принёс, что так собираешься, как чайка за море? – спросил капеллан.

– Беда, беда, – сказал Никита, – уж я предпочёл бы ничего не говорить.

– Что там?

– Ведь наш Янаш без надежды на жизнь лежит у доминиканцев и уже, я слышал, его к смерти приготовили. Впустили меня в инфирмерию, где он лежит, я не узнал его и если бы мне не сказали, кто знает, мог бы его распознать. Отправли его на погибель… едва дотащился туда и как упал, так уже не встал. Пришла какая-то злая горячка, хотя всякие средства спасения были, но слишком поздно! Такого человека погубить! Боже мой!

И Никита заплакал.

Начался тогда спор, говорить или нет.

Беспокоить напрасно мечникову, казалось, не было необходимости, когда уже никакого спасения не было. Они шептались так потихоньку, когда дверь, у которой они стояли, отворилась и с заломанными руками выбежала из них заплаканная Ядзя.

Она бросилась к Никите.

– Ты видел его?

Придворный смешался, видя, что был подслушанным, не знал, как ответить. Ядзя вскрикнула и побежала как бессознательная к матери. Мечникова как раз выбиралась с чётками и книжкой в костёл, когда, увидев дочку в таком состоянии, не зная, что могло случиться, догадываясь о чём-то жестоком, подбежала к ней, встревоженная.

– Что с тобой, Ядзя! Ради Бога!

– Мама! Он умирает, – воскликнула она, в отчаянии заламывая руки и падая на колени, – он умирает.

– Кто?

– Янаш!

Мечникова стояла ошеломлённая, когда вбежал ксендз Жудра, а за ним Никита. Всё открылось.

Встревоженная пани Збоинская приказала немедленно запрягать, закрыла, однако, сперва дверь и, оставшись наедине с дочкой, пыталась её утешить.

– Весьма прекрасна любовь ближнего и братская любовь к сироте, – сказала она потом, немного суровей, – но пусть Ядзя не забывает, что люди не привыкли к такой приязни, плохо её видят и плохо объясняют. Чужой человек, на милость Божью!

– Как это – чужой, матушка? – прервала Ядзя. – Мы вместе воспитывались, я привязалась к нему и не могу не плакать, когда из-за нас и по нашей причине умирает.

Мечникова, сама сильно смешанная, сразу прервала разговор, вытерла глаза Ядзи, бросила ей вуаль на лицо и велела подавать калебку. Всю дорогу ехали молча, мать слушала рыдания дочери и делала вид, что не знает о них. Карета подъехала прямо к костёлу, когда звонили на торжественную заутреню, таким образом, они сразу вышли, опустились на колени, а ксендз Заяц уже из ризницы подходил к алтарю с ассистенцией. В течении всего времени богослужения у Ядзи голова была опущена на лавку и она плакала.

Самая горькая минута подошла, пожелала пани Збоинская увидеть больного, а дочь оставить, чтобы избавить её от болезненного впечатления, но Ядзя решительно сопротивлялась, начала целовать ей руки, хотела упасть в ноги, и мечникова, боясь людских глаз, поддерживая мир, была вынуждена взять её с собой.

Янаш лежал в отдельной келье при инфирмерии. Была она маленькая, с одним окном, с простым тапчаном и столиком в головах его. Брат послушник сидел при больном, читая молитвы. Неописуемо грустное зрелище поразило их. Пожелтевший, исхудавший, с закрытыми веками, с открытыми устами, с забинтованной головой, Янаш лежал наполовину уже умерший. На столике стояла погасшая громница. Несколькими часами ранее его готовили к смерти, хотя чуть-чуть был в сознании. На обнажённой груди были видны шрамы от татарских стрел и медальон Ядзи. Мечникова и Ядзя остановились на пороге, но девушка, взволнованная, забыла обо всём, вырвалась, припала к ложу, встала на колени и холодную свесившуюся руку больного взяла в горячие ладони.

Умирающий вздрогнул, задвигалась голова, прикрылись уста, медленно поднялись, казалось, отяжелевшие веки.

Тихим голосом, словно призывала его вернуться к жизни, Ядзя шепнула:

– Янаш! Янаш!

Этот голос, едва слышимый среди монастырской тишины, дошёл до уха больного, Янаш задвигался снова, но голова, чуть немного приподнявшись над подушкой, упала на неё и веки обратно замкнулись. Мечникова не смела уже отрывать дочку от него.

– Янаш! – громче позвала Ядзя, почти приказывающе.

Больной открыл глаза, повёл бледным взглядом; побледневшие глаза задержались, остановились на лице Ядзи и, казалось, черпая из неё силу к жизни, отворялись всё больше. В них засветился какой-то блеск, словно от излучения, отражённого от глаз Ядзи. Она чувствовала его холодную руку в своих ладонях. Голова поднималась, двигалась, сон, казалось, рассеивается. Больной поглядел вокруг, не веря себе. Через мгновение, словно утомлённый, закрыл веки, упал снова и тяжёлый вздох вырвался из его груди.

– Янаш! – уже громко позвала Ядзя.

Губы больного задвигались.

– Кто меня зовёт?

– Я! Сестра! – воскликнула Ядзя. – Ты должен жить, ты обязан жить, я не хочу, чтобы ты умирал!

Последний её выкрик был полон боли и мольбы.

Мечникова стояла бессильная; по её лицу текли слёзы, хотела было отозвать дочку, чувствовала себя прикованной к земле, смотрела как на чудо на эти призывы к жизни, текущие от сердца и довершающие чудо на её глазах.

Корчак вскочил и сел, весь задражал. Открылись большие глаза, рукой потёр лицо, смотрел и узнавал мечникову, Ядзю, но не мог мыслью охватить порванной нити жизни.

– Янаш, ты будешь жить! – громко начала Ядзя. – Ты должен жить, ты не умрёшь!

Больной заёрзал, словно сопротивлялся приказу, словно ему от порога смерти тяжело было возвращаться к жизни, но сознание, сила, дыхание оживляли уже того, кто был почти трупом мгновение назад.

Мечникова подошла в свою очередь.

– Мы с тобой, Янаш, – сказала она, – не оставим тебя. Бог милостив, силы вернутся. У тебя есть опека, ты не один. Мы с тобой.

Пришедший в себя долго молчал.

– Гродек… Монастырь… Убили татары… не знаю, забыл, – отозвался он, – нужно ли жить? Не могу… нет сил встать, но буду послушным. Пани прикажет ехать? Я еду, за край света. Никита… коня… Где я?

Ядзя, видя его состояние, начала успокаивать мягким голосом.

– Отдохни, мы будем присматривать за тобой, не поедешь один, с нами, но нужно выздороветь, нужно жить.

– Нужно жить, – повторил, вздыхая, больной.

Не мог, однако, долго держаться и хотя рукой упирался о стену, упал на подушки. Брат-аптекарь, который минуту назад стоял на пороге и смотрел эту сцену, теперь не спеша вошёл, неся напиток, который сначала приправил.

– Бог милостив, чудо – кризис! Нужно ему дать пить, – сказал он и подал ему кубок.

Ядзя взяла его из рук ксендза и приблизила к больному. Нагнулась над ним и шепнула:

– Янаш, нужно это выпить.

Послушный, он вытянул дрожащую руку, ища кубок, но Ядзя сама приложила ему чашу к опухшим губам.

– Пей, – сказала она, – и пусть этот напиток даст тебе жизнь.

Янаш отворил глаза, уставил их в неё с непередаваемым восхищением и начал пить, и выпил до дна. Тогда его глаза закрылись. Ядзя отошла.

– Теперь нужно ему дать заснуть, – шепнул монах, – а я останусь теперь при нём. Бог милостив – у меня есть надежда.

Мечникова этим воспользовалась, чтобы схватить Ядзю и оттащить её от ложа. Она дала себя забрать, ничего не говоря, только с порога ещё раз посмотрела на засыпающего. Он, как бы почувствовал этот взгляд, открыл глаза, мягко улыбнулся и закрыл их.

В коридоре стоял ксензд приор Заяц, который смиренно запрашивал мечникову к себе на отдых. Она, может, отказала бы, желая отдохнуть свободней в гостинице, но Ядзя еле держалась на ногах; ей было нужно прийти в себя. Часть жизни отдала ему.

Никита остался при больном.

От приора узнали подробности болезни Янаша, который едва дотащился с горячком до городка и залёг в гостинице. В разговоре ксендз Заяц бросил слово:

– Памятна Янова победа…

– Какая? – подхватила мечникова, ёрзая на стуле.

– А, стало быть, вельможная пани благодетельница, вы до сих пор ничего не знаете? – воскликнул ксендз Ян. – И я буду так счастлив, что вас первым об этом уведомлю! Дошла до нас через львовскую границу радостная новость, что король наш Ян, едва прибыв под Вену, venit, vidit, vicit! Бесчисчисленную силу турок, которая осаждала Вену, разбил на голову и рассеил; неимоверные сокровища достались в наши руки. Взята руками детей наших великая хоругвь пророка. Бог дал нам триумф в защите Евангелия.

Из всех грудей вырвался крик, благодарственно сложили руки.

– Может ли это быть? – восклицала пани Збоинская.

– Это несомненная вешь, потому что к её величеству королеве прибыл гонец с письмом, которое король написал в палатке визиря… По всей стране бегают гонцы, все костёлы оглашаются благодарственной песней святому Амброзию; все тешатся и радуются, что нам было дано сокрушить эту мощь и нашей кровью крест Христа от поругания защитить.

Радость и воодушевление оживили всех и если бы не болезнь Янаша, мечникова побежела бы как можно быстрей к дому, чтобы узнть чего-то больше, подробней о муже, который был под боком короля.

На обратном пути мечникова была тронута вдовойне: полученной новостью и зрелищем, какое имела перед очами. Ядзя мрачная, заплаканая, молчащая, ехала, словно стядысь этого момента воодушевления у ложа больного. Мысль матери с ужасом возвращалась к этим минутам. Она почувствовала всю силу привязанности, какая проявлялась в этот решительный момент; тревожилась за будущее.

Ядзя, чуть вернувшись в гостиницу, побежала, почти престыженная, в свою боковушку и там упала на ложе, молясь и плача. Она боялась показать слёзы перед матерью.

Прежде чем наступил вечер, два раза имели новость из монастыря. Прибыл от брата Сениута и донёс, что больной проснулся и довольно долго разговаривал с Никитой, что чувствовал себя, видимо, лучше. Потом прибыл сам Никита с более весёлым лицом, объявляя также, что «паныч» теперь даже, под вечер чувствовал себя гораздо более сильным и как бы из могилы встал, так как с миром уже было попрощался навеки. Собрав для больного, что ему могло быть потребным, он выбрался к нему на ночь и собирался уже уходить, когда Ядзя тайком выбежала и шепнула ему, чтобы передал ещё привет Янашу от неё. В знак она дала ему, не зная что дать, платочек, который сняла с шеи. Никита расчувствовался, поцеловал ей руку, платок как можно заботливей спрятал и как можно быстрее удалился.

На следующее утро Сениута, проведав брата, сел на коня, дабы вернуться домой. Мечникова была неуверена, что с предпринять. Вчерашний день сделал её хмурой и задумчивой; хотела ехать и колебалась, и не смела, совсем с Ядзей не говоря ни о Янаше, ни о дальнейшей поездке. Видимо, избегала этого предмета.

* * *

Через три дня Янаш уже мог встать и самостоятельно пройтись по келье, был, однако, слабый и изменившийся до неузнаваемости. Казался значительно старше. Тяжёлая болезнь и беспокойство забрали молодость с собой. Никита сильно настаивал, чтобы Янаш, сев в карету вместе с ксендзом Жудрой, ехал в Межейевицы, где один воздух должен оздоровить. Дорога не была страшной, потому что от Старого Константинова они могли не так уж спешить, щадить уставших коней и людей. Брат аптекарь, правда, не советовал выставляться на осенний воздух, мечникова молчала, Янаш тоже.

Ядзя два раза была с матерью у больного, но, почти престыженная тем, что первый раз показала себя так неосмотрительно, была теперь более холодной и на вид равнодушной.

Спустя несколько дней потом Янаш чувствовал себя настолько сильным, что сам начал готовиться к дороге. Назначили время отъезда, один день ещё давая на отдых; наконец, после мессы по случаю отъезда, Корчак, поблагодарив отцов за их гостеприимство, собрался в местечко, где уже в готовности стояли кареты и люди. По правде говоря, он не мог ещё долго идти своей силось, не задыхаясь, но с каждым днём и часом было ему лучше. Теперь спешила неспокойная мечникова. Ежедневно приходили вести о венской нужде, а о муже спросить было не у кого. Осень была довольно сухая и ясная, поэтому и волынские дороги были не испорчены. На каждом ночлеге встречали проезжающую шляхту, которая рассказывала новые чудеса о погроме турок. Ядвизию тем развлекали, как Каменец и Подолье из рук их были вырваны; другие о суровой мести объявляли. Все, однако, согласились с тем, что одержанная победа была великой гордостью в глазах Европы и могла заново поднять славу рыцарства… О нескольких погибших под Веной уже знали, о нескольких раненых из храбрейших командирах и особах, оставшихся при короле; только о мечнике было глухо.

Ксендз Жудра повторял, что это как раз было наилучшем, что никаких новостей не имели.

Мечникова вздыхала и молилась. Так двигаясь дальше и всё ближе приближаясь к знакомым околицам, на ночлеге в Подлясье удачно наткнулись на соседа. Был им старый пан хорунжий бельский, друг мечника, фермер и великий законовед, человек добрый и известный, но ворчун и зануда, добытчик, неустанно обеспокоенный своими фольварками и делами. Хорунжий имел чрезвычайную охоту покупать земли и имущество, покупал что только мог, часто без денег, выкручиваясь по-разному, не всегда выходя счастливо, а на старые годы набрал проблем на голову огромное количество. А так как те имения были очень разбросаны, хорунжий постоянно был в дороге от одного к другому, ни за одним, видимо, уследить не в состоянии. Встретили его как раз переезжающего из Люблинского в Подляское, где закупил огромные территории болот и песков, которые ему ничего не давали. Ехал поглядеть, не сможет ли сжечь торф и перегнать его в дёготь.

Ксендз Жудра первым его увидел и узнал. Хорунжий оторвался от дорожного бигоса, за которым как раз сидел, и начал его обнимать.

– Значит, возвращаетесь? Целые! Слава Наивысшему! Уж об остальных не спрашиваю, – воскликнул он. – До нас тут какие-то страшные и глупые вести доходили.

– О, действительно, мы пережили суровые перепетии, – отозвался ксендз Жудра, – но Бог сохранил и порадовал нас vicroria, вести о которой до нас в дороге дошли. Но о мечнике до сих пор ничего не знаем.

Хорунжий почему-то закашлял, поправил ремень, потёр чуприн у.

– Не слышал ничего, – сказал он коротко, но глазми так странно повёл по ксендзу, как бы солгал, к чему не был привыкший.

– У вас нет писем? – спросил он.

– Может, в доме ждут.

Хорунжий смолчал, просил на бигос, ксендз отказался, начались рассказы. Потом старик потёр усы и собрался идти на поклон к мечниковой, но сперва поспешил что-то шепнуть людям.

Была организована беседа с пани мечниковой: об общих делах, de publicis, о соседстве, о Межейевицах. Хорунжий ручался, что почти ничего не знает, потому что постоянно на колёсах. Однако, казалось, что он как-то кусает себя за язык. Посидев какое-то время, он попрощался с соседкой и с ксендзом Жудрой пошёл в другую комнату.

Он казался капеллану каким-то странным: говорил, прерывался, начинал заново, не заканчивал – смотрел ксендзу в глаза, казалось, размышлял. Наконец он взял его под руку.

– Ксендз, – сказал он, – тут нечего наматывать хлопок. Не хочу быть послом плохих вестей, может, это есть несомненная вещь, но – чтобы мечникова insperate не доведалась – говорят, что мечник под Веной ранен. Получил пулю и то в ногу. Нога – как у Ахиллеса, так и у нас – самая опасная вещь.

Ксендз Жудра встрепенулся и заломил руки.

– Могут быть байки, – прибавил хорунжий, – но хочу, чтобы вы знали о том, дабы вас это не поразило вдруг.

Обеспокоенный капеллан молчал.

Лошади хорунжего были готовы, сел он, поэтому, и сразу тронулся в путь. Ксендз Жудра побежал к Янашу, который в дороге не только не ослаб, но чувствовал значительно лучше. Ксендз не мог удержать при себе несчастливой новости – поверил её Корчаку. Янаш как молнией был поражён. Он любил мечника как отца, почитал выше всяких слов – ослабленный, он не мог удержаться от слёз. Быстро, однако, вытерев слёзы, объявил ксендзу Жудре, что, если новость подтвердиться, он незамедлительно поедет к мечнику, хотя бы его на другом конце света искать было нужно. Перед последним ночлегом, который выпал за три мили от Межейевиц и откуда люди вперёд должны были быть высланы, и Янаш выбирался с ними, нагнал их знакомый подкоморий бжеский, Броховецкий, дальний родственник мечника, человек средних лет, большой болтун, славный оратор, галантный с дамами, которые его лет десять высмеивали. Ксендз Жудра хотел поймать его, дабы предостеречь, что мечникова ни о чём не знает, когда подкоморий подбежал к колебки и сразу начал с соболезнований.

– Пани мечникова благодетельница! Что за счастливая встреча! – воскликнул он с восхищением, уставляя в неё глаза, потому что был её великим поклонником. – Я вижу, что вас эта весть к дому гонит возвращаться, но ничего такого страшного, нет ничего страшного, а я её геройскою нахожу.

Мечникова побледнела, вытянулась.

– Говори, умоляю! Что же случилось? Я ни о чём не знаю!

Подкоморий сразу остолбенел и замолчал, но сворачивать уже было поздно. Ударил ладонью по устам.

– Вот я дал маху! – крикнул он. – Вот те на! Ничего нет! Люди болтают, якобы мечник был ранен: нет ничего определённого. Байка это, должно быть, когда пани благодетельница ничего не знает.

Мечникова заплакала, Ядзя вскрикнула, прибежали люди, Буховецкий стоял как вкопанный.

– Проклятый язык! – бормотал он. – Свербило мне плести! А это Божье наказание! Значит, никогда от этого не отучусь!

– Откуда вы это знаете? Подкоморий, милостивый государь, говори! – воскликнула мечникова.

– Бубнят все, плетут, ничего не знаю.

– Что же говорят? Смилуйся, что говорят? Какая рана?

– Якобы выстрел в ногу, но это ничего – нога… Что же нога?

– Он всегда на ноги и так жаловался, – проговорила мечникова. – О, мой Боже!

Упали тогда неожиданные проблемы на несчастную женщину. О ночёвке не было речи. Дороги, известные хорошо, позволяли ехать ночью, а ближе к утру ещё светит луна. Приказали попасть в местечко, расспрашивая Буховецкого, который постоянно жаловался на свою долгоязычность. Ксендз Жудра не признался, что о том уже знал от хорунжего. Замешательством, которое произошло по этой причине, воспользовался только Янаш, потому что в первый раз на пороге он мог приблизиться к Ядзе, в первый раз с той минуты, для него памятной, в доминиканской келье, когда голос Ядзи его заново вызвал к жизни.

– Я уже знал об этом несчастье, – сказал он, – мы услышали о нём первый раз от пана хорунжего; я спешил домой, чтобы сразу завтра выбраться в дорогу. Никакая сила задержать меня не может; я должен быть при моём благодетеле.

– Езжай! – ответила коротко Ядзя. – Почему же я не могу! Бедный отец…

– Бог даст, что это не будет так страшно, как сейчас может показаться… люди говорят…

– А, – ответила Ядзя, – я мало жила, но уже научилась тому, что всегда правда есть более страшной, чем людские предчувствия! С какой же радостью выбиралась я в эту дорогу! Какая срочность была у матушки! Кто же из нас отгадывал, что там ждало… и что вы нам спасёте жизнь, пожертвуя своей!

– Панна мечниковна, – сказал взволнованный Янаш, – вам я тоже обязан моей. Я умер, ваш голос из могилы меня вызвал.

– Потому что вы мне нужны, мой добрый брат, – сказала Ядзя. – Я одна на свете и без тебя была бы сиротой.

Янаш опустил глаза.

– Вы сиротой не будете: у вас есть родители, легко найдёте опекуна и друга… Я мог бы сказать даже, что вы его уже нашли.

Ядзя зарумянилась.

– Я знаю, о ком ты говоришь, – отозвалась она холодно, – но этот моим другом не будет никогда. Я чувствую это. У меня отвращение к нему; не могла его показать ему только, так как должна была быть благодарной.

– Позволь же мне, как брату и другу, – прервал Янаш, – принять его сторону. Я его там ближе узнал. Он мужественен, благороден, имеет доброе сердце. Происходит из прекрасного рода, ни в чём его нельзя упрекнуть; я знаю то, потому что это знают все, что он любит панну мечниковну.

Ядзя зарумянилась, как вишня; на её лице видны были нетерпение и недоумение.

– Ты на его стороне, говоришь, Янаш? – спросила она. – Ты с ним?

– Потому что мне так совесть велит, потому что я знаю, что и пани мечникова с ним, а сердце матери лучше всех чувствует.

Ядзя не дала ему докончить.

– Я его вынести не могу! – воскликнула она живо. – Ты видел, как я была к нему равнодушна, а он постоянно меня мучил. Прошу тебя, не говори мне о нём!

– А если это твоё предназначение? – спросил Янаш.

– Нет! – решительно воскликнула Ядзя. – Моим предназначением скорее будет монастырь. – Вернусь к матери настоятельнице в Люблин.

Она закрыла глаза, Янаш молчал.

– Как вы мне это говорить можете? – добавила она через мгновение. – Вы, что являетесь моим другом? Вы? А! Я этого не ожидала… Я не хочу идти замуж, – докончила она вдруг, – я пойду только за того, кого моё сердце выберет, а сердце моё уже выбрало, умею подождать.

Корчак молчал, стоя с опущенной головой. Ядзя, которая стояла на пороге, выше него, ударила его рукой по плечу.

– Слушай, а ты… сумеешь подождать?

– Я? Как это, панна Ядвига?

– Ты должен уметь ждать, быть молчаливым и терпеливым, я столько тебе хотела поведать. Понимаешь меня?

– Нет, – сказал дрожащим голосом Янаш. – Не могу понять, не смею!

– Сегодня ты для меня не очень добрый брат, – подхватила Ядвига. – Примпомни мой голос в келье, может, поймёшь.

Янашу изменил голос, он поднял голову.

– Панна мечниковна, – сказал он, сдерживаясь, – имейте милосердие ко мне, не давайте мне надежды, которой я принять не могу. Я сирота, я обязан вам всем, я слуга. Что бы люди поведали, если бы я смел?..

– Ты мне брат, друг – не слуга, – шибко начала Ядзя. – Будь терпеливым, жди и верь мне, больше ничего не хочу.

Она шибко развернулась и вбежала в гостиницу. Янаш стоял, долго не в состоянии двинуться. Его должны были позвать, когда кони будут готовы. Мечникова спешила теперь с непередаваемым нетерпением.

Уже собирались двинуться из гостиницы, когда с противоположной стороны послышались крики:

– Стой! Стой!

Повозка, выстеленная высоко, почти наехала на коней пани мечниковой. Наполовину сидел, наполовину лежал в ней мужчина средних лет. Янаш выбежал, дабы поглядеть, что было препятствием к отъезду и, приблизившись к повозке, признал ротмистра Горбовского.

– Ради Бога! Вы тут что делаете? – воскликнул он.

– А ну, еду, – ответил ротмистр, – и то на возу, потому что ходить не могу.

– Уже возвращаетесь?

– А ну, из-под этой проклятой Вены, где меня последние турки, что саблю имели, неприлично порубили; не выздоровел ещё. Должен домой возвращаться.

– Мы с паней мечниковой с Подола возвращаемся, – шибко сказал Янаш. – Ради Бога! Правда то, что мечник ранен? Знаете о том?

– Как живо, ложь, баламутство! – прервал Горбовский.

Он наклонился к уху Янаша.

– Хуже, чем ранен: в неволе! В неволе!

Корчак схватился за голову.

– Не говорите ничего мечниковой!

– Голову закрою и видеть её не хочу, потому что лгать не умею. Будь здоров!

– Не знаете, как это случилось?

– Узнаете аж гораздо раньше, оставь мой святой покой: не хочу говорить глупости, а я разное слышал.

Ротмистр велел отъехать от ворот.

Янаш, сев в карету, шепнул на ухо ксендзу Жудре:

– Или это лучше, или хуже, но наш мечник, по-видимому, не ранен, только в неволе у турка.

Тогда снова были новые причитания.

Оставив при колебке несколько человек, Янаш с капелланом поспешили вперёд к Межейевицам, чтобы хоть приказать огня зажечь и избы обогреть, а скорее, чтобы узнать что-нибудь определённое и условиться, как о том уведомить мечникову.

К полуночи заехали во двор Межейевиц, вполне тёмный. Все спали. На голос Янаша, хорошо знакомый, один из охранников сразу подбежал к подстаросте Войде, а другой начал стучать в окна охмистрины, пани Тульской, чтобы как можно быстрей встала.

Войда побежал в кожухе, который быстро набросил, одев ботинки на босы ноги, и без шапки.

– Всякий дух Бога славит! Янаш! – воскликнул он. – А пани?

– Через час, не дольше, будет. Что слышно о пане?

– Ничего не знаете? – спросил Войда.

– Скорее, хуже, чем ничего, потому что плохие вести. Ранен, в неволе…

– Ну, да, в неволе, – сказал Войда. – Есть письма к мечниковой. Пишут, что король готов взамен него отдать самых лучших пленников, но нужно, чтобы туда кто-нибудь к лагерю поехал.

– Тогда я! Хоть завтра! – воскликнул Янаш. – Нечего таиться перед пани. По всей видимости, неволя лучше, чем рана.

Войда покрутил головой.

– Обе плохого стоят…

Тульская бежала к крыльцу отворять дверь. Проснулись люди, зажгли свет.

Не было времени вдаваться в долгий разговор: весь двор разбежался, готовясь к приёму любимой госпожи. Её прибытие выжило из глаз слёзы, потому что напоминало о бедном мечнике, которого встретила такая жестокая судьба.

Ксендз Жудра пошёл в свою холодную комнатку, в которой ему слуга только разжигал огонь. Янаш отдыхал у Тульской, которая его пригласила, чтобы у неё отогрелся. Так ожидали пани мечникову, которая прибыла через несколько часов, когда уже весь двор был собран на крыльце.

Когда на крыльце она всех оглядела и убедилась, что здоровы и живы, только тогда она вошла на порог, взяв из кропильницы святой воды, с молитвой на устах. Войда и Тульская шли за ней.

Всё было в порядке, дом улыбался, как раньше, но воспоминание о счастливых минутах, в нём пережитых, отравила мысль о мечнике. Она не смела спрашивать о нём; огляделась, словно искала глазами того, которого ей не хватало.

– Ваша милость, пане Войда, вы должны иметь ведомость о пане, – сказала дрожащим голосом мечникова.

– Так точно, ясно пани.

– Говори, прошу: у меня есть мужество, нет необходимости меня жалеть и хочу, чтобы меня не жалели. Повелеваю говорить всю правду.

– Я не смел бы её перед вами скрывать, – сказал Войда. – Пан мечник в плену у турка.

– В плену! Дорогой Иисусе! И ранен?

– Нет, здоров. Пацук был вместе с ясно паном взят и убежал: он самый лучший сумеет дать отчёт.

– Он здесь? – спросила мечниковна.

– Здесь, но мы велели ему временно не показываться, пока пани не изволила бы позвать.

– Пусть подойдёт! Пусть немедленно придёт! – произнесла пани Збоинская. – Хочу знать всё.

Пацук был слугой при мечнике; парень благоразумный, но простой. Чуть только за ним послали, он сразу явился – ещё в той порванной одежде, в какой вырвался из турецких рук.

Жалость брала смотреть на него, так нездорово и измученно выглядел. Подошедши, он упал к ногам мечниковой, сразу заговорить не в состоянии, заливался слезами, но когда ему приказали говорить, начал сразу, вытерев слёзы и восстанавливая самообладание.

– После этих всех побед и несчастий, – сказал он, – какие мы узнали под этой наказанной Веной, где нас так приняли, что и неприятелю не желать лучше, его величество король и мы с ним пошли добывать проклятые Парканы. Пусть об этом уже кто-нибудь другой рассказывает: достаточно было беды; но мы на своём поставили и снова немцам замок отдали… Сила говорит. Пан мечник, несмотря на эти неудобства, ба, и такую часто пору, что собаку на двор бы не выгнал, был здоров и весел. Душа радовалась, глядя на него, потому что он над всем смеялся, хотя бы беда была самая большая. Не раз его величество король лежал без шатра, а что говорить о нас. Мы не раз сухим хлебом делились: хорошо, когда и тот был… Сразу под Парканами, когда уже их взяли, однажды, воротившись вечером в шатёр, пан мечник, говорит мне: «Пацук, как кажется, пора собираться в дорогу; с письмами к королеве поеду, а, может, удасться и в Межейевицы заскочить». Моё сердце даже закипело от радости. Мы начали складывать вещи, хотя их было немного, потому что мы ехали налегке. На следующий день письма уже были готовы. Пан мечник, я и Дубский пустились в дорогу. Ещё по королевскому приказу он должен был осмотреть оба поля битвы под Парканами, потому что там была жестокая резня и лежало много трупов, и замки в Парканах и Остригонии или как там это лихо называлось. Мы поехали вдоль немецкого лагеря, так как водой в лодке обогнуть замок было невозможно, так трупы завалили реку; мы двинулись в Коморн. А до этого Коморна ни пан, ни мы дороги не зали. Пан смеялся: «Дорога? На конце языка!» Было, по-видимому, не далее пяти миль – но кто его знал, как скоро мы туда попадём? Мы ехали над Дунаем, рекой, которая там течёт. Присоединилось к нам несколько десятков немцев, которые тоже направлялись в ту сторону; казалось, что лучше быть не может. Мечник подшучивал над немцами, а про турка никкто и не думал, хотя их там всегда много из челяди маячило. Так на несчастье мы едем, пока не видим перед нами группу людей в белых плащах. Было их, может, полтораста. Пан мечник говорит: «Это императорские хорваты, я с ними поговорю и информацию достану». Он сдавил коня, а мы за ним. Те бездельники в белых плащах смотрят на нас и стоят как мраморные, не двигаются. Мы были от них в каких-нибудь тридцати шагах, когда, гляжу, вдруг достали сабли и как на нас бросяться со страшной стремительностью! Коней уж не удержать было, не развернуть, потому что быстро летели. Мы огляделись, когда они сели нам на шею. Немцы, что с нами были, дали огня. Меня сразу один повалил на землю, я был в крови, из моих рук вылетела сабля. Мечник сидел на вороном жеребце, имел ещё время развернуться и предпочёл бы, может, уйти, когда бы в стремительности немец, который за ним летел, конём его и себя не ударил, так, что вороной и пан пали на землю. Мечник сразу вскочил и хотел обороняться, но его опоясали вокруг. Смотрю, один подаёт ему руку: защищаться не было способа. Меня другой схватил за воротник и тянет. Так мы несчастно попали в неволю. Но оттого, что пана мечника старший турок взял и много, видно, себе за него обещал, мягко с ним обошлись. Что с нами было и что на нас обрушилось, говорить не хочу… Было нас, собранных невольников, особенно немцев, около двадцати. Под вечер нас выстроили посередине, стража с дедами вокруг, и так пешком мы должны были идти в замок, который они там занимали. Речку, что его окружала, мы должны были пройти пешком. Перед воротами турки дали огня из пистолетов, потому что у них такой обычай, когда с пленниками возвращаются. Уже поздней ночью впусили нас внутрь. Турок было полно. Начали нас водить от одного к другому, а каждый по очереди тряс, обыскивая, было ли что с собой, даже в ботинках. Несмотря на великое несчастье, мечник был такого великого сердца, что я никогда не видел его таким спокойным. Взяли у него часы на цепочке, перстень, кошелёк – всё. От Анаша до Каиваша водили, выпытывая через переводчиков, которые там были, беглых венгров и предателей, но мечник ничего говорить не хотел; из нас двоих ни один не имел, что им сказать. Так началось наше несчастье. Нас заперли при дозоре для завтрашней работы; хотели и пана запрячь в неё, но он прямо поведал, что к ней не был привыкшим. Плохой едой нужно было обходиться. Сказать, что очень над нами издевались, не могу. Через два или три дня и мы, и пан мечник тем, кто нас взял, были препровождены к старшему, которого там зовут пашёй. В первой избе приказали нам снять обувь, потому что это у них уважение: голова накрыта, а ноги босые. Тогда нас ввели в другую комнау, пол которой был покрыт ковром, вышитым из кусочков. Паша сидел на возвышении, обложенный подушками, в углу, между двумя окнами, а постлание под ним красное и кругом подушки. Над ним висела сабля и бунчук из конского хвоста, красный… Тут только заново начался допрос: где? как? что? Но мечник мало что хотел говорить и оставили его в покое. Позволили ему сесть на землю и того, то они там пьют, принесли в чашке… Рассмотрев всех пленников, господина и меня отослал паша своему сыну в город. Тут уже держали нас, как Бог дал, не много заботясь, только бы жили, для выкупа. Днём со слугами, а на ночь…

Тут Пацук немного заколебался.

– На ночь нас закрывали в подземелье, мне и колодки на ноги надевали.

– А мечник? – спросила дрожащим голосом пани Збоинская.

– Не смели ему их класть, – сказал слуга. – Беды и голод, и нужду мы испытали великую; только мечник один не терял ни хорошего расположения духа, ни мужества. Меня уже достало это до смерти. Если бы на пана не смотрел и в нём упрёка не видел, думаю, что я землю бы уже грыз… однажды, когда мы так сидели наверху в комнате, а служба порасходилась, потому что при ней говорить было небезопасно, оттого, что некоторые из них понимали что-то из нашего языка, говорит пан мечник мне: «Пацук, я тебя узнать не могу. В перину не прятался, а стонешь и киснешь хуже, чем я. Ну, тогда иди отсюда к чёрту!» «Вольные шутки ясного пана» – сказал я. – «Не в шутку тебе это говорю; ты мог бы и сам быть вольным и мне сделать услугу, потому что люди через тебя доведались бы, где я есть и что со мной делается». – «А как же отсюда убежать?!» – спросил я. – «Желание только и мысль. – сказал пан. – Я бы давно это учинил, но немного староват… Ты молодой и найдёшь способ отсюда вырваться. Одежду и так дали тебе, что по ней не узнают. Нескольким словам научился от них. Подумай только!» – Вот эти панские слова привели к результату; принялся с этого дня думать, каким способом ускользнуть. Не очень также они за нами, а скорее, за мечником, ради выкупа присматривали. В подземелье, в котором они нас закрывали на ночь, я начал копать. Я имел отдельный угол. Утром выносил землю, которую ночью выгребал руками, а яму кирпичами закладывал. Копая целую неделю, я только почувствовл, что мне немного осталось, чтобы выбраться на волю. Яма была такая, что силой и мощью я едва мог протиснуться. Дом стоял на пожарище, неподалёку от замка. Однажды я сказал пану: «Завтра иду; что пан прикажет?» – «Гм, – сказал мечник, – другого распоряжения не даю», – прошу прощения, ясно пани, но это собственные слова господина, – «Не будь глупцом и не дай поймать себя, скажи, что меня турки тут держат, а найдётся кто, пусть меня обменяет или выкупит». – Поцеловал я руку пана, он перекрестил меня. Ночью, когда все спали, я влез в яму, ещё её за собой закрыл и очутился на дворе. Пешком убегать не было возможности, должен был искать коня. Я знал, где была конюшня, потому что каждый день должен был коней им чистить; я вошёл в неё и, уже не ища седла, едва наложив узду, шагом выехал из города. Бог наградил их слепотой, что меня не увидели. Я пустился на счастливый жребий, если конь вырвется. Утром я был в саду в Германии. Тут меня проводили, слишком оглядывая как редкость, а так как конь был, хотя я его в потёмках брал, самый лучший, сразу у меня там его немецкий полковник присвоил себе. Счастье, что и меня вместе с ним друзья не взяли в неволю. Встретил наших панов, которым я всё рассказал, а с фурами прибыл в Краков. Оттуда уже пешком.

Слушали Пацука, не прерывая.

– Его величество король уже знает обо всём, – прибавил он в итоге, – и дал своё слово, что хотя бы десять самых лучших пленников пришлось отдать, пана мечника заменой получит без выкупа.

– И с выкупом не будет трудно, – воскликнула мечникова. – Но кем же воспользоваться?

Выступил Янаш.

– Я должен и обязан ехать: либо неволю с паном разделить и в ней ему служить, либо его из неё освободить. Я поклялся в этом себе.

Мечникова взглянула на него.

– Хороший из тебя ребёнок, – сказала она, – но ты знаешь, на что нарываешься?

– Сдаётся мне, что при Божьей помощи справлюсь, – отозвался Корчак. – Где-нибудь его величество король найдётся, или в поле, или на возвращении, сначала я должен ехать к королю, потом туда, где пан мечник, хотя бы…

Он неокончил, Збоинская плакала.

– Если бы я не была женщиной, пошла бы сама… Езжай, ваша милость! Отдохни сейчас и наберись сил! Поговорим об этом завтра.

– Я бы и дня не хотел откладывать, – отозвался Янаш, – думая о той неволе, всех жестокостей которой Пацук, наверное, нам рассказать не мог. Каждый час дорог, зачем откладывать? Великое время!

Мечникова задумалась.

– Завтра, – сказала она, – или, скорее, сегодня, потому что, если не ошибаюсь, уже светает. Иди, отдохни, я помолюсь и поразмыслим, что надлежит делать.

Действительно, светало, когда, наконец, Янаш пошёл в своё прежнее жилище, но тут об отдыхе нечего было и думать; нужно было готовиться к другому путешествию, более тяжёлому, чем первое. Войда, который его отвёл, Пацук, Никита, все сошли к нему поговорить, повздыхать и доведаться одни от других, те о Падолье, другие о мечнике. Не заметили, когда в окнах засветился белый день, часовенный колокол созывал на святую утреннюю мессу. Ксендз Жудра уже был в ризнице, весь двор, множество людей из деревни, челядь, чиншовники, смотрители, всевозможная служба сбежалась приветствовать пани мечникову.

Наконец она вышла в чёрном платье, но смерившаяся и мужественная, ведя за собой дочку. Необъяснимая какая-то надежда вступила в её сердце. Слово короля Яна было заверением свободы, следовало только ускорить её и отправить кого-нибудь в лагерь, а никто, кроме Корчака, более подхощяим быть не мог. Посмотрела на него издалека: он был похудевшим, измученным, но на бледном лицо носил выражение такой энергии и мужества, она так хорошо его знала, что никому, поэтому, доверять, ни в чьём рвении быть более уверенной не могла.

– Во имя Бога, пусть едет, – сказала она в духе, – и то хорошо, что от Ядзи отдалится и что у девушке выйдет из головы привязанность к нему. Может, также там его мечник где-нибудь хорошо поместит. Желаю для него всяческого добра… только уж в Межейевицах дольше его держать нельзя. Свет широкий, хлопец достойный, приданое найдётся. Бог его благословит, а у меня из сердца великая тяжесть спадёт. Засим, пусть едет, – добавила мечникова, – так лучше.

* * *

Таким образом, едва переждав один день в Межейевицах, Янаш выбрался сразу в дорогу. Дали ему Пацука, заново его одев, и двух людей, так как мечникова должна была из денег, отрытых в Гродке, дать на случай выкупа пять тысяч червонных золотых. Была это значительная сумма, но знали, что турки за некоторых и по десять требовали, угрожая, что им головы поснимают, ежели этих денег не получат. Мечникова же для быстрого освобождения мужа из неволи, не только готова была отдать всё, что было приготовлено в доме, но продать всё до последней ложки, а хотя бы имущество заложить. Поэтому не хотела, чтобы возвращались за деньгами и дала их, дабы были под рукой.

Поскольку точно не знали, где находился король, а зимой должен был вернуться в Краков, где его уже ожидала королева, Янаш собирался ехать в Краков, ища там возможности попасть в Венгрию, где турки было отступили и замки держались.

Утром этого дня ксендз Жудра отправил мессу по случаю поездки и выкупа мечника, после чего Янаш пошёл попрощаться с госпожой, перед которой на коленях просил благословения на дорогу, потому что нельзя было знать в это время, какая судьба ждёт человека в путешествии и делах с неверными, которые не привыкли сдерживать слова.

Из глаз пани мечниковой побежали слёзы, потому была привязана к Янашу почти как к ребёнку, который воспитывался на её глазах. Обняла его, взволнованная, за голову и благословила. Ядзя стояла в стороне; он подошёл к ней, целуя её руку, а девушка имела столько сил над собой, что не показала свои чувства. Сказала только:

– Возвращайся к нам здоровым, с отцом, будем за вас молиться и ждать.

Голос её задрожал, она закрыла глаза, пожала Янашу руку и отвернулась. Вышел Янаш во двор, где все ещё хотели с ним попрощаться и обнять, потому что любим был двором и не один плакал, видя, что бледный, с едва зажившими ранами пускался в такую опасную дорогу. Дали кованый экипаж, крепкий для вещей и денег; в него сели двое хорошо вооружённых людей, Янаш же, как всегда, так и теперь, оседлал коня, Пацук был с ним. Навязывался Никита, но тому и отдохнуть следовало, и мечникова в нём также нуждалась в доме.

Зима уже объявила о себе, поэтому дороги не были хорошими, воздух острый и дни короткие – таким образом, путешествие проходило нелегко. Прибыв в Краков, Корчак узнал, что короля ожидали, но его там ещё не было, поэтому, пользуясь возможностью, по той причине, что туда должен был отправиться шляхтич Кожуховский с письмами от королевы и хорошим конвоем, немного отдохнув, двинулся с ним вместе. А было это очень счастливым для него, так так как при этом после нашлись люди отлично осведомлённые о дорогах, хитрые и умеющие вести некоторым бездорожьем, где мало с кем можно было встретиться, потому что в те времена должны были бояться не одного турка, но бродяг и венгерских беглецов, грабящих на свою руку, имперских хорватов и всякого люда, что пользовались войной для беззаконий. В дороге они всё-таки избежали опасности и почти чудом застали короля при осаде Зечина, маленького поселения с замчиком, окружённого водой и стенами, в котором турки защищались со значительным отрядом.

Под вечер прибыв в лагерь, Янаш воспользовался приобретённым в дороге Кожуховским, чтобы себе сразу у короля выпросить аудиенцию, не откладывая и минуты. Впустили Кожуховского с письмами от королевы, а через час потом, когда король прочитал письма, потому что сразу на них набросился как очень голодный до новостей, пришёл за Янашом слуга, дабы мог представиться.

Королевский шатёр был огромный как самая большая усадьба и очень красивый и удобный. Всё из узорчатой турецкой материи, подбитой сукном, с шёлковыми лентами и длинными портьерами, а стены разделены комнатами. Мог бы в нём заблудиться тот, кто не знал дороги, но слуги вели и, подняв портьеры, впустили Янаша вовнутрь. Первый раз собираясь глядеть на королевское величие, немного встревоженный Янаш остановился сразу у портьеры, делая поклон и не скоро смея поднять глаза.

Только спустя мгновение, услышав голос, он обратил внимание на то место, из которого он исходил. Круглая, обширная, вся обитая кармазиновым сукном с золотыми галлонами комната находилась в середине шатра и была выстелена толстыми коврами. На круглом столе, обтянутом макатой, горели две свечи и ещё лежали письма, только что отброшенные. Король сидел на раскладном стуле с шёлковой тесьмой, в кожушке из сони, одетом на жупан, руки на коленях, лицо ясное и спокойное. Уже был значительно располневший, но, несмотря на это, крепкий и сильный. Великой своей важностью он произвёл впечатление на прибывших, но не мог Корчак задержаться в духе от мысли, что он скорее выглядел богатым шляхтичем, чем героем. Великая простота и доброта затмевали королевский блеск. Там было довольно шляхетского высокомерия, но мягкого и милостивого. Он посмотрел на Янаша и вздохнул.

– Ваша милость, вы посланы мечниковой Збоинской! Милый пане, хотя вы молчите, как бы упрёк мне привезли, что до сих моего доброго приятеля и товарища из этих поганых рук избавить не мог – но, пожалуй, Бог не милостив, мы должны его вскоре достать.

– Наияснейший пане, – признёс Янаш, – пани мечникова к стопам вашего королевского величества кланяется и просит только о помощи и посредничесте, хотя бы пришлось заплатить выкуп!

– Упаси Бог! – прервал король. – У меня в плену довольно схваченных пашей, дам, сколько захочу, лишь бы к соглашению с ними прийти! Но с порочным народом этим нужно знать, как вести себя, чем человек больше настаивает, тем больше создаёт трудностей и цену поднимают. Всё-таки они уже дали мне слово и договор подписали, что мечника выдадут – им сдалось ещё торговаться, чтобы больше содрать.

– Если бы милость вашего королевского величества облегчила мне доступ к моему пану, я бы уж и один.

Король Ян рассмеялся.

– Добрые намерения, ваша милость, – сказал он, – как вас зовут?

– Корчак, – ответил Яаш.

– Добрые намерения, господин Корчак, но больше горячего сердца, чем знания о том, что здесь происходит. Тут и опытные не справляются – что же новый человек. Дело с язычниками.

Король вздохнул.

– Подождите день, у меня есть кое-какая задумка.

– У меня есть с собой, наияснейший пане, пять тысяч дукатов на выкуп, боюсь за них. Ваше королевское величество позволит, чтобы я их сложил в панскую кассу.

Король пожал плечами и покрутил усы.

– Вы без необходимости их везли, потому что мы его, даст Бог, без денег достанем. Понимаю нетерпение пани мечниковой.

– А! Наияснейший пане, если бы я только смог туда попасть!.. – сказал Янаш.

– Мы пошлём в Неухасель, где бедняга сидит, тогда присоединишься, – ответил король через мгновение, – но предупредить сам должен, что мечник там покорную принял натуру, чтобы его не грабили, и не рад, чтобы очень им занимались.

Затем подходящий за приказами Денгофф прервал разговор. Король встал и, приблизившись к Янашу, похлопал его по плечу.

– Будь в хорошем настроении и без меня с преждевременным рвением не вырывайся, чтобы мне и мечнику дела не испортил.

И, посмотрев на Янаша, добавил:

– Видный из тебя хлоп, и на солдата бы сгодился, но что же это ты такой худой?

– Болезнь, наияснейший пане, а сначала ещё тяжкие приключения с татарами, какие мы с мечниковой на Подолье узнали, отняли моё здоровье!

– А какие дела вы могли иметь с татарами?

– Осадили наш замок, тогда мы с несколькими десятками должны были противостоять их тысячам.

– Ну, и что же? Отстояли?

– Мы держались, пока было можно, хотя нижний замок уже взяли, пока полковник Дуленба на помощь не приехал.

– Мечникова имеет настоящее несчастье от этих неверных, – прибавил король, – но это скоро кончится и мы выгоним их раз и навсегда из Европы, а наше Подолье вернём. Amen, – договорил король.

Янаш поцеловал его руку и отошёл. В лагере, хотя знакомых найти было нелегко, приятели сразу навязались – и забрали Корчака, потому что каждый был жаден до новостей из Польши.

Войско, видно, было очень утомлено походом и угнетёно постоянными перестрелками, но в нём царил дух и неизмерная охота. Шатры и возы были полны самой разнообразной добычи. За бесценок продавали самые необычные вещи, с которыми не знали, что делать, потому что увезти их с собой было невозможно. Похудевшие, загорелые, замерзшие, оборванные, часто голодные рыцари смеялись, весёлостью добавляя, когда чего не хватало. Янаш в этот вечер наслушался историй, которых на протяжении всей жизни не забыл. Сами герои их рассказывали, не ища из них похвалы.

Назавтра намеревались предпринять штурм Зечина, в стенах которого открыли пролом, наскоро забитый кольями и землёй. Чуть свет двинулись из лагеря, а Корчак, не в состоянии удержаться, напросился быть добровольцем в кавалерии. Скоро, однако, бросив коня, вместе с другими, достав саблю, побежал на штурм, который предприняли с двух сторон. Почти одним из первых, несмотря на град пуль, он попал к воротам, под которые уже хотели подложить петарду, дабы их подпалить и сокрушить, когда прижатые турки и с той стороны, и через пролом стиснутые пехотой регимента Денгоффа, вывесили белую хоругвь.

Сам король стоял на коне неподалёку, когда Денгофф с Агой Чорбадзим начал вести переговоры. Решили отпустить их живыми на свободу без оружия и багажа. Янаш возвращался из своей экспедиции мимо того места, на котором стоял король. Собеский его сразу узнал и кивнул, чтобы приблизился.

– Храброе сердце, – воскликнул он, смеясь, – таких люблю. Вчера с дороги, а сегодня добровольцем пошёл.

Янаш был легко поцарапан в руку.

– Я хотел также иметь счастье под приказами короля пролить капельку крови за святую веру.

Король кивнул головой и покрутил ус.

– Что же ты там слышал? Денгофф их, вижу, отпускает вольно?

Турки в эти минуты начали вытекать из ворот; проходя мимо короля, подъбежал Денгофф.

– Не может этого быть, – воскликнул Ян, – чтобы я их всех отпустил свободно, когда они мне мечника держат, несмотря на обещание. Агу с сыном и самых главных задержать.

Вступил дух в Корчака, видя, как король помнил о Збоинской. Напрасно турки просили, умояли и уговаривали – не помогло ничего. Янашу сразу пришла в голову мысль воспользоваться этими задержанными в неволю, и когда занимали Зечин, через Кожуховского начал упрашивать, чтобы ему позволили ехать с двумя турками и требовать выдачи мечника взамен на Агу, его сына и взятых главнейших командиров.

Сначала король сопротивлялся, желая назначить кого-нибудь другого, потом, добавив венгра, разрешил, едущим с ними туркам через переводчика объявляя, что если у послов хоть волос с головы упадёт, пленных также покарает смертью.

Так, попрощавшись с королём и выслушав много поучений и предостережений, как нужно было себя вести, Янаш в этот день, ближе к вечеру, пустился в опасную дорогу.

Добавленные турки, хотя вели себя покойно, ехали молча и, видимо, гневом на гяуров охваченные. Их взор, физиономия и тихое бормотание ничего хорошего не предвещали. Венгр молчал, Янаш доверил себя Божьей опеке, повторяя себе одно, что будь что будет, мечника освободить должен, хотя бы сам должен был там пасть.

На второй день вечером показался замок, захваченный турками, и пепелище около него, и тот каменный дом, в котором у сына Аги мечник был в плену. Сначала, однако, проводники вынудили венгра и Янаша идти в замок к паше. Когда подошли к воротам, а из отряды заметили своих, которые вели двух христиан, думая, что это были пленники, очень обрадовались. Вскоре, однако, их радость прошла, когда прибывшие начали рассказывать, что Зечин был взят. Великая ярость охватила их, в замке началось сильное оживление, а стоящие во дворе среди угрожающей толпы могли бы пасть жертвой, если бы проводники не объявили, что им говорил король и как должны были поклясться в безопасности послов. Прошёл добрый час, прежде чем в замке немного успокоилось, и их пропустили к паше. Венгр тут был главным, так как мог говорить по-турецки. Янаш шёл за ним.

Ввели их в ту комнату, которую описывал Пацук, и застали в ней снова пашу с трубкой, на подушках, с саблей и бунчуком, висящими над головой. Человек был старый, с длинной бородой, с чётками в одной руке, с ногами, подложнными под себя. Глаза были налиты от гнева кровью. Едва вошли и венгр начал говорить, паша закричал с угрозами, что полякам за всё заплатят, что стократ большее войско тянется и камень на камне не оставят. Венгр его спокойно слушал, пока вся злость того не вырвалась, только после этого он спокойно сказал:

– Мы не напрасно сюда пришли, чтобы слушать эти обещания. Знаете, что случилось. Король, требует своего слугу, который у вас в неволе сидит. Вы поклялись его выдать и задержали, поэтому он взял ваших главнейших: Агу-Чёрбаджего и его сына, и держать их будет, пока не выдадите того, за которым мы сюда прибыли.

– У меня королевского слуги нет, потому что я его сыну даровал, – сказал паша, – с ним о выкупе и договаривайтесь.

– Не о выкупе мы сюда пришли договариваться, а об обмене.

Король вам даёт больше, чем золото – нужных вам и мужественных ваших командиров.

Паша смолчал.

– Мы их и так вернём, – обронил он, – а этого должны выкупить!

Янаш, не понимая, как обстояло дело, вмешиваться не мог – упросил, однако же, венгра, чтобы устроил ему свидание с мечником. Нетерпеливо ждал Корчак, к какому результату придёт разговор и эта болтовня турка с венгром, о которой знал только то, что сильно спорили. Наконец венгр ему отвечал, что, если хочет, завтра может провести день с мечником, так как теперь была уже ночь и пленники заперты в темницах.

Турки, прибывшие с ними, видно, должны были рассказать паше, что короля очень волновало освобождение своего слуги, потому что он заверил, что его иначе не даст, как за десять тысяч штук золота.

На том в этот вечер и кончилось.

Паша немного остыл и отправил их на ночлег в замок под стражей. Дали им отдельную комнату, холодную, в которой рогожи и войлока было столько, что на них можно было переспать. Таким образом, они легли, а сон их не очень брал, потому что слышали рассказы турков, что с ними прибыли, и гневные крики, которые их сопровождали.

Чуть свет в замке начали просыпаться и двигаться, а Янашу уже было срочно идти искать и увидеть мечника; поэтому как можно скорей требовал проводника, и наконец допросился, таким образом, чауш из замка повёл его в то пепелище к видимому издалека каменному дому.

Там уже со вчерашнего дня, наверное, знали о послах, потому что Янашу показали помещение узников. Некоторые из них в плохой одежде подметали перед конюшней, во дворе и у ворот, но мечника среди них не было.

Увидев Янаша и думая, что прибыл новый пленник, несколько товарищей с интересом сбежались к нему. Уже по их лицам и фигуре он мог догадаться каким найдёт мечника. Начал о нём спрашивать. Показали ему верхнюю комнату, а Курчаба, шляхтич, который на ногах имел цепи, а в руках метлу, сказал:

– Э! Мечнику ещё как-то так везёт, потому что за него много золота ожидают. Хоть скрывал себя. Пронюхали, что это не такая, как мы, нищета. Но зато его нелегко отпустят, когда нас двоих отдали бы, наверно, за одного доброго коня, если бы им его кто-нибудь привёл.

Не желая завязывать дальнейшего разговора, Янаш поспешил на верх.

С бьющимся сердцем он отворил двери.

В бедном кубраке, подпоясанный крайкой, в какой-то такой плохой обуви, спиной к двери на подстилке из войлока сидел мечник и грустно смотрел в окно. Хотя так жестоко изменённого бедностью, Янаш его узнал.

Не скоро задумчивый пленник повернул голову, но, заметив в дверях лицо, которое не мог себе объяснить, и до того похудевшее и уставшее, испуганный, перекрестился.

Как на радугу, смотрел он, молчащий, на Корчака, когда тот, плача, бросился к его ногам. Только тогда, подняв вверх руки, воскликнул:

– Янаш! Ты? Откуда же взялся?

– Специально прибыл, пане, за вами, для вашего освобождения.

– Из дома? Прямо?

– Да.

– Жена, Ядзя? Говори!

– Все здоровы.

– Слава Богу! – вздохнул мечник.

– Но ты как с креста снятый.

– Болел.

Замолчали.

– Как дорога прошла?

– Хорошо, хорошо, – воскликнул Янаш, не желая рассказом его тревожить. – Тут же по возвращению выслала меня дамы в лагерь, а его величество король разрешил сюда приехать. Агу, его сына и тридцать самых главных задержал он, чтобы на вас обменять.

– Добрый король.

– Я привёз пять тыся дукатов.

– Гм? Откуда?

– В Гродке сундук нашли.

Мечник задвигался.

– Ни гроша этим убийцам не дам. Молчи и этого мне не говори. Достаточно меня измучили, но я крепче их. Вот, видишь, ничего о мной не сделалось, привык к их хлебу. Аппетит имею, какого никогда не было… насмехаюсь над ними.

Янаш начал целовать его руки.

– Они должны меня отпустить, а денег не увидят!

Вдруг, словно выходя из задумчивости, мечник вставил:

– Буланая кобыла ожеребилась?

Янаш остолбенел.

– Да, – буркнул он.

– Я говорил, что жеребёнок будет, не правда ли?

На самом деле Корчак ни о чём не знал, но подтвердил.

Старик обнял его за голову.

– Ты думаешь, – отозвался он, – что это хорошее настроение для твоего приёма я добыл из запаса? Как живо! У меня оно постоянно и над турками насмехаюсь. Они в ярости, а я смеюсь. Я так воспользовался неволей, что совсем неплохо их собачий язык подучил и мог бы на худой конец быть переводчиком.

У Янаша собирались слёзы, а старик смеялся. Взаправду, неволя сильно отражалась на его лице, но глаза смеялись, как всегда. Он начал обо всём расспрашивать.

Тем для повести хватало, но Корчак только то мог ему донести, что не принесло бы напрасной тревоги, поэтому обманывал и по-разному выкручивался, особенно о всём путешествии в Подолье и смолчав о пережитых приключениях.

Незаметно пролетали часы.

– Пане, – отозвался Янаш, – венгр там договаривается о вашем избавлении, но турки упираются. У меня есть другая мысль. Если паша примет, я останусь заложником за вас; дело только в том, чтобы они меня приняли.

Мечник рассмеялся.

– Не возьмут тебя, худой ты, – сказал он, – а у них худой, мужчина или женщина, ничего не стоит. Ты слишком молод, чтобы со мной поменяться.

– Если речь речь о работе невольника, то молодой лучше!

– У них речь не о работе, а о деньгах. Нет! Нет! – сказал мечник. – Мы тут, может, если венгр ничем не поможет, что-нибудь другое придумаем. У тебя есть деньги?

– Всю сумму я оставил в королевских руках, потому что опасно было её с собой брать, а в мешке около ста червонных золотых найдётся.

Говоря это, Янаш достал дорожную сумку и положил её на стол.

Мечник посмотрел на неё и спрятал.

– Пойдём на двор, потому что я тут говорить боюсь, – шепнул он.

Спустились тогда по лестнице на каменный двор, по которому они одни начали прохаживаться. Мечник показал дверь в подземелье.

– Посмотри-ка, с позволения, свиней бы в нём не закрыли, а нас там на ночь запирают, да ещё окованных или в дыбах. А знаешь? Иногда так спится, что лучше нельзя. Человек ко всему может привыкнуть. Приказали мне в начале коней чистить, но сразу заметили, что это не моя вещь, и оставили в покое. С метлой ещё как-то так…

Нас стережёт здесь, – шепнул он наконец, – вцелом неплохой человек, – он обосурманенный словак и купить его можно, и похитить. Очень мне хочется эту фиглю им сделать.

– Но когда и так можно быть свободным? Зачем же подвергаться опасности? – сказал Янаш. – Венгр договаривается, а двух Агов…

Мечник покачал головой.

– Посмотрим, – закочил он. – Меня уже в конце концов эта неволя доела, я тоскую по дому: довольно этого.

Около полудня пришёл венгр, но с мрачным лицом.

– Ну что? – сросил мечник.

– Хотят выкуп – не обмен, – отозвался посол.

– Дьявола съедят! Гроша не дам! – воскликнул мечник.

– Пани мечникова велела мне сказать, – вставил Янаш, – что деньги есть и готова собрать не десять, но двадцать тысяч, чтобы вы были как можно скорее свободны.

– Разве мне тут так плохо? Ни один доктор так бы меня от тучности не вылечил, как эти басурмане. Чистая выгода! Лишился живота. А ну, за лечение им платить не думаю. Возвращайтесь к королю и скажите, что я тут себе посижу.

Он искоса посмотрел на Янаша.

– Ежели пана мечника не освобожу, – молвил Корчак, – я с ним останусь.

– Зачем? Чтобы ты меня объедал? Они тебя даром кормить не будут.

– Еду я найду, а послужу, по крайней мере.

– Когда мне теперь без слуги так хорошо, я бы никогда его не имел. Нежиться не думаю. Ты мне над ушами чирикать будешь. Езжай в Межейевицы, кланяйся им всем и скажи, что я, при милости Божьей, сам вскоре туда надеюсь воротиться. Пусть Войда пшеницу молотит.

– Я без пана мечника не поеду, – решительно изрёк Янаш.

Збоинский смотрел ему в глаза.

– Ей-богу, бей меня, пан, или убей – не двинусь отсюда.

– Тогда они тебя выгонят, а не то в неволю запишут, – рассмеялся мечник. – Ибо этим героизмом проблем мне только прибавишь.

Янаш смолчал.

– Что же будет? – спросил венгр.

– Скажи паше, что я голый, денег не имею, а король таких слуг, как я, сотнями считает, если бы их должен был тысячами оплачивать, не осталось бы ему на рубашку. Как хочет. Турки пойдут в Жолкву валы насыпать, а я буду тут дворы подметать.

Всё послеобедье ушло на переговорах, венгр пошёл к паше, который упёрся и требовал всё большей суммы. Мечник хотел, чтобы Янаш возвращался; тот остался при своём. Отложили, поэтому, переговоры до завтра, когда наступил вечер и, приказав Янашу остаться в стороне, мечник пошёл о чём-то договариваться со смотрителем. Долго шептались. Корчак имел время присмотреться к человеку, а тот обосурманенный словак произвёл на него неприятное и отвратительное впечатление. Был это мужчина огромного роста, жёлтый, вытянутого лица, большого носа, маленьких глаз, чёрных и быстрых, неспокойных черт. Со всего его лица смотрела фальш.

– Я добился у смотрителя, – отозвлся мечник, – что нам обоим на сегодняшнюю ночь даст отдельную комнату и от цепей на руках меня освободит. Проговорим с тобой эти часы, потому что есть ещё и о чём спросить и что рассказать.

Он искоса посмотрел на Янаша, как-то значительно. По глазам тот мог догадаться, что мечник на что-то решился.

– Чем чёрт не шутит, – шепнул он, – если бы также Пацук мог быть более разумным и счастливым, чем я? А то бы уж стыдиться нужно!

Они вместе вошли в избу.

– Слушай, Янаш, то быдло спит, как убитое, вокруг дома снаружи никакой стражи нет, что, если мы также сбежим? Вот тогда мы им фиглю устроим. Ни Аги, ни денег.

– На милость Божью! – воскликнул Янаш. – Мой пане! Опасно! Нас могут схватить, могут…

– Всё могут, застрелить и убить, – отпарировал мечник, – но поэтому нужно осмелиться и испробовать счастья. Я мог от любой шальной пули погибнуть на войне. Ускользнём, вот увидешь! Всё-таки ты не струсишь?

– Но я за себя не имею ни малейшего опасения! – сказал Янаш.

– А я за себя, – добавил мечник, – я Божьей Метери Ченстоховской молился по этому поводу… Один или с Пацуком я не решился бы, с тобой – смело!

Напрасны были просьбы Янаша и замечания. Мечник стоял при своём.

Венгру они с вечера дали знать, чтобы, если хочет, возвращался к себе, хотя бы сию минуту.

Впрочем, следует признать, что о нём мечник вовсе не заботился.

– Если бы basam teremtete посидел тут на моём месте, как русский, месяц, тогда его лихо не возьмёт. Его легче освободят, нежели меня.

На ночь они закрылись в предназначенной им комнате. Словак принёс лампу, приготовили немного мяса, сухого хлеба и воды. Мечник весело принялся за этот ужин.

– В Межейевицах, – отозвался он, – бывали лучше ужины: крупнички с полугуской, пальцы оближешь! Каша с беконом! Зразы! Тут какие-то объедки дают. Бог соблаговолит знать, из чего и из кого, заместо венгрина воду, заплесневелый хлеб, и вкус имеет какой-то необычный. Что это за мастера, бедность и голод! Гм! Гм!

Беспокойный Янаш не ел ничего и молчал.

Мечник, послужив себе для этого ужина пальцами, помыл руки и начал думать об одежде, о побеге. Корчак только убедился, что побег был решён неизменно и что мечника ничто уже отвести от этой мысли не могло. Ждал только подходящего часа.

– Плохо, что у нас на двоих одна сабля, – сказал старик, – но этому никак не помочь.

Янаш не спешил отдавать свою, потому что ещё хоть слабую имел надежду, что мечника остановит. Ночь была очень тёмная и довольно ветренная. Это казалось благоприятствует побегу. Ветер стучал в окна и ставни так, что, кроме этого свиста и шума, мало что можно было услышать. С полуночи мечник одежду, какая только была у него, одел на себя. Янаш набросил ему на плечи свой плащ, но он этого не принял, под видом, что плащ будет ему помехой. Из порванного в полосы ковра скрутили верёвку, которой было нужно не много, чтобы достать до земли.

– Выбраться отсюда, – сказал мечник, – не искусство, но это только меньшая половина работы, а достать коней и убежать играет главную роль.

Янаш ещё раз бросился ему в ноги, умоляя, чтобы оставил эту мысль; тот обнимал его, молчал, но своё делал дальше.

– Вперёд не вырывайся, иди за мной и будь послушным, не требуй большего. Голову не терять. Молчать.

Говоря это, старик перекрестился, открыл окно, потихоньку спустил для пробы верёвку, обвил руки и, прежде чем Янаш последним усилием желая его ещё задержать, смог подхватить, был уже на окне и на верёвке.

Корчаку оставалось только одно: идти за ним. Не имел времени хорошо ухватиться руками за верёвку, поэтому, спустился, содрав кожу, чего поначалу не почувствовал.

Мечник стоял уже внизу на мусоре в темноте и вёл. При доме был сколоченный на скорую руку сарай, в котором стояли кони Аги. Попасть в него снаружи было иначе нельзя, только вырывая доски, которые представляли стены. Мечник старательно взялся за это, а Янаш начал ему шибко помогать, потому что раз уж решились, нужно было довести намерение до результата. Плохое строение оказывало не много сопротивления. Мечник попал в конюшню без великого труда и схатил одну из лошадей, которую подал Янаш, на другую вскочил сам в сарае, и выехали из него быстрее, чем можно было ожидать.

До сих пор всё шло так счастливо, что в Янаша вступил дух. Оба сидели на добрых конях без сёдел, а знали уже из опыта Пацука, что бегство было возможным, так как отдалённость от польского лагеря не была очень великой. Они двинулись с места уже тогда, когда за ними во дворе слышались возгласы, крики и шум, которые тут же распространились по всему зданию. Мечник пришпорил коня, Янаш, решив ехать за ним, достал саблю, которую имел у пояса, стегнул ей плашмя коня – начали шибко удирать. Ночь была ужасающе черна, но Збоинский за всё время своего пребывания имел ловкость хорошо рассмотреть околицы, направил, поэтому, коня в сторону, где дорога была наиболее гладкой и проще вела к цели. Янаш тут же ехал за ним. Сзади доходили до них крики и ропот.

Было очевидно, что турки заметили побег и должны были пуститься за ними погоню. Но они могли выбрать другую дорогу и не настигнуть их, потому что было время отдалиться. Коней, однако, нужно было бить, так как из конюшни им не очень хотелось выходить, чувствовали как бы врага на себе, гневались и сопротивлялись, непослушные.

Скакали они так среди темноты, отдаляясь всё больше от замка, когда Янаш услышал за собой стук копыт. Он очевидно приближался.

– Пане, – воскликнул он, – за нами погоня… уходите, я их задержу, если догонят.

Мечник не услышал уже ответа и конь его живей понёс вперёд. Затем погоня послышалась так близко, что уйти от неё было уже невозможно. Он чувствовал за собой сопение коней и проклятия достигающих татар. Конь Янаша начал замедлять бег, мечника не было видно. Таким образом, Корчак взялся за саблю. Турок сидел уже у него на шее, в темноте напрасно свистнула сабля, они скрестили клинки.

Янаш почувствовал боль в плече, с двух сторон окружили его турки; конь и он с ним вместе упали на землю. Он вовсе о себе не думал, смотрел, что могло стать с мечником. Но среди суматохи, какая завязалась среди погони, которая его настигла, казалось, что он имел время уйти незамеченным.

Схватив и тут же связав ему руки, не обращая внимания на раны, турки, награждая его ударами, поскакали обратно к дому Аги. Тут все были на ногах, готовые к приёму несчастного. Мечник так долго сидел в неволе спокойный, что Янашу приписывали побуждение к побегу и помощь в нём. Поэтому над ним издевались как над виновником.

Хотели его сперва обезглавить без дальнейшего рассматривания дела, пришла потом рассудительность, и, закованного в кандалы, его заперли в отдельную влажную темницу, в которую стекала вода и в которой даже камня не было, чтобы можно было сухо сесть.

Янаш не понимал языка; на всякий крик и руганье не отвечал ничего, стоял, терпеливо снося удары и крики. Сразу дали знать в замке, где ночевал венгр, чтобы и того как соучастника заключить тюрьму.

С этим, однако, не прошло легко, потому что он припомнил им месть, какую обещал король, если бы у кого-нибудь упал с головы волос.

– Несколько дней подождут, – сказал он, – а если не вернутся, головы турецкие падут.

Таким образом, поставили при нём на ночь стражу и так протянулось до утра. Утром привели его к паше, который уже о новом приключении был осведомлён и Янаша также в кандалах приказал привести. Турки уже, поначалу схватив его, обобрали до рубашки, забрали одежду, деньги, саблю и дали только старые лохмотья для переодевания. Из темницы в замок был отрезок дороги по болоту, который Янаш преодолел, путаясь в цепях на босых ногах, но без признака малейшего страха и боли. Его физиономия и это молчание произвели впечатление даже на турок.

Когда их привели, паша ёрзал от ярости на своих подушках и снова грозил смертью. Приказал венгру расспросить пленника о побеге, но Янаш сразу отпарировал только, что ему нечего сказать, а сделать с ним могут что хотят, потому что он в их власти. Венгр, поэтому должен был объяснять и за себя, и за него. Остановились на том, что Корчака паша решил задержать и ни за что его выдать не хотел, а венгра рад не рад отпустил, требуя от него выдачи пленённых в Зечине, за которых Янаш отвечал головой. Когда их потом одновременно вывели, Корчак приблизился к венгру и просил его только, чтобы объявил королю о его судьбе. Казалось, что мечник, уходя ночью, должен был добраться до немецкого или польского лагеря, потому что о его захвате никакой ведомости не было. Это порадовало Янаша, который уже совсем ни на раны, ни на тяжкую неволю не жаловался.

В действительности была она сверх всяких слов тяжёлой и безжалостной. Словак-ренегат, все слуги и молодой Ага мстили ему за потерю коня, так как другой пал от раны, нанесённой ему палашом по голове, и обходились с ним как с обречённым на смерть. Еду бросали ему как собаке и такую, которой едва для поддержания жизни могло хватить, на ночь закрывали в том же подземелье, а кандалы снимали только тогда, когда под присмотром должен был работать – чистить конюшни и двор. Незнание языка избавляло его от неприятности, какую испытал бы, непрестанно слыша брань и издевательства. В таком положении единственным спасением есть немое терпение, спокойное, каменное. Гнев тешит мучителей и насыщает, железное равнодушие избавляет их от удовольствия и плода мучения. В итоге они утомляются, видя, что не сломят. Янаш имел столько силы, что ни на что не жаловался, ни о чём не просил и даже глаз не поднял к палачам. Нечем ему было перевязать рану, она высохла на зимнем воздухе и заживала сама. Он терпел голод, жажду, работу, мокрую берлогу ночью, а когда словак над ним насмехался, опускал голову и, казалось, что его не слушает и не слышит. Это удивляло турков.

Все неудобства, которые должны были при морозном воздухе добить больного, дивным образом укрепили его только. Видя его работающего в кандалах на дворе, турки, приходящие к Аги, бросали ему милостыню. Сначала Янаш не брал её, в конце концов милосердие диких показалось ему человеческим чувством, гнушаться которым он не видел нужды. Эти грошики позволяли ему купить немного лучшей еды и перевязать тряпками раны.

Он был уверен, что мечник и король будут стараться о нём; но что стало со стариком, доведаться было невозможно, из лагеря также ни одна весть не приходила.

Турки, казалось, были безразличны к нему, словак только ему объявил, что сгниёт в тюрьме или пойдёт закованный на галеры.

Видя его таким выносливым, ценили его как невольника и скот для работы.

Прошло несколько дней, неделя и другая: никто не появился. Однажды словак только, выгоняя его на работу, сказал, что Агу и забранных за мечника людей в Зечине выдали, но паша его освободить не думает без отдельного выкупа, такого, какой мог бы получить за мечника.

Наступающая зима прервала немного войну, но неволю сделало ещё более несносной. Особенно ночи, без одежды, в холодном подземелье, на влажном полу были ужасными. Немного выклянченной соломы служило постелью и одеялом.

Наконец турки, когда морозы крепчали, пожалели страдающего человека и на ночлег пригнали его в нижнюю комнату, где холод был менее донимающим. Кандалы, которые сперва въедались в руку, намылили кожу и сделали себе затвердевшее углубление, в котором боль была уже менее донимающая.

Польских пленников, по большей части раненых, было в замке предостаточно, но с ними Янаш никаких отношений не имел – не посылали его туда никогда.

Только через три недели после побега мечника отец Аги подарил ему снова пленника поляка, которого привели для помощи в работе около дома. Был это тяжело раненый шляхтич, товарищ панцерного знака, некий Збилутовский, житель Кракова, огромный парень, но нуждой и неволей измученный и доведённый до крайности. Когда он первый раз показался на дворе и они взглянули друг другу в глаза, они поняли, что были одного рода и народа. Збилутовский спросил его, откуда он.

– Из Люблинского.

– А я из-под Кракова.

– Как же здесь оказались?

– Сам им в руки попал, – сказал Янаш, – но моего пана и благодетеля имел счастье спасти.

– Я слышал о том, – отозвался Збилутовский. – По-видимому, мы оба помрём тут у них. Меня выкупить некому, заменить скорее забудут, чем будут помнить – а ну, воля Божья. Ваши тоже что-то освобождать не спешат.

Это было утешение – иметь с кем поговорить и вместе спастись. Збилутовский сносил неволю также с великим терпением, хотя оставил жену, только год назад с ней обвенчавшись, и детей.

Когда он о них вспоминал, слёзы сами текли из глаз, незамеченные; вытирал их и молчал.

– Солдату жениться и счастья выпрашивать не следует, – шептал он, – человек от этого смягчается, а нам нужна стальная закалка.

С утра они должны были чистить коней, приносить воды, сеять ячмень, подметать конюшни, также дворы и сени. Все домашние дела, даже ношение дерева на плечах турки складывали на них. Словак, когда ему приходила фантазия, стегал без причины плетью пока не шла кровь, и смеялся.

Вечером запирали их в нижней комнате, в которой совсем не зажигали света; накладывали дыбы и цепи.

Сон не раз было нужно долго ждать, говорили, поэтому, потихоньку, поскольку громко нельзя было. Янаш рассказал Збилутовскому всю свою историю, тот также исповедал свою долю и недолю. Человек был уже значительно старше Янаша и помнил множество вещей. Когда не стало собственных, развлекались повестями о чужих судьбах, для того чтобы забыть настоящее.

Однажды, когда они так беседовали, Збилутовский, который был ходячей шляхетской генеалогией, так как знал все дома и их связи по всей Речи Посполитой, припоминал, что Корчаков знал в Сандомирском; особенно одного славного скупердяя и сутягу, которому дали прозвище Шкварка, потому что хлебом и салом жил весь круглый год, только во время поста вместо него использовал масло для хлеба.

О том Корчаке слышал что-то и Янаш, зная, что было какое-то родство между ними, но когда его родители умерли и его объявили сиротой – тот отвечал, что госпиталя не имеет. Никогда уже потом о нём не узнавал и забыл вовсе. Промелькнуло это воспоминание вместе с другими и больше о том речи не было.

Ближе к празднику Рождества среди турок начали ходить вести, что султан Кара-Мустафа своего зятя за несчастную экспедицию, в которой он погубил столько людей и такой позор на хоругвь пророка навёл, покарал смертью, согласно их обычаю. Послал ему письмо и шёлковый шнур, которым его удушили. Говорили также о страшной силе, с весной имеющую вылиться на христианские страны.

Из лагерей и от короля ничего ещё слышно не было. Янаш удивлялся этому равнодушию, но наконец свыкся, усомнившись уже в возможности освобождения. Ему объявили, что его собираются отправить в Стамбул. Трудно было ожидать такого великого выкупа, который требовал Ага. Удивило его, однако, то, что в последнее время с ним начали обходиться достаточно относительно, и когда однажды он приболел, ему даже позволили лежать в более тёплой комнате. В итоге словак проболтался, что уже три раза приезжали, давая взамен его более десяти турков, но Ага, чем больше на том настаивали, тем выше поднимал цену.

– Ваша милость, вы ещё как-то так выберетесь, – говорил Збилутовский, – но я должен тут сгинуть, а так как душа твёрдо сидит в теле, будут эти долгие муки. Лишь бы человек молитвы не забыл и в быдло не превратился.

Тем временем случилось то, чего менее всего ожидали: однажды утром вытащили Збилутовского из избы и объявили ему, что его должны обменять. Он счачала не мог понять своего счастью, так неожиданно оно пришло, потом остолбенел, наконец, совсем обезумел. Янаш имел только время попрощаться с ним, просить его, чтобы о нём сообщил, что он жив, потому что турки временами пускали различные вести, и что терпеливо будет ждать, покамест не придёт к нему очередь выбраться из неволи.

Остался Янаш снова один и с двойной работой, так как падала на него за обоих. Снова миновали недели и месяцы. Время было к весне, когда Ага, прибыв раз из замка, приказал позвать к себе узника.

Этот молодой турок, которого до сих пор Янаш видел издалека, был безжалостен к своим людям и пленникам. Корчак весьма удивился, когда ему приказали идти к нему, потому что никакой вины не чувствовал. За время пребывания он немного научился их языку, мог кое-что понять и без переводчика, но словак, который с ним шёл, должен был служить переводчиком.

Когда его ввели в комнату и он встал у порога, турок долго чёрными глазами всматривался в него и изучал; наконец начал его спрашивать, с клятвой пророку Христу (как выражался), кто он был в действительности и какие имел средства для выкупа.

– Совсем никаких не имею, – ответил Янаш, – я сирота, бедный и, кроме милости пана, у которого я служил, ничего больше у меня нет.

Турок воскликнул, что этого не может быть, что о нём делали старания, что он, должно быть, из значительной семьи.

– Если бы так было, вы давно бы получили выкуп. Не в состоянии ничего больше из него добыть, отвели его обратно в избу. Словак, обхождение которого с пленником кое-как изменилось, сказал ему на ухо, что прислали кого-то насчёт обмена и выкупа и что за него сына какого-то паши пожертвовали, а Ага ещё требовал тысячу дукатов.

До вечера ничего не изменилось; немного надежды вступило в Янаша, но когда ничего допоздна не дождался, вздохнул и лёг на соломе, не думая больше об этом.

На следующее утро в тот час, когда обычно его гнали на работу, никто не пришёл. Только немного позже словак отворил дверь и Янаш увидел того самого венгра, с которым прибыл первый раз, улыбающего ему издалека.

– Слава Богу, вы живы, – отозвался он, – потому что я думал, что вас давно на этом свете нет. Турки при обмене, видно, подозревая, что вы нечто больше стоите, чем другие, говорили, что вы умерли.

Почти не веря своим ушам, Янаш встал, а словак также снял с него кандалы и отпустил. К молодому Аге не было причины идти, но в замок к отцу его ещё проводили, где оба угощались кофием, и венгр сразу купил у солдат одежду, по той причине, что Янаш был ужасно оборван и весь в лохмотьях. Едва одевшись, он хотел спешить благодарить Бога за свободу – но и коня ещё достать было нужно и венгру надобно было других достать из неволи.

Так их собралось, поляков и немцев, до десятка – и в весёлом товариществе, все благодаря Бога, поспешили в Коморн.

Янаш, в котором жизнь наполовину погасла среди той нужды, конца которой разглядеть не мог, постепенно размечтался, начинал думать и строить планы будущего. Возвращались надежды и грустные думы. Были они иного типа, чем то, что он испытал в неволе. Там он с трудом влачил жизнь из обязанностей, теперь приходила снова борьба с сердцем и судьбой, на вид более лёгкая, а на самом деле более суровая, оттого, что боли никто не видеть, не подозревать не мог.

В дороге все его товарищи, когда уже освободились из турецкого господства, показывали весёлость, идущую почти до безумия, он один был грустен. Поэтому его упрекали, что Господу Богу за милость благодарным быть не умел. Молчал он также, как в неволе, когда его стегал кнутом надсмотрщик.

В пути горстка товарищей не спеша рассеялась по свету, так что едва вчетвером достигли Кракова.

Венгр сказал Янашу, что особенно королю он был обязан своим освобождением, таким образом, следовало упасть ему в ноги и благодарить.

Но в этой странном платье, которое купил венгр, полутурецком-полувенгерском, как было показаться в замке? Денег для покупки иной одежды он не имел. В действительности, по тогдашним обычаям, возвращающиеся из ясыра, кто в чём был, шли в костёл и его величеству королю, некоторые даже неся кандалы, если могли их забрать с собой. Янаш, цепь, которую носил на руках, получил в подарок от словака и хотел её в часовне в Межейевицах повесить.

Въехав в город, который по случаю пребывания короля и королевы был полнёхонек людей, Янаш, как заблудившийся, искал квартиры, где бы мог очиститься и отдохнуть, когда, спешившись и ведя его за собой, почуствовал, что ему кто-то положил на шею руку и начал его целовать.

Он вдруг обернулся и заметил до неузнаваемости изменившегося Збилутовского. Отъелся на краковском хлебе, посветлел и порумянил, а красивый наряд делал его новым человеком.

– Как я счастлив! – крикнул во весь голос Збилутовский. – Я здесь с женой и ребёнком с неделю. Как заново возвращённый к жизни, радуюсь, наслаждаюсь и никогда мне так не был по вкусу мир, как сейчас, когда я, попрощавшись с ним, вернулся к нему обратно. Пусть же с тобой поделюсь счастьем, товарищ недоли.

Они начали друг друга обнимать на улице, пока их не окружили любопытствующие. По одежде Янаша можно было понять, что он ехал из неволи.

– Заезжай в мою гостиницу, – воскликнул Збилутовский, – жёнка постарается, чтобы голодным не был.

Схватил его тогда за руку и повёл как своего.

– А хочешь, – сказал через минуту шляхтич, – то познакомлю тебя ещё со Шкваркой Корчаком, ведь он здесь, я видел его. Стал похож на костлявого деда, так постарел, кашляет, одышку имеет или что…

– Бог с ним! Ни он, ни его одышка меня не интересует! – отозвался Корчак.

Так розговаривая, они добрались до гостиницы. Он была не особенная, но для Янаша комната, а для коня желоб нашлись. Не давая отдышаться Корчаку, Збилутовский проводил его к жене, которой много о нём рассказывал. Женщина была молодая и скромная, с сыночком на руках. Того отдала сразу мужу, чтобы он развлекался его усами, а сама пошла думать о еде.

Так счастливо Янаш, который боялся остаться тут без знакомых и помощи, нашёл её в Збилутовском, желанную и сердечную.

Рад был что-нибудь узнать о мечнике, но шляхтич ему в этом послужить не мог. Остаток дня ушёл на отдых и воспоминания о неволе. Спустились и другие любопытные и проговорили до ночи. На следующий день начал Янаш крутиться, дабы попасть к королю в замок и достать информацию о мечнике. Все советовали ему идти так, в чём был, что также Корчак и сделал. Но попасть к королю в замок было нелегко, потому что весь Божий день дворы были полны сенаторами, духовенством, иностранцами, военными, толпами всякого вида и языка. поэтому Янаш доложил о себе, как возвратившийся из неволи, и ждал.

Было с ним немногим более десяти освобождённых, поэтому, Собеский их вместе до целования руки допустил. Он имел настоящую гетманскую память, ибо кого раз увидит, особенно в поле и войске, черты его тут же запоминал, а часто и фамилию.

Заметив Янаша, он встал и долго думал. Ударил себя в лоб.

– Где я вашу милость видел? – отозвался он.

– Под Зечином, наисветслейший пане, когда я с выкупом за мечника Збоинского прибыл.

– Уже знаю. Да, – сказал Собеский, но лицо его покрылось облаком, – и оба с мечником красиво себя вписали как два вертопраха. Что же ваша милость не остановили старого, он чуть жизнью не поплатился?

– Я невиновен, наияснейший пане, – отозвался Янаш, – мечника никакая сила не остановит, когда на него такая минута придёт.

– Я его знаю, сие правда, – сказал король, – и вы отбыли хорошее покаяние. Турки выдавали вас за умершего при обмене, а потом на выкуп посадили, а всё-таки как-то удалось.

– Я прибыл к стопам вашего королевского величества благодарить.

– Слава Богу, слава Богу и Бога благодари, не меня. Мечник вас уже вроде бы оплакал, так как ему донесли, что вы умерли. Обрадуется, когда живым увидит.

Король смотрел на него.

– Ну, выглядишь как возвращающийся из неволи, отдохни тут, – сказал он, – а имеешь какой грош за душой или нет?

Янаш смолчал.

– Несомненно, как турецкий святой из Турции возвращаешься, – добавил он, смеясь, и сразу обратился к стоящему за ним маршалку двора:

– Велите ему отсчитать двадцать червонных золотых, а я с мечником рассчитаюсь.

Янаш поклонился.

– Я бы не хотел здесь отдыхать, – произнёс он, – и просил бы, чтобы мог сразу ехать.

– Ну, тогда езжай, а мечнику скажи, пусть поправится и если он сколько-нибудь ко мне расположен, должен снова идти со мной. А ваша милость? – спросил Собеский.

– Если бы пан мечник согласился, я считал бы себя счастливым, когда бы ваше королевское величество позволило меня взять под свою хоругвь, хотя бы в иностранный авторамент, ибо, как сирота, отряда не имею, с кем идти.

– Это тебе даже следует, – отозвался король, – потому что на турках нужно реванш взять за то, что от них натерпелись. Езжай-ка, езжай, а когда поткрепишься, и место тебе найдётся.

Король дал ему руку для поцелуя и на том аудиенция окончилась. Выходящему Янашу маршалок дал двадцать дукатов; Янаш вышел из замка уже только думая, как бы скорее добраться до Межейевиц.

Прежде чем отправился в замок, он зашёл утром в костёл; стало быть, не оставалось ничего, только спешить в гостиницу, попрощаться со Збилутовским и думать об экипаже, по той причине, что на коне ослабевший Янаш так измучился от тряски, что на нём уже путешествия отбывать не мог. Итак, он пошёл прямо к Збилутовским. Едва он показался в дверях, выглянув из другой комнаты, товарищ воскликнул:

– Вот и он!

А затем выглянула седая голова и всё в морщинках лицо сгорбленного незнакомого человека. Старик был какой-то жалкий, покорный, убогий, в потрёпанном и залежалом длинном контуше, который раньше был сделан на фигуру лучшей полноты, потому что он на нём висел, как на колышке. Маленькими прижмуренными глазами, нахмурив лоб, он долго всматривался в прибывшего. Збилутовский смеялся.

– Узнаёте друг друга, ибо это одна кровь, вы оба Корчаки.

Только теперь Янаш догадался, что это был тот славный Шкварка, который некогда отказал ему в приюте, зарекаясь, что у него госпиталя нет.

Поэтому издалека он ему очень поклонился и не думал навязываться. Шкварка же, расставив обе руки, подошёл к нему с чрезмерной нежностью обнимать, говоря шепелявым и тоненьким голоском:

– Дорогой! Корчак! Боже мой, наша кровь, из неволи! Из турецкой! Дай обнять тебя, мой голубок!

Янаш дал обнять себя, поцеловал его в плечо, уже почувствовал несвежесть контуша, но затем отступил. Старый Корчак сел и как на радугу смотрел на него прижмуренными глазами, повторяя: «Голубочек!»

– Пан Корчак, – рассмеялся Збилутовский, – очень хотел вас повидать. Ведь вы кровные.

– Думаю, что далёкие, – отпарировал Янаш.

– Далёкие или не так уж, голубок мой, – сказал старик, – твой дед был Фабиан, а с моим отцом Себастианом рождены были, да, дорогой мой. Нам в семье всегда несчастливилось. Воля Божья, кого любит Бог, тому крест посылает, да, мой голубок! Ваш отец всё потерял, мой также; я не имел ничего, вышел в свет в залатаной рубашке.

– Но вы зато замечательное наследство приобрели, – сказал Збилутовский.

Старик потряс руками.

– Я? Кто это вам сказал? Несчастье! Долгое, бедное! Неурожай, процесс, адвокаты; последний грош патрону высосал из кармана. Я – бедняк!

Он взглянул на Янаша, который не говорил ничего. Ему было важно думать о путешествии, но Збилутовский без обеда отпустить не хотел. Миска с крупником уже шла на стол. Неожиданные гости делали приём немного трудным, нашлись какие-то тарелки, но ложек не хватало.

Оказалось, что старый Корчак, бывшим обычаем, запазухой имел дорожную ложку, которую некогда всегда возили с собой, потому что шляхтич без сабли, ножа, ложки и трута не выходил. Для Янаша нож одолжили у хозяина и, смеясь, сели к столу и припоминая, как жили и кормились у Аги.

Пани Збилутовская слушала, вздыхая, и поцеловала мужа за то, что столько вытерпел. Корчак вздыхал над несчастьями двух пленников, но ел неумеренно и жадно и глаз с Янаша не спуская.

Полевка и жареное мясо составляли весь обед, зелёненькая буталка стояла на столе, чтобы было чем запивать. И это старичок попробовал и как-то у него после неё глаза раскрылись – потому что сначала как крот смотрел – и на устах собиралась улыбка.

– Хотя это невежливо, едва отерев уста, я прощаюсь с милостивыми хозяевами, – сказал, вставая, Янаш, – но кому в дорогу, тому время.

Говоря это, он поцеловал руку хозяйки, щёки товарища, маленького мальчика в лоб, низко поклонился Корчаку и хотел выходить, когда старик быстро начал искать шапку и контуш и вместе с ним поспешно выбрался на порог. Это был неожиданный и не слишком желанный товарищ для Янаша. За порогом он схватил его за руку.

– Ты где живёшь, дорогой? – спросил он. – Я бы хотел словечком с тобой перемолвиться.

Они остановились перед дверями комнатки, Корчак вошёл.

– Чего это ты, голубок, так спешишь? – шепнул он, оглядываясь. – Я… я хотел бы тебя узнать лучше и ещё полюбить. Потому что и так люблю, как свою кровь.

Он огляделся и ещё снизил голос.

– Я бедный, это правда, – говорил он далее, – страшно бедный. Съели меня окончательно адвокаты, но что-то там есть! После моей смерти что-то янашлось бы. Детей у меня нет, мой Стефус на шестом годике, бедняжка, скончался. Я состарился, я одряхлел, глаза не служат, одышка мучает.

Он посмотрел на Янаша, который спокойно молчал, и взял его за руку.

– Если бы ты мне хотел служить и помогать, и отдаться мне полностью, гм? Там бы что-то нашлось! Уже никого не имею.

– Я всем обязан мечнику, – прервал Янаш.

– А что тебе мечник даст? – воскликнул Корчак. – Удода на костёле? У меня всегда там что-то позже нашлось бы. Уж с этой бедностью и голодом нужно бы смириться, потому что у меня в доме худо! Но… – он снова посмотрел в глаза Янашу. – Гм? Голубок! Что скажешь?

– Благодарю вас, благодетель, за ваши добрые соображения, – ответствовал Янаш. – Без какой-либо даже надежды и награды готов вам служить, но я годен только к рыцарскому ремесл у.

– Прекрасное ремесло, – шикнул старик, – шишки в награду. А что после этого, ваша милость? На старость под костёлом сидеть? Зачем тебе это?

– Пан мечник воспитал меня как собственного ребёнка, я слушаюсь его, как отца, без него собой не распоряжаюсь, – отозвался Янаш, – вот и его величество король обещал мне место в своём полку.

Корчак пожал плечами.

– Но потому что ты, голубок, ничего не знаешь, – это так говориться propter invidiam, что ничего нет. Я там великих вещей не имею, но всегда что-то есть. Неприглядный кусочек земли… если бы ты его очистил…

У Янаша не было времени.

– Извини меня, пан благодетель, – сказал он, – на законника не родился и не учился.

– О, я тебе говорю, не зарекайся, сердечко моё, не плюй в воду, подумай. Я подожду. Я еду домой, пиши мне на Сандомир в Мациенчин. Понимаешь, голубок? В Мациенчин? Уж только до Сандомира, а там меня знают.

Он начал сильно обнимать Янаша и наконец вышел.

Этого же дня Корчак нанял коня и перед ночью уже отправился в дорогу.

* * *

В Межейевицкой усадьбе по поводу запуст (карнавала) (Масленицы) был великий съезд.

Так говорили, хотя привезённые скрипачи и приглашённые гости под тем предлогом были одновременно созваны паном мечником, чтобы свидетельствовали о популярности и богатстве его дома в глазах каштеляница Яблоновского.

Направляясь из Подола к родителям на Русь, каштеляниц как-то так решил принести почтение пани мечниковой.

Попал тут на великую радость по поводу освобождения и возвращения самого мечника, который уже несколько недель был дома; и на грусть вместе, хотя тот отделывался молчанием, потому что пришла весть из Кракова, что Янаш, который освободил своего пана и добродетеля, пал жертвой своей преданности.

Мечник чрезвычайно сильно это почувствовал. В течении нескольких дней он ходил как осоловелый, вздыхая и вытирая слёзы, потому что очень любил парня. Ядзя заболела потом и неделю была в опасности, а, встав с ложа, не могла ещё прийти в себя. Оба родителя старались ласками вернуть ребёнка к жизни. Она грустно им улыбалась, не говорила ничего, но ходила как тень и страшно изменилась лицом.

Одна мечникова знала причину этой грусти ребёнка, но даже перед мужем не говорила об этом, перед дочкой делала вид, что ни о чём не догадывается, перед собой не скрывала, что Бог, зовя за собой Янаша, от великого беспокойства её избавил. Молилась за его душу и признавала в том Божье Провидение.

Поэтому была уверена, что Ядзя переболеет, перегрустит и забудет.

А когда среди этой заботы о единственной дочери неожиданно подъехал каштеляниц, о котором она много рассказывала мужу, неизмерно обрадовалась, будучи уверенной, что это развлечёт доч к у.

Не был пан мечник склонен к тому, чтобы праздничной колигацией поднимать свой дом, несколько иначе, однако, чем жена, на это смотрел.

– Моя жена, моя панна, – говорил он жене, – прекрасное это имя и дом великий, и владения обширные, но я бы предпочёл ребёнка отдать шляхтичу, тогда бы её там уважали, а в панском доме всегда будет казаться, что мне милость оказали. Между тем мечник Збоинский, simplex servus Dei, ни в чьей милости не нуждается, а панна мечниковна имеет такой кусок хлеба в запасе, что себе может выбирать мужа, какого захочет!

– Но может ли выбрать кого-нибудь лучше него? – говорила мечникова. – Парень как кукла, придворный, солдат, храбрый, благородный.

– Та, та, та, – прервал Збоинский, – несомненно, несомненно, но я бы такого простого предпочёл шляхтича, чтобы от него хоть немного чесноком слышно было, потому что я в мускус не верю, а от того мускусом смердит.

От ведомости о прибытии каштеляница Ядзя побледнела и так испугалась, что мать её почти в сознание должна была приводить и, видя тревогу, успокоила тем, что никто никогда на свете её принуждать не будет. Она со слезами поцеловала руку матери и дала себя уговорить выйти к нему, но такая испуганная, бледная, холодная, что каштеляниц, который был очень весел, от этой картины, как убитый, повесил голову.

Не такого приветствия он ожидал. Первого дня он прибизился к ней несколько раз, но едва словечко из её уст выпросил. Мать удвоила на это любезности и отец был также очень сердечным.

Поскольку подобало принимать каштеляница и были как раз запусты, мечник послал за соседями, прося на сладкий хворост с тем, что будут скрипки.

Хотя дом был богатый, каких мало, и в нём не хватало, пожалуй, птичьего молока, однако, кроме музыки, много мелких вещей должны были приказать привезти из местечка. Было это в запустную неделю; послали Никиту, чтобы заказал капеллу (музыкантов), еврейскую, так как другой не знали, и за разными ингредиентами домашней аптечки, потому только, если бы, упаси Бог, чего-нибудь не хватило. Никита, который со времени, как пришла новость о смерти Янаша, ходил грустный, как по брату, постоянно говоря об этом дорогом паныче, поехал с радостью, что не будет сидеть в городе, где всё ему напоминало Корчака. Они с Ядзей сильнее всех переживали смерть Янаша, а однажды мечниковна даже сказала ему потихоньку:

– Мой добрый Никита! По-видимому, только мы двое жалеем об это человеке, который за нас отдал жизнь.

Все о нём жалели, никто, может быть, больше чем мечник, но тот не привык по себе показывать страдания – держал их запертыми внутри.

Никита на малых одноконных санях ближе к вечеру доехал до местечка. Здесь, как то обычно у нас бывало, каждая усадьба имела свою гостиницу, в которую её люди заезжали и владелец которой был одновременно фактором и уполномоченным пана. Едва он поставил коня и вошёл в избу, подошёл Маерек расспросить, зачем, для чего приехал и не будет ли нужно его посредничество. Он, естественно, узнал, кто был в усадьбе, какие гости были приглашены и что из этого получится.

– Э! – сказал в итоге Никита. – Всё напрасно, панна за него не пойдёт, я знаю, что не пойдёт!

– Ну! А почему?

– Потому что не хочет.

– А почему не хочет? – спросил еврей.

– Потому что он ей не понравился, и не спрашивай меня больше. Пошли за Квинтой, за музыкой, и за всем.

Квинтой прозвали виртуоза, который одновременно вёл оркестр ногой, а рукой на скрипках играл первый голос. Группа была самородной, что-то наподобие венгерских, по памяти играющая всё, но с неизмерным запалом и вдохновением, иногда, под хорошее настроение, – с безумием. Счастьем, Квинта ещё заказан не был. Никита, избавившись от этого наиважнейшего дела, сел у стола, подпёршись обеими локтями, когда среди сумрака заметил сани, как раз въезжающие во двор гостиницы. На них сидел кто-то – рассмотреть он не мог – рукой указывающий на дом Маерка.

Его немного запорошил снег и прибывший отрехнулся от него в сенях, отворив дверь, вошёл в избу. Никита сидел прямо против входа и, подняв глаза, открыл рот, задвигался, встал со стула и наконец крикнул:

– Всякий дух Бога славит!

– А! Никита! – отпарировал как раз прибывший Янаш.

– Паныч! Живой! Мой пан! – начал бегать Никита и бросился ему в колени. – Милосердный Иисус! Это вы!

Это сердечное приветствие растрогало Янаша, который обнял парня, не в состоянии произнести слова.

Затем подбежал Маерек, жена его, дети. Все знали о смерти Янаша и остолбенели, видя его живым. Шум, выкрики послышались в корчме.

Из тысячи вопросов Янаш едва мог ответить на пятый из десяти. Никита путался, болтал, смеялся, подскакивал, шалел. Янаш также улыбался, хоть грустно.

– Все здоровы? Что у вас делается? Что с мечником?

Не было конца рассказам. Лошади, на которых Янаш прибыл, были очень уставшими, дальше идти уже не могли, не имел, поэтому, намерения на ночь остановиться в Межейевицах. Никита также хотел было остаться ночевать здесь, но изменил план.

– Паныч, ты так хочешь упасть, как с неба, без объявления, это не может быть, – отозвался он. – Лучше будет, если я немного приготовлю. Больная папинка, господин недавно после болезни, когда вы так покажетесь, нет, это будет плохо. Я на всю ночь поеду – а вы только завтра утром.

Янаш не сопротивлялся.

– Делай что хочешь.

Через минуту, сдав мелкие покупки Маерку и поручив ему положить их в сани Янаша, Никита выпил водки и, словно другой человек, поспешил обратно в Межейевицы. Корчаку тем временем отогрели комнату и пани Маеркова приготовила какой-то ужин.

Во время, когда его менее всего ожидали, Никита уже в позднем часу остановился у конюшни, лошадь отдал конюху, а сам, так как у мечника ещё горел свет, побежал к нему.

Мечник, по своей привычке вернувшись в спальню, стоя на коленях, читал молитву; повернул голову, увидел Никтиту, немного погневался, но молитву кончил. Дворовый стоял на пороге. Через минуту, троекратно ударив себя изо всех сил в грудь, согнувшись перед образом, старик опёрся на ложе, поднялся. Посмотрел на Никиту.

– Чего же ты, бездельник, летел так ночью, с риском свернуть шею! Волки стаями ходят! Коня, наверно, украл. Почему не ночевал в городе? Что это?

– Где там, ясно пане, ночевать было – коней полно, толпа людей, ночь ясная, не протиснул клячи.

– А что тебе так было срочно? Это не напрасно! – воскликнул мечник.

Никита помолчал.

– Квинту заказал?

– Завтра будет.

– Рыбу достал?

– А как же.

– Тогда какого же чёрта… ночью?..

– Это Маерек.

Мечник передёрнул плечами.

– Посмотрю завтра коня. Которого тебе дали?

– Жарновского гнедого.

Старик засопел.

– Ну, иди спать.

– Прошу ясного пана, хоть это, может, не точно, но в гостинице были люди, едущие из Кракова. Вот один из них сказки плёл.

– Что за сказки?

– Что там много наших пленников его величество король приказал теперь обменять и что один из них о фуре до Межейевиц спрашивал.

Мечник подскачил к нему с искрящимися глазами.

– Ради Бога! Ты не спрашивал, как выглядел?

– Говорили, что молодой, только измученный.

Слёзы показались в глазах мечника и он поднял вверх руки.

– А! Если бы также Бог чудо учинил! Если бы то был достойный Янаш – что бы я дал! что бы я дал!

– Ну, по описанию то же сдаётся, – доложил Никита, смотря ему в глаза и странно улыбаясь.

Збоинский всматривался в него и больше начал догадываться, чем слышал. Подошёл к нему и ударил его по плечу.

– Ты что-то знаешь! Говори! Не бери меня на муки!

– Прошу вас, я думаю, что он жив!

– Думаю! Думаю! Говори! Знаешь и боишься сказать! Ребёнок я, что ли? Трутень этакий!

Никита поскребыхал голову и, схватив его за колени, выпалил:

– Ясно пане, Янаш жив! Жив! Своими глазами его видел.

Мечник подскочил, но также повернулся к кровати и образу Христа, упал и, сложив руки, громко начал благодарить Бога.

О Никите словно забыл.

– Сударыня! Пойди постучи к Тульской! Спроси, легла ли пани.

Никиты уже в комнате не было. Мечник ходил взволнованный, теребя чуб, смеясь сам себе.

– Бог милостивый, Бог добрый, с совести моей камень упал.

Затем пани Збоинская, как стояла в белом ночном платье и чёрной накидке, в ночном чепчике появилась в дверях. Заметив мужа, который, ходя по комнате, задирал вверх ногу, как было у него в привычке, когда ему выпадало что-то чрезвычайно счастливое, остолбенела.

– Что пришло тебе в голову?

Збоинский приблизился, обнял за шею и начал целовать.

– Что за чувствительность на тебя напала?

– Дорогая моя! Панна моя! Нежность, радость, несказанное удовольствие, за которое благодарю Бога. Угадай, что тебе скажу.

Мечникова стояла в задумчивости.

– Что ты со мной в загадки играешь? Мечник, что это?

Збоинский поднял вверх руку.

– Слава Господу в вышних. Янаш жив!

Пани Збоинская вскрикнула, но заместо радости, которой мечник ожидал, она стала немая, дивно задумчивая, а спустя минуту, увидев близко стоящий стул, села на нём и в молчании оперлась на руку, смотря на огонь, горящий в камине. Збоинский не мог понять этого её расположения: смешался.

– Моя благодетельница, как странно ты принимаешь эту новость, – сказал он тихо. – Видит Бог, я не могу понять. Если бы враг воскрес из могилы, было бы чему радоваться, а это только ребёнок, воспитанный в нашем доме, который за тебя грудь свою подставлял, а за меня жизнь отдал, только её милосердный Бог не взял.

Збоинская по-прежнему сидела задумчивая, глядела на мужа, словно изучая его, и, подумав, начала:

– Пусть будет Богу благодарность, да, радуюсь и я, для вас, для нас, для него, но, мой дорогой Крыси, эта радость с полынью смешана.

– Не понимаю, слово тебе даю.

– Раз уж Бог так сделал, то, быть может, лучше, чтобы мы поговорили без недомолвок.

– Но, ради Христовых ран, моя панна, говори, и быстро. Действительно, в моё счастье вы нальёте полынь, ничего не понимаю, в итоге тревожусь. Что там такое скрываешь?

Остановился перед нею мечник, та, казалось, ещё колеблется – поднялась со стула.

– Воля Божья, я, мать, не справилась с этим, для отца тайн быть не должно. Мы все любили Янаша как ребёнка, но, по-видимому, наша Ядзя слишком его полюбила. Понимаешь меня. Он в этом неповинен. Почти убегал от неё. Невинная девочка не видела в этом ничего плохого. Ужё в Гродке это заметив, я старалась их разделить; Янаш хотел остаться там по доброй воле, потом выехал к вам с письмами и тяжело заболел в Константинове. Мы туда прибыли, когда его уже на смерть готовили, лежал, как труп. Ядзя припала к нему и своим голосом на моих глазах вызвала его к жизни. Парень в этом не повинен, но их нужно разделить. Вы видели, что с ней стало, когда пришла новость о его смерти?

– О, мы чуть ребёнка не потеряли!

Мечникова вздохнула.

– Теперь, когда с этой мыслью я начала осваиваться, он возвращается.

Она заломила руки. Мечник стоял как вкопанный в землю, побледнел, изменился, открыл уста.

– Хотелось бы не верить этой беде, – сказал он изменившимся голосом, – но у тебя, моя дорогая, глаза женщины и матери, это должно быть правдой.

– Я голову теряю.

Оба некоторое время молчали. Мечник начал прохаживаться, подытоживая.

– Что тут предпринять?

– Я не смею тебе советы давать, – сказала неторопливо мечникова. – Никита, может, ещё не проболтался, позвать бы его, наказать, чтобы никому не пискнул, и послать к Янашу, пусть в Краков к королю едет. Девушка забудет, каштеляниц на ней женится.

Мечник качал головой.

– Компликация, – воскликнул он, – а вдобавок ложь, а что если разболтают! И снова хлопца мне жаль, я ему жизнью обязан, а отгоняю от порога, словно он тут нагрешил. Всё-таки ты сама говоришь, что у него нет этого на совести. Как же с ним поступить?

– Всё это правда, – мягко начала мечникова, – но тут речь о счастье и спокойствии единственного ребёнка. Она его уже похоронила и оплакала. Приедет, обрадуется, сердце вернётся к прошлой привязанности, а потом мы их снова должны будем разделять.

Слушал пан мечник, грустный, вытерал слёзы.

– Ей-Богу, первый раз в жизни теряю голову, не знаю, что предпринять.

– Всё же ему её мы не можем дать? – воскликнула мать.

– И не мечтать о том! – выпалил мечник. – Парень мне дорог, но он не может так высоко достать, а я так снизиться! Где? Что за совпадение.

Хмурый, он пару раз прошёлся, отворил дверь и крикнул в сени:

– Никита!

Мальчик побежал звать прибывшего. Тот остановился в дверях в дверях с сияющим лицом.

– Ты уже кому-нибудь эту новость выболтал? – спросил мечник.

– Я? Живой души не видел. Ходил на кухню, искал, что поесть.

– Как ты пикнешь, – сказал, потихоньку подходя к нему, старик, и угрожая ему на носу пальцем, – то не показывайся мне на глаза.

Никита пожал плечами, не мог ничего понять.

– Иди сейчас в конюшню, вели себе подать к саням пёстрого коня, возьми слугу для безопасности. Немедленно возвращайся в город к Янашу, дам тебе письмо. Но – молчать, потому что…

Смешавшийся Никита не ответил ни слова. Всё это казалось ему таким странным, что почти гневался на пана и пани, но в конюшни к пёстрому коню пошёл. Мечник сел сразу писать. Збоинская не выходила.

– Неблагодарными мы будем ему казаться, – отозвался старик голосом, в котором чувствовались слёзы. – Сердце моё раскалывается, я отвратителен сам себе, но ребёнок! Единственный ребёнок! Бог простит… Жена моя, кровь деньгами не оплачивается, это правда, любовь не награждается приданым, но пусть же бедняга хоть голод не терпит.

– Дай что хочешь, – воскликнула Збоинская.

– Тысячу дукатов ему пошлю. Пусть будет, с чем показать себя в отряде. Но, чтобы также изредка я видеть его не мог!

– У тебя в доме гость, – отозвалась Збоинская, – на завтра столько приглашённых особ.

Вдруг Збоинский ударил себя по голове.

– Но в местечке его евреи узнали и видели, тогда не утаится! – воскликнул он.

– Запретим говорить! Кто бы посмел! Меер объявит своим, чтобы молчали.

Было видно, что это средство было не по душе мечнику, что использовал бы иное, если бы мог, но жена стояла при своём. Он вздохнул и сел писать. Рука его тряслась, вытирал глаза; наконец, бросив перо, встал.

– Допиши несколько слов, – сказал он жене, – скольким мы ему обязаны.

Мечникова, которая видела волнение мужа, подбежала к столу, погладила его по лицу.

– Сердце моё, помни, что мы делаем это для Ядзи. На совести не имеем ничего. Хочешь ему её отдать?

Мечник схватился за голову.

– Но оставь меня в покое, ты знаешь, что я умер бы, если бы она так вышла замуж. Парень у нас в доме воспитан. На чего это было бы похоже. Не говори мне этого, прошу.

– Ты говорил о тысячи, – добавила Збоинская, – дай ему две!

– Пусть возьмёт три, – сказал спокойно мечник, – но я тебе клянусь, что он и одного не возьмёт. Это всё едино.

Збоинская поспешно села писать, а так как в спокойное время пером не особенно пользовалась, теперь трудно было прочитать, что набросала. Мечник ходил как ошалелый, хватаясь за гол ов у.

– Этого мне ещё не хватало! – бормотал он. – После неволи, после всех перепетий.

Заламывал руки и вздыхал. Не скоро его жена утихомирила. Достали из сундука два больших зелёных мешочка, для безопасности жена приказала принести коврик и завернула их, сверху завязала края. Послали за Никитой. Нужно было разбудить Холобу, чтобы свёрток в санки нести ему помог. Дверь закрылась, молчащий посланец двинулся от конюшни.

Счастьем, что ему дали слугу, который вёл коня, потому что Никита один, наверное, не попал бы в местечко – такой ехал погруженный в себя и почти отчаявшийся.

На протяжении всей дороги он не раскрыл рта.

Наступал день, когда чёрные крыши городка, снег на которых закоптился от дыма, показался на белом поле. В закрытой корчме все спали, нужно было долго стучать в двери, прежде чем заспанный хозяин вышел отворить. Никита достал из саней свой груз и пошёл в комнатку, в которой спал Янаш. Сначала не очень хотел его будить, но, слыша шум, Корчак сам вскочил, спрашивая не светает ли. Ему срочно нужно было в Межейевицы.

Затем на пороге показался Никита со свечкой.

Янаш протёр глаза, посмотрел на него.

– Что с тобой стало? Заблудился? Не доехал до Межейевиц?

Никита бросил свёрток, сел на лавку и достал письмо. Лицо его говорило о многом, Янаш догадался о чём-то плохом и вытянул дрожащую руку за письмом. Сердце его билось – он почти угадал, что его ждало. При огарке он начал читать письмо мечника, кроткое, сердечное, но одновременно жестокое. Прочитал раз, блуждал по нему глазами, читал – дрожала бумага в его руках – потребовался долгий отрезок времени, прежде чем пришёл в себя. Изменил ему голос, Никита смотрел на него с сожалением, с болью, с гневом на мечника – но не говорил ничего.

Справившись, наконец, с болью, Янаш положил письмо, подпёр голову и думал.

– Мой Никита, – сказал он, – если такова воля семьи мечника, чтобы я остался умершим, прошу тебя велеть Маерку, дабы не говорил обо мне, я сразу отсюда должен уехать, долго бы тут не мог остаться… Деньги, – добавил он, – отвезёшь обратно, – я в них не нуждаюсь, я их принять не могу. Король мне дал на дорогу, на возвращение этого хватит или… не возьму. Нужно искать себе угол.

Затем Никита не сдержался.

– Ни от пана, ни от пани я этого не ожидал.

– Ради Бога, тихо, – прервал Янаш, – они знают, что делают. Я на них зла за это не держу, так должно было быть. Я виноват, что из Кракова не объявил о себе.

Никита расплакался. Янаш как можно живей встал, чтобы ту же самую фуру заказать для возвращения в Краков. Не хотел дожидаться дня, чтобы его большее число особ не видело, и выскользнул незамеченный. Никита несколько раз начинал сетовать, но тот не дал ему говорить. За корчмой они в молчании обнялись и дворовый, видя удаляющиеся санки, долго стоял как вкопанный.

Его честное сердце не могло понять этого решения мечника. Не дожидаясь Квинты и музыки, сразу же после того, как конь подкрепился, он велел слуге запрягать, бросил свёрток в ноги и возвратился в Межейевицы.

Маерку только объявил, что если бы он говорил о Янаше, навсегда потерял бы расположение мечника.

– Чем-то хлопец провинился! – сказал в духе еврей. – Но что мне до этого! Хотят, чтобы его не было, – пусть его не будет.

Он пожал плечами и своим также приказал молчать.

Следующий день в Межейевицах, который пытались сделать весёлым, вовсе таковым не был. Что-то отягощало все сердца, какое-то беспокойство было видно на лицах. В усадьбе, хотя не знали ничего, ночная экспедиция Никиты в городок, долгое совещание в покое хозяев давали пищу для размышления. Объясняли это приготовлениями к приёму гостей, но Никита, вопрошаемый, своим упорным молчанием будил подозрения. По неспокойному и задумчивому виду обоих хозяев также догадались, что пришло что-то недоброе, что старались скрыть.

К счастью, перед полуднем подъезжающие гости принесли с собой отвлечение. Весёлое настроение мечника временами брало верх. Пани Збоинская хлопотала, удваивая старания и гостеприимство.

Ядзя вышла также, одетая, согласно приказу матери, но с лицом, которое ни один приказ не мог изменить. Она мягко, грустно улыбалась, отвлечённая и как бы ко всему равнодушная. Ровесники напрасно старались её развеселить и подружки расспросить.

Она отвечала им, что с той минуты, когда на них с матерью напали татары и она видела смерть или неволю перед собой, к прошлой весёлости вернуться не может.

Каштеляниц уже явно выступал, как старающийся о сердце панны, и не оставлял её ни на минуту, но развлечь не мог.

Зато иные девушки восхищались им, а это его должно было немного утешить, потому что не скрывали то, что ловкий, остроумный, молодой и красивый придворный им очень понравился.

Когда вечером отозвались скрипки, Ядзя прибежала к матери, положила ей голову на грудь, обняла её и шепнула:

– Нога у меня болит, танцевать не могу, матушка, не буду, прошу вас, не принуждайте меня, прошу.

Она взглянула на неё заплаканными глазами; у матери также в глазах появились слёзы – поцеловала её в лоб и не отвечала ничего. Таким образом, Ядзя не пошла танцевать, хотя отец, который в конце немного захмелел, сам предложил себя партнёром по танцу, чтобы сломить упрямство. Она поцеловала его в руку, посмотрела в глаза, мечник, почти устрашённый выражением её лица, отступил.

Танцы и музыка, поэтому, были для других, а каштеляниц в итоге, немного задетый, выбрал себе дочьку старосты Бельского и кружился с ней, неизмерно резвясь. А нужно было признать, что танцевал он чудесно, так как в столице танца, Париже, обучался у наипервейшего мастера. Его красивая фигура и несравненная глубина движений пробуждали восхищение. Старые и молодые встали кругом, когда, взяв старостианку, он кружился с ней среди залы.

Ядзя со сложенными руками смотрела равнодушными глазами.

Среди виватов, выстрелов и хорошего настроения так дотянули до дня. Яблоновский собирался, видимо, остаться на весь последний вторник, но с утра попрощался с обоими хозяевами и неожиданно выехал.

Мать, которая усердно следила за дочерью, заметила, что её мрачное личико после отъезда каштеляница прояснилось и просветлело. Забавы продолжались и на следующий день, чтобы людям не казалось, что их только из-за Яблоновского выпроводили. Ядзя и в этот день не двинулась, но ровесниц призывала к развлечению и хлопотала, заменяя мать, хотя на одну ножку хромая.

Она вздохула только свободней на пепельной мессе.

– А! Всё-таки это закончилось, – шепнула она потихоньку.

* * *

Мациенчин, усадьба пана Корчака, в паре миль от Сандомира, была известна в округе на много миль, как место, которое люди даже в самой большой нужде пристанища должны были проходить мимо. Никогда туда никто вынужденный случаем в дороге в ворота не постучал. Среди старых деревьев, у ветвей которых была ободрана кора, опоясанный поломанными заборами, стоял при кучке щебня, построенный на старом пепелище, поросшем сорняком, кирпичный дом, который, видно, остался от недогоревшей старой усадьбы. Странно он выглядел, закопчённый, грязный, покрытый соломой, боком ко двору, с окнами наполовину затянутыми плёнкой, наполовину деревянными. Через заросший двор вилась узкая крутая тропинка, ведущая к замковым деревьям. Рядом стояла простая лачуга, заменяющая фольварк, сарайчик, который, должно быть, был конюшней, и несколько клеток, а можно было догадаться, что в них были хлева и скотные дворы.

Неподалёку деревня, разложенная над речушкой, выглядела гораздо зажиточней усадьбы. Расположение было весёлое и красивое. На холме каменный костёльчик и дом священника царили над околицей.

Зимним днём довольно бедные сани подъехали к воротам усадьбы, которые отворить было некому. Две отвратительные ощетинившиеся собаки выскочили, направляясь к воротам; какая-то фигура в грязном кожушке показалась на пороге домика и исчезла. Молодой мужчина вышел из саней и начал искать калитку для входа, но той не было и засыпанные снегом ворота нужно было немного очистить, чтобы попасть во двор.

Видя, что прибывший так добивается, из халупы вышел оборванный слуга.

– Пан Корчак дома? – спросил гость.

Слуга смотрел и молчал, не смел отвечать. Спустя мгновение он спросил сам:

– А ваша милость кто?

– Я спрашиваю тебя о пане.

– Разве я знаю.

На пороге показалась фигура в кожушке, слуга показал на неё рукой.

Прибивший, защищаясь как мог от собак, приблизился к домику. Стоящий там в кожушине то скрывался, то показывался.

– Пана нет дома! Пана нет дома! – сказал он наконец издалека.

Прибывший грустно рассмеялся.

– Но, пане Корчак, это же вы и есть.

Кожушек спрятался и снова вышел. Приложил руку к глазам.

– Не имею чести знать.

– Как это! Мы в Кракове встретились! Припомните! Янаш Корчак.

– Э! Не припоминаю.

– У Збилутовских в гостях.

Старый Корчак начал кивать головой.

– Где? Когда это было? В Кракове?

– Недавно… Вы велели мне писать в Мациенчин, я предпочёл прибыть сам.

– Кто такой? Кто?

– Корчак.

– Какой Корчак? Корчаков теперь как грибов наросло! Гм? Куда не ступишь – Корчак, а мне что до этого.

– Но вы мне велели прибыть!

– Я? Приснилось? Гм! Я?

– Вспомни, пан!

Старик задумался и устами начал двигать, словно что-то пережёвывал.

– А ну? А ну? Ты не хотел, когда я тебя просил. Пришла коза к возу: я в вашей милости теперь не нуждаюсь. Видишь сам, какая здесь бедность. Гм? Что?

Янаш посмотрел на него, поклонился и уже хотел уходить.

Старик потащился за ним глазами и воскликнул:

– Стой, ваша милость, подожди! У меня в избе не натоплено, но в камин дров принесут, иди отогрейся с дороги, иди!

Янаш вернулся. Пройдя очень грязные сени, они вошли в комнату, окна которой были так перепачканы, что в них белым днём царил мрак. Тут стоял простой стол, накрытый посеревшей скатертью, порванной на концах, несколько стульев и шкаф, некогда окрашенный в голубой цвет. Остывший камин был полон золы и мусора, в углу комнаты лежала куча репы, покрытая соломой, и запах от неё расходился широко.

– Садись, голубок, садись, – сказал Корчак, – всегда тут удобней, чем на дворе. Я тепла не могу переносить, отвык, болею от него; а ты издалека, дорогой?

– Из Подласа.

– Кусок дороги. А куда?

– Я думал, что в Мациенчин.

Старик вздохнул.

– А что бы ты тут делал, дорогой? Ты, вижу, тщедушный, нежный, привыкший к теплу, к горячей еде, деликатесам, к мясу, а у меня тут бедность. Я живу хлебом и водой, особенно теперь, в пост.

Не о чем было говорить со старым, который сверлил глазами прибывшего.

– То правда, что мне бы пригодилась работа с бумагами, но у меня работа и жизнь тяжкие. Иначе выжить трудно, голубочек мой, человек портится, мякнет.

Янаш не говорил ничего.

Служанка, настоящий образ бедности и грязи, неся в фартуке щепки, шумно вошла и спросила, где зажечь.

– Ну здесь! Здесь!

Поэтому она присела у камина, пытаясь добыть огонь. Был это, видно, обычай при гостях. Щепки выдали много дыма, дым из холодного камина бросился в комнату и вскоре в ней стало ещё темней, чем прежде, а к тому же и душно.

– Это ничего, дорогой, это пройдёт – здорово. Холопы всегда в дыме коптятся, поэтому такие крепкие.

Во время прибытия служанки разговор совсем прервался. Только когда блеснул огонь и женщина, скрепя дверями, вышла, Корчак, вздохнув, начал снова:

– Что же ты, дорогой, думаешь теперь с собой делать?

– Не знаю, – сказал Янаш, – попаду в Краков, к королю, а там… что Бог даст.

– Э! К королю! К королю! Конечно! – говорил старик. – Уж ему солдаты нужны, но там можно голову сложить и испортить свою молодость, дорогой. Уж это я, сказать правду, когда ляпнул в Кракове перед вами, что рад бы иметь кого-нибудь для помощи, немного потерял голову. Где мне о том думать! С чего тут взять? Бедность!

Молчали. Янаш смотрел в камин, покрылся опончой, потому что в избе было холодно; он сидел в разновидности равнодушного оцепенения, а старик присматривался к нему.

– Ты пишешь, дорогой мой?

Янаш улыбнулся.

– И по латыни даже expedite; я был у ксендзов-иезуитов в Люблине.

– А законы какие-нибудь знаешь?

– Только то, что где-нибудь случайно услышу.

– Но не светит горшки лепить, – сказал старик, – я не умел совсем ничего, теперь конституцию, статут и прусскую корректуру на память помню. Лишь бы охота, голубочек.

– Не имею её, – сказал прибывший коротко.

Корчак устами начал снова что-то долго жевать.

– Знаешь, что я тебе скажу, голубок мой, мне было тебя жаль, если бы тебя где-нибудь турки убили, потому что ты такой настоящий Корчак. Поседи здесь у меня, так, для отдыха, иногда для забавы что-нибудь попишешь, иногда проедешься. Для еды крупник найдётся, если уж обязательно нужно, разовый хлеб, так как он самый здоровый, а вода у нас в колодце, какой нигде на свете нет. Напиться нельзя. Увидишь, она тебя оживит. Всякие напитки дьявола стоят… это Божий напиток.

Задумчивый Янаш не отвечал ничего.

– Одна комната стоит пустой, я тебе её покажу, пойдём, это тут через дверь!

Старикашка пошёл, опоясываясь кожушком.

Они вышли в тёмные сени; из них незапертая дверь вела в такую же грязную комнатку, как первая, с одним окном. В ней стоял нагой топчан, один столик и пустая скорлупа; вместо пола на земле лежали толчённые кирпичи. В углу глиняная печь без дверцы веяла холодом.

Тут было страшно и припомнило Янашу его турецкую неволю.

В ней он привык ко всем невзгодам. Теперь было ему безразлично, куда податься, лишь бы найти приют. Просить короля он не очень хотел, отпала и охота от войны – весь мир стал ему безразличен; желал спокойствия, тишины, хотя бы монастыря. Жить, чтобы жить он мог здесь, также как и в другом месте.

Поэтому он тихо отвечал Корчаку, что согласен остаться. У старика заблестели глаза.

– Я тебе, дорогой, ничего не обещаю, помни это хорошо, ну, крыша над головой, доброе сердце; бедностью поделюсь, я сам бедный – видишь.

Янаш ему отвечал, что ничего не желает.

Так тогда появилась какая-то договорённость и свой узелок Янаш велел перенести в комнатку, решив сам навести в ней порядок. Что хотел предпринять дальше, хорошо не знал.

Он как раз разглядывался в этом новом схоронении, когда вернулся Корчак.

– Ну вот, голубочек, – отозвался он, – я забыл об одной очень важной вещи. Я набожный и прославляю Господа Бога. И ты, дорогой, пошёл бы в костёл помолиться, и я, конечно; но не в дом священника. Кто у меня живёт, тот с пробощем не разговаривает. Это мой враг, мерзкий поп! У алтаря почитаю, но больше с ним никаких отношений. Я буду стеречь: в дом ксендза чтобы не ходил!

Янаш незмерно удивился.

– Вы будете мне запрещать знакомства заводить? – спросил Янаш. – Тогда была бы неволя горше татарской.

Шкварка сложил руки.

– Дорогой! Голубок! Не запрещаю, только предостерегаю! Поп мерзок, говорю тебе, скряга, скупец. Я его боюсь, я тебе предостерегаю. Он хитрый, опасный.

Не смея, видно, пускаться в дальнейшие выводы, Корчак тут же вышел. Приобретение нового жилья стоило Янашу многих усилий, но это только были занятия и развлечения, в которых он нуждался.

Старик издалека приглядывался с некоторой нескрываемой радостью, как милый гость сам себе носил всё, убирался. На последний грош он купил даже, что только было нужно, чтобы эту пустошь сделать жилой. Корчак прикидывался, что этого не понимает. Во время, когда комната становилась более аккуратной, он приходил её посмотреть и порадоваться этим. Наконец он поставил печь, а щепок к ней и суши Янаш себе приготовил сам, с помощью нанятого в деревне паробка.

Этим пользовался Корчак: потихоньку и вечером этими дровами сам у себя топил.

На третий день он вошёл утром, вежливый как всегда, жалуясь над тем, что теперь, когда работы уже нет, Янаш может скучать.

– У меня есть тут бумажка, может для развлечения пописал бы, – сказал, – документик очень занимательный в деле о границе.

Янаш взялся за переписывание. Характер понравился старику.

– О! О! Как пишет! – воскликнул он. – Адвокатская рука, отчётливо, чисто и красиво.

Сразу нашлись и другие документики, слишком интересные для копирования. Еды не было много, но Корчак помогал себе тем, что, прогуливаясь, входил в корчму, где пару яиц, а иногда приготовленную рыбу мог получить. На поддержание жизни этого хватало.

В одну из этих послеполуденных прогулок, идя через деревню, Янаш встретил духовного – мужчину высокого роста, с жезлом в руке, который начал к нему сильно примастриваться. Благородные черты лица, полные энергии, быстрые глаза, почти солдатские движения, в нём можно было угадать того пресловутого попа, против которого остерегал Шкварка своего гостя. Это скороее пробуждало любопытство, чем отталкивало. Янаш издали поклонился, ксендз отдал ему поклон и приблизился, улыбаясь.

– Вы из усадьбы, правда? – спросил он. – Новая жертва этого паука. Уж значит имеет снова кого-то на свете? И, наверное, вас остерегал, чтобы был вдалеке от попа?

Это чуть бесцеремонное приветствие немного удивило Янаша поначалу, но вскоре он пришёл в себя.

– А знаешь, почему он велел тебе держаться подальше от попа? – продолжал дальше пробощ, покручивая тростью. – Потому что я все его дела знаю, так как отлично изучил его и рад бы я из его когтей вырвать каждого, что в них попадает.

Янаш поначалу молчал.

– Прости мне, отец мой, – отвечал он, – мы все несвятые и нуждаемся в милосердии к нашим изъянам.

Пробощ рассмеялся.

– Это что-то особенное, вы чувствуете обязанность защищать старика.

– Потому что я не осуждаю никого, – он пристально смотрел на ксендза.

– Я слышал, что вы также Корчаком зовётесь. Родственник?

– Очень далёкий.

– Что же вас пригнало сюда?

– Легко догадаться, отец мой, – беда.

Пробощ, казалось, был заинтересован, Янаш не имел причины скрывать, но не хотел также исповедоваться, кладя вину на мечника, поэтому часть жизни полностью скрыл, говорил только о неволе, о встрече с Корчаком и приюте, нуждаясь в котором, нашёл его здесь.

– А вы выдержете с этим скупцом, на скварках и масле? – спросил ксендз.

– Турецкая неволя многому учит.

Несмотря на то, что он в целом не соглашался с пробощем, Янаш захотел ему открыться, потому что спустя мгновение ксендз сказал:

– Вы дали мне науку, за которую, хоть я духовный, благодарным быть должен. Я до избытка горячий и людская злость меня непомерно возмущает. Как ксендз я должен быть более снисходительным, но природы не победишь, хоть человек над тем работает! Мне вас очень жаль, что судьба вас загнала к этому скряге – но это ваше дело. Когда вам с тем хорошо, что мне до того. Только слушай – как бы ты с голоду умирал, приходи ко мне на борщ, in extremis.

Говоря это, он живо пошёл, покручивая тростью.

Едва Янаш вернулся в лачугу, когда дверь отворилась и вошёл Кожушек, страшно пережёвывая и кривя рот, что было у него знаком озабоченности и плохого настроения.

– А что? Уже с попом столкнулся? – выпалил он. – Что же он тебе говорил, голубок? Правда? Вешал собак на меня?

– Нет, потому что я бы этого не вынес, – ответствовал Янаш.

Корчак посмотрел, удивлённый, почти не веря ушам.

– Ангелочек, сердце, лжёшь, пожалуй? – ответил он через минуту. – Я имею такое собачье счастье у людей, что мне никто никогда достойного не дал слова.

– Я никогда не лгу, – сказал Янаш коротко.

– А тогда из тебя, голубок, очень достойный человек! – отозвался старик. – Есть такие люди, что всё мёдом мажут глаза, я знал таких, но за глазами дёгтем – может, ты к ним принадлежишь?

– Убедитесь, пан, – сказал Янаш коротко, желая прервать разговор.

Молча достал Корчак пачку бумаг из-за кожушка и положил её перед Янашем.

– Чтобы ты не скучал у меня, – шепнул он.

Подошёл к дверям и вернулся.

– У меня было ещё одно предложение для выполнения. Молодому нужны движения, это я знаю. Я бы тебе каретку дал до Люблина, у меня дельце в трибунале. Есть там вор, пьяница, головорез, что за ним смотрит, но за ним нужно следить. Со мной обходится так, что не считает уже Божьим созданием. Может, ты бы проветрился?

– Почему нет? – сказал Янаш. – Поеду.

– На дорогу что-нибудь дам, из дома возьмёшь хлеб, корм для коня, сена, потому что такого сенца, как наше, нигде не достать. Может, хозяйка также кусочек высохшего сыра найдёт. Молодому не много нужно. И здоровей – даю слово.

Янаш усмехнулся, а старик начал также смеяться, как бы над самим собой.

– Без денег, строго принимая, можно бы совсем обойтись, если бы не эти разбойники-корчмары, которые требуют постойного, хотя на самом деле они должны заплатить, когда конь постоит. А навоз? У них в огородах тыквы, как бочки. Откуда? С наших коней. Корчмары делают прибыль, таков мир! Это даром! Поэтому на постойные и на булочки для разнообразия я дал бы несколько грошиков, но, прошу, за них точный отчёт.

Янаш снова улыбнулся и Кожушек тоже смеялся.

Он сел на пустой сундук и начал тихо:

– Люди по большей части, голубок мой, рисуются для ока, не столько для желудка, сколько от безделья. Посмотри на шубу: воротник огромный, мир, наверное, греет, но не того, кто его носит; серебряная тарелка – чтобы люди дивились и завидовали. Другой умирает от несварения, но деликатесы ест, которые ему не по вкусу – чтобы пана знали. Я тоже ненавижу безделье. Пусть меня люди за бедняка считают, я спокоен. Они надо мной смеются, а я над ними.

Он начал смеяться, Янаш заострял перо.

– Значит, завтра в Люблин. Дело знаешь, потому что документы переписывал. Дело золотое, чистое, ясное, но ему эти юристы хвосты запутали. Наш адвокат зовётся Памповский; некрасиво зовётся, но фамилия старая. В гербарии её, может, нет, а и про Кнапиуша пословицы ходят. Человек был бы головой своей королём юристов на всю Речь Посполитую, но пьяница. Часто запивает дело или просыпает и заочный приговор допускает.

Шкварка начал тогда длинную повесть о деле и час о нём говорил. Янаш, которому проехаться было милей, чем сидеть в тёмной избе у своего родственника, обещал что-нибудь сделать с Памповским и делом.

Дошло до выбора; довольно заманчивые обещания хозяина в реальности значительно сократились. В конце концов, когда дошло до денег, вынужденный вытянуть их из кармана, Шкварка дал потёртые, самые плохие, какие имел, и то с болезненным вздохом.

– Когда-нибудь это вернётся! – сказал он тихо.

Фура полна была сена, корма для лошади и хлеба, рассчитанных на дорогу с возвращением. Конь выглядел, словно отбывал долгие посты, слуга имел залатанную сермяжку, но Янашу всё это было безразличным. Попрощался со старым – поплелись.

Того же самого дня, поскольку комната, занимаемая Янашом, приведённая им в порядок, была гораздо более удобной, Шкварка переехал в неё со всем своим добром.

– Молодому всё одно! – мурлыкнул он для успокоения совести.

* * *

После запуст и отъезда каштеляница в Межейевицах снова было пусто, грустно и тихо. Ядзя ходила, как раньше, с траурным своим лицом, которое только иногда прояснял какой-нибудь лучик, когда смотрела на одинаковые грустные лица родителей. Ради них она принуждала себя к смеху и весёлости, но это давно не была уже весёлая девушка, не прошлая Ядзя, смех и пение которой наполняли дом жизнью.

С того вечера, когда мечникова склонила мужа, чтобы о Янаше замолчали и отправили его в свет так немилосердно, оба, как бы дали себе слово, не вспомнили о нём больше.

Когда хмурый Никита вернулся и отвёз мечнику нетронутые деньги, он спрятал их обратно под ключ, не сказал ни слова, но ходил как не свой. Жене только раз шепнул:

– А что, не говорил я? Деньги вернулись.

Женщина побледнела, смешалась и потом уже больше не говорили. Мечникова притворялась весёлой для дочки и для мужа, силилась на это, а когда оставалсь одна, вздыхала и поплакивала. Мечника трудно было узнать. По натуре весёлый, бесцеремонный, привыкший себе всё объяснять по-хорошему, даже смеяться над вещами, которые других грызли и выводили из терпения – сделался теперь чрезвычайно вспыльчивым и гневным. У этого рода людей живого темперамента весёлость обычно обращается в нетерпение и злобные вспышки. Жена это видела, узнали люди и тихо шептали, что мечнику басурманская неволя изменила характер.

Даже на Ядзю, этого единственного ребёнка, изнеженного и любимого, он гневался и ворчал.

– Но чего же ходишь, сударыня, как со среды на пятницу, вздыхаешь и раздумываешь, – говорил он ей. – На то молодость есть, чтобы с собой несла веселье. Чего-нибудь хочешь? Скажи.

– Ничего на свете не хочу, добрый мой папа, – говорила Ядзя, – но трудно принудить себя к весёлости, такая натура моя.

– А раньше никогда такой не была? – расспрашивал отец.

– Я не знаю.

– А я знаю, нужно от этого отряхнуться.

Напрасно искал он забав и развлечений. Он и жена ходили с неспокойной совестью, смотрели друг на друга и грызлись между собой и дочкой. Однако же ни один из них о том разговора не заводил; о Янаше, словно его на свете не было, в доме молчали. Казалось, что все себе дали слово, чтобы никогда его не вспоминать. Только однажды Ядвизия случайно напомнила отцу, что обещал в память о воспитаннике крест на кладбище поставить, хоть тело его там не покоилось, дабы кто-нибудь иногда помолился за его д у шу.

Мечник ужасно смешался.

– Дорогой папа, – сказала Ядзя, – всё-таки он это заслужил. Спас меня и мать в Гродке, спас тебя, сам погиб… это ему надлежит.

В её глазах были слёзы и голос дрожал – отец стоял недоуменный.

– Если только слово сказал, то, то сделается… сделается…

– Крест не будет дорого стоить, – добавила Ядзя, – я бы даже… у меня есть немного сэкономленных денег, от моих коровок; мне это не нужно, я бы это дала на крест для него.

Она докончила очень тихо, понизив голос. Мечник стоял и крутил пальцами, не зная, что ответить.

– Но это и без того сделается. Когда тебе говорю…

Он испугался, как бы дочка, не зная, что он жив, поставила ему живому крест, что считал за греховный поступок, а грех тяготел на его совести.

– Прошу тебя, предоставь это мне, – прибавил он, – я сам это в своё время прикажу сделать.

– Но папа, молитвы пропадают, которые бы его крест притянул. Какая душа в них не нуждается?

Збоинский опустил глаза. Весь день потом ходил снова гневный, а на завтра на три дня выехал в окрестности.

Не мог себе простить, что пошёл за советом жены. Мечникова также чувствовала, что поступила не подумав, с великой заботой о судьбе дочери. Грызлись оба. Прошёл Великий пост, наступила Пасха и весна. В этом году она была поздней, но, как обычно, тем более быстрой. В глазах со дня на день зеленел мир, потрескались деревья и воздух вдруг потеплел. Ядзи она напомнила прошлые года, возобновила горе и тоску по прошлому. Ходила в сад плакать. Крест, который так желала поставить, беспокоил её. Пересчитала свои деньги и имела более тридцати битых талеров, то есть в два раза больше того, сколько нужно было на самый лучший крест. Хотела его поручиь подстаросте, но тот был неизмерно занят и никогда с ним встре титься не могла. Поэтому решила воспользоваться Никитой, который так любил Янаша, и выследила его после обеда, когда он стоял на крыльце, чтобы с тем побежать к нему.

– Мой Никита, – воскликнула она живо, – у меня к тебе просьба, но ты о том никому не говори.

Она приблизилась, оглядываясь.

– Правда, ты любил Янаша?

– О! Панинка, как я его люблю, – отозвался Никита.

– Я давно просила отца и прошу: он обещал мне, что для памяти о нём, чтобы хоть кто-то за его душу помолился, прикажет на кладбище крест поставить; но отец занят, столько имеет дел в голове; я дам деньги, ты мне это сделай.

Слушая, Никита побледнел, чрезвычайно смешался, задумался, не зная, что говорить. Наконец, после долгого раздумья, отозвался:

– Прошу, панинка, этого никоим образом не может быть.

– Почему?

– Потому что турки – это народ без чести и веры. Они сказали, что умер, а кто это знает?

– Как это? – воскликнула она, хватая его за руку. – Ты думаешь, что он жив? Ты думаешь, что он может жить?

Она зарумянилась, заискрились глаза. Никите сделалось дивно на сердце, он пожалел её, но уст открыть не мог.

– Что я знаю, панинка? – проговорил он медленно. – Что я, глупый, простой человек, могу знать? Я только так думаю: разве один раз так бывало, что кого за умершего в ясыри объявили, потом через десять лет возвращался. Кто же, панинка, не слышал о пани старостине Стройновской, мужа которой забрали турки, и о ксендзе тринитарии также, что ездил с выкупом, объявили, что умер, пока он не появился, когда старостина уже с другим жила мужем?

Горячо это как-то говорил Никита, но затем остановился, видя, какое впечатление производит на Ядзю, что с этого может быть беда – и забеспокоился.

– Но смилуйтесь, панинка благодетельница, не говорите, что слышали такие вещи от меня, – подхватил он быстро. – Тут, в усадьбе, у нас об этом говорить нельзя. Пан бы приказал побить меня, если бы узнал.

– Не бойся, – начала Ядзя, лицо которой зарумянилось и просветлело, – я тебе сердчено благодарна! Турки лгут! Да! Он жив, он вернётся – я это чувствую!

И она всыпала ему в руку талеры.

– Возьми это себе, на свадьбу! Ты прав! Не годится ставить креста, а что если он жив? О, Боже мой, тогда бы смерть вызывали! Какая я была неосторожная! А отец! Отец, наверно, думал также, только мне не хотел поведать!

Никита мог себя поздравить с добрым поступком, потому что с этого дня, с этой минуты Ядзя с той мыслью, что он жив, перестала молиться за душу – начала молиться за возможное возвращение, мы не можем ручаться, что не начала новенны св. Антонию, патрону потерявшихся вещей и пропавших людей.

Никто в доме этой неожиданной перемены объяснить себе не мог. Мать внимательно допрашивала Ядвизу, но ничего добиться от неё не могла, кроме того, что в её душе светил лучик какой-то надежды.

Она испугалась, не доведалась ли Ядзя о Янаше, но это было невозможно. Мечник воспользовался переменой, прямо и открыто рекомендуя дочке молодёжь, весь перечень которой имел в памяти; но, как только начал этот разговор, Ядзя нахмурилась.

– Неестественная вещь, – бормотал он, – чтобы панна в её возрасте замуж идти не хотела.

Поэтому тайно, через друзей, поощрял молодёжь к сватовству. Заезжали сыновья околичных обывателей, но Ядзя безжалостно с ними обходилась.

Один более смелый, когда выстрелил словечком, она решительно ему ответила, что замуж идти не думает, и если бы даже родители этого желали, будет их просить, чтобы оставили ей собственную волю. Другой просил разрешения стараться о её руке, Ядзя ему сказала: «Можешь, пан, стараться, но всем святым клянусь тебе, что потратишь время – я замуж не пойду».

Пошло это по окрестностям и, кружа, доехало до мечниковой, которую эта смелость Ядзи удивила и вывела из терпения. Начала ей это выговаривать.

– Матушка, – воскликнула Ядзя, – вы не хотите сделать меня несчастной? Правда? Позвольте же мне остаться при вас, как есть. Не хочу и не пойду замуж.

– Но это быть не может.

– Если меня кто будет вынуждать, в монастырь готова…

Мать уже не говорила больше. Отец ходил всё более хмурый.

Друг с другом разговаривать о том избегали. В доме никогда им обоим так неприятно, странно не было. Мечник убегал из него под разными предлогами, мать плакала. Оба не могли найти спасения.

Сам себе Збоинский говорил:

– Вот это так Господь Бог за ложь и неблагодарность карает! Выступая открыто, я мог бы сказать девушке, чтобы это выбила себе из головы, с живым бороться – то ещё – а с умершим…

Мы говорили, что Ядзя часть своего образования получила в монастыре бригиток в Люблине. Настоятельница, родственница Збоинских, любила Ядзю, имела на неё большое влияние. Пришло, поэтому, мечниковой в голову у неё искать спасения и совета. Хотела, чтобы она внушила Ядзи послушание родителей, которые желали ей только счастья.

Таким образом, под видом необходимых для дома разных закупок, шепнув о том мужу, который охотно согласился, около Зелёных Святок начала выбираться в Люблин. Ядзя, которая также ехала, несказанно радовалась, что увидит мать Аньелу. Пан Збоинский – как всегда – сам выбрал коней, проверил упряжь, велел проехаться при себе.

Добавил для стражи Никиту и, стоя на крыльце, попрощался с отъезжающими.

– Вот бы Ядзя более разумной воротилась! – сказал он, смеясь.

В Люблине также семья мечника имела свою гостиницу у израильтянина, который звался Лосицкий, потому что некогда происходил из города Лосиц. Был это одновременно купец и владелец постоялого двора, во время суда делающий большой бизнес, потому что имел связи с депутатами и был посредником между ведущими процесс и ими. Лосицкий гордился, что он больше дел выигрывал, чем самые лучшие адвокаты.

Когда карета пани мечниковой, предшествуемая Никитой, въезжала во двор, Лосицкий, с кадилом в руке, которым окурил комнаты, вышел навстречу в субботнем жупане. Одна рука у него была за поясом, другая при ярмолке. С великим интересом посмотрел он на панну Ядвигу, находя, что ясно панна выросла, и принёс почтения по причине всех счастливо пережитых событий.

В этот день не было речи о походе в монастырь, потому что дверца раньше времени была закрыта. На следующее утро мечникова, которая осообенно должна была присутствовать на службе Древа Святого Креста, сперва направилась к доминиканцам. Только оттуда поехали к бригиткам и, отправив коней, остались там на целый день.

Никите нечего было делать; пошёл в город посмотреть трибунальское великолепие, стягивающее стражу и отдающее честь маршалку.

День был дивно чудесный, можно сказать, что в воздухе чувствовалась весёлость – дышалось ей. Никита был также в хорошем настроении, а особенно развлекался конями панов депутатов. Они были наряженные, но мало который хорошо. Сверху они блестели, а под показной упряжью большая часть была калеками. Никита сам для себя делал наблюдения.

– Быстрый, усталый, без ног и т. д.

Вдруг он поднял глаза, уставил их и стал ошеломлённый. В плохой одежде, при какой-то сабельке, в потёртой шапке, но дивно по-пански выглядящий, шёл молодой человек с бумагами под мышкой рядом с другим, полным, красным, с искрящимися глазами, который, хотя был на улице, громко верещал и размахивал руками, как мельница крыльями.

В молодом ученике он узнал Янаша, но не хотел верить глазам. Ему казалось невозможностью, чтобы это он мог быть. Очень взволнованный, он побежал и обнял его, когда тот уже приближался к трибунальскому зданию.

– Паныч! – воскликнул он громко.

Янаш обернулся.

– Никита! Что ты тут делаешь?

Затем красный товарищ отстранился, словно желая убежать.

Янаш воскликнул: «Подожди меня здесь!» и пошёл его догонять.

Вместе с ним вошли в здание.

Никита стоял, толкаемый со всех сторон.

«Что тут теперь предпринять? – думал он. – Гм?»

Минуту Янаша не было, который, тут же появившись, начал обнимать в толпе Никиту.

– Никита, что ты тут делаешь? Брат! Как же я счастлив! Бог мне тебя послал. Говори мне о них!

Разговаривать на улице было невозможно, поэтому они завернули направо в кабак. Зарумянился, однако, Янаш у порога и остановился.

– Останемся тут, – сказал он, войдя, – мы должны бы что-то велеть поставить, по старой дружбе… но не имею ничего.

Никита заломил руки, посмотрел на одежду и та свидетельствовала, что он, должно быть, не много имел.

– Будет нам и тут хорошо, – прибавил Корчак, – говори, пр ош у.

– Мой паныч, мой золотой, мой благодетель, – подхватил Никита, – уж не стыдись, а позволь мне приказать что-нибудь поставить. Даст Бог, не обнищаю.

И ударил по карману, в котором забренчали талеры.

– Я вовсе бы не стыдился от тебя принять, мой Никита, но я ничего не пью – отвык.

Он улыбнулся.

– Если бы я знал, как поведёт жизнь! – он пожал плечами. – Это всё одно, – добавил он, – говори о Межейевицах, мечник здоров?

Не смел спрашивать о Ядзе, но зарумянился. Никита поглядел искоса.

– Но я тут с пани и панинкой; сегодня сидят у панны Аньели, у бригиток!

Янаш задрожал и смолчал.

– Здоровы?

– Все, все, слава Богу, только старые хозяева с той ночи, когда вас так отправили – пусть им Бог не припомнит – ходят оба как подкошенные. Один на другого смотреть не смеет.

– Но это иначе быть не могло, – подхватил живо Янаш, – в чём же они повинны? Я виновен! Что живу…

Вздохнул.

– Даст Бог, – кончил Никита, – они вас все жалеют, пан и пани, а что панинка – то как брата.

– Доброе, золотое сердце, – шепнул Янаш, у которого слеза навернулась на глаза.

– О! Сердце, паныч, ангельское. Так я вам всё скажу, – начал дворовый, – панна всегда вас за умершего считает. Вот начала просить отца, чтобы на кладбище крест вам велел поставить, дабы за вашу душу люди молились. Мечник выкрутился, откладывая, пока однажды панинка не вышла ко мне на крыльцо. Собрала бедняжка со своих коров несколько десятков талеров и обязательно хотела, чтобы за эти деньги я приказал поставить крест. Так меня заговорила. Что тут начать? Я пошёл к голове за разумом. Говорю, что турки часто лгут, что иногда и через десять лет люди из ясыри возвращаются, припомнил старостину Стройновскую. А! Паныч, если бы ты видел, как она была мне благодарна! И эти талеры, что были на крест, подарила мне – на свадьбу. А что? Я должен был принять.

Янаш слушал молча, его глаза были полы слёз.

– А! – сказал он тихо. – Если бы я мог её увидеть, но так, чтобы она меня не видела.

Глаза Никиты заблестели.

– Подожди! – сказал он.

– Нет, нет! – в те же минуты подхватил Янаш. – Не годится, нет! Я сегодня еду, мы бы уже на улице встретились. На что? Для чего? Бог так хотел – разделил судьбы. Нельзя – не годится.

Забросил руки на плечи Никите, который пытался его задержать, и шибко вырвался.

– Совесть не позволяет! Нет! Краденое счастье не пристало для нас обоих. Будь здоров, достойный Никита, пусть тебе Бог наградит доброе сердце ко мне.

Сказав это, Янаш поднял воротник контуша, закрыл себе лицо и исчез.

Дворовый стоял, повторяя: «Совесть!» – и на его глаза навернулись слёзы. К счастью для Янаша, процесс был оконченным. Шкварка по какой-то случайности имел правое дело – и что странно – выиграл его. Поэтому, поставленный тут для дозора Янаш, мог вернуться туда, что теперь называлось его домом.

На мгновение он почувствовал себя счастливым, потом снова тучами заволоклось для него небо. В гостинице почти не было расчёта, парень охотно запряг бедную фурку и двинулся перед вечером из города.

Дорога была тем более длинной, что должны были её проводить на зелёном корме. Сена давно не осталось, корм для коня не было на что купить, хлеба немного. Поэтому привязанная лошадь на лесных опушках подкреплялась, а Янаш с хлебом и солью сидел под деревом.

Чувство твёрдо выполненного долга делает иногда человека более счастливым, чем побеждённое сердце и чувство. Триумф над самим собой даёт только меру собственной силы. Янаш чувствовал себя себя в эти минуты таким победителем. Усмехнулся своей бедности, унижению и добровольной жертве. Воспоминание Ядзи переполнило ему сердце. Хотел быть её достойным, хоть чистой душой и совестью.

– Забудет и будет счастливой, я – никогда, – говорил он себе. – Вижу её всегда перед собой, мне кажется, что слышу голос её.

Ехал с такими мыслями аж до Мациенчина. Выпало так, что после этих остановок и ночлегов на парах и в зараслях, дотянулись до него утром. Парень не жалел бича для коня, хотя его там в усадьбе не ждали удовольствия.

Остановился у ворот и из двери показался Кожушек, очень сгорбленный, с палкой. Янаш, который имел при себе бумаги, вышел и пошёл к нему.

Шкварка как-то плохо выглядел, кашлял и ноги были обвязаны грязными бинтами.

– А! Всё-таки я дождался! – сказал он. – А что? Дьявол взял дело?

– Нет, – сказал Янаш.

– Что же, отказано?

– Нет.

– Значит, что?

– Мы выиграли.

Шкварка бросил палку, чтобы его обнять.

– Вот то-то мне списал! Я на это уж не надеялся! Только чашник будет бушевать! Ага, хорошо так! Не зацепляй Корчака!

Старик ожил.

– Но видишь, голубочек, родной мой, что с моими ногами делается. Распухают негодные. Смазываю кошачьим салом, что мне оно стоит! Двух чужих кошек я должен был приказать убить. Не помогает ничего! Иди в избу!

Вошли внутрь.

– Я тут, мой голубочек, – сказал Корчак, – чтобы твоя комнатка не пустовала, с барохлом переехал в неё. Ты, дорогой мой, мою прекрасно приведёшь в порядок. Да? Не правда ли? Будет тебе удобней, сейчас тепло, а я больной.

– Ну хорошо, вы хозяин в доме, – сказал Янаш равнодушно.

– Ты – золотой хлопец, – отпарировал старый, – но дай постановление прочитаю.

Он разложил документы и начал наощупь искать очки.

– Ты бы с дороги что съел? Гм? Дорогой мой, но нет в доме ничего. Постные дни, я за этим строго слежу. От этого всё неблагословенье Божье.

Бормотал уже только погружённый в чтение. Янаш пошёл в новое жильё и чтобы избежать дальнейшего разговора. Едва немного отдохнув, нужно было начинать реставрацию комнаты, которую долгое пребывание в ней Шкварки превратило в настоящую руину. Янаш смеялся и вздыхал – но должен был работать.

Весь вечер ушёл на разговор о процессе. Корчак был бесконечно рад.

– Теперь ты меня отблагодарил за всё, сколько я сделал для тебя, – отозвался старый. Увидел, что Янаш усмехается и сам также начал смеяться.

– Мой голубок, – вставил он, – благодеяния локтем не меряют, – вдовий грош. Я бедный. Я дал тебе схоронение от доброго сердца.

– Не будем говорить ни о том, что вы дали для меня, ни что я для вас сделал, – сказал Янаш.

Жизнь тащилась по-старому. На второй день для забавы нашлись документы для переписывания, но старый Корчак с весной стал более слабым. Ноги его распухали, он еле передвигался. Янаш советовал сходить к доктору.

– Та! Та! Та! К какому доктору? А сколько же их тут? При его величестве короле один, и то еврей. В Кракове, может, два. Там на вес золота не купить помощи, только аптеки! Разве я позволю себе? Руина…

Не хотел о том слушать. В деревне была баба, известная своими отварами, мазями и заговорами.

По её совету старик уже использовал кошачье сало, но это не помогало. Позванная Войцешина велела обвязать ноги… Они выглядели красными и блестящими. Сожгла около них несколько льняных нитей, бормоча и бросая что-то прочь. Велела заново обвязать и дала можжевеловых ягод для питья.

Через пару дней ему сделалось лучше. Шкварка говорил о новом процессе, но встать не мог, а питаться лучше не хотел. Яйца, на которые уговорил себя, приказал собирать по деревне у милосердных женщин бесплатно, как для больного пана. Плохие оставил для службы.

Около святых Петра и Павла после разных переходов и советов Войцешины, Корчак заболел так, что испугался за жизнь. В одну ночь его особенно душило так, что, казалось, кончится. Янаш посадил его на стул и так он пробыл до утра, дремля.

– На всякий случай, – отозвался он, – хоть нет ничего страшного, но я хотел бы увидиться с ксендзем, только не с тем отвратительным попом.

– Откуда же мы достанем иного, – сказал Янаш, – нужно бы коней послать.

– Да, голубок, и за фуру заплатить, и ксендзу что-то дать…

Он подумал.

– Ну, тогда проси этого попа, хорошо; захочет прийти – поговорим, а нет – я в этом неповинен. Он перед Господом Богом ответит. Мне всё одно, на него грех. И будь что будет, четыре шага во двор, больше, чем тинф, не дам – и то Боратинка.

Старик бормотал:

– Пусть мальчик пойдёт пробоща попросит.

– Я пойду, – сказал Янаш.

– Нет, ты сиди, я хочу, чтобы он обиделся и не пришёл, тогда все мои грехи, голубочек, передут на его совесть.

Старичок закашлял.

Слуга побежал в дом приходского священника.

Через четверть часа с великим шумом вбежал пробощ. Остановился на пороге, оба подняли друг на друга глаза. Присмотревшись к нему, ксендз смягчился, кивнул головой, не говоря ни слова, взял стул и сел при нём.

Все вышли.

Янаш, бывший в третьей комнате, временами только слышал то повышенный голос пробоща, то тихий, но напряжённый Корчака. Когда его позвали, Шкварка сидел нахмуренный на стуле, а пробощ пошёл за святым причастием и маслом.

– На всякий случай, – говорил старый.

Обряд совершился примерно, потому что старичок, несмотря на вздутые ноги, хотел встать на колени. Янаш и мальчик держали его под руки. Бил себя в грудь и плакал. Когда всё окончилось, приготовленный тинф он хотел дать священнику, но тот от него отказался.

– Ты был, вельможный пан, моим патроном, это нужное служение. Что там между нами некогда были конфликты, пусть будет забыто, а когда, даст Бог, выздоровеешь…

– Поправлюсь, даю слово, – замурчал Корчак.

Янаш проводил пробоща к воротам.

– Он до завтра не доживёт, – отозвался ксендз, – подумали вы о себе? Близких родственников он не имеет, могли бы сделать завещание.

– Пусть Бог убережёт, – прервал Янаш, – чтобы в такую минуту думать о себе. Что будет, то будет, пойду куда-нибудь.

– А что ты тут мучился?

Не отвечал Корчак. Попрощались у ворот.

– Жаль мне вас, видит Бог, – вздохнул пробощ.

К ночи стало хуже, опухоль поднималась вверх, Корчак сам это чувствовал.

– Уж со мной ничего не будет, – сказал он, беря Янаша за руку, – дорогой мой, только послушай меня хорошенько. Дай слово, что состояние удержишь и не потеряешь?

– Но что о том говорить. Что о том говорить, – воскликнул Янаш.

– Нужно, потому что чёрт его знает, кто это расхватает… Не потеряешь, говори?

– Не потерял бы, но зачем о том думать.

– Говори, не потеряешь?

Наконец он добился от Янаша слова и поспешно начал говорить:

– Завещание в ящике. Один горшочек денег под грушкой в саду, около камина в избе другой…

Перечисление продолжалось довольно долго, прерываемое вопросами: «А не потеряешь?»

К утру кожушек расстегнулся, старик умер.

Янаш долго стоял удручёный.

Таким дивным стечением обстоятельств, менее всего этого ожидая, Янаш стал наследником деревни и паном значительного капитала, потому что все горшки был полны. Кроме этого, в облигациях имел Корчак трижды по сто тысяч золотых, очень надёжных. Завещание было правомочным, родство делало его со всех мер важным.

Ошибался бы, однако, тот, кто думал, что это сделало Янаша счастливым. Он равнодушно принял милость судьбы, как бы снёс её удар.

После похорон, которые по воле покойника были как можно более скромными, Янаш остался в очищенной избёнке, не зная вполне, что с собой делать. К хозяйству не много имел охоты. Людям теперь мог представиться, как хотел, желал также поблагодарить Збилутовского, который в действительности был творцом этого счастливого случая, и с этой целью выбрался в Краков.

* * *

В поход этого года мечник уже выбраться не мог; неволя повлияла на его здоровье – король его от похода освободил. В Межейевицах было грустно и пусто, как никогда.

Поездка в Люблин совсем не помогла Ядзе и чуть не навредила ещё, потому что она пожелала остаться при Аньели и едва слёзы матери это решение перебороли.

Чего никогда не бывало, самые согласные супруги на свете, супруг – самый послушный, жена – самая лучшая, начинали как-то портиться. Несколько раз расходились поссорившись, а хотя потом оба, плача, просили прощения, жизнь уже не шла, как раньше. Отец ворчал на дочку и обнимал её со слезами. Иногда, ища развлечения, Збоинский выезжал на три дня, а проводил две недели и возвращался, как выехал, кислый и недовольный.

Ядзя ходила спокойная, грустная, послушная, но изменившаяся на лице и в душе. Принуждённая улыбка появлялась на её устах и часто растворялась в слезах.

Мечникова искала средства оживить Межейевицы и трудно их было найти. Приглашали гостей – это мечника, хоть на короткое время, развлекало.

В июле как раз подошёл день рождения пана Збоинского. Не говоря ему ничего, жена выбралась к соседям.

– Мои благодетели, – говорила она всюду, – мой муженёк чего-то кислый; после этой неволи узнать его трудно. Что не делаю, дабы его развеселить, всё напрасно. По крайней мере, когда приезжают гости, то оживает. Приезжайте на день рождения, привозите, кого сможете, дабы было как можно больше.

Когда подошёл этот день, действительно, фреквенция нашлась, какой никогда не было. Где кто имел резидента, родственника, гостя, привёз с собой в Межейевицы. Двор был полнёхонек колебок, бричек и коней. Стол должны были поставить на террасе, потому что день был превосходным, и обходиться лавкам, потому что стульев и кресел не хватало.

Действительно, у юбиляра прояснилось лицо, как в добрые времена. Когда сели к обеду, а из мортиры начали бить виваты, сделалось шумно, весело… аж мечникова благодарила Бога за добрую свою мысль.

При мечнике неподалёку сидела Ядзя, напротив них – обыватель из Сандомирского, прибывший к брату пана Суходольского, который привёз его сюда с собой. Сандомирянин был болтуном и человеком весёлым. Говорил речи, шутки, анекдоты и стихи так, что когда отворял уста, всё стихало и слушали его с наибольшей жадностью. Обычно только к концу выпаливал интенсивный смех. Начали говорить о разных дивных судьбах людей и характерах. Разные примеры человеческих недостатков и пороков, идущих к наивысшей степени – смехотворность и привычки описывали по очереди тот и другой, пока Суходольский из-под Сандомира не заговорил:

– Уж отличнейшего в своём роде скряги, как мы в Сандомирском пана Шкварку, не имел свет и Корона. Можно его было показывать как монстра, потому что, посмотрев на него, шелунга бы за него никто не дал, а оставил после себя наследство, какое дай Бог каждому. Жил шкварками и хлебом, ходил в кожушке с пятнами от жира, жил в хлеву. Вытворял с собой чудеса, чудеса с людьми, которые над ним смеялись, а он смеялся над людьми.

Сутяга был, каких мало, без процесса жить бы не мог, но адвокатов отсылал к милосердию Божьему за оплатой. Ни слуги, ни паробка не наградил по-человечески, и так всю жизнь провёл. Под конец, чувствуя себя слабеющим, взял себе какого-то несчастного родственника или однофамильца, которым прислуживался как негром. Но что же? Такие люди счастье имеют; пробощ, который мне это рассказывал и смотрел день в день на жизнь его и дела, говорил, что такого скромного, честного, спокойного, доброго хлопца со свечой искать. Что же с ним старый скряга сделал, на воловьей бы коже не списал.

Между иными речь такая: когда этот родственник прибыл, в хате, где старик с пауками и крысами жил, не было для него угла. Дал ему комнату с разбитой печью, пустую, жёсткую, которую прибывший для себя привёл в порядок собственными руками, поправил, очистил и сделал жилой.

Когда скряга увидел, что это выглядело по-людски, отправил парня в Люблин, а сам переселился в его комнату. Конец концом, однако, так как умирать каждому в конце концов нужно, старый почувствовал себя плохо, ноги пухли и, взяв слово с бедного кровника, что имущество не потратит, переписал ему всё и так тот Корчак к наследству пришёл.

– Корчак? – воскликнул мечник, бледнея. – Какой Корчак?

Ядвизия зарумянилась, как вишня, и начала ясными глазами всматриваться в Суходольского.

– Какой Корчак, того не знаю, – ответил Суходольский. – Я видел его издалека на похоронах. Дивно красивый парень, благородное и приятное лицо.

– А, это он! – крикнула мимовольно Ядзя, складывая руки.

Мечникова и муж переглянулись; хозяин старался какими-то знаками предостеречь Суходольского, чтобы прервал разговор, но тот, плохо его поняв, ещё больше разговорился.

– Я только знаю, что его имя Ян или Янаш и что он был в турецкой неволе.

– А! Это он! Это он! – повторила Ядзя, обернувшись к матери. – Это он!

Все на неё посмотрели, что её отнюдь не смешало.

– Да, это тот самый, который маме и мне жизнь спас, который отца освободил из плена, – прибавила Ядзя, – но как же может быть, чтобы, выпущенный на свободу, даже к нам не объявился?

Мечник с опущенными глазами рукой барабанил по тарелке, мать смерила дочку глазами.

– А! Это, пожалуй, не наш Янаш, – добавила Ядзя, – потому что, если бы был тот, который у нас воспитывался, наверно, никуда бы не пошёл, только сюда сразу прибыл бы как в родительский дом.

– Есть фамилии и имена подобные, – вставил мечник с флегмой, – и я тоже думаю, что этот тем же самым быть не может, но, наверное, какой другой.

Ядзя посмотрела вокруг, побледнела и замолкла.

– Дивно, однако, имена и фамилии совпадают! – добавила она через мгновенье.

Сухдольский, который был великим знатоком людей, заметил, что своим рассказом совершил какую-то оплошность; поэтому стал приводить разные случаи, в которых полное сходство имён и фамилий было причиной странных ошибок. Среди иных повесть о пани Бубжинской из дома Ладовской, которая, узнав о Томаше Бубжинском в Варшаве, считая его своим мужем, заехала серым вечером прямо к нему, а так была уверена, что нашла мужа, его обняла. Затем вошёл слуга со свечой и открылось, что это был пан Томаш Бобжинский, которому, что смел вернуть ей поцелуй, она влепила здоровенную пощёчину и ушла.

Все смеялись. Ядзя сидела задумчивая, бледная, это воспоминание, минута радости, разочарование – сконфузили её.

Суходольский тем временем, видно кем-то зацепленный, насчитал сказочные суммы в капиталах, облигациях и имуществе, которые этот Янаш Корчак наследовал.

Мечник слушал с великим вниманием.

– А не знаешь, что намеревается делать? Наверное, у него голова закружилась!

– Я слышал, он поехал записаться в войско, – добавил Суходольский, – потому что и мину имеет, и вкусы рыцарские, а по бедности, видно, только у старого плохого адвоката служить должен был. Теперь я припоминаю, как сквозь сон, – кончил рассказывающий, – что ксендз мне рассказывал, что дивные и необычные слышал от него истории, о какой-то осаде на Подолье, которую выдержал; имел ещё шрамы от татарских ран.

Ядзя встала прямая как свеча.

– Это он! – крикнула она. – Он спасён! – и упала на стул наполовину бессознательная.

Мечникова прибежала к ней, а Збоинский сказал холодно:

– Нечего удивляться, что Ядзя эту новость так приняла к сердцу, потому что этот парень воспитывался у нас и она считала его за брата. Это действительно должен быть он…

Ядзю мать была вынуждена отвести от стола, а затем и иные гости постепенно расходились по покоям, только те, что имели полные рюмки, остались за столом.

Мечник прикидывался как мог, что его это не волновало, но в действительности он был сильно затронут состоянием дочки, которое все заметили и должны были себе объяснить. Мать, отведя Ядзю немного в сторону, заклинала её всем святым, чтобы опомнилась, не давала повода для слухов и была спокойной. Спустя какое-то время бледная Ядзя появилась в кругу ровесниц и старалась вести какой-то нейтральный разговор; Збоинский также разговаривал о чём-то ином, вынуждая пить, и делал, что только мог, дабы стереть воспоминание о том выкрике дочери, звук которого ещё звенел в ушах.

Забава продолжалась, как обычно, допоздна и окончилась виватами на крыльце. Из мортиры стреляли – аж стёкла трещали. Перед утром, однако, все поразъезжались, а те, что ехать не могли, спали во флигелях и в сараях на сене.

Ядзя в платье, как стояла, села, не раздеваясь, на стул, задумчивая и грустная. Затем вошла мечникова.

– Ложись спать! Так поздно!

– А! Матушка, как тут ложиться, как тут спать, когда сердце кровью обливается! Этот человек, этот, в привязанность которого я так верила, этот Янаш, вернувшись из неволи, мог пойти в гнусную службу из-за состояния, не подав даже нам признака жизни!

Мать стояла задумчивая перед ней, борясь с совестью.

– Не обвиняй его, – сказала она. – То, что ты находишь грехом, он, верно, и я, мы считаем заслугой и добродетелью. Зачем он должен был сюда вернуться, как если бы руку за наградой тянул? Зачем? Когда ты, неосторожное дитя, дала ему сто раз почувствовать, что любишь его, я открыто объявила, чтобы не смел на панского ребёнка глаза поднять!

– Матушка, ты это ему говорила? – крикнул Ядзя, ломая руки.

– Если не теми словами, то так же ясно и отчётливо, – произнесла мечникова. – Не хочу, чтобы ты обвиняла его ошибочно. Он знал, что между им и тобой есть пропасть, потому что дочь пана мечника не могла быть женой бедного слуги и сироты.

Ядзя раплакалась, бросилась матери на шею.

– Дорогая матушка! Благодарю тебя! Этими словами ты успокоила меня. Да! Он не мог забыть, он не был неблагодарным, он такой, какой был. Теперь позволь мне помолиться.

– Молись, дитя мой, – ответила Збоинская, – дабы Бог дал тебе покой, душу, разум и забвение прошлого. Да – нужно забыть.

Ядзя в молчании обняла мать и перед кроватью бросилась на колени. Мать увидела её начинающей молитву и вышла. Её как раз искали по всему дому, потому что мечник хотел с ней увидиться и поговорить. Она застала его раздетого, в белом кителе, и ходящего по покою большими шагами. Сопел, вздрагивал и ворчал. Едва он увидел входящую мечникову, резко начал:

– Красиво ваша Ядзя списала! Красиво! Разнесётся по всем окрестностям история! На неё все смотрели.

– Но кто же мог ожидать и что же плохого, что разволновалась?

– Да, да! Это наказание Божье за ложь. Мы получили то, что сами приготовили, – говорил мечник. – И что дальше? Что дальше?

Он остановился, глядя на мечникову, со сложенными на груди руками.

– Я вас спрашиваю. Что дальше?

– Но что же должно быть? Ничего.

– Ничего, несомненно! Будет ещё больший квас в доме и ребёнок сохнуть и вянуть будет, как сох и вял.

– Хочешь отдать ему её? Мечник! – воскликнула Збоинская.

– Я? Я? Ему? Теперь, когда унаследовал без всякого права какое-то там наследство, чтобы люди говорили, что мы на него польстились и что, пока бедным был, то мы его за человека не считали, а теперь его чтим, потому что перьями оброс. Но никогда в жизни! Никогда в жизни!

Мечник ударил себя в грудь.

– Ни раньше, ни теперь и никогда иметь её не будет.

Пани Збоинская прошлась медленно по покою.

– Супруг мой, – сказала она спокойно, – произнеси молитву, ложись спать и дай мне покой. Спокойной ночи!

Мечник ничего не отвечал, стоял у окна задумчивый.

Следующий день был печальным и кропотливым, как все дни после пиршества. Множество неприятностей, великий беспорядок, неоконченные споры остались после дня рождения. Остатки гостей разъезжались, а когда последний двинулся с порога, мечник вздохнул свободней. Ядзя в течении всего дня не показывалась, говорила, что была уставшей и больной. Под вечер она вышла в садик. В углу дома стоял с руками заложенными за спину Никита. Она подбежала к нему.

– Никита! Ты знаешь, он жив…

– Э! Панинка, – усмехнулся дворовый, – я о том гораздо раньше узнал, что он жив. – он понизил голос. – Он же всё-таки ехал сперва к нам сюда, а господа его из местечка отправили в свет, чтобы не решался показываться. Я к нему с этим ездил… и деньги ему возил, но он не хотел их взять.

Ядзя дивно побледнела.

– Говори, – сказала она тихо, – говори мне всё: стало быть, отец и мать знали?

– Да, – говорил Никита. – Как ему запретили здесь показываться, бедняга пошёл в свет без гроша. И поэтому должен был принять ту несчастную службу и терпел такой недостаток, что, встретив его в Люблине, я нашёл его без гроша за душой.

– Он был в Люблине, когда мы там были.

– А был, – продолжал дальше Никита, – но сразу выехал, чтобы не выставлять против себя пана и пани.

Ядзя смолчала, только головой кивнула Никите и пошла дальше, дабы скрыть волнение.

В последующие дни в доме было невыносимо грустно и трудно выжить. Мечник постоянно гневался, ругался, метался и ничто в доме ему угодить не могло. Отругал эконома, охмистрину, жену, всю службу, в вскоре потом выехал в окрестности и неделю его в доме не было, а, вернувшись, прежде чем вылез из брички, уже на весь двор кричал и бесчестил. Стал таким странно раздражительным, каким не был.

У стола не говорил дочки ничего – присматривался издалека, не мог ничего найти для упрёка, потому что молчала и вовсе не отзывалась – бурчал поэтому на других, а на неё только смотрел искоса.

С маленькими переменами настроения так прошли лето и осень, прерываемые только получаемыми новостями от войска, которое после взятия Язловца ожидали увидеть входящим на Волошчизну. Известно, какие этот поход против турок принёс маленькие плоды. Уже осенью, когда двор находился в Жолкве, мечник пожелал поехать к королю и велел собираться в дорогу. Его мучила печаль Ядзи, которую любил, но был ею очень недоволен. О Янаше с того обеда речи вовсе не было, ни он, ни мать имени его не вспоминали.

Мечник накануне отъезда в Жолкву вечером послал за Ядзей, чтобы к нему пришла.

Девушка немедленно прибежала.

Взволнованный уже самой мыслью о разговоре, какой имел произойти, Збоинский заранее показывал какое-то особенное состояние ума. Посмотрел на дочку, не мог решиться на слово.

– Слушай-ка, Ядзя, – сказал он, – однажды нам нужно поговорить открыто. Душить себя ни к чему не годится. Пренебрегаешь достойными людьми, что к тебе рекомендуются… плачешь, вздыхаешь, делаешь себя несчастной, а нас тиранами; однажды это должно закончиться. Закружилась голова у тебя или какого чёрта! Полюбила этого продягу, Янаша. Не имею ничего против него, потому что парень он честный, но ему далеко до того, чтобы смел тянуться за рукой моей дочери! Далеко! Это я никогда не позволю, это нужно выбить из головы. Понимаешь?!

Мгновение Ядзя стояла молчащая, а потом сказала:

– Не буду лгать, я люблю Янаша с детства. Вы имеете право мной распоряжаться, делайте что хотите. Запретите идти за него, воли вашей не буду притивиться, но у алтаря иному не поклянусь.

Подняла голову и повторила:

– Отец! Этого не можешь требовать от меня!

Мечник вскочил со стула.

– Так! – воскликнул он. – Смерть мою будешь ждать! Дождёшься её скоро, ибо я позора и страдания не переживу…

– Отец! Ты не имеешь сострадания! – крикнула Ядзя и упала.

Отец подскочил к ней на помощь, от отчаяния нанося себе удары в грудь и голову. Во всём доме поднялась суматоха, вбежала мечникова: начали приводить Ядзю в чувство и отнесли её на кровать. Збоинский в отчаянии от того, что вспылил, побежал целовать ей руки и успокаивать. Судный день был в Межейевицах. Вечером Ядзя лежала в горячке бесчувственная, а родители, плача, сидели при ней. Во все костёлы и монастыри послали заказать службу, к чудесным образам на вотивы, подстароста поехал в Краков за лекарем.

Семь смертных дней пролежала она так, борясь, между жизнью и смертью, а когда прибыл из Кракова доктор, нашёл её ещё слабой, но уже спасённой. В родителей вступил дух. Поездка к Жолкве была, естественно, отложена и речи уже о ней не было.

Через несколько дней Ядзя встала изменившаяся, ослабевшая.

В мечнике эта болезнь произвела чрезвычайную перемену – не говорил ничего, но значительно смягчился и стал более набожным, чем когда-либо.

Когда опасность миновала, сама жена напомнила ему о поездке к королю и Жолкву. Мечник собрался, попрощался нежно и поехал, но без того запала, какой показывал обычно, когда выбирался в дорогу.

В путешествии люди, которые уже приготовились к нетерпению и ругани, были в недоумении от великой медлительности пана, который даже на любимого своего коня не обращал внимания. Приехали на Русь. В Жолкве как раз был огромный съезд не только сенаторов и сановников Речи Посполитой, но иностранных послов и гостей. Мечник вбежал в толпу иностранцев, которых не любил. Несмотря на эту толкучку, на следующее утро он смог попасть к королю. Застал его на разговоре с ксендзем Вотой, который лучше всех умел Собеского развлекать учёными разговорами и без которого он почти на минуту отойти не мог.

Увидев Збоинского, Собеский сразу, приветствуя его, сказал:

– Мечник, ты хуже из собственного дома возвращаешься, чем из неволи? Осунулся, похудел.

– Наияснейший пане, – сказал мечник, – дом также имеет свои хлопоты, а меня и то грызло, что с вашим королевским величеством под Язловцем и Званцем быть не мог.

– Вознаградим это, – отпарировал король, – потому что это, видит Бог, ещё не конец. Я имел за вас, хотя уже в остатках экпедиции, вашего воспитанника Корчака, который храбро показал себя.

Мечник молчал.

– Вы, должно быть, уже его видели, так как я взял его с собой в Жолкву, он мне очень понравился и дальнейшей его карьерой хочу заняться. Стоит того.

Смутившийся Збоинский не знал, что отвечать.

– Я считал его бедным, – добавил Собеский, думая, что этот разговор будет мечнику приятным, – а оказывается, что это холоп богатый. Выставил отряд, что называется, великолепный.

Стоя напротив Збоинского, король, казалось, ждёт ответа. Мечник упрямо молчал.

Пошёл тогда разговор об экпедиции этого года и о Каменце, который король обязательно хотел освободить из турецких рук. Збоинский разговорился… и так прошёл час. А так как и ксендз Вота сидел, и Альберт Венецианин, который был при короле, подошёл, Збоинский попрощался с ним и вышел в город.

Узнал о Янаше и это испортило ему настроение.

– Шут, – бормотал он в духе, – проведает, что я здесь, должен всё-таки прийти ко мне с поклоном. Что же? Будет на меня дуться, что ему в Межейевицы ехать не дал. Пошёл он к дьяволу! Уж я к нему не пойду просить прощения.

В этот день, однако, Янаш не показался и Збоинский с ним не встретился. На следующий день, идя в замок, на дороге мечник заметил Янаша в парадном рыцарском наряде, направляющегося также в замок. Столкнулись почти око в око. Корчак, увидев мечника, живо припал к его коленям, с такой великой и не лживой радостью, с таким воодушевлением, что старик, забыв обо всём, обнимая его, расплакался.

Мечник чувствовал себя виноватым в отношении его, никогда, однако, не признался бы в этом первый; теперь был сломлен покорностью и мягкостью и был возмущён на самого себя. Пошли вместе, как если бы никогда ничего не портилось между ними, говоря о турках, о короле, о походе, о дворе и не касаясь раздражительных вещей. Поскольку Збоинский в этот день собирался поклониться королеве и быть у двора, Янаш с ним попрощался, так как имел также занятие, данное королём. Вечером договорились встретиться.

Мечник в духе упрекал себя в вине.

Но, однако, речь вовсе не шла, чтобы сменить убеждния для дочки и брака. Хотел отблагодарить Янаша за неблагодарность, но совсем иным способом – поддерживать его у короля, показывая ему доброе сердце. В Межейевицы не только его не приглашать, но о них, о жене и дочке, при нём избегал вспоминать.

Прежнее весёлое настроение мечника сделало его приятным королеве, которая нуждалась в рвзвлечении, и благодарна была тем, что его с собой приносили.

В беседе Мария Казимира похвалила воспитанника мечника, потому что и она знала Корчака, который был несколько месяцев при дворе, и довольно его любила.

– У меня есть в отношении него планы, – сказала она потихоньку, – ладную панну, прекрасное приданое и доброе имя.

Застряло это в голове старого, а так как имел связи при дворе, узнал, что королева намеревалась сватать Янаша с маркграфиней французской, небогатой девушкой, но прекрасного рода. Его это удивило.

Вечером, когда они снова сошлись, мечник начал издалека расспрашивать о том наследстве скряги. Янаш не очень хотел об этом рассказывать, в итоге, однако, удовлетворяя любопытство мечника, отчитался ему во всём. Пан Збоинский сильно задумался… Всю ночь потом спать не мог, хотя не знал почему.

Рано утром он пошёл в костёл на службу. Тут, как обычно, начал с собой расчёт с совестью. Никогда издавна он у него таким плохим не выпадал.

– Отвратительный грешник, – бейся головой о пол и бей себя в грудь, – говорил он сам себе, – потому что ты полон непристойности и грязи. Ребёнком ты пожертвовал из-за глупого тщеславия, а теперь, когда тебе засветилось золото в карманах бедного парня, ты начинаешь находить в нём вкус и уже тебе кажется не таким далёким. Ха! Признайся, покорись, ты же не подлец, жадный и глупый?

И бил себя мечник в грудь, и плакал.

Если бы кто-нибудь со стороны посмел ему хоть половину острых правд поведать, вызвал бы его на дуэль, наверное, и изрубил, – себе должен был это простить.

Когда месса окончилась, он вышел смирившийся и гневный. Не хотел даже дольше оставаться в Жолкве. Накануне этого дня король дал ему привилей на староство. Мечник подумал, и из расчёта с совестью выпало, что с дипломом за контушем вернулся к королю. Никого не было.

– Наияснейший пане, – сказал мечник, – я хотел поцеловать руку вашего королевского величества за вашу милость, но о новой просить.

Король стоял удивлённый. Мечник достал бумагу.

– Наияснейший пане, сделайте для меня это, прикажите в канцелярии переписать староство на Корчака. Он спас мне жизнь, не знаю, как ему долг отдать. Хлеба по милости Божьей имею достаточно.

Поклонился до колен.

– Я дал бы ему другое, – ответил король, – но реально уже для раздачи ничего не имею.

– То была бы ваша милость, наияснейший пане, а не жертва от меня, а я желаю, чтобы он взял это из моих рук.

– Уступи ему староство, а я консенсус дам, – произнёс король, – согласен на это.

Поклонившись, Збоинский побежал в канцелярию и за несколько дукатов получил замену привилея.

Имея его в кармане, он пошёл в гостиницу, напевая. Корчак должен был подойти. Едва он показался в дверях, Збоинский приветствовал его давней улыбкой.

– Я уж думал, тебя та маркграфиня удерживает, – рассмеялся он.

– Какая? – спросил Корчак, румянясь. – Ни о какой на свете не знаю.

– Здоров шутить, – моргая глазами, сказал мечник, – королева сама тебя сватать собирается.

– Мне о том не снится.

Мечник обернулся, ища бумагу, взял её в руки и встал перед Корчаком.

– Слушай, – сказал он, – ты служил мне верно и честно, я отплатил тебе так, что ты мог посчитать меня неблагодарным. Спокойно уснуть не могу. Наши счёты не окончены. Король мне дал староство Мелницкое, а я выпросил у него право уступить его тебе. Консенсус король подписал. Приветствую тебя, мой староста.

И бросился ему на шею.

Янаш упал ему в ноги.

– Мой пане, которого могу назвать отцом, потому что мне его заменил, не делай этого, прошу! Что мне от этого староства!

– Тебе ничего от него, но мне, мне нужно, чтобы от меня получил. На моей совести будет легче.

Янаш встал и поцеловал руку мечника. Мечник был дивно весёлый. На следующий день он приказал готовиться к дороге.

Вечер прошёл быстро. Раздевшись, Збоинский зевнул и наконец объявил, что укладывается спать.

– Ты иди, но завтра, любезный староста, появись тут с рассветом, чтобы ещё раз попрощаться.

С каким-то странным чувством смешенной грусти и радости Янаш потащился домой. Этот подарок мечника тяготил его, как камень, видел в нём окончание расчётов, род тайной оплаты, погашения долгов и разногласий.

Збоинский не хотел быть в долгу, а иначе отблагодарить не умел.

На следующее утро, когда пришёл в гостиницу, люди мечника и кони уже были готовы. Мечник, посвистывая, доедал полевку, весёлый, как раньше, когда имел перед собой дорогу.

– День добрый пану старосте! – воскликнул он шутливо. – А как вам спалось с привилеем под подушкой?

– Неинтересно, – сказал Янаш, целуя его руку, – потому что я боялся проспать утро.

– И ни на волос этого не произошло. Вы меня знаете? Гм? Я, когда выбираюсь в дорогу, всегда за час готов раньше, чем нужно. Это уж такая натура.

Збоинский велел подать себе дорожный кожушек. Янаш его подпоясал; надел тёплые ботинки, взял в руку шапку. Нежно попрощались. Корчак проводил его до брички. Мечник сел.

С непокрытой головой стоял перед ним Корчак, в его глазах навернулись слёзы. Лошади уже почти тронулись, когда Збоинский обернулся, ударил Янаша по плечу.

– Слушайте, пане староста, – воскликнул он, – как только вам король даст отпуск, я вас ожидаю в Межейевицах.

Эти слова он произнёс громко, отчётливо, медленно, и добавил:

– Пошёл!

Кони, привыкшие к этому голосу, помчались. Корчак хотел схватить руку, но уже было слишком поздно.

Мечник, улыбаясь, попрощался с ним рукой и повторил:

– До встречи в Межейевицах!

* * *

Как пан мечник весёлым вернулся домой и приятно удивил жену своим настроением, о том широко писать не видим нужды. С Ядзей поздоровался по-старому, поцеловав её в лоб.

Говорил больше лицом, но устами ничего. Выдержал так минуту, потом будто бы равнодушно сказал:

– Но, но, я встретил в Жолкве Янаша, везёт ему, везёт… Король ему староство дал, а её величество королева хочет его на какой-то француженке женить. Я думаю, однако, что до результата не дойдёт, потому что… потому что я его позвал в Межейевицы.

Голос его дрожал. Ядзя вскочила и упала, плача, к коленям.

– А только уже этих рыданий достаточно, – выпалил он, – когда плохо – ревут, когда хорошо – плачут! Наказание Божье с этими слезами! Чего же больше от меня хотите? Пусть будет в доме весело.

Он обнял дочку.

И на этом кончается история Янаша Корчака и прекрасной дочери мечника.