Встречая что ни день вновь прибывавших во всеоружии гостей и братьев-крестоносцев, Мальборский замок был совсем иным, нежели несколько недель тому назад. Его молчаливые, унылые и мрачные стены одели необычную, праздничную личину. Ради иноземцев на них навели небудничную красоту. Их побелили и покрасили; ворота блестели головками свежеотчищенных гвоздей и металлических оковок; размякшие и избитые пешеходные мостки и переходы были засыпаны свежею щебенкой; размытые дождем и выщербленные валы наново насыпаны и утрамбованы. На Бабьей и на Черной банях вывешены хоругви, орденская и великого магистра.

Стражу при воротах одели в блестящие доспехи и новые кафтаны. Дворы очистили и вымели, как комнаты; а ходившие по ним люди были принаряжены, как в праздник. И не только челядь, но и все начальство, появлявшееся то в окнах, то в крытых переходах, сияло блеском новых одеяний и веселым, ликующим, торжественным выражением лиц.

В среднем замке, там, где была большая зала для приемов, в которой великий магистр обыкновенно угощал гостей и происходили ежегодные собрания орденского капитула и совещаний, теперь толпились комтуры, начальство, заслуженные из рыцарей… Здесь же шли приготовления к большому пиру, не по монастырскому уставу.

В старину первые рыцари-лазариты и храмовники только три раза в неделю ели мясо; три дня молоко и яйца, а по пятницам только хлеб да воду. Садились за стол попарно, а за трапезой читались жития святых. Остатки от стола отдавались бедным, а также десятая часть всего, что готовилось для рыцарей… И вино, и пиво раздавалось мерою… Ели коротко и молча… А теперь!

Теперь со всего света свозили и скупали самые отборные приправы, употреблявшиеся только у владетельных князей; бочками ввозилось лучшее вино; простую монашескую утварь заменили серебряною и золотою, глину дорогим веницейским хрусталем; столы застилались белыми убрусами, расшитыми в узоры…

Все это проделывалось под предлогом показать мощь и богатства ордена ежегодно прибывавшим в замок почетным гостям, приносившим ордену материальную и нравственную помощь. В особенности же, с тех пор как великий магистр перенес свою столицу в Мариенбургский замок, стали обращать особое внимание на представительство. Глава ордена соперничал чуть ли не с владетельными государями. Суровый устав сохранялся для полубратьев, сероплащников, прислуги и холопов; а на Высоком замке жилось и пировалось по-вельможному. Начальство понемногу привыкало к такой жизни; она сделалась потребностью; а в оправдание приводилось, что немецкий орден должен ослеплять мир своим могуществом, иначе утратит притягательную силу и значение, которые ему были, безусловно, нужны.

Умножалось стяжание богатств оружием и свободною торговлей; ширились границы отвоеванных и отторгнутых владений; казна ломилась от награбленного. Орден действительно становился силою и являлся представителем немецкой алчности к захватам. Монашеская ряса все более и более сползала с плеч, а под нею открывались стальные панцири и окровавленные руки.

Стражи-лазариты обратились в разбойничавшие шайки христиан, именовавших себя почитателями Пресвятой Девы, слугами Христовыми, подданными Апостольской столицы, тогда как всеми действиями их руководило единое стремление к усилению немецкой мощи, овладевшее их мыслью и сердцами.

Они попеременно ходили на поклон то к кесарю, то к папе; поддавались кесарю, когда им грозили папы; прибегали к защите пап, если кесарь по-свойски расправлялся с их претензиями.

Самый орденский уклад показывал, чью он тянет сторону под предлогом защиты веры и обращения язычников.

Зал для приемов, в котором с раннего утра хлопотала многочисленная челядь, был приукрашен так же, как весь замок. Недоставало только женщин, чтобы сравняться с королевскою пышностью. Сидения вокруг стола были устроены на лавках с подлокотниками и мягкими подушками; на полу лежали восточные ковры: стол был покрыт белыми убрусами, расшитыми по краю… Вдоль стен, на резных дубовых полках, лоснились огромные жбаны, искусно чеканенные чаши, кубки, выкованные в форме сказочных животных. Ими была занята целиком часть стены от потолка до пола так тесно, что не видно было дерева. На особом столе были приготовлены тазы, и бронзовые кувшины, и шитые полотенца в ожидании рук, подлежавших омовению перед трапезой.

Стольник, подчаски, служба обходили заставленные яствами столы, досматривая, все ли на местах, не надо ли чего добавить, приукрасить и принарядить великолепие орденского пиршества.

Ожидались гости; некоторые из них уже приехали и отдыхали в отведенных им покоях; другие поджидались с часу на час, так как гонцы заранее известили о их прибытии.

Походу на неверных должна была предшествовать, в силу освященного обычая, многодневная пирушка. Самая война обращалась в развеселую облаву, во время которой зверем бывали пруссы и литвины, а иногда и крещеные, давным-давно принявшие христианскую веру поляки. Крест не служил защитой от крыжацкого меча: только немецкая речь и германская кровь.

На этот раз орденские гости были: Людовик, маркграф Бранденбургский; Филипп, граф Намюр; граф Хеннеберг; несколько французов, жаждавших рыцарских подвигов; несколько австрийцев и один вельможный англичанин.

Иноземный вспомогательный отряд, насчитывавший уже с лишком двести блестящих шлемов, увеличивался со дня на день.

Каждый из владетельных гостей приводил с собой горсточку мелкого дворянства такого же храброго и так же вооруженного, как сами сюзерены. По сравнению с полуголыми язычниками, едва кто чем вооруженными, железные рыцари запада стоили каждый десяти противников. Они были как бы самодвижущимися машинами, конными твердынями, о которые разбивались беззащитные толпы. От доспехов отскакивали стрелы; о стальную броню на груди рыцарей разлетались в щепы твердые палицы. Каждый поход был развлечением; поражения случались редко. А несчастные жертвы нападения могли отмстить за понесенные обиды, только собираясь в несметные полчища, которые облепляли рыцарей, как муравьи.

В названный день часть гостей собралась уже в маленьком зале с гранитною колонной. Прибывшие теснились вокруг великого магистра. Шел веселый и громкий разговор. Было настоящее смешение языков, как в Вавилонское столпотворение. Одни говорили только по-немецки на разных местных наречиях и не всегда могли понять друг друга; французы объяснялись с некоторыми по-латыни, а между собою на языках северной или южной Франции, родственных и все-таки различных. Англичанин коверкал немецкую речь; несколько полиглотов-рыцарей переходили от одной группы к другой и служили переводчиками.

Все почетные члены собрания были уже налицо. Поджидали только графа Намюра, который после вчерашней затянувшейся пирушки долго отдыхал. В эту минуту скромно и тихонько вошел Бернард и стал в сторонке. Никто не обратил на него внимания, хотя его величавая фигура так резко отличалась от прочих выражением уныния, горя, почти боли, казалась такою чуждою и несовместимою с царившим в зале настроением радостного оживления, что, по-видимому, первый беглый взгляд на Бернарда должен был бы вызвать недоуменные вопросы: «Что принес с собою этот человек? Весть о каком несчастии? О каком грозящем бедствии?»

Большая часть крестоносцев привыкла, впрочем, к суровому обличью брата Бернарда, которого знали как строгого ревнителя устава и блюстителя этой строгости в других; потому его угрюмый вид большинству не показался странным. Ограничивались беглым взглядом, небрежным приветствием, и никто не торопился вступить в беседу с человеком, который, именно теперь, сегодня, среди собравшегося общества и готовившихся сатурналий, вносил диссонанс и дисгармонию.

Некоторые, встретив его взгляд, поспешно уклонялись.

Гости с удовольствием слушали рассказы крестоносцев о первых временах водворения среди неверных и битвах с ними. Эти рассказы были облечены почти в сказочную форму с легендарным оттенком и приукрашены поэтическими вымыслами. Хвастались предшественниками, первой крепостью которых был старый раскидистый обнесенный оградой дуб. В его ветвях нашли будто бы убежище пионеры первого захвата.

Литовский народ, геройски защищавший свою землю, своих богов, обычаи и стародавние святыни, рисовался в рыцарских рассказах сбродом не то полузверей, не то полудикарей. Старый Зигфрид с лицом, пылавшим при воспоминании о молодости, поддерживал мнение, разделявшееся большинством рыцарской братии, что не следует щадить этот бродячий дикий люд.

— Крестить? — восклицал он. — Но какой толк от их крещения? Все равно, что кощунственно обливать святой водой неразумное зверье! Увечная языческая слепота никогда не даст им узреть свет истинный… Даже у детей, взятых из колыбели, на возрасте кровь начинает бунтовать, и они, как волчата, убегают в лес. Единственное средство — истребить их род. Я, — продолжал он, — никогда и никому из них не давал пощады, кто попадался мне под меч: крестил их мечом и кровью… Ego te bartiso in gladio: крещу тебя мечом и кровью!.. И старик смеялся.

— Говорят, будто опустеют земли, — добавил он деловито. — Ничего, найдем кем их заселить. Довольно у нас родится детей; немало у нас безземельных. Там, где осядет наш переселенец, развевается кесарское знамя; он расширяет владения апостольской столицы и Священной Римской империи. Землю эту мы получили в дар от пап, королей и кесарей, которым по праву принадлежит весь мир; она — наша; язычники владеют ею незаконно, значит, гони их в шею.

— Пытались и они, — перебил Лямперт из Мюльберга, — креститься… Так для вида. Посылали посольства в Рим, отдавались в кабалу… Да не выгорело: поздно! Земля уже наша!..

— Было и похуже, — сказал Ханс Вирнбург, — стали строить церкви, выписывать монахов, чтобы прятаться за их спиной… Но мы выколотили из попов охоту водить нас за нос… Ха, ха! Ксендзов я вешал, а костелы жег!..

Все притихли. А Зигфрид добавил:

— Хороши, нечего сказать, были ксендзы, ставленники язычников… И какие могли быть у них церкви: Вааловы божницы… Бить, жечь, истреблять, учинять tabula rasa — вот единственный способ борьбы. Прежде чем сеять, надо взрыть землю, не глядючи… Зерно взойдет только на утучненной кровью ниве…

Бернард издалека прислушивался к речам Зигфрида. На лице| его не видно было ни одобрения, ни возмущения, ни желания противоречить: слишком часто приходилось ему слышать такие убеждения.

— Ныне, — отозвался великий магистр Людер, — благодаря) Богу и Пресвятой Деве Марии, покровительствующим ордену, мы? со спокойным сердцем можем глядеть в будущее. Земли захвачено; много; мы граничим с самым морем. Правда, борьба с Польшей и порубежные с ней споры продлятся еще долго. Хотя теперь Литва начинает быть заодно с поляками, положение наше настолько твердое, что мы сможем дать отпор их соединенным силам и сохраним завоеванные земли для апостольской столицы и империи… Конечно, при вашей благосклонной помощи, — добавил он, обращаясь в сторону гостей, а затем, отдельно глядя на Людовика Бранденбургского, продолжал:

— Все христианские державы чувствуют, что должны нам помогать так единодушно, как шли когда-то в Крестовые походы для освобождения Святой Земли. Наша здесь задача тождественна с задачей крестоносцев.

— Каждый меч и каждое копье, прибывающие нам на помощь, — молвил Зигфрид, — равносильны поднесению в дар церкви Христовой одной квадратной мили отвоеванной земли…

— А земля здесь, — прибавил Ханс из Вирнбурга, — не плохая и не такая уж бесплодная, как кажется на первый взгляд… В большей части она хорошо родит под немецкою сохой… Зима, правда, здесь суровая, но в местностях, защищенных от резких ветров, родится на склонах даже виноград.

— Э? Да неужели? — рассмеялся один из французов. — В ваше вино не слишком-то мне верится, но рыбу и дичину очень уважаю.

— Я же с радостью угощу вас за обедом кубком старого меда, — перебил Зигфрид, — с которым не сравнится никакой пигмент…

— Пил и очень мне понравилось, — сказал француз, — только очень бросается в голову.

— Ну, у нас головы покрепче, — заметил со смехом старый Зигфрид.

Бернард, все еще стоявший в стороне, хотя слушал, но в то же время ничего не слышал. Взгляд его скользил вдоль стен…

Маршал, как будто что-то уловивший в этом взгляде, подошел к задумавшемуся и сказал:

— Вы здесь единственный тоскующий… Мне жаль вас. Какая общая для всех беда опять обрушилась на вас одного? Доверьтесь мне: вам чинятся обиды потому, что вы слишком охотно взваливаете на свои плечи чужую ношу.

Бернард только сильней насупил брови.

— На этот раз, — ответил он загадочно, — я несу наказание не за грехи ордена, что было бы для меня большою радостью, но за собственный свой грех.

— Грех? — засмеялся маршал, недоверчиво взглянув на собеседника. — Вы смиренно покоряетесь постановлениям святейшего собрания: уничижаетесь, чтобы вознестись. Я не верю в совершенный вами грех.

— А все-таки peccavi , — коротко ответил Бернард и замолчал.

— Вы подстрекнули мое любопытство, — сказал Альтенбург, всматриваясь в Бернарда.

— Здесь не место откровенничать, — отрезал Бернард, — не хочу вам отравлять веселые минуты.

Пораженный тоном ответа, маршал схватил Бернарда за руку.

— Вкратце посвятите меня в то, что не должно быть для меня тайной. Дело, значит, важное?..

— Важное для меня и моей совести, — возразил Бернард, — для ордена оно имеет второстепенное значение.

С этими словами он, как бы желая избавиться от дальнейших объяснений, отошел на несколько шагов.

Маршал, не настаивая, проводил его глазами.

— Странный человек Бернард, — шепнул он подходившему Хансу из Вирнбурга, — отравляет себе жизнь, взваливая себе на плечи всеобщие печали… Что с ним сегодня?

Ханс нагнулся к уху маршала.

— Вероятно, чувствует за собой вину, — смеялся он, — что в свое время не очень-то благоговел перед добрыми началами, провозглашенными нашим Зигфридом, об истреблении язычников… Вот за эту свою…

Но здесь перебил его великий магистр, обратившийся с чем-то к Альтенбургу, а потом раздался звонок, оповещавший, что все готово к пиршеству. Слуги распахнули двери, а великий магистр первыми повел к столу маркграфа Бранденбургского и графа Намюра.

Блестящую картину представляло присутствовавшее рыцарство, снявшее в этот день доспехи и разодевшееся в пух и в прах: великолепнейшие алые кафтаны, бархат, восточные шелка и золототканную парчу.

Среди пестревшей красками толпы белые плащи крыжаков, одетые начальствующими по случаю торжественного дня, их тяжелые золотые цепи резко выделялись своею простотой и величавостью. Особенной изысканностью отличался наряд графа Намюра: замечательный покрой, шитье, выпушки, точно разрисованные красками эмблемы делали его предметом всеобщего внимания, а может быть, и зависти.

Сидевшие поблизости разглядывали узоры на шелку, вышитые у него на груди и на рукавах, и такие же шитые шелками остроумные девизы.

Владетельный бранденбуржец, одежда которого также была весьма роскошна, с презрительной усмешкой разглядывал наряд соседа, слишком бивший на эффект и чрезмерно женственный.

Возможно, что француза подняли бы на смех, если бы этот изнеженный, белолицый мужчина не был одним из храбрейших рыцарей и не дал бы веских доказательств, что умеет выйти победителем из поединка даже с такими тяжеловесными исполинами, какими был окружен в данную минуту… На последнем турнире, устроенном экспромтом на дворе Среднего замка, граф с необычайною ловкостью уложил всех своих противников.

За столом он был веселый собеседник, остроумный и меткий на слова, а некоторая доля свободоязычия никогда не доводила его до потери чувства собственного достоинства или до утраты горделивого самосознания, внушавшего почтение.

К нему обратились как к человеку сверх одаренному и исключительному, своеобразному и непонятному. Он, со своей стороны, смотрел на случайных боевых товарищей с оттенком ласковой иронии. Они были для него представителями животной силы; он — воплощением ума и внешнего лоска, унаследованных от длинного ряда восходящих поколений.

Разговор продолжал вертеться около той же темы; на языке у всех была война с язычниками, с той только разницей, что старшие из рыцарей, наслышавшиеся в свое время о битвах с сарацинами, отождествляли их с местными неверующими. Последним приписывали полузвериный образ, служивший оправданием тех ужасающих жестокостей, которые творились во время истребительной войны. Один из рыцарей даже утверждал, будто они настолько дики, что, взятые сосунком из колыбели, никогда ничему не могут научиться, ни вообще принять обличье человека.

Места за трапезой были распределены так, чтобы рядом с каждым из выдающихся гостей сидел один из рыцарей, на обязанности которого лежало занимать, угощать и подпаивать соседа. Старый Зигфрид уже готовился занять место рядом с немецким графом, когда внезапно быстро вбежавший в зал оруженосец сделал ему знак рукой…

Быть отозванным в такое время являлось неслыханным нарушением приличий, так что крестоносец сначала было отказался. Но несколько слов, сказанных шепотом на ухо, смутили его; он поторопился посадить на свое место другого рыцаря, а сам незаметно удалился.

И не только удалился, но даже, едва вышел на двор, как спешными шагами побежал к воротам и, миновав стражу, а за нею и городские стены, стал тревожно осматриваться по сторонам. На лице его сменялись удивление и гнев, негодование и досада.

— Клянусь Богом! — ворчал он. — Неслыханное дело! Удивительная дерзость! Не давать мне покоя в такой час… Несносная баба!.. Уж и задам я ей.

И вот, когда он так метался, снедаемый негодованием, из-за угла выбежала в плаще светских полусестер-монахинь старая Гмунда. Увидев Зигфрида, она подбежала к нему, запыхавшись и ломая руки.

Не успел еще Зигфрид начать свое нравоучение, как старуха, которая была гораздо поворотливей, чем он, стала кричать ему в самое ухо:

— Выкрали девушку-литвинку!.. Убежала!.. Да, убежала, и мне некого послать вдогонку. Это ваших холопов дело… Негодница, если ей удастся скрыться, станет болтать по людям невесть что о моем доме… будет чернить меня и плесть небылицы. Надо снарядить погоню! Людей давайте!

Она едва дышала от волнения, а Зигфрид молчал, нахмурившись.

— Хорошо же вы за ней смотрели! — прикрикнул он. — Значит, у нее находилось время заводить знакомство с нашими холопами и сговариваться с ними! А для нашего брата-рыцаря она порой не хотела принести кубка вина! Хорошо же вы ее воспитывали!.. Снарядить погоню! — прибавил он. — Прекрасно! Но куда и как? По каким следам? Известно вам, по крайней мере, кто и чей он холоп? Вот Божье наказание!

— Кто мог ждать! Кто мог предвидеть! — кричала Гмунда. — А я-то в чем виновата? Кто убережется от вашей челяди?

— Когда же это было? — спросил Зигфрид.

— Когда! Когда! — повторяла старая особа, дрожа от нетерпения и злости. — Здесь целый заговор! Несколько дней тому назад ее накрыли утром в садике, обнимавшуюся с каким-то холопом… Гнались за ним, ловили… Нет, ушел-таки. Велела ее высечь, чтобы узнать, кто он такой: не выдала… Посадила ее в клеть на хлеб и на воду… Стала желтеть и худеть, так что я пожалела ее красоту. Велела выпустить и смотреть в оба. Сегодня утром, говорит, больна… Ушла прилечь на сеновал… Около полудня пошли девушки наведаться, а ее и след простыл.

— Откуда же такая уверенность, что она сбежала с холопом? — прикрикнул Зигфрид.

— Да ведь их накрыли…

— Есть какие-нибудь доказательства? Видел кто-нибудь? — продолжал допрашивать крыжак.

Гмунда стала плакать; что-то лепетала, бросалась из стороны в сторону, жаловалась на судьбу. Зигфрид, торопившийся назад, к своим, терял терпение и ворчал:

— Посылать за ней погоню? Куда? Кого? Разве дело нашей челяди разыскивать сбежавших девок?

Зигфрид так только говорил, однако, было видно, что он не прочь оказать помощь Гмунде. Угроза, что девушка может разболтать по свету о порядках в доме Гмунды, заставляла и его задуматься.

В воротах стоял старший придверник, старый, грузный человек, с любопытством присматривавшийся, а может быть, и прислушивавшийся к пререканиям Зигфрида и Гмунды. К нему, как к верному слуге, Зигфрид обратился с укором по адресу холопов, угнавших у Гмунды девушку.

Привратник, опытный и много лет прослуживший в замке, покачал головой.

— Странное совпадение, — ворчал он, — у вашей сестры пропала девка, а у нас сбежал ночью малец, сирота, которого воспитывал брат Бернард… а вместе с ним и тот негодяй-батрак, собачья кровь, литвин, которого бы я давным-давно повесил… А брат Бернард его держал, кормил и посылал шпионить…

Зигфрид напустился на привратника.

— Да ты не врешь? — воскликнул он.

— Как бы я стал говорить, если бы мы не обыскали раньше все углы и верхнего, и нижнего замка и не перетрясли бы все… Ведь и меня брат Бернард взял на допрос… Метался и рычал, зачем я пропустил его в ворота… Я-то! Да у меня кот и тот не выйдет без разрешения. Ну, а из нижнего замка, где около конюшен и лазарета вечно толкутся люди, то входят, то выходят, там можно вывести из замка сотню, и никто не догадается… Дураки они, что ли, чтобы лезть сюда, где попадутся, а не туда, где ворота настежь…

Зигфрид задумался, не желая выдавать перед придверником свои сокровенные мысли. А потому, обратившись к Гмунде, сказал ей шепотом:

— Иди домой, иди! Все, что можно, сделаем. Ночью удрали отсюда еще двое. Значит нашелся след; ушли вместе, вместе их и словят, так как наверно Бернард зевать не будет…

С этими словами Зигфрид отпустил сестру и спешным шагом вернулся в залу пиршества.

Первые выпитые натощак кубки уже властно ударили в головы пирующим, так что из-за шума и крика нельзя было разобрать слова. Звенели чаши, как трубный звук раздавался хохот; воздух был наполнен запахом острых приправ. Прислуга убирала первую очередь яств и собиралась подавать вторую. Огромные четверти дичины, горы жареной, вареной и тушеной птицы, плавающей в разных сногсшибательных подливках… Ко всему тянулись голыми руками и ножами, а охотничьи собаки грызлись под столом за брошенные кости.

Зигфрид в поисках свободного места нашел только одно, на самом конце стола, где примостился всегда скромный и старавшийся не быть на виду брат Бернард. Его-то Зигфриду и было надо… Бернард сидел, облокотившись, и еще не принимался за еду; даже не вынул из-за пояса ножа, а весь казался погруженным в думу. Кругом смеялись, он же кручинился и тосковал.

Зигфрид наклонился к его уху.

— Слышали вы… знаете?.. — спросил он. — Говорят, ваш воспитанник исчез… убежал с каким-то батраком… меня пробрала Гмунда за то, что наши холопы увели у нее девку… Кто ж, как не они?!

Бернард рванулся к Зигфриду.

— У нее была на воспитании литвинка? — спросил он, оживившись.

— Такая же, как ваш вое… — но встретив взгляд Бернарда, не докончил. Бернард знаком вовремя напомнил Зигфриду, что происхождение Юрия составляло тайну.

— Итак, ваш заложник убежал? — спросил Зигфрид.

— Исчез… не знаю… — пробормотал осторожный Бернард, — брат-лазарит посоветовал отдать его для излечения на хутор, к Пинау… а там его кто-нибудь опутал. А батрак… литовская скотина, — прибавил он, — полудикое животное… однако не предатель и столько лет верою и правдою служил мне… Непонятно!..

— Послали их искать? — буркнул Зигфрид.

— Да, негласная погоня, — молвил Бернард, — об этом не следует болтать. Все может оказаться глупой выходкой из-за девки. Правду говоря, побег от Гмунды мен» утешил… Молодая кровь… горячая… подцепивши кралю, он, верно, скрылся где-нибудь по соседству с Пинау. Перетрясут кусты и найдут обоих… А батрак… дознался, верно, о побеге раньше всех и не сбежал, а просто ищет мальца…

Зигфрид слушал, и беспокойство его улеглось.

— Вы думаете? — спросил он.

— Да, думаю, потому что иначе быть не может… Сбежать?.. Куда?.. Как?.. Ведь это невозможно, — сказал Бернард. — Мальца мы посадим под арест, на хлеб и на воду; девушку Гмунда проберет на свой манер…

— Значит, молчок… — закончил Зигфрид, принимаясь за еду. Бернард, хотя старался сам себя уговорить и успокоить, все же

был задумчив и угрюм. А так как была разослана во все концы погоня и лазутчики, то он с минуты на минуту ждал известий. А потому вопрошающими взглядами встречал каждого входившего слугу.

Но никто не подошел к нему в течение всего обеда. Известий не было. Подавали уже сладкое, когда, наконец, подбежал к Бернарду его оруженосец Томхен. Но было видно по глазам, что он пришел не с доброй вестью.

Он наклонился к уху своего господина.

— Говорят, что нет и того литвина, которого иные звали Ром-ком, а другие Рымосом…

Бернард вздрогнул. Стало ясно, что все они сбежали вместе^ будучи одной крови. Очевидно, сговорились раньше и совместно устроили побег. Он не столько жалел о неудавшихся расчетах, которыми тешил себя, воспитывая Юрия, сколько о самом юноше, занявшем место в его сердце. Конечно, скорбел он и о том, чего не мог уже выполнить через него во славу ордена. Теперь же, когда выяснилось, что несмотря на все старания, юноша в душе остался все-таки литвином и сбежал, конечно, к своим единоплеменникам, неминуемая гибель Юрия тяжело ложилась на душу Бернарда.

В этой гибели он не сомневался. Каким образом он вырвется из рук крестоносцев, безнаказанно уйдет из пределов орденских владений?.. И перед глазами Бернарда неотступно рисовался образ красавца-юноши, на котором он строил столько упований… с разбитым черепом… с окровавленною грудью…

Да и сам он больше не жалел его. Раз он отступник — смерть ему. И разглагольствования некоторых собратьев перед пиром, что литовцев надо истреблять и избивать, показались ему теперь чуть ли не бесспорными.

— Всегда в них пробуждаются литовская кровь и дух, — говорил он сам себе, — взяли его ребенком, отучили от родного языка, вырос на слове Божиим, ничего не знает о своем происхождении, считал себя немцем… и вот… сатана все же уловил в сети свою жертву и забрал ее, хотя я думал, что вырвал ее из пасти дьявола для Бога…

Когда здесь, в конце стола, Бернард думал свои грустные думы, а Зигфрид, позабыв тревоги, старался вознаградить себя за упущенные яства, там, на верхах собравшегося общества, послышалось тихое вначале пение.

Песни пелись не божественные, как бы следовало у монахов, но светские, любовные, шутливые, веселые… Запевалами были посторонние, а затем, вздыхая, начинали вторить те, которые подолгу их не слышали и по ним скучали.

Великий магистр поневоле притворялся, что не слышит и не понимает.

С одной стороны вполголоса распевали о том, как выехал князь в далекие страны, к красной девице-душе; а с другой, наперекор, частили:

Подлетела птичка К милой под окошко, Постучала нежно Носиком в стекло: Вставай, моя люба…

С третьей, точно назло великому магистру и с косыми взглядами по его адресу, тянули: «Есть в Брауншвейте замок…»

Кто-то, наконец, видя, что без песен никак не обойтись, а любовные могут слишком взвинтить собравшееся общество, запел старинную, более пристойную для рыцарства, и всем знакомую песнь Хильдебранда: «Как поеду я во широкий свет…»

Песнь эта заглушила все остальные и смело вознеслась под своды залы… Она никому не могла показаться зазорной и, повествуя о делах давно минувших дней, баюкала сердца…

Граф Намюр, привыкший к более нежным и сладким напевам, вслушивался насмешливо и с любопытством… Англичане старались уловить смысл слов…

Пир окончился. Великий магистр встал первый, а за ним последовали в его покои наиболее почетные гости. Но большая часть пировавших осталась сидеть, обильно запивая вином бесконечный ряд чередовавшихся песен. Торжественная обстановка дня не давала возможности строго придерживаться ни уставных часов, ни трапезных правил… а гостеприимство заставляло не скупиться на хмельные напитки…

В открытые окна врывались благовонные дуновения мая… Рыцарство предвкушало упоение грядущих побед… а если бы кому Удалось подслушать молодых членов ордена, о каких они мечтали трофеях, тот содрогнулся бы в ужасе…

Опьяневшие повествовали друг другу о неудобосказуемейших зверствах, возможных и вероятных только в обществе людей, оторванных от семьи и от мира и павших до уровня скотов в порывах одичалой страсти… Под шумок они поддразнивали друг друга рассказами о беснованиях плоти, со смехом пререкались и похвалялись ими….

Тем временем Бернард, стоя у окна, смотрел вниз на тесный Дворик замка… Он, по-видимому, обдумывал, что предпринять для поимки беглецов, а Томхена послал разыскать холопов, бывших при конюшнях вместе с Швентасом, чтобы подвергнуть их допросу.

И как только Бернард увидел во дворе собравшуюся горсточку людей, он тотчас же поспешил к ним, потому что только перед самою пирушкой, а частью во время нее, он узнал о бегстве Юрия, Рымоса, Швентаса и Банюты — и то лишь одни голые факты; теперь же хотел разузнать подробности.

Перепуганная челядь стояла в ожидании одного из тех, кого наиболее боялись в замке. Он подошел, как строгий судия, и велел выложить все, что они знали о Швентасе и Рымосе.

Вначале никто и ничего не хотел ни знать, ни даже о чем-либо догадываться. Но понемногу, из полсловечек, обнаружилось, что Швентас последние дни будто бы прихварывал, отлынивал от работы, слонялся по задворкам. Два раза заставали его в разговорах с Юрием в темной подклети… А Рымоса еще ночью кто-то видел в замке…

Кунигас после возвращения из Пинау не жил больше в лазарете, а в маленькой келейке на главном коридоре, недалеко от кельи Бернарда… Здесь нашли большую часть одежды и оружия, которое выдавалось орденом в пользование братии, ибо по уставу собственность не признавалась и старшие имели право в любое время отнять у младших даже носильное платье. Правда, устав применялся во всей строгости только к беднякам и меньшей братии, между тем как белоплащники-аристократы имели в своем распоряжении крупные суммы денег… И такие нарушения терпелись; на них смотрели сквозь пальцы.

В келье Юрия оказалось такое количество одежды, что, по-видимому, он убежал в легком исподнем платье и без тяжелых доспехов. Ни он, ни его товарищи не взяли лошадей. Ни в одних воротах они не были замечены привратниками; только Швентас, не состоявший под особым присмотром, открыто вышел накануне с непокрытой головою и с кувшином в руке в госпитальные ворота… и больше не вернулся.

Бернард сам, несмотря на поздний час, отправился в город, чтобы попытаться разузнать, не видел ли там кто-нибудь кого из беглецов. Из боязни ли допроса, по истинной ли правде, но все горожане отвечали, что никого не видели. Томхен немедленно был верхом отправлен в Пинау опросить местных жителей, не повстречались ли им сбежавшие. Но старый Дитрих вместе с сыновьями клялся, что со дня отъезда Юрия и Швентаса их не видали…

Суровый допрос был учинен у Гмунды. Пытали слуг и челядь, хотя именно здесь никого нельзя было заподозрить в близких отношениях и потаканию литовской девке. Гмундины дворовые не любили гордой и несговорчивой Банюты, которую ничем не могли смирить: ни истязаниями, ни угрозами, ни голодом.

Девушки, сверстницы Банюты, преследовали ее. Мужская челядь изводила. Трудно было допустить их соучастие. Когда и как Банюта вырвалась из-за высоких частоколов и замкнутых на ключ дверей? Этой тайны никто не разгадал. Вечером она была, несомненно, дома; ночью ни одна дверь не скрипнула; а когда далеко за полдень девушки пошли искать Банюту, ее и след простыл… Правда, она легко спускалась с чердака, перелезала через ограды, карабкалась на деревья и с них слезала… Хороших платьев, в которые ее наряжали для гостей, девушка не тронула. Они остались в целости в чуланчике под крышей. Она взяла с собой убогую сунманку и самую потертую накидку.

Надвигавшаяся ночь положила конец разведкам и не дала напасть на след. Люди, посланные в разные концы, чтобы обойти или объехать все окрестности, стали поодиночке возвращаться лишь под утро… Нигде не было следа сбежавших, ни на дорогах, ни на хуторах… Опросы, даже обыски не дали результатов… На другой день городской ночной сторож говорил, будто накануне ночью, по пути к городскому рынку, он встретил на дороге в Пинауфельд каких-то четырех людей, промелькнувших мимо него как тени… один шел впереди, за ним двое, а позади как будто бы подросток… Возможно, что это были беглецы… Однако вторичный тщательный осмотр кустарников и зарослей вокруг усадьбы Пинау был одинаково бесплоден. Некоторым указаниям могла бы разве только послужить жалоба рыбака, имевшего на Ногате у берега большую лодку: эту лодку у него в предшествующую ночь украли…

Немедленно по окончании торжественного пира, когда великий магистр с компаном удалился в молельню и свои покои, Бернард послал просить об аудиенции. Здесь он в горестном сознании вины поведал о бегстве Юрия и о непостижимом заговоре литовских пленников, оказавшихся соумышленниками.

Людер принял эту весть довольно равнодушно, стараясь утешить глубоко опечаленного Бернарда предположением, что безумцы неизбежно должны погибнуть где-нибудь от голода. Если же чудом доберутся до своих, то ничем не смогут повредить интересам ордена.

— Брат Бернард, — сказал он, — не мучьте себя и не мучайтесь; но на будущее время всячески предупреждайте возможность проникания в наш немецкий орден посторонних элементов. Не следует нам иметь ни челяди, ни батраков, ни слуг иных, кроме чистокровных немцев. Нас, слава Богу, много, и в чужой подмоге надобности быть не может.

На этом великий магистр оборвал было свою речь и собирался уже опуститься на колени, чтобы вознести вечернюю молитву к Богу, когда вдруг еще раз обратился к Бернарду и шепнул:

— Если их поймают, то незачем щадить…

И провел рукой по горлу — знак, хорошо понятный Бернарду. Тот низко поклонился и, когда Людер подошел к молитвенному подколеннику, неслышно вышел.