Три года прошло со времени описанных событий. В доме, принадлежавшем когда-то Якову Свиняглове и перешедшем после его смерти и жены его –когда-то красивой Агаты из Ополя – к дочери их Басе, еще более красивой, чем мать, жене Фрица Матертеры, произошли большие перемены.
Тут когда-то царило веселье; это было богатое гнездо, излюбленное место, куда собирались все, желавшие повеселиться и провести время в танцах, при звуках музыки и при болтовне местных шутов, для которых двери всегда тут были охотно открыты. Красивая Бася после жизни, полной приключений, выйдя замуж, рассчитывала управлять домом и мужем и пользоваться жизнью по своему вкусу. Но неожиданно для нее жизнь ее сложилась иначе, да и она сама переменилась. Будучи девушкой, она была сумасбродна и легкомысленна, и казалось, что замужем она успокоится и станет серьезнее. Но ее брак с Фрицем обманул ее надежды. При жизни родителей молодые супруги еще кое-как ладили между собой, хотя любви между ними не было. Фриц женился на ней из-за денег, а Бася вышла за него замуж, чтобы показать свету, что, несмотря на ее плохую репутацию, на ней женился такой красивый молодой человек.
Вскоре оказалось, что Фриц, которому предназначалась покорная, подчиненная роль, вовсе не имел желания исполнять капризы своей супруги, а напротив, проявил свою собственную волю и необычайную хитрость.
Прежде чем открыто выступить против Баси, он так запутал ее дела, что все ее имущество, дома и деньги Свинягловы, одолженные у него разными лицами, все это очутилось в его руках, и вместо того, чтобы Фриц был ее рабом, Бася оказалась в зависимости от него.
Кроме того, красавец Фриц, хоть сам был волокитой и имел любовниц, жене своей не дал никакой свободы и не позволил ей кокетничать. Когда вскоре после смерти родителей старинный их приятель и друг Баси Среневита подъехал к дому и хотел у них остановиться, Фриц, осведомленный о прошлой жизни своей жены, категорически воспротивился этому. Подбоченившись, он у ворот заступил гостю дорогу и откровенно заявил ему, что не желает его иметь у себя в доме.
Бася, стоя у окна, наперекор мужу, кричала, что дом принадлежит ей, и приглашала гостя заехать к ним; муж со смехом возражал ей, что желает сам быть хозяином в доме.
Среневита, оказавшийся свидетелем спора между супругами, вначале смеялся, а потом ему надоело, и он, послав Басе воздушный поцелуй, повернул лошадей и уехал в другое место: у него в городе было много приятелей.
Между супругами начались постоянные споры и ссоры. Веселый и насмешливый Фриц говорил ей неприятную правду, а она его ругала последними словами и плакала, принимая все это ближе к сердцу, чем муж.
У Фрица, очевидно, давно уже был составлен какой-то план, и он разумно выполнял его, приближаясь к своей цели.
– Женщину, – говорил он, – необходимо держать в ежовых рукавицах, –между тем, она вовсе не хотела подчиняться.
Между ними произошла война, в которой красивая Бася потерпела поражение. Свет в ее глазах стал гадким, она сама начала дурнеть, и вся ее молодость сразу как бы пропала. Сначала начали выпадать волосы, зубы расшатались, лицо пожелтело, и чем больше она его красила, тем больше на нем появлялось морщин, и оно становилось темнее.
Глаза потеряли свой блеск, она похудела. Общество, всегда считающееся только с действительностью, увидев ее такой изменившейся, начало от нее удаляться. К тому же и Фриц не отличался особенным гостеприимством; он музыки не признавал, шутов гнал вон и гостям не предлагал никаких угощений.
Одинокая бедная Бася, лишенная Богом единственной радости, которая могла усладить ее жизнь – Господь ей детей не дал – по целым дням плакала. Эти слезы сердили Фрица, не вызывая в нем никакого чувства сострадания к ней.
Он иногда вел разговоры о скачущей козе и тому подобные, которые еще удваивали гнев и слезы Баси.
Он сам был тверд, как камень. Развлекаясь в народе, он не позволил, чтобы жена ему сделала какое-либо замечание; веселый и хладнокровный он властвовал в доме, в который ему, чужому, удалось когда-то попасть. Ничего удивительного нет, что разочарованная красавица Бася в поисках утешения нашла его в молитвах. Подобно тому, как она раньше относилась страстно ко всему, что делала, так и теперь, вступив на путь набожности, она не знала границ в своем усердии. Как когда-то она напролом вталкивалась среди людей, так и теперь она льнула к Богу.
Начав каяться, она в своем раскаянии не знала меры. Дорогие кружевные платья, окаймленные мехом, заменились черными, серыми, коричневыми, почти монашеского покроя.
У нее было много собственных драгоценных вещей, на которые Фриц уже давно засматривался; некоторые она, наперекор ему, отдала в костелы, другие продала и деньги пожертвовала на богоугодные дела и самым дорогим жемчугом украсила ризы для доминиканцев. Возможно, что назло мужу она начала приглашать в дом монахов в большом количестве, а так как Фриц из боязни оскорбить духовенство не осмеливался оказать им плохой прием или отделаться от них, то всегда к обеду и вечером в доме было несколько монахов. Все остальное время Бася проводила в костелах.
Это была ее единственная победа, одержанная над Фрицем, и надо отдать ей справедливость, что поле брани было ею удачно выбрано, так как муж ее оказался на нем бессильным.
Правда, он начал убегать из дому, но таким образом он уступал ей власть в доме. Роли переменились, и не только она сама делала ему указания, но и натравливала на него доминиканцев, которые, говоря как бы о вещах посторонних, постоянно донимали Фрица.
Подобно тому, как раньше ни одно пиршество, ни свадьба, ни танцы, ни музыка не проходили без присутствия Баси, так и теперь без нее не обходилась ни одна процессия, и она ходила ко всеми обедням, принимала участие во всех ежегодных храмовых праздниках.
В доме соблюдались самые строгие посты, против которых Фриц боялся протестовать, и она особенно следила за тем, чтобы он их тоже соблюдал. Матертера, ограбивший ее и отравивший ей жизнь, наконец, сам упал духом, и жизнь ему опротивела, но Бася была довольна этой переменой. Во-первых, она увидела, что черный цвет ей к лицу, и к ней немножко возвратилась ее прежняя красота; затем, люди оценили ее теперешнюю солидность, религиозность, возвращение на путь истины, и те, которые были раньше на стороне мужа, теперь все были за нее и находили Фрица виновным. Бася своим рвением первенствовала среди других женщин, и ее религиозность служила для них недостижимым идеалом. Она ежедневно в течение, по крайней мере, одной обедни лежала пластом, во время других молитв она стояла на коленях. Участвуя в процессиях, она выбирала для себя самый тяжелый крест, под тяжестью которого она сгибалась. Бася одевала на себя одежду послушниц и зимою, босая, странствовала из одного костела в другой; во время поста она отбывала долгие стоянки на коленях.
Но ей всего было мало; вступившая раз на этот путь, она находила, что ей следовало еще больше наказать свою плоть, потому что люди слишком заняты светскими делами, а Богу служили вяло и небрежно.
Ее даже не удовлетворила строгая отшельническая жизнь монахинь в Новом Сонче и в других монастырях, куда она ездила и иногда даже проводила несколько дней.
Она придумывала для себя особенные мучения, истязала свое тело ежедневно до крови, сдавливая его впившимися в него поясом, не снимала с себя власяницы.
Эти религиозные упражнения одуряли ее, приводя ее в состояние страстного восторга, опьянения, которое проявлялось иногда плачем, а иногда странным истерическим смехом.
Более примерного и явного покаяния в грехах никогда не было. Она сама, ударяя себя в грудь, рассказывала о своем прошлом такие вещи, о которых никто не знал, а так как она публично исповедалась при муже, то она его этим унижала и заставляла страдать.
Дом получил совершенно новый вид: постепенно из него исчезли все драгоценные и красивые украшения, которые она частью подарила костелам, частью продала, а некоторые выбросила как излишний соблазн; вместо них на стенах висели иконы, картины религиозного содержания и различные эмблемы. У каждой двери висела кропильница, в каждой комнате стояло распятие; в спальне на видном месте были разложены все орудия для умерщвления грешного тела, разные плети, пояса и т.п., а аналой для молитв был нарочно так устроен, чтобы изранить колени.
Фриц всего этого видеть не мог, и жизнь в доме была ему до того противной, что он удирал. Но он, однако, не мог запретить жене своей стараться таким образом покаяться в своих грехах и спасти душу.
Вначале во всем этом было больше каприза, чем действительного раскаяния; потом – желание Баси стать известной своей набожностью так же, как она когда-то была известна своей красотой.
Постепенно эти жестокие упражнения повлияли на характер Баси, и то, что было раньше для нее причудой, сделалось для несчастной потребностью, и она находила утешение и успокоение в таком покаянии.
К концу третьего года не только одна Бася поддалась духу времени, требовавшего такого строгого наказания за грехи, но и в соседних государствах, и в самой Польше повсюду давала себя чувствовать религиозная экзальтация.
Страшные бедствия, обрушившиеся на страну, переполняли кладбища трупами; голод, чума, наводнения, странные изменения погоды казались изменениями времен года и угрозой истребления; духовенство повсюду на это указывало как на наказание за грехи, как предупреждение и напоминание об исправлении и о покаянии.
Зерна религиозного воодушевления и экзальтации, засеянные в прошлые века, теперь начали наново обильно всходить.
Необычайные бедствия требовали необычайных средств для того, чтобы умилостивить разгневанного Бога.
Страх доводил чуть ли не до сумасшествия. У некоторых были видения, наитие и какое-то вдохновение, которые, казалось, соответствовали общей душевной потребности.
Устраивавшиеся процессии с кающимися, покрытыми капюшонами, которые публично себя бичевали, вскоре породили множество бичующихся, нашедших себе вождей; отрекшись от личной жизни, родных и всех уз, связывавших их с обществом, они, обливаясь кровью, пошли в свет искать новых апостолов, которые охранили бы от соблазна.
В Польше отлучение короля от церкви хотя и не произвело того громового впечатления, на которое надеялись, так как оно не распространилось за пределы краковской епархии, однако, сильно взволновало и обеспокоило всех.
Костелы стояли закрытыми, религиозные обряды не совершались, и народ был перепуган, опасаясь наказания Божия.
Говорили, что во всем виноват король, его обвиняли в злодеянии, а духовенство не щадило его, предсказывая новые бедствия, голод, нашествие, саранчу, которая уже опустошила Чехию, нападение язычников и т.п.
Хотя король при помощи архиепископа гнезнинского делал шаги к достижению соглашения, но Бодзанта, требуя большего, чем это дозволяло достоинство короля, затягивал спор между Казимиром и церковью, коверкая и затрудняя жизнь.
Верующим и набожным приходилось ежедневно страдать за грехи короля, так как требы совершались только в исключительных случаях, втихомолку, и каждый раз с разрешения епископа, которое получалось, как особенная милость.
Такое положение вещей продолжалось очень долго, а спор, поддерживаемый обоими противниками в Риме, до сих пор не был разрешен. Король тяготился этим спором и хотел бы хоть дорогой ценой достигнуть соглашения; но отношения слишком обострились, а посторонние этим пользовались и затрудняли примирение.
Большая часть духовенства из других епархий не покинула короля, и капелланы служили обедни в замке, но лишь только Казимиру приходилось сталкиваться с властью епископа, его не признавали и обращались с ним, как с проклятым и отлученным.
Архиепископ и его племянник усердно работали над примирением, король был удручен, а Бодзанта, чувствуя, что в нем нуждаются, становился все требовательнее.
Легко понять, что такое состояние страны сильно способствовало развитию религиозной экзальтации.
Умолкнувшие колокола, закрытые на замки двери костелов, похороны без пения, без хоругвей и без всяких обрядов, обедни, совершенные втихомолку в уединенных каплицах, затруднения при крестинах и свадьбах, все это сеяло тревогу в сердцах.
Более хладнокровные научились обходиться без того, в чем им отказывали, но более горячие беспокоились, тосковали и кричали, возмущаясь положением вещей.
Все еще помнили о чуме, которая еще так недавно как бич пронеслась над Краковом, унося с собой тысячи жертв, и боялись возвращения такого бедствия. Распространялись слухи, что чума опять появилась в некоторых местах.
Поэтому повсюду царило беспокойство, увеличивавшееся с каждым часом. Одной из проповедниц о наказании и мести Божьей была Бася, бывшая когда-то большой ветреницей и предавшаяся теперь страстному покаянию. Вместе с религиозным экстазом в ней было огромное мужество, толкавшее ее на самые смелые шаги; она пробиралась повсюду и проповедовала о том, чего требовало ее вдохновение.
Однажды она, одетая в платье послушницы, с четками и с крестом пробралась в замок сначала к Кохану, потом к королю и, упрекая их в злодеянии, угрожала им и призывала их к покаянию.
Это был век, когда вера в Бога еще не была поколеблена; поэтому голос такой женщины производил впечатление.
Король выслушал призыв молча. Кохан опечалился; он долгое время после ее посещения был встревожен и удвоил свои пожертвования на костел, которые он делал со дня смерти Барички.
Однажды вечером в доме Фрица Матертеры, в котором он сам редко показывался, хозяйка дома одна принимала своих обычных гостей. За столом сидели только что прибывший доминиканский приор, ксендз Томаш, капеллан этого же монастыря Иренеуш и рядом с ним – младший викарий костела Пресвятой Девы ксендз Павел из Бжезия, известный своей набожностью и ученостью.
Хозяйка дома, которая наказывала себя самыми строгими постами, в отношении к духовным отцам была очень снисходительна и старалась всячески им угодить. На стол поставили кушанье и напитки, а сама Бася прислуживала отцам, подавая им вместо прислуги воду для мытья рук и полотенца; в это время ксендз Павел, худой, высокого роста мужчина с длинным лицом вытянул белую, большую, с костистыми пальцами руку в сторону Томаша и обратился к нему:
– Слышали ли вы, отец мой, о бичевниках?
Ксендз Томаш, седой, полный, тяжеловесный мужчина с круглым, довольно веселым лицом как раз в этот момент вытирал пот со лба, потому что было начало лета, и стояли жаркие дни.
Взглянув с удивлением на говорившего, он спросил:
– О каких?
– Молва о них идет по всему свету, – возразил ксендз Павел, – и говорят, что они уже и у нас появились из-за границы и в некоторых городах увлекли за собой большую толпу. Только в Кракове их еще пока не видно. Худой и бледный кашлявший монах, ксендз Иренеуш, быстро бегавшие глаза которого выдавали его проницательный ум, покачал головой, как бы желая высказать некоторое сомнение и недоверие.
Бася, державшая еще в руках воду и полотенце и собиравшаяся уходить, заинтересованная, остановилась. Взгляд ее, обращенный на ксендза Павла, выражал горячую просьбу.
– Бичевники? – спросила она.
– Да, кающиеся, бичующие себя. И странствующие по всему свету, живя с подаяния и призывая грешников к покаянию.
Все молчали, ксендз Павел тоже замолк на мгновение.
– Это явление имеет большое значение, – прибавил он, задумавшись. –Чаша грехов переполнилась, и все чувствуют, что необходимо изменить жизнь. Господь наделяет вдохновением бедняков и нищих так же, как Он выбирал апостолов из черни. О них рассказывают чудеса.
Бася поставила на пол кувшин с водой, бросила полотенце и со сложенными накрест руками приблизилась в ксендзу Павлу.
– А! Скажите! Скажите! – воскликнула она. – Это поразило мое сердце! Это перст Божий! Публичное покаяние, добровольное телесное наказание… Нужда и голод… Новый закон… Новые апостолы!..
Ксендз Павел насупился.
– Нового закона не может быть, а также нет надобности в новых апостолах, – с кислой миной сказал он. – Всю правду и всю науку принес нам Христос. Но мы и части ее не восприняли и исполняем только то, что нам удобно.
Приор и ксендз Иренеуш молчанием подтвердили свое согласие.
– Где же они? Откуда они идут? Я буду искать этих святых кающихся! –воскликнула хозяйка дома, приблизившись к ксендзу Павлу.
Вдруг Иренеуш тихим голосом быстро проговорил:
– Осторожно, осторожно! Необходимо, чтобы церкви осмотрелись и убедились, что под этой набожностью не скрыта какая-нибудь ересь.
Бася остановилась в изумлении.
– Отец мой, – начала она, – какая же тут может быть ересь, и что может быть греховного в покаянии? Чем оно строже, тем милее Богу!
Ксендз Иренеуш руками перебирал по столу.
– Тут что-то темное, – произнес он, – и пока это не будет расследовано и выяснено, необходимо быть осторожным, а то вместо того, чтобы служить Богу, можно попасться в сети сатаны.
Он угрожающе поднял руку, и хозяйка замолчала; но видно было, что она сгорает от любопытства.
Ксендз Павел из Бжезия уселся при столе. Он, по-видимому, жалел женщину.
– Где она первоначально образовалась, эта кающаяся…
– Секта? – добавил ксендз Иренеуш.
– Секта или общество, Господь их знает, – продолжал ксендз Павел, –только известие о ней одновременно пришло с Рейна, из Венгрии и из Италии. Толпы их, проходя через соседние страны, проникли и к нам. Некоторые духовные лица открывают им костелы, другие же их подозревают.
– В чем? – спросила хозяйка.
– В том, о чем я говорил, – вмешался Иренеуш, – что это секта. Нашему ордену именно поручено расследование всякой ереси, этой опасной ржавчины, которая легко пристает к слабым, но горячим. Инквизиторы об этом выскажутся.
Уставший приор, до сих пор не проронивший ни одного слова, тихим, задыхающимся голосом проговорил:
– Да, да… Необходимо все тщательно обсудить. Дьявол не спит.
Хозяйка прислушивалась с большим вниманием.
– Простите мне, обиженной умом, – сказала она, – но какое заблуждение может быть в строгом покаянии?
Ксендз Иренеуш с улыбкой ответил:
– Многое можно было бы об этом сказать. Но я, душа моя, об одном только скажу. Там, где нет капеллана в качестве руководителя, там люди легко могут быть введены в заблуждение. Среди этих бичевников ничего не слышно о капелланах. Какие-то неизвестные, непосвященные, самозванцы являются им вождями и ведут эти толпы. Мужчины и женщины различного возраста странствуют, вместе живут… Гм! Гм! Мне кажется, что тут дело нечистое.
Хозяйка задумалась.
– Я великая грешница, – начала она, – я недостойна милости Бога. Я о многом не знаю, но мне это публичное покаяние, эта жизнь отданная Ему, эта кровь, орошающая проезжие дороги – все это мне кажется таким прекрасным! Таким красивым!
Приор насупился.
– О! О! – прервал он. – Ты сама готова с ними пойти!
Бася вскочила с сидения и воскликнула:
– А! Да… Пусть только они появятся! Я брошу все… Я не выдержу, я пойду!
Ксендзы переглянулись; ксендз Павел замолк и, желая переменить разговор, сказал, что носились слухи о том, что король вскоре уступит, отлучение будет снято, костелы раскрыты, и снова раздастся звон колоколов. Хозяйка слушала довольно равнодушно.
– Король? – произнесла она без всякого смущения, – я его хорошо знаю! Ведь дьявол меня отвел к нему или, вернее, наушник его, Кохан, этот убийца, погубивший столько невинных душ. Я их обоих знаю. Король, в сущности, добрый и сострадательный, он только равнодушен к религиозным делам. Его, быть может, удалось бы навести на путь истины, если бы он дал себя увлечь. Он относится к жизни и ко всему равнодушно.
– Потому что слишком злоупотребляет жизнью, – произнес ксендз Иренеуш.
– Все это произошло, потому что у него нет сына, – добавила хозяйка, – и нет надежды на наследника; это ему отравило жизнь и лишило всякого желания жить.
– Лишая его потомства, Господь именно этим и наказывает его, –произнес ксендз Павел, – за то, что он ведет постыдный образ жизни. Хозяйка с опущенной головой слушала эти слова; слабый румянец появился на ее увядшем лице, свидетельствовавший о вызванных в ней воспоминаниях.
– Да, он виновен, да, – сказал толстый приор, – но наушник виновен больше его. На того падает вся вина, тот причина всего зла.
Бася мысленно где-то была в другом месте и спросила:
– У нас уже где-нибудь находятся эти бичевники?
Иренеуш улыбнулся.
– Будь спокойна, душа моя, – произнес он немного насмешливо, – не минуют они Кракова.
– Дал бы Господь! – вздохнула Бася.
За время разговора кушанье остыло, и приор указал движением руки, что охотно приступил бы к еде. Хозяйка придвинула к нему блюдо с мясом и своими исхудавшими руками начала наливать кубки.
Ксендз Павел, переглянувшись с товарищами, перевел беседу на другую тему. Хозяйка слушала его с уважением, но видно было, что она думала о чем-то другом. Погруженная в свои мысли, рассеянная, она машинально прислуживала гостям, не вмешиваясь в разговор – все ее мысли были заняты бичевниками.
Тихий Краков, погруженный в глубокую печаль вследствие отлучения короля от церкви, в один прекрасный летний день вдруг необыкновенным образом оживился.
В разных частях города люди, неизвестно по какой причине, как будто вызываемые каким-то паролем, беспокойно выбегали из домов, выглядывали через ворота, как бы в ожидании чего-нибудь, и, встревоженные, прятались. Некоторые пальцами указывали вдаль, иные, пошептавшись с прохожими, возвращались домой и закрывали ворота. На лицах всех выражались любопытство и волнение.
Перед костелом отцов доминиканцев стоял ксендз-приор вместе с отцом Иренеушем. Оба они были в плащах, как бы для выхода, но они, казалось, колебались пойти ли им или остаться на месте.
– Нам не зачем торопиться и идти на встречу к ним, – сказал ксендз Иренеуш. – Это – грешное дело, от которого городу и стране необходимо, как можно скорее, избавиться. Хотя приписывают духовному лицу, отцу Райнеру, что он первый призвал к покаянию и образовал секту этих бичевников, но я не верю тому, чтобы воспитанник Томаша создал подобную ересь… Плохие люди взяли хорошую идею и изгадили ее.
Приор пробормотал что-то, беспокойно оглядываясь.
– Райнер или не Райнер, – проговорил он со вздохом, как будто вся эта история причинила ему большую неприятность, – все это вздор. Люди испугались чумы.
– Да, несомненно это наказание Божье, – возразил Иренеуш, – но и это наказание, если новая ересь появится. Хотят создать новую веру! Кто? Какие-то безумцы!.. Уже три года тому назад папа осудил их…
– Мы только что об этом узнали, но и епископ тоже знает, – произнес приор, – им не дадут здесь расположиться, и их прогонят.
– Они сами нигде дольше одного дня не остаются, – возразил ксендз Иренеуш.
– Пойдем же посмотрим на это зрелище, – сказал приор со вздохом, –вчера сообщено, что они направляются сюда…
Они должны были быть уже здесь… Они, по всей вероятности, остановятся на рынке.
– Пойдем, – прибавил Иренеуш, – но зайдем в какой-нибудь дом и лучше будем смотреть издали, а то опять скажут, что это дело рук доминиканцев, и что мы с ними заодно.
– Пойдем к Вержинеку, – произнес приор, – там нас примут, и для всех хватит окон.
С этими словами они медленными шагами направились к рынку, устремив любопытные взгляды в даль. Улицы были наполнены толпами любопытных, на лицах которых выражалось не только любопытство, но и тревога, беспокойство и то необыкновенное чувство, которое испытывают люди при виде чрезвычайных необъяснимых явлений.
В натуре человеческой есть что-то такое, что делает ее податливой влиянию проявления глубоких страстей и глубокого чувства. Они в полном смысле этого слова заразительны. Часто человек старается защитить себя от них насмешками, недоверием, но в конце концов какая-то непонятная для него сила преодолевает его сопротивление, и когда такой огонь охватывает толпу и увлекает ее, единичные личности должны подчиниться и поплыть вместе с течением. Предстоящее зрелище, о котором рассказывали те, которые его видели и которые о нем слышали, внушало опасение слабым натурам; они боялись, что увлекутся примером и, не сознавая того, что они делают, бросят свои дома и присоединятся к кающимся.
Поэтому они прятались по домам, но любопытство одерживало верх.
Вся эта толпа, умышленно собравшаяся около костела Пречистой Девы и на рынке, имела перепуганный вид и молчала. Все были собраны в одну кучу, как будто искали защиты один от другого. Их тревожные взгляды были устремлены в ту сторону, откуда ждали прихода бичевников. В тесной толпе царила гробовая тишина, изредка прерываемая шепотом и бормотанием.
Не только улицы, ведущие к рынку, и панели возле домов были переполнены, но и во всех окнах было множество зрителей.
Преобладали преимущественно женщины и дети.
День был знойный, воздух удушливый; темные густые облака неслись по небу, и солнце, пробивавшееся сквозь облака, сильно пекло.
Чернь, не поместившаяся на улицах, в некоторых местах забралась на лестницы и расположилась на крышах домов.
Ксендз приор и Иренеуш с трудом протолкались через тесную толпу к дому Вержинека; из уважения к их духовному сану им уступали дорогу. Как только они прошли, расступившаяся толпа моментально тесно сомкнулась, и стоявшие в первых рядах из боязни потерять место, с которого лучше всего было видно, всеми силами старалась удержать за собой свои прежние места. Приор, сильно уставший от ходьбы, поднял свои отяжелевшие веки к окнам дома, к которому они направлялись. То, что он увидел, не предвещало удачи: все окна были заняты. Несмотря на это, оба ксендза вошли в дом, так как они нигде не нашли бы лучшего, более безопасного места.
Сени были переполнены не мещанами, но рыцарями и людьми, по одежде которых можно было видеть, что они принадлежат к двору короля. Между ними узнавали королевских слуг.
Стоявшие на улице шептались о том, что сам король черным ходом пробрался в дом, чтобы посмотреть на этих кающихся, о которых было столько разговоров.
Действительно, присмотревшись внимательно к окнам квартиры Вержинека, можно было заметить за занавесками, наполовину спущенными, костюмы и лица, которых привыкли видеть в свите короля. Но сам король, по всей вероятности, если он там был, не хотел, чтобы его видели и стоял за занавеской; глядевшие на окно догадывались о его присутствии, потому что иногда занавес колыхалась, из-под нее показывалась белая рука и исчезала. Толкая друг друга, шепотом передавали из уст в уста:
– Король!
В толпе господствовали два взгляда относительно короля и кающихся, прибытия которых ожидали. Все сторонники епископа и находившиеся под его крылышком роптали на Казимира и косо на него смотрели. Ему ставили в вину все зло и все бедствия, обрушившиеся на страну. Еще больше, чем против короля, были восстановлены против придворных и Кохана, клеймя его убийцей. – Там, там, – роптали слуги епископа, – разбойники… Пришли посмотреть, как за их грехи страдают другие… А им-то что?
Епископ, хотя с своей стороны еще не предпринял никаких шагов против бичевников, однако известно было, что он намерен как можно скорее избавиться от них и удалить их из Кракова.
Из известий, полученных в епархии о кающихся в Пруссии и Венгрии, о них составили плохое мнение, и духовенство вообще их осуждало, опираясь на буллу папы Клементия.
Из Швабии, Спиры, Страсбурга их повыгоняли, стараясь напугать, но чернь, несмотря на приговоры церкви, жадно льнула к тем, чье добровольное мученичество притягивало ее непреодолимой силой. В каждом что-то заговорило при виде этих кровью обрызганных, бездомных нищих, кающихся не за свои грехи, а за грехи целого света.
Боялись выступить против них с насильственными мерами и медлили. Они разбрелись по всей Польше, и их не преследовали, лишь с амвона иногда против них говорили, да и то после их ухода.
Недалеко от дома, в котором предполагали присутствие короля, и в который зашли ксендзы, стояла на панели в первом ряду известная всему городу Бася Свиняглова с раскрасневшимся лицом, взволнованная, беспокойная, порываясь каждую минуту сорваться с места.
Она была одета соответственно настроению этого дня в коричневое платье монашеского покроя, опоясана простой веревкой, с большими деревянными четками, на которых висел череп и крест. Коротко остриженные волосы на голове были покрыты вуалью, когда-то белого цвета, но от долгого употребления пожелтевшей и испачканной. Из-под платья видны были босые, израненные ноги, покрытые пылью. В руках она держала плеть и крест. Она стояла, как бы наготове присоединиться к тем, о которых она мечтала днем и ночью.
Она была не одна, потому что уже давно у нее был свой собственных двор, который ее повсюду сопровождал. Он состоял из нищенок, собиравших подаяние у церковной паперти, калек, убогих и разных кумушек, похожих на нее, которых она кормила и наделяла подарками, требуя от них, чтобы они покаялись и вернулись на путь истины.
Эта маленькая кучка, выделявшаяся из толпы, в которую посторонние старались не попасть, привлекала к себе взоры всех. В особенности указывали пальцем на разгоряченную Басю, громко о чем-то кричавшую, шептались о ней, передавая друг другу о ее жизненных авантюрах.
– Это дочь Свинягловы, которую выдали замуж за Матертера, за Фрица, –говорили некоторые шепотом. – Она здорово пользовалась жизнью, пока ксендзы ее не навели на путь раскаяния. К ней ездили из Среневита, она была и у короля, в молодости плясала и пела и, наконец, закончила слезами. – О, она была красавицей, – добавляли другие.
– Да и теперь она не дурна, – отзывались некоторые, – только она быстро состарилась. Ее теперь узнать нельзя. Я слышал, что они все спустили. Фриц пьет, а она, замаливая свои грехи, отдаст костелам все, что имеет.
Все следили за каждым движением и за каждым словом Баси.
– Смотрите только, она ведь мечется не как кающаяся, а как-будто бес в нее вселился.
Толпа, стоявшая со стороны Гродской улицы, вдруг зашевелилась. Это движение моментально передалось во все стороны, и как будто электрический ток прошел по всей толпе. Одни пятились обратно, другие проталкивались вперед, некоторые были прижаты к стене и воротам, в различных местах раздалось несколько криков:
– Идут, идут! Смотрите! Идут!
Любопытные поднимались на цыпочки.
Издали слышны были как бы пение и стоны, доносились голоса, производившие впечатление плача и жалоб. Но ничего еще не видно было, ничего – кроме обагренного кровью знамени, высоко развевавшегося над шумящей толпой.
Оно не имело формы хоругви; это был кусок холста, уже поблекший, на котором трудно было различить какой-нибудь рисунок. Вдали видны были другие меньшие знамена, на которых были нарисованы череп и изображены страдания Спасителя.
Эта процессия кающихся очень медленно продвигалась вперед, потому что полпа медленно расступалась, образовав проход, в котором показались рядами идущие бичевники. Впереди всех выступал мужчина с фигурой атлета, обнаженный до пояса, лицо и голова которого были закутаны в темный капюшон.
Он шел медленным шагом и плетью с железными крюками, которая была в его руках, он безжалостно хлестал свои плечи, на которых видна была засохшая кровь и свежеструившаяся.
Вид этого озверевшего палача, медленно шедшего и в такт песни безжалостно себя хлеставшего, был настолько страшен, что близко стоявшие с криком подались назад, как бы испугавшись, чтобы он их не схватил… Вслед за этим вождем шел другой мужчина, тоже в капюшоне, обнаженный до пояса, босой, с плетью в одной руке, а в другой он держал свиток пергамента. Все его тело было покрыто рубцами.
Вслед за ними двумя рядами шли мужчины и женщины, почти все с прикрытыми головами, некоторые с лицом наполовину открытым, полуголые и бичевавшие себя под звуки какой-то песни.
Песнь эта звучала, как молитва церковная в страстную пятницу, как жалобный плач у гроба Господня; но несогласованность голосов, плач и стоны, смешивавшиеся со звуками песни, свист плетей – все это превращало ее в дикий шум, наводивший страх.
В этом шествии кающихся не было ни серьезности, ни смирения, как это подобало бы людям сокрушенным. Некоторые из них кидались, как одержимые бесом, размахивали руками в воздухе, подпрыгивали, выкрикивали и всем своим телом как будто извивались от болей.
Некоторые лица, выглядывавшие из-под капюшонов, выражали распущенность, кощунство, опьянение; женщины, проходя мимо стоявших, угрожали сжатыми кулаками, мужчины, желая произвести переполох, наступали на толпу, которая с криком пятилась от них.
Весь этот сброд в грязных лохмотьях, истязавший себя, опьяненный до безумия, стонущий от боли, производил очень сильное впечатление, которому трудно было не поддаться.
Это не были заурядные люди; они выделялись по своим поступкам и чувствам и стояли выше общего уровня. Не считаясь с обычаями, не страшась ни мук, ни смерти, забыв обо всем, они отреклись от того, что другим было дорого и необходимо.
Своим окровавленным телом, израненными ногами, обагренными кровью руками, с дикими лицами, пылающими огнем, с воющими песнями, они вызывали ужас и страх.
В толпе глазеющих послышались какие-то крики… Несколько ободранных нищих, срывая с себя лохмотья, бросились к процессии, медленно направлявшейся к рынку, и смешались с бичевниками, продолжавшими петь и хлестать себя плетьми.
Хотя лица большей частью были закрыты, но по голому телу можно было определить возраст, род и происхождение.
Тут были и сгорбленные старцы с костистыми плечами, со сморщенной желтой кожей, на которой переплетались раздутые жилы, и которых можно было принять за мертвецов, вышедших из гробов, если б не свежая, струившаяся по телу кровь; рядом с ними молодое женское тело и исхудавшие тонкие плечи юношей; все они в каком-то диком беспорядке, хаосе, воспламененные, разгоряченные толкались, бросались с одного места на другое, хлестали и истязали друг друга… Некоторые женщины как будто нарочно срывали с себя одежду и почти совсем голые выставляли напоказ свои окровавленные плечи, гордясь ими, подобно тому, как в молодости гордились своим телом.
Когда процессия с песнями остановилась посреди рынка, произошло что-то невероятное, поразившее своей необузданностью. Проходившие мимо балаганов хватали со столов съестные припасы и похищали все, что им попадалось; некоторые ревом умышленно пугали детей, иные хватали близко стоявших за платье и тащили их с собой. Только шедшие в первых рядах держали себя серьезно, а остальные были нахальны и распущены.
Вождь с закрытым лицом остановился на рынке, и кругом начали расставлять знамена. Человек, державший свиток в руках, снял капюшон и перед глазами любопытных предстала его бритая голова с желтым лицом, с выпуклыми глазами и неимоверно широким ртом. Если б не его одежда и среда, в которой он находился, то его легко можно было бы принять за свадебного стихоплета или шута, до того он на них был похож. Однако, вместе с тем он напоминал кутейника и бакалавра.
На лице его, окрашенном желчью, выделялись два пятна кирпичного цвета, как будто намалеванные.
По данному знаку он поднял вверх руку, державшую бумагу, потряс ею и воскликнул:
– Послушайте! Слушай, народ благочестивый!
Со всех сторон бросились к нему любопытные, толкаясь и стараясь опередить один другого. Шум и крик прекратились, песнь о покаянии стихла, заглох последний стон, и многие из толпы упали на землю, одни на колени, другие ниц, припав лицом к земле, а некоторые как бы для сна, ударяясь изувеченными плечами о камни. Никто из них, казалось, не чувствовал боли. Когда наступила тишина, человек, державший в руках свиток, развернул его, принял позу ксендза, проповедующего с амвона и то крикливым, то плачущим, то экзальтированным голосом начал говорить, обращаясь к стоявшим кругом:
– Послушайте, народ благочестивый! Слушайте, люди, верные заветам Христа! Мы к вам пришли, как когда-то апостолы, с новым Евангелием и новым, благим учением.
Когда-то свет должен был быть уничтожен огнем и моровой язвой за тяжелые грехи. Пресвятая Мать Искупителя и все святые мученики и угодники упали к ногам Спасителя и в продолжение трех дней и трех ночей они умоляли и плакали, пока Христос не сжалился и не послал Своего ангела с письмом к св. Петру в Иерусалим.
При этих словах он развернул бумагу и, приподняв ее вверх, начал ею размахивать.
Приблизив ее затем к лицу, он, как бы читая написанное, начал говорить:
– Я, владыка живота и смерти, повелитель и судья, Творец и искуситель ваш, во имя правды и справедливости, приказываю вам покаяться и кровью своей загладить свои грехи.
Бросьте ваши дома и имущество, детей и родителей, мужей и жен, отрекитесь от всего земного, возьмите плеть в ваши руки и идите проповедовать о покаянии и о спасении света по проезжим дорогам, по деревням и посадам, и повсюду, где люди погрязли в грехах…
Вы будете безжалостно и беспрестанно бичевать себя в течение тридцати четырех дней так же, как и я в течение стольких же лет прожил, мучаясь из-за вас… Вы не будете жить в домах и, не зная отдыха, вы больше одного дня на одном и том же месте не останетесь.
И если кто из вас исповедуется перед другими в своих грехах, то они ему будут отпущены, ибо вы все за вашу пролитую кровь будете посвящены в духовный сан и то, что вы отпустите на земле будет вам отпущено на небесах.
В толпе слушателей было много духовных лиц и клириков, и при этих словах кающегося послышались тихие, выразительные возгласы удивления и возмущения.
Поднявшийся вслед за этим шум не давал ему продолжить чтения, и вождь затянул песнь, которой начали вторить и другие, поднявшиеся с земли; снова началась толкотня и давка, и двинулись дальше, хотя вождь еще сам не знал, в какую сторону повернуть.
Во многих городах, где они побывали, духовенство выходило к ним навстречу с процессиями и с хоругвями, и их вводили в костелы. Они, может быть, надеялись и здесь найти такой же прием; но по приказанию духовной власти костелы были закрыты на ключ, так как духовенство не хотело принимать участия в упражнениях этой новой секты.
Вождь быстро понял, что он имел дело с людьми холодными, предубежденными, мало веровавшими. Нашлось немного наивных, которые поверили этому письму, принесенному ангелом…
Читавший бумагу и шедший впереди его вождь обменялись взглядами, как бы советуясь с другом, и сделали знак шедшим сзади.
Вожди смешавшись с толпой, немедленно начали хлестать ее плетьми, заставляя встать с земли тех, которые лежали и отдыхали; по данному ими сигналу, начали устанавливаться в ряды, подняли плети вверх, все упали на колени, затянув жалостную песнь.
Удары плетью и пение вывели из оцепенения бичевников, и они как бы преобразились; безжалостные удары становились все быстрее и быстрее, и одновременно усиливалось пение; голоса становились более выразительными, и кающиеся, опьяненные каким-то безумием, испытывали блаженство, разрывая свое тело до крови, которая текла струями, и упиваясь видом ее.
Чего не удалось достигнуть чтением письма ангела и рассказами о новом Евангелии, то было вызвано картиной истязаний бичевников.
Их экстаз передался толпе, откуда люди устремлялись к ним, послышались плач и стоны… У тех, которые пришли сюда с недоверием и возмущением, заговорила совесть, и они молились, творили крестное знамение, плакали, волновались.
Кто давал этим людям силу переносить с наслаждением истязания, которым они себя подвергали? Кто сотворил это чудо, что они жаждали страданий и их благословляли?.. Даже духовные лица были сильно поражены, и многие из них отворачивались, как от соблазна, из боязни им заразиться. Пение, начатое охрипшими, уставшими голосами, усилилось, стало стройнее, раздавшиеся мощные звуки имели в себе какую-то страшную силу, пронизывающую сердца людей.
Женщины бились в истерическом плаче.
Толпа любопытствующих, стоявшая на рынке, испугалась и начала колебаться, не присоединиться ли ей к кающимся и признать новое Евангелие? В момент такого подъема духа и вдохновения их толпы глазевших первым выбежал какой-то молодой причетник и, разорвав на себе одежду, как безумный бросился к человеку в капюшоне и упал перед ним на колени. Человек, державший в руках свиток, начал с него срывать висевшие на нем лохмотья и подал ему свою собственную плеть. Причетник с бешенством ударил ею по своим белым плечам, и кровь брызнула. При виде этого толпа издала глухой крик.
За первым ударом посыпались другие, кровь потекла ручьями, заливая все тело, а вновь обращенный бичевник, победоносно подняв вверх голову, с умиротворенным лицом, с улыбкой на губах начал петь…
Это послужило как бы сигналом и примером. Со всех сторон начали выбегать люди. Некоторых остановила семья, другие, не вполне уверовавшие сами, останавливались посреди дороги, но многие добежали до места, где стоял вождь, и начали себя истязать.
Бася, дрожа от волнения, смотрела на них и плакала; она несколько раз порывалась броситься и, наконец, как будто принужденная и толкаемая какой-то неопределенной силой, побежала, держа в одной руке приготовленную плеть, а в другой разрывая сверху до низу платье, висевшее на ней, как мешок, и сбрасывая его с себя.
Белые плечи, на которых были видны засохшие рубцы, оставшиеся от прежних добровольных наказаний, вновь обагрились кровью.
– Бася! – начали кричать в толпе.
Муж ее, Фриц Матертера, до сих пор очень мало интересовавшийся ею, вдруг объятый стыдом и какой-то тревогой, бросился за ней, чтобы ее потянуть обратно, но было слишком поздно…
Толпа задержала его на месте. В то время, когда все это происходило на рынке, в окне дома Вержинека стоял король, прибывший секретно, в сопровождении своих придворных, числом около пятидесяти.
Друзья короля старались уговорить его отказаться от желания видеть это зрелище, которое могло скверно повлиять на его и без того мрачное расположение духа. В особенности сопротивлялся этому Кохан, который заботился о развлечениях для короля и избегал того, что могло Казимира опечалить и раздражить. Легко было предвидеть, что такое зрелище наведет короля на горькие размышления. Кохану не удалось убедить короля отказаться от своего желания, поэтому он отправился вместе с ним, пригласив с собой ксендза Яна, настоятеля бенедиктинского монастыря в Тынце, ставшего недавно любимцем короля.
Ксендз Ян был человек незаурядный и в тяжелые минуты служил утешителем и исцелителем. Несмотря на положение, занимаемое им в ордене, несмотря на монашеский устав, которому он должен был подчиняться, он был больше придворным и светским человеком, чем монахом и капелланом.
Родом из бедной семьи в Кракове, он выбрал духовную профессию в надежде, что с помощью протекции и связей своих родственников, ему в будущем удастся занять выдающееся место среди духовенства. Во время своего пребывания в Риме и в Болонье, где он проходил курс наук, юноша набрался легкомыслия в делах религиозных и вернулся оттуда с поверхностной шлифовкой, с запасом разных сведений, со знанием света и несколько испорченным, каким никогда современное ему местное польское духовенство не было.
По характеру своему он вовсе не годился в духовные; первые годы своей молодости он провел, как и все дворяне, готовящиеся быть рыцарями, на коне, на охоте и в веселом обществе. Его живой ум, большие способности, понятливость побудили его опекунов склонить его облечься в духовную одежду.
Но одежда и устав ордена не изменили страстной натуры человека. Вступив в бенедиктинский монастырь и сделавшись его настоятелем, ксендз Ян остался тем, кем был и раньше – душой и телом дворянином, предпочитавшим избранное придворное общество, развлечения, охоту, пиршества, остроты, музыку, светское пение молитвам, церковному пению и изучению светских книг.
Красивой наружности, молодой, здоровый, сильный, веселый настоятель тынецкий во время охоты и путешествий редко признавался в своей принадлежности к ордену.
Прежний строгий устав бенедиктинского ордена, несмотря на все усилия снова увеличить строгость и ввести реформы, потерял свой характер и стал слабым. Богатство ордена, наплыв туда чужеземцев, приносивших с собой чужие обычаи менее требовательные, но поощряющие к излишней роскоши, – все это изменило характер ордена, преданного ранее труду и науке.
Бенедиктинцы развлекались на все лады: охотой, музыкой, пиршествами, изящными искусствами; и лишь несколько старцев занимались наукой, проводя время за книгами, и очень мало было усердствующих в исполнении церковных обрядов.
Ксендз Ян жил в Тынце на широкую ногу, а так как такую же жизнь вели и другие братья, и он сквозь пальцы глядел на все творившееся в монастыре, то его все любили, и все ему сходило безнаказанно.
Краснощекий, с улыбкой на губах, стройный, всегда изысканно одетый, прекрасный наездник, неутомимый охотник, настоятель был остроумен и в обществе совсем забывал о своих духовных обязанностях.
Дом его был поставлен на княжескую ногу, и он славился своим гостеприимством. Никому там ни в чем не отказывали, а большие богатства ордена не давали ему чувствовать расточительности, с какой расходовали деньги.
Казимир, любивший общество людей с европейской шлифовкой и знакомых с жизнью Запада, привязался к настоятелю с первой встречи с ним, и они теперь подружились; аббат Ян сопровождал его на охоту, просиживал с ним до позднего вечера, рассказывал об Италии, Риме, Франции и Германии и о всех местах, где он бывал. Король, слушая его рассказы, оживлялся и часто приглашал его в Краков или сам ездил к нему в Тынец.
Ксендз Ян оказывал большое снисхождение всем слабостям короля и восхищался великими замыслами монарха, желавшего поставить свою страну наравне с другими европейскими государствами, и Казимиру это было очень приятно.
Он один не порицал никогда короля, все оправдывал, утешал его и ловко, разумно выбирал средства для того, чтобы его развлечь.
В споре короля с краковским епископом в деле отлучения настоятель, конечно, был на стороне Казимира и охотно помогал ему избегать тяжести интердикта. Не обращая ни на что внимания, ксендз Ян служил обедни, совершал другие требы и даже остроумно подшучивал над анафемой.
Когда король, грустный и удрученный, погружался в свои мысли, и Кохан не мог вывести его из этого состояния, он призывал на помощь ксендза Яна, которому всегда удавалось найти какое-нибудь развлечение, игру, чтобы вызвать улыбку на пасмурном лице короля. Одно появление аббата, которого при дворе все любили за его щедрость и простоту, приводило всех в хорошее расположение духа.
В делах серьезных, где дело шло о новых законах, о реформах, об инструкциях, главную роль играл ксендз Сухвильк, к которому король питал большое доверие; когда нужно было завести порядок в соляных копях Велички, в монетном дворе, когда дело касалось благоустройства городов и торговых сношений – Вержинек был правой рукой; в делах любовных Кохан служил посредником; в беседах с королем, устраиваемых для того, чтобы разогнать его мрачные мысли, на охоте, при устройстве разных рыцарских упражнений и игр ксендз Ян всем руководил.
Король не имел перед ним никаких тайн. Он больше всех соболезновал о несчастном браке Казимира с Аделаидой Гессенской, и настоятель даже готов был считать этот брак недействительным на основании некоторых церковных догм.
Когда король жаловался ему на судьбу, не давшую ему наследника, настоятель советовал вступить в другой брак при жизни жены, утверждая, что удастся добиться того, чтобы в Риме разорвали неудачно завязанный узел. Он приводил разные примеры, но король, однако, воздерживался поступить по его совету, опасаясь новой борьбы с духовенством в то время, когда первая еще не была окончена.
В деле ксендза Барички аббат утверждал, что Баричка сам виноват в своей смерти, позволив себе оскорбить королевское достоинство, оправдывая убийц и т.п.
Одним словом, никто не умел быть более снисходительным к Казимиру, чем он, и никто так ловко и искусно не умел убедить короля в неправоте его врагов.
Говорили о том, что Бодзанта несколько раз жаловался в Риме, но ксендз Ян предупрежденный об этом, посылал подарки и умел всегда оправдаться.
В тот день, когда король упорно настаивал на своем намерении пойти посмотреть бичевников, Кохан нарочно пригласил ксендза Яна, рассчитывая на его ловкость и остроумие, чтобы уничтожить то скверное впечатление, которое король вынес.
Аббат знал о бичевниках в Италии и в Пиренеях и отзывался о них с большой насмешкой, утверждая, что они бичевали себя днем для того, чтобы по ночам предаваться самым разнузданным оргиям.
Кроме ксендза Яна, короля сопровождал Кохан и возвратившиеся ко двору из своего временного убежища Пжедбор и Пакослав Задоры.
Эти два гибких и послушных орудия в руках Кохана несли на себе наказание за свою постыдную уступчивость фавориту, который перед королем свалил большую часть вины на них, и они были обязаны доброте Казимира, позволившего им остаться при дворе. Бедные юноши безрассудно совершили преступление под влиянием уговоров Равы, и теперь их преследовали за это люди и собственная совесть. Религиозные, подобно другим своим современникам, они обращались к разным духовным лицам, добиваясь получить отпущение грехов, предлагая принести жертву в наказание; но ни один ксендз не осмелился отпустить им грехи. Им советовали обратиться в Рим, хотели, чтобы оба одели монашеские клобуки. Оба Задора чувствовали себя очень несчастными, кроме того, они должны были постоянно быть настороже, чтобы их не схватил епископ и не засадил в тюрьму, так как он угрожал это сделать.
При бурном характере Бодзанты они могли опасаться быть наказанными смертной казнью. В Польше уже бывали такие примеры расправы духовной власти.
Среди окружающих короля находился Вержинек, хозяин дома.
Вид кающихся на каждого из присутствующих производил разное впечатление. Король, глядя на них был удивлен, изумлен, обеспокоен, не умея понять такого состояния духа, которое вызывает подобные явления. Лицо его стало пасмурным, грозным, и он вздохнул.
Ксендз Ян пожимал плечами и возмущался, что такой дикой орде позволяют безнаказанно бродить по всему свету.
Вержинек ничего не говорил, но видно было, что этому спокойному купцу и изворотливому хозяину не приходится по душе нарушение нормального течения жизни.
Король вздрогнул и подскочил к окну, когда увидел Басю, выбежавшую из-за дома и с безумными криками бросившуюся в толпу кающихся. Он взглянул на настоятеля, пожимавшего в ответ плечами, а Рава, нагнувшись к королевскому уху, шепнул:
– Она всегда была сумасшедшей! Чему же тут удивляться!
Остальные, последовавшие примеру Баси, вызвали насмешливое замечание ксендза Яна.
– Им, действительно, лучше будет у бичевников, у которых они за свои немножко поцарапанные плечи будут иметь всего вдоволь, потому что глупый люд в изобилии наделит их едой и питьем, а молодых девушек у них там достаточно – а это, конечно, лучше, чем ходить из дома в дом за подаянием. Однако казалось, что король не разделяет мнения настоятеля; он молчал и становился грустнее и задумчивее.
Вдруг небольшое движение среди стоявших позади Казимира возбудило его внимание. Оглянувшись, он увидел, как оба брата Задоры бледные, дрожащие от волнения, глядели друг на друга, как бы совещаясь взглядами. Пакослав схватил за руку Пжедбора, и они бросились бежать. Им не успели загородить дороги и задержать их, как они уже были за дверями. Казимир беспокойно смотрел вслед за ними, но они исчезли из его глаз. Через секунду на улице перед домом Вержинека поднялась большая суматоха, произведенная появлением братьев Задоров, сбрасывающих с себя придворную одежду и обнаживших свое тело. Кохан, догадавшись о их намерениях, поспешил за ними, желая их насильно удержать, так как он предвидел, какое впечатление их поступок произведет на короля, но было уж слишком поздно.
Оба брата, держа друг друга за руки, прямо направились к человеку в капюшоне и упали перед ним на колени. Им дали плети, и они начали себя хлестать. Король отошел от окна, чтобы не видеть неприятного зрелища, и вслед за ним удалился от окна аббат, громко говоря:
– Лучше было бы, если б епископ этим делом и своей властью запретил бы опутывать людей, чем вмешиваться в другие дела.
Король возвратился в замок.
Во время шума и большой суматохи на рынке, когда толпа, преодолев страх, приблизилась к бичевникам и смешалась с ними, наступил вечер. Солнце скрылось за зданиями города, на улицах было темно. Бичевники остались на рынке, который постепенно пустел. Песни и самобичевание прекратились, уставшие и бессильные бродяги упали на землю и собрались уснуть.
Присоединившиеся к ним из города остались среди них и старались с ними подружиться. Но они были встречены дикими взглядами, непонятными насмешками и проклятиями. Кроме вождей никто из знать не хотел – все отворачивались от новых братьев.
После суматохи и шума наступили глухое молчание и отдых.
Сострадательные мещане торопились принести для бодрствующих и голодных еду, хлеб и кувшины с питьем.
Приближаясь к ним, люди старались рассмотреть их лица, которые у большей части были закрыты капюшонами. У некоторых были черты лиц чужеземцев, некоторые, по-видимому, были из окрестностей, и разорванная одежда тоже указывала на различное происхождение.
Король возвратился в замок печальный и погруженный в свои мысли; Кохан с легкостью уговорил настоятеля не уходить и постараться развлечь короля. Чтобы вывести Казимира из такого состояния, часто у него повторяющегося, необходимо было или какое-нибудь развлечение, которое могло бы его сильно заинтересовать, или одно из таких дел, касающихся страны, при обсуждении которых он обо всем другом забывал. Ксендза Сухвилька, который мог бы отвлечь его внимание и занять таким делом, не было, поэтому вся надежда была на ксендза Яна.
Последний, видя расположение духа короля, не переставал вести веселый и легкий разговор, хотя почти все время ему приходилось одному говорить, потому что король был рассеян и еле отвечал.
Вид когда-то красивой Баси, теперь кающейся, двух Задоров, оставивших внезапно двор вследствие раскаяния, само поведение бичевников, – все это сильно повлияло на короля, и лицо его было пасмурнее, чем обыкновенно. Кохан, следивший за каждым движением Казимира, заметил, как он весь вздрогнул, увидев вождя бичевников, который своей фигурой и голосом ему кого-то напомнил. Кохан не мог вспомнить, на кого этот человек был похож, но он был уверен в том, что он его знает и где-то встречал.
Предчувствие фаворита, не желавшего чтобы король увидел бичевников, исполнилось: Казимир возвратился напуганный и измученный.
В епископстве вначале не обращали внимания на бичевников, и епископ Бодзанта говорил о том, что, если только они осмелятся войти в город, он прикажет своей челяди их разогнать, а вождей велит схватить и засадить в наказание в тюрьму.
В последний момент, когда бичевники начали приближаться, епископ получил известия, заставившие его призадуматься, о количестве кающихся и о том огромном впечатлении, которое они производили повсюду, где появлялись. В нескольких местечках их хотели разогнать, но народ за них заступился, и дело дошло до драки и до кровопролития.
Вслед за другими послами в епископство прибыл ксендз приор доминиканский вместе с ксендзом Иренеушем, которые требовали, чтобы их допустили к пастырю. Они были очевидцами того восторга, который в городе вызвали бичевники, они слышали плач и крики толпы и видели, как народ был тронут.
Нельзя было легкомысленно наложить руку на этих бродяг, которые, благодаря своему кажущемуся религиозному рвению, были окружены в глазах народа каким-то ореолом. Но епископ со свойственной ему энергией не хотел слушать этих замечаний и, считая себя сильнее сбитой с пути и разгоряченной черни, не думал им давать поблажки. Собирались уже послать слуг, но приход двух доминиканцев задержал на немного их отправку. Выслушав их, епископ махнул рукой и остался при своем, так как он не боялся черни.
Ксендз Иренеуш, целуя его руку, тихо шептал:
– Ваше преподобие наверное лучше знает, что делает, но народ, хоть и темный, но религиозен и сильно взволнован; плакали даже и те, которые плакать не хотели. Ведь в этом отвратительном сброде чувствуется какая-то сила, хорошая или плохая – нужно дать остынуть страстям…
Люди разойдутся по домам.
– Зачем обращать внимание на людей? – возразил епископ. – Вы сами отец мой, говорите, что в этих людях какая-то сила, по-моему, не иная, как дьявольская, потому что она им подсказывает всякую ересь… Поэтому вон их, вон, чтобы не размножилось зло, за которое мне придется отвечать! Недостаточно разогнать их; если мы их прогоним отсюда, они пойдут в другое место и разнесут заразу… Нужно их вождей схватить, арестовать и расспросить их. Остальное стадо разбежится.
– Без сомнения, – шепнул ксендз Иренеуш, – только чернь расчувствовалась до слез, а людей, взволнованных видом таких зрелищ, необходимо щадить, пока они остынут.
Епископ возмутился.
– Что? Я? Пастырь? Испугаюсь каких-то бродяг и собственных заблудших овечек? Никто не посмеет наброситься на моих слуг, выступая этим против меня…
Мнения лиц, собравшихся у епископа, были различны: одни были согласны с ним, другие советовали быть терпеливым, некоторые рассказывали о похождениях бичевников, о их разбоях, о дерзких кражах, о том, как эти бродяги не уважают чужой собственности, нападают на уединенные, беззащитные хаты, забирая все что найдут, позволяя себе прибегать к насилию там, где им оказывали сопротивление.
Рассказывали о том, что, когда их в поле застигала ночь, они ложились вповалку, без различия пола, как звери, и после дневного покаяния предавались разнузданному гнусному разврату, в котором потом исповедовались друг перед другом, отпуская один другому грехи…
Все были возмущены.
Во всех этих рассказах часть была правдой, часть была вымыслом, но во всем этом ересь была видна, и епископ не мог допустить ее распространения; это был бунт против власти церковной, которой бичевники не хотели подчиниться.
Поэтому епископ не мог послушаться умеренных советчиков и категорически вторично приказал челяди собраться, отправиться к рынку и во что бы то ни стало арестовать вождей.
Между тем, наступила ночь.
Среди тишины, царившей на площади, отряд епископской челяди приблизился к рынку как раз в тот момент, когда кучка королевских солдат, хорошо вооруженных, возвращалась в замок. С того времени, как Бодзанта проклял короля, отношения между его слугами и королевскими были неприязненные. Дело не доходило до кровопролития, потому что оно было воспрещено, но драки были ежедневно. Дворцовые солдаты, заметившие прокрадывающихся к площади епископских слуг, остановились; старший сотник нашел, что представляется удобный случай помять им бока.
Он почувствовал сострадание к бичевникам.
– Послушайте-ка, – сказал он, обратившись к своим солдатам, – чем эти бедняжки провинились? Епископ вероятно велит их схватить и будет их мучить в подземельях, а ведь это набожные кающиеся, которые молятся лучше, чем он, и в то время, когда старик вылеживается на пуховиках, и эти несчастные, обагренные кровью, валяются на сырой земле.
Королевские солдаты взглянули друг на друга. Хотя они не получили никакого приказания, но они уверены были в том, что из никто не накажет, если они немного потреплют слуг епископа. Поэтому они остановились, потихоньку заняв такую позицию, с которой им в случае надобности легче всего было бы напасть.
Слуги епископа медленно окружали бичевников, которые после теплого приема, вероятно, не ожидали никакого нападения и спокойно улеглись спать. Трудно было отличить слуг епископа от любопытных, которые еще там шатались.
Когда неожиданно недалеко от знамени раздался голос, командовавшего епископской челядью, вождь в капюшоне моментально поднялся и начал сзывать своих. Бичевники схватились за знамена, плети, палки и стояли, как бы собираясь защищаться.
Среди темноты поднялись крики, и произошло большое смятение. Народ, не зная, кто напал на кающихся, бросился к ним на защиту. На рынке произошла страшная суматоха, поднялся шум, началась толкотня. Из домов люди выбегали с факелами. По городу раздались крики и мольбы о помощи. Этого только и нужно было королевским слугам, и они набросились на епископских, рубя их вынутыми мечами. Они их хорошо знали и легко могли их отличить в толпе. Народ, поддерживаемый дворцовыми слугами, тоже набросился на челядь епископа.
Между тем бичевники, поднявшись с земли и опасаясь больше всего, чтобы их не арестовали, начали разбегаться во все стороны, вбегали в дома, прятались под заборами, в огородах, где кому удавалось. Одна кучка пустилась по направлению к замку, некоторые разбрелись по переулкам и боковым улицам.
Начальнику епископских слуг удалось воспользоваться первым моментом переполоха, схватить и связать вождя в капюшоне и его товарища, несмотря на их сопротивление. А так как королевские слуги сильно напирали на слуг епископа, то они ограничились этой добычей и ушли домой.
Их ожидали с большим нетерпением. Епископ не хотел лечь спать, пока не узнает о результатах их экспедиции. Начальник опередил кучку слуг и вбежал на двор, таща за собой двух пленников; из боязни погони за ним и преследования, он велел немедленно закрыть ворота на запоры и поставить стражу для охраны. Трудно описать, в какой гнев впал епископ, когда ему доложили о нападении королевских слуг на его отряд.
Старик посинел, заломил руки и не мог произнести ни одного слова. Начальник посланного им отряда, некий Жубер, для того, чтобы себя оправдать, нарисовал картину столкновения на рынке гораздо страшнее, чем оно произошло в действительности – нападение на них народа, страшное издевательство безбожных королевских слуг над его людьми.
При таких условиях, конечно, было чудом, что ему удалось захватить зачинщиков, подвергая свою жизнь опасности. Для ксендза Бодзанты теперь уже не столько важен был вопрос о бичевниках, как факт неслыханного нахальства королевских слуг, осмелившихся выступить против его челяди.
Это требовало кары Божьей! Они были неисправимы, и дух короля отражался на его слугах. Духовенство, объятое ужасом, поддакивало пастырю; спор, который было уже затих, вновь обострился.
Это был вызов, это были умышленные козни; король становился на сторону ереси.
Отдав вначале приказание отвести в тюрьму вождя в капюшоне и беречь его, как зеницу ока, ксендз Бодзанта через минуту одумался и велел привести к себе пленного вождя вместе с его товарищем.
Весь двор, слуги, челядь – все сбежались посмотреть на этих людей. Высокого роста, геркулесовой силы, человек в капюшоне шел со связанными сзади руками, не выказывая ни волнения, ни страха. Сорвали с головы капюшон, закрывавший лицо, и увидели перед собой голову с черными, коротко остриженными волосами, с черным лицом, с густыми бровями, с большими черными глазами. Выражение лица было гордое; оно поражало глядевших на него горечью, задумчивостью, чем-то диким и одновременно окаменелым, как у пойманного зверя, лишенного свободы. Он не струсил ни перед пастырем, ни перед духовенством; он не склонился перед ними и не опустил головы. Его толкнули, и он остановился. Товарищ его, который на рынке читал письмо, найденное будто бы у святого Петра в Иерусалиме, весь дрожал и шел, спотыкаясь, как обезумевший… Пот струился по лицу его, уста были искривлены, как для плача.
Ксендз Бодзанта, приблизившись к нему, осыпал его угрозами и страстными упреками.
Черный вождь, стоя с опущенными глазами не хотел ни слушать, ни смотреть на него. Его товарищ упал на колени, сложив на груди руки, и заливался слезами.
Бодзанта, усевшись, назначил одного из своих духовных для немедленного допроса преступников.
Наступило молчание в ожидании допроса.
– Кто ты такой? – спросил допрашивающий.
Пришлось толкнуть черного вождя, который, казалось, не слышал вопроса или не хотел знать о том, что к нему обращаются. После того, как слуга его ударил, он ответил замогильным голосом:
– Грешник.
Он говорил по-польски, но с каким-то иностранным акцентом.
– Откуда ты, как тебя зовут?
Долго не было ответа.
– Я от своего имени отрекся, – произнес кающийся, – я забыл о том, где я родился.
– Кто тебя научил тому, что ты дерзко проповедуешь людям?
– Такой же кающийся человек, как и я, открыл мне глаза, – ответил спрашиваемый, не поднимая глаз. – У него было откровение свыше. Господь требует строгого наказания за грехи, которыми земля переполнена…
Ксендзы переглядывались.
– Разве тебе неизвестно, – вмешался нетерпеливо другой духовный, –что Господь установил священничество, что Он изрек, что тот, кто присвоит себе духовную власть, будет святотатцем.
– Господь прямо обращается к душе человеческой, а не через посредников, – воскликнул черный вождь, – а кто Его голоса не слушается, тот виновен…
Кругом раздался ропот возмущения.
Епископ Бодзанта сделал рукою знак, чтобы прекратили допрос дерзкого еретика, и обратил внимание на его плачущего товарища с бритой головой, с сокрушенным видом стоявшего на коленях и дрожавшего от страха…
– Кто ты такой? – спросил его ксендз.
Раньше чем он успел ответить, черный вождь с угрозой взглянул на него; коленопреклоненный, одинаково боявшийся и власти, в руках которой он находился, и своего страшного вождя, забормотал что-то непонятное. Наконец он выпалил, что был причетником в Бреславле, назывался Адам Сивек, и что он не был виновен, так как он был опутан чарами, обезумел и должен был послушаться, боясь угроз.
Когда его спросили о бумаге, которую он читал, он ее вынул из-за пазухи и быстро передал ксендзу. Письма было недавно написанное, бесформенное и бестолковое. Его подали епископу, который, взглянув, с презрением бросил его на пол.
Снова духовные обратились с вопросами к черному вождю, но от этого упрямца ничего нельзя было добиться. В нем виден был человек, опьяненный какой-то фантазией, обезумевший, не боявшийся мученичества и веривший в правоту своего дела.
Совершенно равнодушный к судьбе, которая его постигнет, он еле удостаивался отвечать, давая ответы вполголоса и с презрением. Зато Сивек, желая искупить свою вину раскаянием, болтал много, падал ниц, обещал исправиться, и дрожал, как в лихорадке.
Епископ велел их обоих отвести в тюрьму при епископстве.
Королевские слуги, возвратившись в замок с большим триумфом, рассказали о том, как они кстати очутились на рынке и воспользовались случаем, чтобы помять бока епископской челяди.
Об этом сообщили Кохану, и он, пользовавшийся каждым обстоятельством, которое могло поссорить епископа с королем, поспешил об этом сообщить Казимиру, который вместе с ксендзом Яном и некоторыми другими сидели еще за ужином.
Король любил эти беседы без стеснения в кружке близких, и никто их не умел вести искуснее, чем настоятель Ян. Его воспоминания о Риме, Авиньоне, Болоньи, Италии, Германии доставляли ему в изобилии материал для этих бесед.
Он знал наизусть итальянские повести, которые в то время циркулировали в рукописях и передавались из уст в уста, разные рассказы из Gesta romanorum, отрывки латинских поэтов и трубадуров. Его духовная одежда не мешала ему ясно и определенно подчеркивать вопросы о нравственности, затронутые в этих повестях.
Рассказы настоятеля о женщинах, о браках и о трагических случаях развлекали печального короля и заставляли его временно забыть о заботах. Во время такой веселой беседы, часто прерываемой смехом, в комнату вбежал Кохан с известием о том, что епископ хотел издеваться над бичевниками, что его челядь на них напала, и королевские слуги ее разогнали и потрепали.
Хотя настоятель еще недавно был того мнения, что ксендз Бодзанта должен против публичного соблазна, но так как он держал сторону короля, а последний сочувственно отнесся к кающимся, то настоятель переменил свое мнение.
И действительно при первом известии об этом происшествии Казимир страшно возмутился и отнесся с сожалением к бичевникам.
– Если они придут искать убежища в замке, – воскликнул он, – то дайте им безопасный приют! Они одержимы безумием, но они жалки, и их тем более надо жалеть!..
Аббат молча кивнул головой.
В борьбе с епископом король должен был пользоваться каждым удобным случаем, чтобы показать ему свою силу.
Раз он преследовал бичевников, то Казимир должен был их защищать. Такая логика являлась результатом страсти, но где и когда иначе бывает?
Так закончился этот день.
Фаворит был доволен тем, что возбуждение сменило тупую печаль и оцепенелое состояние короля, которых он больше всего опасался. Он предпочитал видеть Казимира гневным, чем апатичным.
Кохан поспешил вслед за уходившим аббатом, который должен был ночевать в замке.
– Вы его видели, – произнес Рава, провожая настоятеля Яна до комнат, ему отведенных. – Сердце болит, глядя на него! Это самый несчастный, но самый лучший человек. Благодаря ему страна возвысится, разбогатеет, обогатится зданиями, приобретет законы, будет введен порядок, все – но он, он не узнает счастья… А что стоит такая жизнь!
Ксендз Ян молча слушал.
– Вы должны охранять его, – произнес он после некоторого размышления, – вы должны стараться развлечениями усладить эту горькую жизнь. Вы видите, что и я делаю все, что могу. Он любит охоту, но это его отвлекает только на время, и он, опечаленный, возвращается к своим мрачным думам.
– Мрачные думы, – подхватил Рава, – у него только одна и есть, и она отравляет ему жизнь. Господь отказал ему в мужском потомстве, и корона перейдет к Венгрии!
Настоятель пожал плечами, как будто желая этим сказать, – у меня нет лекарства против этого…
– В Кракове, – добавил Кохан, – каждое развлечение короля ставится ему в вину как преступление. Если ему понравится какое-нибудь женское личико, – его упрекают покинутой королевой; если он забывается в разговоре с мужиком, то кричат, что это мужицкий король…
Еще долго соболезновал Кохан участи короля и, наконец, узнав, что настоятель останется еще некоторое время в замке, ушел.
Кохан не удовлетворился тем, что королевские солдаты разогнали челядь епископа; он знал от них, что главных вождей захватили. На следующий день он узнал, что их посадили в тюрьму. Он поставил себе задачей вырвать их из рук Бодзанты и, не желая от этого отказаться, вышел из города.
Весь Краков еще был взволнован вчерашним происшествием, а народ, как и всегда, вступался за бедных обиженных.
О ночном переполохе рассказывали разное. Бася Матертера, которая было решила присоединиться к бичевникам, испугалась ночного нападения и пристыженная, заплаканная, окровавленная, в разорванной одежде, возвратилась домой и слегла больная.
Фриц, боявшийся, чтобы она не ушла от него раньше, чем он законно завладеет ее имуществом, стерег ее и запер двери ее комнаты на ключ. Несчастная женщина в горячке рвалась к плети, пела религиозные песни, хохотала, безумствовала…
Кающиеся, собранные со всех концов света и вступившие вчера так торжественно в Краков, ночью почти все разбрелись по окрестностям малыми кучками. Без знамени, без вождя они не знали, что им делать…
Сельское духовенство, получившее строгие предписания, закрыло перед ними костелы и не позволяло прихожанам выходить им навстречу с процессиями, с крестом и с пением, как это раньше делалось.
Оба Задоры, добровольно присоединившиеся вчера к шествию бичевников, теперь после их разгона втихомолку возвратились в королевский замок. Так как они оба не хотели возвратиться к прежней светской жизни, то они пошли к францисканцам с просьбой принять их в орден.
Город медленно приходил в нормальное состояние после вчерашнего безумия, ибо все живо помнили о моменте, призывавшем к покаянию. С самого утра костелы, которые епископ позволил открыть, были переполнены, как никогда, – люди исповедовались, осаждали алтари и плакали.
Перед их глазами стояла вчерашняя кровавая процессия, и им слышалась песнь, перемешанная со стонами, под такт ударов, раздававшаяся вчера на площади…
Кохан не думал о покаянии, но мысли его были направлены к тому, чтобы досадить епископу Бодзанте, освободить из его рук захваченных бичевников. Говорили о том, что епископ хотел примером строгого наказания отнять у других охоту к новой ереси. Не было бы невероятным, если б он их наказал смертельной казнью. В прежние века неоднократно случалось, что духовная власть прибегала к такому наказанию преступников, подсудных ей.
Но это не могло свершиться без расследования дела и исполнения некоторых формальностей, которые, по меньшей мере, несколько дней должны были продолжаться.
Кохан имел своих шпионов в епископстве так же, как и Бодзанта имел своих в замке. Следили друг за другом, одна сторона доносила на другую, обостряя борьбу, которая было затихла, но теперь с новой силой разгорелась; Рава хотел ее продолжить, как можно дольше.
Тюрьма, расположенная недалеко от двора епископа, тщательно охранялась, хотя в ней редко помещались такие важные преступники, которых приходилось особенно стеречь. Здание было деревянное, и одна стена выходила к улице; легко было под нее подкопаться.
Король с ксендзом настоятелем поехали на охоту; Кохан остался. У него теперь не было таких искусных и преданных людей, как оба Задоры, но он не хотел жалеть королевских денег для своей затеи. Он мог получить городских слуг через посредство Вержинека.
После первого допроса бичевников отвели в тюрьму, где их оставили в ожидании суда над ними. Причетнику Сивеку удалось, обещая полное признание, выпросить, чтобы его перевели из тюрьмы и отдали на поруки судебному писарю.
Черный вождь остался один в тюрьме.
На третий день после ранней обедни к епископу явился смущенный капеллан.
Бодзанта, окинув его взглядом, произнес:
– Необходимо покончить раз навсегда с бичевниками, пока все еще свежо в памяти. Легко будет доказать им их ересь и приговор надо будет объявить публично.
– Но не будет объекта, над кем его исполнить, – прервал капеллан, качая головой.
– Каким образом? – воскликнул Бодзанта. – Ведь два главных вождя в наших руках.
– Были, – докончил епископ.
Епископ изумился.
– В эту ночь зачинщик сделал подкоп в тюрьме и убежал, – сказал ксендз, – а второй, отданный под охрану писаря, пошел воды напиться и как в воду канул.
Епископ страшно разгневался. Послали за теми, которые были обязаны стеречь заключенных, и произвели им допрос. Было очевидным, что какая-то невидимая рука пришла на помощь бичевникам. Яма не могла быть выкопана в течение одной ночи и одним человеком. Кучки земли указывали на то, что подкоп был произведен снаружи.
Пришли им на помощь братья бичевники, скрывавшиеся в Кракове, или кто-нибудь другой? Кто дал приют причетнику, убежавшему среди бела дня? Епископ хотел придать анафеме сообщников и потворствующих еретикам.
Между тем Кохан вовсе не скрывал того, что приютил в королевском замке двух беглецов из тюрьмы епископа.
Когда король возвратился с охоты, фаворит смело с веселым лицом предстал перед ним. Он не признался в помощи, оказанной им бежавшим узникам, а лишь доложил Казимиру о том, что дал приют в замке людям, просившим об этом.
Король похвалил его за это движение головы.
Лишь только весть об этом разнеслась по городу, услужливые слуги сообщили ее епископу.
Можно себе представить, с каким гневом епископ Бодзанта принял это известие. Он себя утешал только тем, что у него в руках новое и тяжкое обвинение против короля, и что он сумеет обвинить Казимира перед папой как покровителя ереси.
Кохану оставалось только сплавить куда-нибудь этих ненужных ему гостей, чтобы они не попали опять в руки епископа.
Он лично их еще не видел. Черный вождь был помещен в комнате при челяди, а товарищ его, опасаясь быть с ним вместе, выпросил, чтобы его отдельно поместили. Зайдя в комнату беглеца, он нашел его в одежде, которой его снабдили в замке и с капюшоном на голове, закрывавшем его лицо. Хотя он не мог рассмотреть черты лица, но при виде этой фигуры он был поражен сходством, которое он еще раньше издали заметил, между этим человеком и другим, которого он когда-то знал и припомнить себе не мог. Незнакомец, подобно тому, как и на допросе у епископа, и в тюрьме, казался и здесь совершенно равнодушным к своей судьбе.
Кохан спросил его, как он намерен поступить. Он в ответ пожал лишь плечами.
Фаворит короля был недоволен, что не получил никакой благодарности за оказанную помощь. Сидевший даже не встал при его входе.
Низко опущенный капюшон увеличивал любопытство Равы.
– Мы вам помогли освободиться из рук епископа, – произнес Кохан, –который не имел бы к вам сострадания. Кто знает? Может вы и жизнью поплатились бы.
– Жизнью? – пробормотал черный вождь. – А жизнь это что? Умереть ведь надобно…
Он говорил медленно, насмешливым тоном: голос его казался знакомым.
– Кто ты такой? – спросил Кохан, приблизившись к нему.
– Человек; поэтому я должен умереть так же, как и ты, – равнодушно ответил бичевник.
– Если ты хотел нести наказание за свои грехи, – отозвался Кохан, –то значит, жизнь в твоих глазах имеет какую-нибудь цену. У тебя будет время для того, чтобы каяться.
Черный вождь ничего не ответил. Кохану было досадно, и он начал терять терпение.
– Куда же ты думаешь направить свои стопы? – спросил он.
– В свет, искать таких же, как я, и идти дальше, призывая грешников к покаянию.
– Вас схватят.
Кающийся пожал плечами.
Не добившись от него ответа, раздраженный его сопротивлением, Кохан, пробормотав что-то, ушел, стукнув дверьми.
Когда Казимир собирался вечером лечь спать, Кохан начал ему рассказывать о своем свидании и о разговоре с вождем бичевников. Король был очень заинтересован этим рассказом.
– Кто же этот человек? – спросил Казимир.
– Он не желает ни показать своего лица, ни сказать что-нибудь о себе, – произнес Кохан, – а я присягнул бы, что его где-то видел и слышал его голос…
Казимир задумался и, лежа уже в постели, позвал обратно уходившего фаворита.
– Кохан! Я должен увидеть этого человека.
Рава энергично этому воспротивился.
– Ваше величество, это зрелище не для вас, – произнес он. – Оно вас не развеселит, а печали у вас и так достаточно. Вы от него ни слова не добьетесь.
– Я? – спросил король. – Я?
– Он дикий.
– Я хочу видеть дикого, – повторил Казимир.
Рава ничего не ответил и ушел. Он полагал, что король забудет о своей фантазии, а он тем временем сплавит бичевника из замка. Но на следующее утро король два раза настойчиво напомнил ему о том, что он должен увидеть этого человека.
Когда Казимир так настойчиво проявлял свою волю, Рава не смел ему противоречить.
Король приказал Кохану, чтобы вечером он его проводил к таинственному кающемуся.
Опасаясь, что дикий человек, не зная в лицо короля, может его принять так же, как и Кохана, и желая этого избегнуть, Рава побежал к нему, чтобы предупредить его, что добродетельный и милосердный король желает его видеть.
– Зачем? – произнес он. – Король мне не нужен, и я ему тоже не нужен; мой король теперь на небе, я его одного знаю… Тот, который когда-то был моим королем, убил мою семью, обесчестил мою сестру, убил отца, присудил к изгнанию весь мой род…
Говоря эти слова, он встал, приподнял капюшон и Кохан с ужасом увидел лицо Амадея, брата Клары, вид которого когда-то напоминал королю о самых тяжелых минутах его жизни и служил как бы предвестником несчастья.
Кохан испугался и хотел немедленно побежать к Казимиру, чтобы не допустить этой встречи, но в сенях послышались шаги. Дрожавший Рава преградил дорогу королю.
– Ваше величество! Вам нельзя видеть этого человека.
Выражение лица фаворита, вместо того, чтобы напугать Казимира, возбудило еще больше его любопытство. Он насупился.
– Пусти меня, – крикнул он грозно, – пусти!
Кохан упал перед ним на колени.
– Я не пущу вас! – воскликнул он, хватаясь за одежду короля.
Но Казимир вырвался из его рук и, направившись смелыми шагами к дверям, открыл их. Черный вождь сидел, опираясь на руку, с закрытым лицом, и при входе короля не поднял головы.
Казимир хлопнул его по плечу.
– Встань, говори, кто ты такой? Я хочу видеть твое лицо.
Вздох вырвался из уст сидевшего; он выпрямился и, худой черной рукой откинув капюшон, встал, не говоря ни слова; король, узнав его, побледнел и отодвинулся на шаг.
– Это ты? – спросил он, изумленный.
Наступило продолжительное молчание.
– За какие грехи ты себя наказываешь? – спросил Казимир.
Амадея устремил взгляд на него.
– За какие? Может быть за твои, король! – произнес он насмешливо. – Я каюсь и молю Бога, чтобы перестала литься наша кровь, чтобы не все Амадеи закончили свою жалкую жизнь, разорванные лошадьми на четыре части… Я несу наказание и за вас, чтобы Господь простил и вас за то, что вы дали приют последнему из нашего рода.
Взволнованный король молча слушал.
– Ты уже покаялся, – произнес он после короткого перерыва слабым голосом. – Возвратись…
– Куда? – спросил с насмешкой Амадей. – Там, куда я хотел бы возвратиться, на моей родине меня ожидают лишь воспоминание о преступлении, стыд и могила… А здесь? Чужая страна… Я хотел прикрепиться к ней… Не мог… Душа моя упорно рвется в другое место!.. У меня своего дома нет, и я не хочу его иметь…
– Желаешь ли ты чего-нибудь от меня? – спросил король тихим голосом. – Чтобы меня отпустили… Я уйду, – произнес он, – мне ничего не нужно…
Король постоял еще с минуту и, медленно повернувшись, молча вышел. В этот день Казимир никого видеть не хотел, даже и ксендза Яна, бывшего еще при дворе. Один лишь Кохан молча прислуживал ему.
Королю нужно было много времени, чтобы переварить в себе горечь и печаль сегодняшнего дня.
Кохан послал за Сухвильком, потому что лишь он один мог так заинтересовать короля государственными делами и завладеть всем его вниманием, чтоб все огорчения уступали на задний план перед делами, которые король считал своей обязанностью и жизненной задачей.
Ксендз Сухвильк прибыл, привозя с собой приготовленные законы о высших судебных инстанциях для колонистов, поселившихся на основании немецкого закона. Вержинек принес проекты и планы, как заново устроить соляные копи в Величке.
Эти два дела государственной важности вывели Казимира из его оцепенения. Его старались как можно больше занять ими.
Вержинеку приходилось вызывать чиновников из копей; ксендз Сухвильк должен был совещаться с теми, которые поселились на основании магдебургского права, а таких было много в стране.
Королю не давали отдыха, но усталость была для него избавлением, принося с собой забвение и не давая ему мысленно погружаться в прошлое. Между тем, спор между королем и епископом тянулся без конца и не давал спокойствия. Король вынужден был отправить своего посла к папе. Кохан, наконец, уже не знал, чем развлечь своего любимого пана, у которого всегда было вдоволь работы и заботы, но который, кроме охоты и редких посещений княжен Мазовецких, никогда нигде не показывался.
Со времени своего несчастного пребывания в Праге, закончившегося похоронами, даже и этот любимый город отталкивал Казимира неприятными воспоминаниями. Его приглашал император, помнивший прежнюю приязнь и желавший поддержать хорошие отношения с Польшей. Казимир колебался и откладывал.
Однажды ксендз Ян, настоятель их Тынца, прибыл в Краков: это было весной следующего года.
Всегда веселый и оптимистически настроенный, он на сей раз был еще оживленнее и разговорчивее.
Он возвращался из Праги, куда ездил по делам ордена, но воспользовался своим пребыванием там, чтобы осмотреть город; ему удалось попасть к императору Карлу, и он с восхищением рассказывал о роскошной жизни монарха. Прага была некоторым образом временной столицей империи; туда постоянно приезжало много немецких князей, происходили турниры, двор развлекался, а вокруг императора группировались ученые, артисты и все европейские знаменитости.
Настоятель с большим восторгом рассказывал обо всем и расхваливал императора, который, как ему известно было, помнил о своих прежних хороших отношениях с Казимиром и очень хотел его видеть. Ксендз Ян не стеснялся рассказывать о красоте дам при императорском доме, об их нравах и об удовольствии, испытанном им от пребывания в их обществе.
– Ваше величество, – добавил он, – пора уже, чтобы вы, ради блага Польши, сблизились с императором. Союз с ним даст вам новые силы устранить врагов, послужит вам помощью в деле с крестоносцами, поможет вам у папы; вашей милости нужны развлечения, и посещение Праги оживит вас. Кто знает…
Быть может, откроются какие-нибудь виды на будущее, когда ваш брак с княжной Аделаидой будет разорван, что неизбежно должно произойти. Король слушал с напряженным любопытством; видно было, что ему страстно хочется поехать в Прагу, и что воспоминания о Маргарите его удерживают.
Аббат настаивал. Император как раз в это время гостил в чешской столице, окруженный достойными гостями.
Король не хотел быть неожиданным гостем и после короткого колебания послал с письмами подкомория Щедрика в сопровождении Кохана.
Щедрик был послом официальным, Рава – интимным. Ему было поручено разузнать обо всем и привезти Казимиру более подробные сведения.
Через несколько дней послы возвратились и привезли с собой сердечное и теплое приглашение от имени императора, и Кохан с восторгом рассказывал о дворе Карла.
Рава считался одним из выдающихся придворных Казимира, а потому он вместе с Щедриком был удостоен приглашения на бал в императорском дворце. Красивый, изысканно изящно одетый Кохан постарался своим появлением не осрамить своего повелителя и был очень хорошо принят.
А так он питал особенную слабость к женщинам, то он не переставал говорить о необыкновенной красоте тех, которых он там видел.
– Их там было много, и княжеского, и рыцарского происхождения, и различных национальностей, и француженки, и итальянки, и немки –рассказывал Рава. – Но это, право, невероятно, там была одна мещанка, чешка из Праги, недавно овдовевшая после Рокичана, некая Кристина, и она первенствовала между всеми. По красоте она могла бы быть королевой, но зато и гордость у нее королевская. Взоры всех были устремлены на нее, и некоторые бесились от ревности. Кроме красоты и молодости – ей было не больше двадцати лет – ее украшали платье и драгоценные камни, которые на ней были. Хоть и мещанка, но по своему костюму она могла сравниться с женами графов, баронов и князей и умела его хорошо подобрать к лицу и к фигуре!
Король с большим любопытством начал расспрашивать о Кристине, а, Кохан предвидевший это, разузнал обо всем и мог рассказать о всех подробностях.
Он знал о том, что она была очень богатой вдовой, что к ней сватались многие, и что ей предсказывали блестящую будущность, потому что она вскружила головы всем при дворе императора.
Кохан, как бы нарочно постоянно возвращаясь к воспоминанию о Кристине, возбудил любопытство Казимира до высшей степени.
– Может быть, ты в нее влюбился, что она у тебя из головы не выходит? – спросил король, шутя.
– Да хранит меня от этого Господь, – возразил Рава, – потому что моя любовь не встретила бы взаимности. Она метит выше и не удостоила бы меня даже взглядом. Ее нельзя взять ни лестью, ни подарками – у нее большой опыт, и, если это правда, она ценит достоинство и титул выше, чем все другое. Должно быть, ее прекрасная ручка достанется кому-нибудь из придворных императора.
Окруженный многочисленной свитой, с королевской пышностью, сопровождаемый значительным отрядом рыцарей, Казимир в конце марта отправился в Прагу, чтобы навестить императора.