Поляна была еще полна отзвуков утреннего гимна, когда на ее опушке, у леса, стала собираться толпа любопытных женщин, поминутно нарастая, вокруг шалаша Яргалы, матери Банюты.

Все матери хотели видеть это чудо: девушку, вырванную из крыжацких рук и уцелевшую! Вчерашнюю сиротку, а сегодня единственную дочь боярыни, которая оплакивала её столько лет…

Сложилась уже сказка, шепотом ходившая из уст в уста, будто Яргала легла спать, ничего не зная о судьбе ребенка, когда вдруг во сне явилась ей Лайма-Пани с горевшим, как солнце, ликом и шепнула ей на ухо: «Встань, иди! Окончились дни плача твоего, миг счастья для тебя настал: там, на голой земле, спит дочь твоя, Банюта!»

Пошла старуха-мать и нашла свою пташечку…

Яргале чудилось, будто Банюту отняли у нее такою маленькой, что она не успела вынянчить ее… потому она всю ночь, взрослую, держала ее на коленях и, обняв, качала, напевала колыбельные песни, убаюкивала… А теперь?.. Теперь она не хотела, да и не могла вывести ее на люди, обтрепанную, истомленную, измученную. Она увела ее в шалаш подальше от посторонних взоров, чтобы принарядить, раньше чем выпустить на Божий свет.

Уложила ее головою на колени, расплела ей золотые косы и, тихо напевая, стала их расчесывать… целовала в лоб и в кудри… а слезы градом падали из глаз на улыбавшееся молодое личико.

А вокруг навеса надоедливо толпились женщины…

И чего-чего только ни понадобилось девушке: расшитая сорочка, и вышитый передник с бубенцами, и алый пояс, и янтари на шею, и застежки к вороту, и ленты в волосы, и венок на голову… Хотя девушка и в пути не потеряла темный рутовый венок, только он завял, пока она спала на голой земле… Потому женщины с материнскими сердцами бегали и приносили кто что мог, каждая с подарками; теснились вокруг шалаша Яргалы и кричали:

— Вот исподница для дитятки! Нате шнурок на шею… А вот сорочка белоснежная и опоясок, как кровь алый.

И бросали приношения под завесу шалаша… Каждая хотела чем-нибудь прислужиться, и все горели любопытством увидеть девушку.

Ровесницы готовились сейчас забрать ее и отвести к огню, к вейдалоткам, чтобы она принесла благодарение Перкунасу и Лайме. А в глубине шатра ревнивая мать все расчесывала дочке волосы, сплетала и расплетала косы, пела и причитала, не желая поделиться дитятком с людьми… Боялась, как бы не пожрали ее взором, не отняли опять.

Банюта смеялась и, подняв руки, гладила старуху мать по лицу…

— Не бойся, теперь уж не отнимут!

А женщины чуть не силой порывались войти в шалаш.

— Отдавай нам дочку! — напевали они со смехом. — Выведи ее на солнце, покажи на свет!

И пришлось старухе-матери одеть Банюте и белую сорочку, и исподницу, и шнурки, и венок на голову… И с каждой вещью она вздыхала… потому что вот-вот надо будет выйти и поделиться счастьем… И она откладывала и любовалась…

Такой красавицей стояла перед ней Банюта!.. Кое-что сохранилось у нее от детства, но как все приукрасилось!.. Мать целовала руки дочери, поцелуями закрывала ей глаза и повторяла:

— Раскрасавица моя!

А за шалашом незнакомые сестрицы пели и кричали:

— Выходи скорей!

Потом стали дергать за полотнища навесов и покрикивать сердито:

— Подавай нам свою девку!

Старуха в последний раз поцеловала ее в лоб и рукой откинула полог.

Банюта стояла раскрасневшаяся; ее приветствовали громким криком, как царицу… Не осталось у нее ни следа усталости и дорожных треволнений: поцелуи матери смыли все за одну ночь… Она сияла красотой и счастьем!..

Подскочили девушки и схватили ее за руки. Толпой вели ее через поляну к дубу. По пути кучками стоял народ; молодые поднимали ей навстречу руки, старые щелкали языком… Вейдалоты и вейдалотки уже поджидали ее у ворот ограды.

Был тут и красавец Конис в белом опоясании, с блестящим жезлом в руке и венке из дубовых листьев. Он издали приглядывался к Банюте, а когда увидел ее во всем блеске красоты, то побледнел и задрожал всем телом… Из вейдалоток ни одна не могла сравниться с нею…

На немецком ли хлебе она так похорошела или от тоски по родине? Никто не знал, что обмыли ее и зажгли на щеках ее румянец материнские слезы и поцелуи. Она шла, как распустившийся на рассвете цветок, улыбаясь солнцу…

Все девушки обступили вместе с ней огонь. Вейдалотки вели Банюту, а следом шли вейдалоты, и жрецы, и знахари, и даже сам рябой, расплывшийся Кревуля, опиравшийся на посох… Конис что-то нашептывал ему, а тот слушал и поддакивал, кивая головой.

Весталки обвели Банюту вокруг алтаря и дуба; а гусляры кропили ее водой из священного ручья, обсыпали житом и благословляли.

Банюта шла как в тумане… позволяла водить себя, сажать и поднимать… Яргала с трудом поспевала за дочкой.

В воротах поджидал ее красавец Конис и не пустил дальше.

— Я к дочери! — закричала старуха.

— Иди сначала к старому Кревуле; он хочет поговорить с тобой… Он здесь хозяин и всем распоряжается.

Старуха слегка насупилась, поворчала, однако, подошла. Кревуля стоял в сторонке, опершись о палку и ждал.

— Мать Яргала, — сказал он, — итак, после долгих лет боги вернули тебе дитя…

— Благодарение богам, вернули! — воскликнула Яргала.

— А ты, старуха, думаешь, пожалуй, что они для тебя старались? — спросил жрец.

Яргала ответила удивленным взглядом.

— А для кого же?

— Мы то знаем, ибо нам открыты божественные тайны, — медленно вещал Кревуля, — затем судьба и привела ее сюда, чтобы она здесь осталась. Если бы Лайма хотела отдать дочь тебе, то привела бы ее в твою хату. Ан нет! Велела ей придти к своему жертвеннику.

Старуха в ужасе застонала. А Кревуля постукивал палкой и поглаживал седую бороду; его маленькие глазки внимательно следили за отчаянием матери.

— Такова воля богов, — прибавил он, — твоя дочь должна остаться здесь, вейдалоткой у священного огня. Вот для чего даровали ей боги спасение из плена.

Яргала бросилась на колени. Банюта, стоявшая неподалеку, окруженная подругами, вскрикнула и онемела. С мольбой протягивала к матери дрожащие руки, ибо едва успев найти ее, вновь осиротела. Вейдалотки велели ей молчать. А старый Кревуля, которому трудно было стоять долго на больных ногах, обмотанных тряпьем, присел опять на лавочке под крышкой. Поставил рядом посох, взглянул в сторонку, где стоял рог с медом, пригубил его и продолжал вещать сосредоточенно и важно:

— Вот ты плачешь! А следовало бы благодарить! Нехорошо ей будет, что ли, ходить за святым огнем, всегда чисто одетой и с венком на голове? Что лучшего можешь ты дать ей в жизни? Выдать замуж? На неустанный труд, слезы и заботы?.. А здесь тишина, спокойствие, достаток… Люди уважают, боги благословляют… Всю жизнь пропоет как пташка…

Банюта, слушая, все более бледнела. Наконец побелела, как рубаха, которую на нее одели… вся дрожала… а глаза закрылись веками, и под ними нависли серебрившиеся слезы… У матери занялось дыхание… Затряслись ноги, и она упала ниц, рыдая… Несколько поодаль стоял кунигас Юрий. Слушал и смотрел. Брови его вздрагивали, сблизились, насупились… лоб покрылся складками… он побледнел… все мышцы напряглись… Он сделал несколько шагов и подошел к Кревуле.

— Отче, — начал он с трудом, коверкая слова, — то, что вы сказали, никак не может статься!

Кревуля бросил на него грозный взгляд.

— Да, не может, — молвил Юрий, — я вывел Банюту, спас ее из плена и принес сюда чуть ли не на руках. По праву она моя. Она дала мне слово как невеста, а я ей. Боги не идут в долю с людьми, а я не уступлю!

Кревуля рванулся со своего сиденья.

— Тихо ты! Извращенный, онемеченный молокосос! Перкун на все имеет право: может отнять девицу, которую уже ведут в дом мужа! Молчи, приблудное отродье!.. Молчи… И не дерзай!..

И вновь упал на лавку.

Юрий хотел еще что-то сказать… Но ворожеи, схватив его под руки, стали тащить назад… Глаза Банюты приоткрылись… она не

отрывала их от кунигаса и глядела на него, полная отваги, хоть и сквозь слезы.

Юрий после тщетных усилий вырваться из рук державших перестал биться.

Подошел молодой Конис.

— Никогда еще, — сказал он, — боги не изрекали своей воли так ясно, как теперь… неоспоримо… даже слепой поймет… прямо из неволи попасть туда, где быть ей предназначено судьбой!.. Здесь ей подобает остаться на всю жизнь… Мы не можем поступиться собственностью бога… Когда листья падают с неба на алтарь, их нельзя сметать… и она, как лист, упала здесь, среди святилища…

— Но я первая ее признала и приютила… я! — кричала со стонами Яргала.

Она взглянула на дочь, но по знаку, данному жрецом, вейдалотки вырвали Банюту из рук девушек и, перепуганную, упиравшуюся, то волоком, то на руках, затащили в свою загородку и на запор закрыли за ней двери. Раздался слабый крик… и все затихло…

Кревуля опять пригубил рог, отер губы и погрузился в мысли… Конис осмотрелся, шепотом сказал несколько слов вуршайтосам, отыскал глазами кунигаса, которого задержали у ограды, и подошел в нему.

— Не противься воле богов, — сказал он тихо, — плохое было бы начало… Девок у нас непочатый угол… Если же кто коснется вейдалотки, то будь он сто раз кунигасом, смерти ему не миновать…

— Но она не вейдалотка и не будет вейдалоткой, — ответил Юрий гордо, — она моя невеста. Я засватал ее в лесу, когда вел сюда; засватал при свидетелях… они здесь налицо… целовал в уста… поцелуями мы с ней обручились…

— Нет, — решительно возразил Конис, — свадьбы не было… Она будет вейдалоткой.

Они обменялись вызывающими взглядами, и Конис ушел, не желая продолжать разговор.

Яргалу, заливавшуюся плачем, бабы подняли с земли и силой вывели за ограду.

— Чего ревешь? С ума ты спятила? — уговаривали они ее. — Ведь это счастье! Экая, подумаешь, беда, что не выйдет замуж! Зато не будет и забот! Тоже, нашла счастье, выдать замуж! Кудель да горшки, да ведра, да стирка… В поле работа, в доме перебранка… Свекровь изводит, муж гуляет… А здесь она как сыр в масле покатается!.. Золотом ее осыплют… Молчи, старая, помалкивай!

И другие приходили с утешеньями да уговорами, но все напрасно… старуха заливалась.

Кунигас горел негодованием и рвал на себе одежду… Искал глазами Швентаса, но того не было поблизости… Опыт, вынесенный из прежней жизни, пригодился теперь Юрию… Он понял, что надо напустить на себя спокойствие и затаить поглубже гнев. Научившись у крыжаков лгать и молчать, он притворился равнодушным. Уселся на земле и послал Рымоса за хлебом и медом… и такую надел на себя личину, что казалось, будто он думает только о еде да старается наглядеться и наслушаться…

Из-за ограды, сквозь щели, долго и внимательно следил за ним глазами Конис; убедившись наконец, что гнев Юрия улегся и остыл, он медленно приблизился к нему.

— С богами шутки плохи! — сказал он ему тихо. — Ум-разум вещь хорошая. Не знаю, как у немцев, но у нас креве и кревуля по-прежнему считаются посланниками богов, возвещающими их волю на земле. Не следует им сопротивляться…

Юрий поглядывал на Кониса и ничего не отвечал… Принесли еду и питье, и, хоть он и не был голоден, но притворился алчущим и жаждущим, чтобы поскорей отделаться от Кониса.

Тот, прибавив еще несколько наставительных речений, закончил разговор словами: «Бог довершает все свои дела» и удалился.

Рымос тем временем искал Швентаса, который после долгой разлуки с родиной не мог вдосталь наболтаться с земляками. Его брали нарасхват, и всем должен был рассказывать небылицы о крыжаках. Рымос с трудом нашел его и привет к кунигасу. Старый детина был подвыпивши, но весел и смотрел на все самым благодушным образом.

Кунигасу удалось отвести его в сторонку.

— Ты знаешь, что случилось? — спросил он.

— Как не знать! — засмеялся Швентас. — Люди говорят, что Банюте очень повезло.

Юрий насупился.

— И охота вам сохнуть по одной девке! — перебил холоп, предвидя, что скажет Юрий. — Мать вам сыщет в сто раз лучшую… А ну их! Не вам воевать с кревулем и вейдалотами, раз они ее облюбовали…

Итак, напрасно было говорить со Швентасом и ожидать от него содействия. Юрий переменил тактику.

— Слушай, — сказал он тихо, — я вижу, что мне здесь не доверяют и следят за мной. Боюсь даже, что меня не пустят, если я вздумаю удрать (в действительности Юрий и не думал оставлять Банюту). Я здесь немного отдохну, а ты ступай, извести мать… Скажи, пусть явится за мной…

Швентас испытующе взглянул на Юрия.

— Отсылаете меня одного?

— Отдохну, — повторил кунигас, — обожду здесь людей, которых мать пришлет за мной. Иди!

Холоп задумался, поскреб в голове, но не перечил. Медленно отошел от Юрия и поплелся к становищу. А Юрий пошел назад в ограду, разыскал шалаш, в котором провел ночь, и лег. Верный Рымос растянулся у его ног. Банюты нигде не было ни видно и ни слышно.

Девушки по-прежнему чередовались у огня, и жизнь святилища шла обычной чередой.

Тем временем, кроме баб, плачущую Яргалу обступили вур-шайтосы и свальгоны, подосланные вейдалотами. Они улещивали ее великими посулами и уговаривали не нарекать на волю Лаймы.

— Увидишь, как все будет теперь спориться у тебя в хозяйстве… и в доме будет полная чаша, и соседи станут уважать, когда дочь приставлена к священному огню. И в хате потеплеет: очаг жарче гореть будет…

Но старуха не хотела слушать.

— Вчера ведь дочки не было, — говорили бабы, — как же ты успела к ней привыкнуть?

— Ой! Лучше бы глаза мои ее не видели и сердце ей не радовалось, чем так скоро потерять ее! Как сон миновало ее счастье! — плакалась старуха.

Так прошел день до вечера. Солнце закатилось. Долина уснула.

Рымос выскользнул из шалаша, чтобы отыскать, по приказанию кунигаса, Швентаса; но уже не нашел его. Старик исчез.

На другой день Юрий сновал, ходил и изнывал, не увидит ли где-нибудь Банюту, не услышит ли ее голос… Но она исчезла, как в землю провалилась, и нигде ее не было. Неужели ее тайком переправили в другое место?

Нет, один только был огонь и дуб и одно Ромово.

Никто не догадывался о чувствах Юрия: о том, как он страдал, как упрекал себя за то, что послушался Швентаса и направился прежде всего в Ромово. Юрий расхаживал с равнодушным на вид лицом, спокойно разговаривал с Конисом, не обнаруживал ни гнева, ни тоски. Но он считал дни, когда мог вернуться Швентас. Хотя счет был ненадежный: расстояний он не знал, дорог в Пиллены было несколько, Швентас был утомлен… Да и помех могло встретиться немало.

Когда в бору раздавался стук колес и приезжали новые поклонники в Ромово, сердце Юрия стучало: он высматривал, выспрашивал, не послы ли ехали от матери… Но тех не было, как не было.

Выйдя за ограду, Юрий садился у забора, смотрел в долину и раздумывал. Его грызла тоска. Да и самая жизнь в Ромове, пища, все, что он здесь видел, были ему не по вкусу…

В замке жить было легче; хлеб вкуснее, нравы не так дики… зато здесь была полная свобода, и он чувствовал себя среди своих. Но эти свои казались ему порой чужими и возбуждали отвращение. Когда они рассказывали о своих богах, о радостях, о домашнем быте, он не мог войти в их интересы» а иногда даже испытывал чувство брезгливости. Ему очень хотелось полюбить своих, но сердце стыло… Тяжко было Юрию: он не вполне порвал с тем, что оставил в прошлом.

Народ, вооруженный дубинами и камнями, без железных доспехов, полуодетый, почти голый, в звериных шкурах, сам представлялся ему иногда звероподобным. Крыжаки в блестящих панцирях с цепями были представительней. Но, конечно, нельзя было отождествлять Литву с толпой, собравшейся в долине. При дворе Гедимина непременно должно было быть иначе.

Уже семь дней прошло со времени ухода Швентаса, а из Пил-лен все еще не было вестей… Не убили ли его в пути? Не растерзал ли его дикий зверь? Не утонул ли? На восьмой день бор загудел от топота коней. Не отдавая себе ясного отчета, почему, кунигас вскочил: он был уверен, что приехали за ним. Он побежал навстречу; сделал несколько шагов, остановился, а из груди вырывалось бурное дыхание…

Из лесу выезжали люди на маленьких лошадках; все вооруженные, человек около шестидесяти. Впереди, также верхом, в блестящем шлеме ехал кто-то с мечом у пояса. Кунигасу показалось, что в числе всадников он видел также Швентаса, который, сгорбившись над вязанкой сена, с трудом держался на спине коня… но, может быть, ему только показалось, что это Швентас.

Тем временем приезжие стали сходить с коней и располагаться в долине. Предводитель в шлеме некоторое время осматривался, сидя в седле, и как будто ждал чего-то… потом также спешился, отдал коня и вместе с тем, в котором издали Юрий узнал Швентаса, стал подходить к ограде.

Сердце юноши страшно билось: это были люди его племени, его подданные. Предводитель сейчас должен будет склониться перед ним, как перед властелином, и пасть ниц…

Теперь он видел, что другой, несомненно, Швентас: издалека он указывал на кунигаса.

Юрий гордо выпрямился, вглядываясь в подходивших. Он уже ясно различал лицо того, который шел к нему в блестящем шлеме. Странное лицо: безбородое, безволосое, суровое, гордое и грустное, с горящими глазами. Оно было во власти какого-то непонятного Юрию чувства, и все дышало ожиданием, безудержною тревогой. Он то шел, то останавливался; смотрел на Юрия, насупив брови, мерил его взором… Вот он замедлил шаг… схватился рукой за грудь, точно хотел сдержать бурное дыхание…

Лицо было не мужское, но и не женское; в нем было много рыцарского, мужественного, хотя и напускного; и в то же время оно дышало страстностью и умилением. Последнее воин явно сдерживал, но с большим трудом: сжимал губы, морщил брови, умерял шаг, как бы опасаясь слишком скоро дойти туда, куда влекло его сердце…

Юрий, вглядываясь в приближавшегося витязя, вдруг отгадал под этой маской мать. Мысль блеснула в его мозгу, как молния, и он устыдился… Но витязь, остановившись на мгновение, также, по-видимому, устыдился: ему стало больно за минуты колебания. Скорым шагом подошел он к Юрию, молча уставился в него глазами, вскрикнул и схватил в объятия.

Реда узнала сына по большому сходству с мужем.

Потом, не выпуская Юрия, точно желая убедиться, не жертва ли она самообмана, мать открыла ему шею, почти разорвав ворот рубашки, и увидела родинку — гороховое зернышко.

— Маргер! — вскрикнула она, душа его в объятиях.

Юрий не помнил материнских поцелуев… ее страстные ласки пробудили в нем невыразимые словами ощущения.

Люди, бывшие свидетелями встречи, стали собираться вокруг них толпою… Издалека подходили вейдалоты, а вся долина гудела голосами.

Наконец Реда слегка оттолкнула от себя Юрия и стала опять вглядываться в его лицо… В глазах ее светились радость и непонятное волнение, граничившее с отвращением. Хотя Юрий был уже одет в литовскую одежду, в нем все же было что-то чуждое. Иные жесты, не та осанка, искусственная, привитая извне, не такая, какою дает ее природа. В нем чувствовался только переряженный литвином воспитанник крыжаков.

В ответ на первый же вопрос ухо матери уловило в словах сына ненавистные следы немецкой речи. Ее дитя не знало родного языка! Брови матери опять угрюмо сдвинулись, а рука точно протянулась, чтобы оттолкнуть его… Но материнская любовь одержала верх над ненавистью; ее влекло неудержимо к сыну, она опять охватила руками его шею и стала целовать.

Минута сомнений и осмотра длилась только миг. Для Реды не могло быть сомнения, что Юрий ее сын, но не таким она рисовала его в своем воображении. Повернувшись лицом к следовавшему за ней отряду, Реда сделала необходимые распоряжения, поправила на голове шлем, смахнула с лица следы волнения и, приняв обычный гордый вид, пошла навстречу собравшимся вейдалотам.

Не только Конис со своими приспешниками, но даже сам старик Кревуля, опираясь на плечо отрока, вышел навстречу славной вдове кунигаса, дочери Вальгутиса. Имя ее было известно всей Литве и повсюду пользовалось уважением; ибо в те времена ни один мужчина не мог сравняться с нею храбростью, умом, бдительностью и ненавистью к немцам.

Пиллены, давнишняя вотчина семьи, лежала у самой границы; крестоносцы неоднократно порывались завладеть урочищем; только Реда могла удержать их натиск. По ее приказу были возведены сильные укрепления. Она одна умела быть днем и ночью начеку, предупредить неожиданное нападение, не дать ни обойти себя, ни задавить превосходством сил.

Вся Литва была уже в то время под единодержавной властью. И опять-таки только одна Реда упиралась и сидела в своем стольном граде, не желая подчиниться. Ей прощали потому, что в обороне границ никто не мог сравняться с нею.

Вдаль и вширь о ней ходила слава, как о женщине неумолимой, жестокой, дерзкой, и все ее боялись. Немцы, похитив ее ребенка, собирались, вероятно, в обмен на сына потребовать Пиллены. Но их расчеты были обмануты бегством Юрия. Реда торжествовала.

У вейдалотов и у кревов отважная женщина, защищавшая свою страну от немцев, пользовалась, быть может, еще большим почетом, нежели у остальных своих сородичей. И она, со своей стороны, осыпала их милостями и подарками, так как ненавидела чужую веру. Потому ее приезд был очень неприятен Конису. Отнимая у кунигаса нареченную, он не рассчитал, что мать может потребовать ее обратно.

Зачем понадобилась ему Банюта? Он и сам не знал как следует. Красивая девушка произвела на него неотразимое впечатление; ему захотелось иметь ее в хэре вейдалоток, чтобы любоваться ею и не отдать ее другому… После, когда необдуманный шаг был уже сделан, благодаря поблажке слабого Кревули, Конис понял все легкомыслие своего поступка; но отступить мешал ему ложный стыд… И потом такая прелестная девушка, с таким почти волшебным прошлым!.. Одно оно могло привлечь в святилище неисчислимые толпы богомольцев!..

Теперь же приезд Реды, которой сын мог нажаловаться, сулил непредвиденные затруднения. Тем более, что старый Кревуля так же легко мог подчиниться иной воле, как раньше подчинился воле Кониса.

В душе Конис был очень неспокоен; но когда тревога овладевает человеком его пошиба, стремящегося соблюсти собственное достоинство, не допускающее будто бы уступок, то боязнь за свой авторитет толкает его на выходки, граничащие с дерзостью отчаяния. Банюта отошла на второй план, а главным стало опасение, как бы вейдалоту не пришлось отступить перед кунигасом.

Кунигасыню Реду встретили с величайшею предупредительностью, а старый Кревуля, идя во главе, сам подвел ее к священному огню. Обычай был таков, что женщины княжеского рода, взяв из рук вейдалоток приготовленное топливо, имели право сами бросать его в огонь. Это считалось большим преимуществом и милостью и приносило будто бы удачу и благословение в делах. Подведенные к огню, княгини и княжны обычно к сухим растопкам, которые подносили жрицы, прибавляли какие-нибудь драгоценные дары огню: кусок янтаря или слитки серебра и золота. То, что оставалось в золе жертвенника, поступало в сокровищницу Перкунаса. За Редой, гордо и задумчиво шествовавшей за Кревулем, шел Юрий с поникшей головой. Кунигасова вдова, дойдя до жертвенника, вынула из кошеля, висевшего у пояса, горсть серебряной монеты, и, когда старшая из вейдалоток подала ей связку щепок, она вместе с ними бросила в огонь со звоном упавшие на раскаленные камни деньги.

Глаза Реды, слышавшей уже в пути от Швентаса кое-что о Банюте, с любопытством искали в толпе вейдалоток, теснившихся у ворот внутренней ограды, ту, о которой рассказывал ей холоп. Она думала узнать Банюту то в той, то в другой из жриц; но Банюты не было. Юрий также напрасно искал ее глазами.

Швентас с большим одушевлением описывал Реде образ красавицы-литвинки; говорил о мужестве, с которым она перенесла тяжелую дорогу, о безграничном горе Юрия, любившего ту, которую считал своей невестою. Но Реде вся эта история не нравилась. Мать ревновала сына: любовь Юрия к чужой, побывавшей у крыжаков и этим самым ненавистной девушке, казалась матери чудовищной. Реда мечтала для сына о невесте родовитой; а не о какой-то бесприданнице, дочери заурядного байораса. А потому она была почти довольна, что вейдалоты завладели ею, как законною добычей. Привязанность юноши к Банюте была, в глазах матери, просто ребяческой причудой, которой она не хотела потакать. Банюту же она представляла себе по тому, что Швентас рассказывал о доме Гмунды, легкомысленной развратницей. Не о такой жене мечтала она для сына.

Трижды обойдя вокруг жертвенника, Реда склонилась перед Кревулем, дала еще горсть желтой монеты вейдалотам и повелительно, глазами увлекая за собою сына, вышла на поляну в сопровождении вейдалотов, почтительно следовавших за нею до ворот ограды.

Здесь, в долине, для нее и сына уже был разбит шатер и горел огонь, на котором жарилось мясо к ужину. Юрий шел рядом с матерью. Он с любопытством и тревогой разглядывал ее, чутьем угадав в ней волю более сильную, чем его собственная. И она, со своей стороны, присматривалась к сыну, наблюдая, какую печать наложило на него воспитание у крестоносцев. Сын представлялся ей красавцем, сердцем матери она рвалась к нему… но в то же время чуяла в нем какое-то враждебное начало.

Вокруг шатра, в котором наскоро приготовили два сиденья, стояли на почтительном расстоянии люди Реды, хорошо вооруженные, сильные, здоровые, но дикари осанкою и лицами. Они издали улыбались своему будущему повелителю, шептались и показывали пальцами.

Реда, прежде чем приступить к разговору с сыном, долго смотрела на него. Потом, еще раз откинув ворот платья, убедилась в наличности родинки. Юноша, чувствуя в ней приступы сомнения, стал робко рассказывать смутные воспоминания из прошлого. Все подтверждало его происхождение, и Реда несколько раз прерывала рассказ объятиями.

Но ломаный язык, чуждое произношение отталкивали ее, пусть даже в устах собственного дитяти. Из-под литовского наряда глядел немец, и любовь неоднократно боролась в сердце матери с глубокой ненавистью к врагам. Она не могла простить им такой коварной порчи сына…

Юрий часто искал слов… стеснялся выбором… Тогда Реда, вся пылая, торопливо их подсказывала, сердись и теряя самообладание. Гнев матери еще более расстраивал его и нагонял страх. Радость обретения утраченного сына была отравлена для Реды.

Не скоро Маргер, как мать велела ему называться впредь, решился рассказать ей об обстоятельствах своего бегства и упомянуть Банюту. При первом слове о ней мать отрицательно покачала головой, а губы сложились в презрительную усмешку.

— Хорошо, что ее забрали вейдалоты, — сказала она, — она не жена тебе; а наложницы я не потерплю. Столько лет держала ее немцы, а ты вздумал дать мне ее в дочери? Нет, нет!..

Маргер умоляюще взглянул на мать. Стал расхваливать девушку, ее красоту, отвагу, доброе сердце; но чем больше он старался, тем сильней негодовала Реда.

Наконец, она наложила запрет на дальнейший разговор.

— Столько дней вы жили друг с другом в пути, — сказала она, — да и до того она много терлась о людей по свету, что; какая же она жена для кунигаса, сына Реды?.. Радуйся, что ее приставили к священному огню; по крайней мере, не погибнет… А я знать ее не хочу…

Приговор матери, суровый и непреклонный, возмутил Юрия, всю надежду возлагавшего на мать. Он замолчал. Но Реда с одного взгляда убедилась, что сын не покорился.

— Забудет, — сказала она себе.

И, чтобы не допустить дальнейших о том же разговоров, стала с увлечением рассказывать сыну о Пилленах.

— Не время нам думать о сговоре, — воскликнула она, — о свадьбе, о брачном торжестве… Не веселиться приедешь ты в стольный Валгутисов град… Там надо денно и нощно быть настороже… Пиллены не крыжацкий замок, а пограничная вышка, в которой нельзя ни дремать, ни покладать оружие.

Крыжаки издавна косятся на нас, а я, бедная женщина, должна заменять там твоего отца. Теперь настал твой черед, а я вернусь к веретену, хотя едва ли сумею удержать его. Не время тебе жениться, Маргер. Ты знаешь немцев и крыжаков, их хитрости И подходы; ты будешь нас учить. На это и вернули тебя боги родине, на то и хранили тебя в неволе, чтобы ты вынес из нее то, что нам нужно знать, что было для нас тайной. Ведь немцы ничего не скрывали от тебя…

Маргер молчал, погруженный в мысли. Так прошел вечер в бесплодных разговорах. Реда не давала ему даже много говорить, настолько неприятен был ей чуждый оттенок голоса и ударения. И сам Юрий, стыдясь своего неуменья, заикался и говорил урывками.

На другое утро кунигасыня назначила выезд назад, в Пиллены. Постель из листьев была постлана для матери в шатре; а для Маргера люди приготовили ложе в наскоро сложенном из веток шалаше. Войдя в него, юноша присел в задумчивости; сон бежал от него. Странная, грозная, хоть и любящая мать, приказаниям которой он должен был повиноваться, рисовалась в его мыслях бок о бок с Банютой, последний крик которой еще звенел в его ушах.

Ему велели отказаться от Банюты? Неужели он послушается?

Не зная, что ждет его в Пилленах, Юрий колебался, как быть дальше. Конечно, без Банюты ему жизнь не в жизнь, пусть даже наперекор желанию матери. Ведь он мужчина и должен настоять на своем.

Тоска по девушке, утраченной внезапно, с которой сблизили его превратности пути, не давала Юрию сомкнуть глаза. Он выглянул из шалаша. Кругом вповалку спали люди. Огни погасли. Ночь была темная, но звездная. Месяц всходил поздно. Маргер вышел из-под навеса и присел подышать на свежем воздухе, так как в шалаше было душно. Величественная тишина царила над долиной, и только соловьи без устали заливались среди леса. А за дубом чуть виднелся небольшим кровавым заревом священный огонь, также дремлющий, полупогасший… Где-то там была Банюта под охраной вейдалоток.

Она также тосковала по нему, как он по ней. Может быть, надеялась, что он освободит ее.

Ни одному литвину, даже самому отважному, не могло бы придти в голову похитить от алтаря предназначенную богу жертву. Мужчинам воспрещалось даже подходить к ограде девушек, служительниц огня. Перун карал дерзких смертью.

Но чем мог быть для питомца крестоносцев деревянный чурбан бога и все их языческие святыни?

Всякая страсть слепа. Так и Маргер, горя любовью, потихоньку встал, зашевелился и, крадучись осторожно между спящими, без ясной еще цели стал подходить к ограде. Там, наверное, была Банюта в заточении! В голове его не было иной мысли. Она там.

Продираясь левее, через густые заросли, Маргер понемногу дошел до ручейка.

Легко перескочив на другой берег, он добрался до ограды. Ему казалось, что нетрудно достигнуть частокола, окружавшего убежища жриц огня, подслушать, что там говорится… Он не знал, зачем и для чего.

Все кругом было погружено в глубокий сон. Заборы, окружавшие внутренний дворик, оказались гладкие, высокие, и перелезть через них было невозможно.

Маргер был не прочь перемахнуть на ту сторону без дальних размышлений, хотя отнюдь не мог быть уверен что найдет там ту, которую искал. Пришлось обойти заборы стороной. Когда он прикладывал к ним ухо, изнутри доносилось до него ровное дыхание, как у спящих. Упорная тоскливая мысль повторяла ему: там Банюта!

Раз и другой обошел он вокруг ограды, руками цепляясь за колья тына, точно желая разнести их в щепки. Вдруг, оглянувшись, он увидел в нескольких шагах позади себя какое-то двигающееся существо, следившее за ним, как тень. Вне себя от сознания беспомощности первым движением его было броситься на преследователя. Но когда он уже почти придавил его собой, схвативши за плечо, то узнал Рымоса.

Рымос, испугавшись за своего кунигаса, когда заметил его ночное предприятие, пошел за ним следом. Итак, преследователь оказался не врагом, а скорее помощью.

Мысли молнией чередовались в мозгу Маргера. Он подтолкнул Рымоса к забору и вскочил к нему на плечи. В таком положении он мог в промежутки между зубцами частокола бросить взгляд во внутренность двора.

Под открытыми навесами, кругом, на сене и шкурах лежали вейдалотки. Три сидели, готовые сменить бодрствовавших у огня. Они тихонько перешептывались и позевывали от усталости.

Рыская глазами по всем закоулкам, Маргер под одним навесом заметил девушку, сидевшую на постланной постели и не спавшую по доброй воле. Сердцем он узнал Банюту. Вперив в нее глаза, он стоял на спине Рымоса, порывисто дыша, сам не зная, на какой безумный шаг решится, может быть, через мгновение; но, на его счастье, сидевшие вейдалотки встали, открыли ворота и пошли сменить стоявших у огня.

В распоряжении Маргера был только миг, чтобы осведомить Банюту о своем присутствии, раньше чем вернется смена. Все остальные вейдалотки спали… Он громким шепотом позвал ее по, имени…

Банюта быстро вскочила на ноги; осмотрелась, взглянула вверх, не столько узнала, сколько угадала милого, и потянулась к нему головою и руками.

— Банюта! — зашептал он скороговоркой. — Не бойся! Жить не буду, а спасу тебя; только берегись, не дай заманить себя к огню: если только раз бросить на алтарь лучину…

Он не успел окончить. Три старые девы, утомленные бдением у жертвенника, вошли во двор, зевая и подпевая.

По их виду можно было догадаться, что они немного подкрепились из жертвенных бочонков. Одна из них увидела стоявшую у забора Банюту, но не заметила Маргера.

— Эй ты, беспутная коза! — окликнула она Банюту. — На сено! Спать! Чего ты, язва, шляешься по ночи? Не думаешь ли махнуть через тын к любовнику?

И засмеялась.

— Дудки! Теперь ты Перкунасова невеста! Ни один мужчина не смеет тебя тронуть. Нечего даром надрываться, а кунигаса своего выкинь из головы! Бог получше кунигаса. Спать, соплячка!

Перепуганная, Банюта скрылась под навес, бросилась на сено, закрыла лицо передником и зарыдала. Но в сердце у нее вспыхнула искорка надежды, потому что милый обещал освободить ее.