Наступил день Купалы — праздник, справлявшийся во всем языческом мире, день Белого бога дня и света, в честь которого зажигались огни на Адриатическом море и на Балтийском, на Дунае, на Лабе и Висле, на Днестре, на Роне и на Сене.

День Купалы — самый длинный в году — и ночь Купалы — самая короткая — были сплошным потоком веселья, песен, игр и обрядов.

И здесь, над озером, на священной горе, куда на Купалу стекался народ из соседних общин, уже на заре, едва солнце вышло из купели, толпы людей окружали старых гусляров. Все были в белых одеждах, подпоясанных чернобыльником, в венках и гирляндах из цветов.

Холм полого спускался к зеленой лужайке на берегу озера. На вершине его росли дубы вперемежку с берёзами, а дальше густая роща тянулась двумя рукавами, смыкаясь с бескрайными лесами, которые в ту пору покрывали чуть не всю землю.

Уже с утра тут суетилась молодёжь, таская сухие ветви, лучину и только что срубленные стволы. Из мёртвого дерева никто не строил домов, нельзя было и бросать его в священный огонь. Даже сухие ветки обламывали с живых деревьев, ибо в тех, что лежали на земле, уже обитала смерть.

Со всех сторон тянулись вереницы женщин в белых платьях, в венках и зелёных поясах, и мужчин — в накинутых на плечи сермягах. Рощи и леса оглашались запевками, возвещающими ночное веселье.

Загодя заготовлены были костры под дубами, на опушке леса и в чаще. Каменными топориками щепали лучину на подтопку. Каждая община занимала из года в год свои праздничные пепелища. Весёлый гомон и смех разносились по лесу.

Под одним дубом сидел Слован, под другим — певец по имени Вилуй. Когда затягивал один, замолкал другой; пели они, чередуясь, но песни одного не вязались с песнями другого и звучали не в лад, а вразнобой.

Старый гусляр запел первый:

Солнышко, ясное око денницы, Грей и сияй! Свет твой потоком на землю струится… Свет ты нам дай, Купала… Тщетны чёрного змея старанья Лик твой затмить, Бог наш, ты радость и упованье, Ты наша жизнь, Купала… Правь, лучезарный, властвуй над нами, Жизнь пробуждай! Жизни даятель, бог наш Купала, Сей и рождай, Купала!..

Он умолк, а Вилуй забренчал струнами и затянул непонятную песню, словно в насмешку:

Песня, ты моя песня! О пташка золотая, Ты, как вода живая, Срываешь смерти плесень. Но смерть в твоей стремнине, Кто впал в неё, тот сгинет. Двояка сущность песни, В ней жизнь сплелась со смертью… Песнь вырвет из могилы, Живому справит тризну… Слились в ней обе силы — И смерти… и жизни…

Он кончил и опустил плешивую голову; теперь оба молчали, зато хор грянул песнь Купале.

Солнце садилось, и все обратили к нему взоры. Ждали, когда исчезнет последний луч с позолоченных верхушек деревьев, чтобы зажечь огни и начать хороводы и песни.

Старухи сидели на земле, подле них стояли кадушки и горшки, блюда с мясом, калачи и праздничные караваи; молодёжь расхаживала по лугу или, хлопая в ладоши, бегала взапуски. Девушки стояли толпой, парни приставали к ним, что-то выкрикивали, девушки препирались с ними, отгоняли платками.

— Купала! Купала! Лада! — слышались тут и там певучие голоса.

Возле костра Вишей, среди женщин и челяди стояли Людек и Самбор, не захотевший вернуться в городище. Все поглядывали на лес, в сторону дома, откуда ждали Живю и Диву. Дива должна была поджечь костёр и первая запеть песнь о Купале.

Тем временем парни тёрли сухое дерево, высекая искру божественного огня. Он рождался здесь, молодой и новый, а потом целый год горел в домашнем очаге. То был огонь, которого не давали никому чужому. Унёсший огонь уносил из дома жизнь.

Две смоляные лучины уже дымились в руках, а огонь все ещё не показывался, и не было Дивы. Самбор чаще посматривал на тропинку, откуда она могла прийти, чем на священный огонь, который должен был вспыхнуть, едва погаснет солнце.

Но вот вдали показались две девушки в белом. Головы их были убраны зелёными венками, платья опоясаны зелёными гирляндами, в руках они несли охапки трав. То были Дива и Живя, ещё грустившие после смерти отца. У Дивы из головы не выходили слова Ярухи, и, хоть она не верила полоумной бабке, в сердце её поминутно отдавалось: «Не ходи на Купалу!»

День был праздничный, весёлый, но сестры шли, печально понурясь, и Самбор, издали смотревший на девушку, дивился её унынию.

Вдруг к Диве подошёл Людек.

— Сестра, — сказал он, — не отставай от Живи, не уходите далеко в лес… Я не верю Доману… В ночь на Купалу порой творятся страшные дела… Мало ли девушек пропадает в лесу!.. Под утро, на рассвете, когда безумие охватывает людей, они забывают обо всём.

Дива слушала его, заливаясь румянцем; она в нетерпении грызла веточку руты и качала головой.

— Ничего не случится, — сказала она, — ни Доман и никто другой не посмеют ко мне подступиться, я не отойду от своих. А вас тут достаточно мужчин, чтоб защитить сестру!

Брат умолк, а Живя, жадно поглядывавшая по сторонам, радовалась предстоящему веселью, и уже напевала песню, ноги её так и рвались в пляс, щеки пылали и блестели глаза.

— Полноте пугать нас! — смеялась она. — Никто не посмеет нас тронуть… И хоть в такой день дайте нам волю… Только у нас и радости — Купала…

Вокруг разгорались веселье и смех, девушки подбегали к ним и, теребя за рукава, звали с собой. Понемногу и Дива просветлела, и на лице её появилась бледная улыбка. Теперь и она тихонько напевала: «Купала! Купала!»

А издали доносилась песня:

В море солнышко купалось И на свадьбу собиралось… Едет, едет молодая, Златом, серебром блистая… То луна, с ней звёзд дружина, — Здравствуй, солнце, свет любимый… Здравствуй, солнце, будь король мне, Засияй в своей короне! Купала!..

Парни стояли в сторонке и тихонько перешёптывались, искоса поглядывая на девушек и выбирая глазами. Порой под утро безумие охватывало толпу, и иные, разнуздавшись, уходили, как «стадо», в лес, силой уводя девушек. Однако каждая семья охраняла своих и была настороже, чтобы уберечь девушек от похищения.

Дива смотрела на заходящее солнце, оно золотило её лицо и сверкало в волосах. Но вот погас последний луч, и только багровое зарево показывало, где оно скрылось… Две смоляные лучины вспыхнули священным огнём, зажжённый факел подали Диве, и она быстро и ловко сунула его под сложенный костёр. В ту же минуту блеснули огоньки других костров, и раздался громкий, радостный возглас: «Купала!..»

Взявшись за руки, встали в круг — отдельно мужчины, отдельно женщины, и грянула песнь, улетая вдаль.

Поля, леса, всю округу, ещё за минуту до этого глухую и тихую, охватил радостный трепет. Казалось, деревья и воды, облака на небе и травы в поле радостно откликались на эту песню.

Она разбудила птиц на озере, и они зашуршали в камышах, а вокруг костров девушки запели торжественную песнь о боге в золотом венце, что приносит зерно полям и росу лугам, людям даёт хлеб, наливает колосья и наполняет мёдом ульи, рождает день и посылает любовь и радость. То был день небесного обручения солнца и луны. Земля радовалась ему и открывала свои сокровища; у этой ночи не было тайн: всё, что было околдовано, получало освобождение, светлые духи спускались с небес и опьяняли людей своим весельем… Смерть и чёрные — призраки укрывались в пропасти, под тёмным плащом Ямы. Едва замолк припев одной песни, как послышалась другая. Хоры издали перекликались. Дива, подняв голову, шла впереди, запевая и ведя хоровод, за ней послушно бежали другие девушки.

Сначала они шли медленной поступью под протяжный напев, потом песнь полилась живей, горячей зазвучал голос, и они кружились все быстрее, взмахивая руками, подымая головы и глаза. Ковылявшие с палками старухи уже не могли поспевать за хороводом, но, сидя на земле, они хлопали в ладоши и поводили плечами, чувствуя, как в теле их каждая жилка трепетала воспоминаниями юности.

Лес, пронизанный песней, полыхал огнями, сотрясаясь от пляски.

Издали видны были зарева костров, а вокруг них вихрем носившиеся тени в развевающихся одеждах, с разметавшимися волосами, с которых спадали венки.

— Гей! Купала! Купала!

В другом месте парни бросались в огненную купель, прыгая через костры под дружные рукоплескания; время от времени раздавались крики, когда они задевали девушек, и часто в сумятице и неистовстве этих ночей совершалось такое, что могло быть прощено только на Купалу.

Но чаще слышались смех и весёлые возгласы, чем крики и плач.

Девушки ещё вели хороводы, когда парни стали прыгать через костры и гоняться взапуски с горящей лучиной.

Кое-где в огонь лили мёд в жертву Белому богу, пламя на миг угасало, а потом вспыхивало с новой силой. Нередко парии сталкивались на лету, ударяясь телами в пламени и дыму; нередко они, смеясь, бросались врукопашную, валились наземь и боролись, катаясь по траве.

Прыжки через костёр и бег с огнём начались одновременно повсюду.

Осторожно, чтобы пламя не погасло на ветру, парни бежали с зажжёнными факелами вокруг засеянных полей, бортей и лугов, призывая Купалу.

В небе, как будто с любопытством подсматривая из-за полога за тем, что делается на земле, вечерняя заря обнималась с утренней… Ночь едва успела окутать лес, как за ним уже забрезжил день.

Вокруг костров под весёлые песни принялись пить и угощаться.

Дива, уставшая от песен и пляски, сидела среди своих и смотрела в огонь.

Самбор издали караулил её, но она ни разу даже не взглянула на него. Приятели подбивали его побегать с ними и выпить, но ему не хотелось; он растерянно бродил кругом, уходил и снова возвращался, не упуская из виду дочь хозяина и не забывая о Домане… Дива, заметив, что он стоит на страже, окликнула его.

— Иди же к людям, — сказала она, — иди, повеселись с другими!

— А ты, Дива, — спросил Самбор, — отчего ты так печальна и скучна?

— Я… — тихо начала девушка, — у меня иная доля, чем у вас! Если б я и хотела, не могу веселиться… Чего глаза не видят, то чует сердце, а когда сердце тоскует, лицу трудно быть весёлым…

Она подняла глаза и заговорила словно про себя:

За лесами, за горами Вижу зарево иное… Слышу горестное пенье… Лес шумит… толпа густеет… Вспыхнул факел… меч сверкает… Кровью воды там алеют, Лилии белые чернеют… Гей! Гей!..

И она грустно покурила голову, забыв о Самборе, а он, стоя позади неё, с ужасом слушал и не понимал. Тёмные речи её так не вязались с тем, что звучало вокруг… Он долго ещё смотрел на неё издали, но уже не смел приблизиться. Живя, кружившаяся в хороводе вокруг костра, не раз вырывалась и прибегала за ней; она хватала сестру за руки, пытаясь увести с собой, и, напевая песенку, снова возвращалась одна.

Сидя на земле, девушка вырывала цветы чернобыльника из венка, перебирала их и, казалось, мыслями была где-то далеко отсюда… может быть, с отцом и матерью…

Долго ещё Самбор стоял на страже под дубом и, прислонясь к нему, смотрел на Диву, но она снова позвала его и велела идти веселиться.

Он покорно пошёл, куда его понесли ноги, но ни прыгать, ни бегать взапуски ему не хотелось.

Ненароком он углубился в лес. Ему хотелось куда-то бежать, укрыться, отдохнуть, но лес был полон шума и сверкал огнями. В нем почти не оставалось тёмного уголка.

На земле сидели старики, пили и ели; под деревьями шептались молодые пары; взявшись за руки, вереницей шли девушки, путь им преграждали парни. Они с криком бросались врассыпную, и горе той, которая давала себя увести… Подружки всей гурьбой кидались её спасать, на помощь приятелю сбегались парни, и завязывалась неравная борьба, в которой под конец девушкам приходилось защищаться горящими головнями.

Самбор обошёл несколько костров и несколько становищ, но никто не мог его удержать. Его останавливали знакомые и незнакомые, зазывали выпить или идти с ними — он отказывался. Наконец, всем стало казаться, что он замыслил что-то недоброе.

Так он забрёл вглубь леса, куда едва пробивалось зарево костров; вокруг было темно. Он лёг под дуб. Сюда доносились весёлые возгласы, но не видно было ничего, кроме отблеска костров, который временами золотил верхушки деревьев. Листья тогда казались вырезанными из золота, а проснувшиеся птицы взмахивали позолоченными крыльями. Самбор лёг и закрыл голову руками. Он слушал и не слушал пение, что-то грезилось ему, и понемногу сон смежил его веки.

Вдруг вдалеке что-то застучало… затрещало… послышался топот. Не зверь ли то был, всполошённый шумом?.. Но зверь быстро пробегает, а этот топот подвигался медленно и осторожно, на миг стихал и снова раздавался, приближался и замирал… Самбор уже явственно различал стук копыт, звук шагов и тихий шёпот. Он спрятался в зарослях, забился в траву и кусты и стал ждать.

Из лесу осторожно высунулась кучка людей. В зареве костров нельзя было разглядеть их лица. Впереди ехал человек на рослом коне, за ним ещё двое верхами, и несколько слуг шло пешком.

Наклонив головы, они раздвигали ветви и разглядывали костры.

— Надо подкрасться к хороводу… — шептал один. — Что за диво, если на Купалу увезут девушку? Раз не отдают по доброй воле, приходится брать силой… Только бы посадить её на коня — будет моя, не вырвется, не догонят её, не отнимут… А захотят отобрать, жизнью своей заплачу! Направо…

Перешёптываясь, они пробирались к опушке леса мимо притаившегося Самбора. Едва поровнявшись с ним, соскочили с коней и тихонько повели их под уздцы, обходя стороной поляну и выбирая тропинку, по которой можно было незаметно проскользнуть. Один раздвигал ветви и сначала зорко осматривался, потом прокрадывался вперёд, останавливался и осторожно шёл дальше. Встревоженный Самбор пополз за ними, обогнал их и, бросившись в другую сторону, со всех ног понёсся чащей прямо к кострам. Поспешность его выдала: вскоре он услышал за собой погоню, сзади его схватили сильные руки. Он вырвался, приготовился к схватке и головой ударил своего противника в грудь с такой силой, что тот упал наземь. Но, падая, незнакомец увлёк за собой и Самбора, ухватив его за рубашку. На земле они снова сцепились и стали бороться, катаясь по траве, как вдруг подбежали ещё двое; они навалились на Самбора и сдавили его так, что он не мог дохнуть.

В одно мгновение ему зажали рот и связали руки и ноги.

Сообразив, что парень может их выдать, они связали его и, бросив в кусты, в испуге побежали назад к своим лошадям.

Самбор слышал, как они, перешёптываясь, поспешно удалились.

Тщетно катался он по земле, пытаясь сорвать с себя путы. Верёвка и лыко были крепкие. Он лежал, связанный по рукам и ногам, и в отчаянии прислушивался к доносившимся звукам, но среди криков, шума, песен и потрескивания огня не мог различить ни одного голоса.

Казалось, муки его длились целую вечность. Зарево костров побледнело, а в вышине забрезжил рассвет. В лесу становилось все светлее. В кустах проснулись птицы и, вспорхнув, стали кружиться над ним. Воркуя, прилетела пара диких голубей и в страхе метнулась прочь, несколько раз прокуковала кукушка, вверху захлопала крыльями какая-то птица, но он не мог её разглядеть.

С приходом дня наступила тишина.

Вдали ещё слышалось пение расходившихся по домам людей. Солнце заглянуло в лес, на холме уже не было ни души.

Самбор по-прежнему катался по земле, но вот он ещё раз напрягся и сорвал со рта платок, потом перегрыз верёвку на груди и на руках и, наконец, освободился!

Избитый, раненный и разъярённый, он бросился бежать к поляне. Тут уже было пусто, кое-где ещё дымились костры, чернели кучки углей, валялись черепки от горшков и разбитой посуды. Все разошлись по домам. Самбор, едва живой, поплёлся, обливаясь потом, но вдруг остановился, услышав позади чей-то голос.

На другом краю поляны сидела развалясь какая-то бабка. Звали её Ярухой, а слыла она ведьмой. Это она уговаривала Диву не ходить в лес на Купалу, а сама спешила на праздник и, видно, не напрасно… В день Купалы Яруха отлично себя чувствовала: недаром все хозяйки в округе её боялись и говорили, что она может отнять молоко у коров, навязать узелков в хлебах, заколдовать воду или переквасить тесто.

И все поили её, чтобы со зла она не навела порчу. Яруха сидела разомлевшая, пьяная и, покачиваясь из стороны в сторону, что-то напевала и бормотала про себя. Увидев Самбора, она замахала ему рукой и закричала:

— Гей, парень, иди сюда, дай мне руку! Скорей, говорю, дай руку!.. Да не бойся, я тебе худого не сделаю… Хочешь, приворотного зелья дам, чтобы тебя девки любили… только руку мне дай! Руку дай! Самой-то мне не встать, а идти надо! Слышишь? Парень!.. Дай руку, не то присушу тебя сглазом… шею свернёшь до нового месяца. Дай мне руку!

Самбор обернулся, жаль ему стало старуху.

— Яруха! — сказал он, — хоть и помог бы я тебе подняться, самой тебе не дойти, а мне недосуг тебя провожать, пора домой.

— Не мудри, дай руку… Как встану да как встряхнусь, ещё пойдут мои ноги… Слышишь, парень!..

Самбор подошёл и обеими руками поднял бабку. Она тряслась всем телом и шаталась так, что казалось, вот-вот упадёт, но устояла на ногах. Налитые кровью глаза уставились на него.

— Ты что же так долго спал? — пробормотала она.

— Не спал я, мать! Злые люди меня связали, насилу я верёвки разорвал. Яруха! Не стряслось ли что на Купалу?

Старуха поглядела на него, поджала губы и засмеялась.

— А что могло стрястись? Что всегда бывает на Купалу. Купала — бог горячий, всех девок перецеловал, а одну, самую пригожую — ого!.. Она махнула рукой и, смеясь, запела:

На лошадке пан приехал, Девку — хвать!.. да без помехи Он увёз ради потехи… Девке бедной не до смеху! Купала!

— Какую? Кто? — закричал Самбор. Старуха погрозила ему пальцем.

— Эх, ты! Парень… Парень!.. И ты бы не прочь от хозяйской дочки! Тоже зарился на неё, я все знаю… Гордячка она… умница… в венке хотела ходить… Ну… да венок по воде уплыл… Увезли её… увезли красавицу… В светёлку, в светёлку её ведут… Ха! Ха! Вот и конец девичьему царствованию!..

Она захлопала в ладоши, а Самбор заломил руки.

— А братья? А челядь? А наши?

— Побили, поколотили, схватили, увезли… А разве это впервой на Купалу? Разве это худо?.. Чего зря молодость губить? Доман — кмет богатый… Бабы у него в доме есть, а жены нету. Она там королевой будет. Ой, Купала! Купала! — затянула Яруха, покачиваясь и похлопывая в ладоши.

Самбор стоял как убитый. Бабка, глядя ему в глаза, смеялась.

— Так ей и надо! Уж очень она возгордилась! Я-то знаю, я знаю, чего ей хотелось… у огня в храме стоять, чтоб люди ей в ноги кланялись, а она бы им ворожила… Эх! Что-де ей до горшков и до кудели! Сватов она гнала вон, ни один не мог ей угодить… Я вчера ей говорила: не ходи на Купалу…

Князь приехал, пан пригожий, На коне он с девкой скачет, Мчит к себе, а девка плачет — Криком горю не поможет… Вот он что, Купала, может…

Яруха пела, приплясывая на травке, хотя ноги плохо её слушались. Самбор ушёл повесив голову.

— Будь здоров, добрый ты парень! — кричала ему бабка вслед. — Я уж пойду теперь без помощи… А за то, что ты старухе руку подал, как вздумаешь, я тебе высватаю невесту… такую, что только её целовать да целовать, как малинку. Будь здоров… Я пойду…

И она поплелась, что-то напевая, громко смеясь сама с собой, аукаясь с лесами и разговаривая с птицами, которые летали вокруг.

Самбор, охваченный тревогой и гневом, поспешил домой. Подойдя к воротам, он увидел во дворе плачущих женщин и в другом конце толпившихся вокруг Людека мужчин. У Людека голова была в крови. Сестра и невестки плакали.

Едва Самбор вошёл, все кинулись к нему с расспросами. Он рассказал, что с ним случилось, они тоже рассказали, как уже на обратном пути выбежал из лесу и напал на них Доман со своими людьми, как сопротивлялась ему Дива, как старалась отпугнуть его проклятиями и слезами и как он посадил её на коня и увёз. Людека, который защищал сестру, кто-то ударил рогатиной по голове, другим тоже досталось.

Все винили друг друга в том, что не уберегли девушку. Людек хотел собрать своих и напасть на Домана, чтобы отомстить за насилие и бесчестье; другие ссылались на обычай похищать жён и полагали, что, раз уже девку увезли, не годится её отнимать. Спор ещё продолжался, как вдруг в воротах показалась… Дива!

Крик вырвался из уст женщин, и они толпой побежали к ней.

Дива стояла неподвижно, щеки её пылали, платье было обрызгано каплями крови; она держала под уздцы коня, который примчал её сюда. Венок в дороге слетел с её головы, одежда была измята и посерела от пыли, в глазах блистал страшный огонь. Она молча стояла перед домом и казалась почти безумной.

Все бросились к ней с криком: «Дива!» Сестра с плачем повисла у неё на шее. Девушка дрожала всем телом и долго ещё не могла выговорить ни слова.

Самбор открыл ей ворота и осторожно взял у неё из рук поводья.

Дива медленно пошла к дому, ни на кого не глядя, едва обняв сестру, которая осыпала её поцелуями. Подойдя к завалинке, она упала на неё, заломив руки.

Её обступили тесным кольцом.

— Дива, как же ты вырвалась от него?

Долго она не отвечала. Живя принесла ей кружку свежей воды, она напилась, вздохнула, и из глаз её полились слезы.

Самбор что-то сказал, глядя на коня. Это был конь Домана; на светлой его шерсти запеклась струйка крови.

Девушка в глубокой задумчивости то проводила рукой по лбу, то что-то шептала про себя и печально улыбалась.

— Он этого хотел! — наконец, воскликнула она. — Вместо Дивы ему досталась… Ния… Он этого хотел… Я убила Домана… Зачем он увёз меня силой?..

Нахмурив брови, она взглянула на брата.

— А вы! Что же вы не сумели меня защитить? Я сама лучше это сделала. От священной горы далеко до двора Домана… Он обнял меня, прижал к себе… хлестал коня… мы мчались вскачь… никто не слышал моего крика. Я хотела выцарапать ему глаза, но руки у меня будто подломились… они дрожали от гнева и ярости… Он, смеясь, успокаивал меня. Меч блестел у него на боку — я заметила, но затаилась и молчала. Ему показалось, что он смягчил меня лаской. Я молчала, и мы долго смотрели в глаза друг другу. Словно дитя, он утешал меня какими-то обещаниями… Я слушала. Усталый конь замедлил бег. Меч сверкал у него на боку. До двора его было далеко… Он говорил, что любит меня и потому силой увёз… Я молча смотрела ему в глаза. Меч дрожал у меня под рукой… Он наклонился, чтобы поцеловать меня… я не вскрикнула… в руке я сжимала меч. До двора его было ещё далеко, когда я вонзила меч ему в грудь… Собственный его меч. Он схватился за грудь руками и упал наземь… а я на его же коне умчалась… Некому было погнаться за мной, люди остались подле своего господина.

Она посмотрела на братьев — они угрюмо молчали, на сестру, невесток — те в ужасе закрыли руками глаза. Людек взглянул на неё.

— Братья Домана не простят его смерти, — сказал он, — мы кровью заплатим за кровь…

Все безмолвствовали. Долго стояла тишина.

— Мне уже тут не жить, — наконец, заговорила девушка, глядя в землю. — Прощусь я с вами и уйду отсюда навсегда. Если меня не будет, они не станут за меня мстить… А я уйду куда глаза глядят и куда меня доля моя ведёт.

Дива встала, женщины заплакали, заголосили. Живя крепко обняла её, и они вместе вошли в дом.

Братья вполголоса совещались, что делать. Дивы долго не было. Она снимала изодранные праздничные одежды и плела себе новый венок. В светлице она увязала узелок белья на дорогу, а Живя, глядя на её сборы, со слезами повалилась на пол. Потом они обнялись и долго тихо плакали.

Наконец, девушка заговорила, словно песню пела:

Прощай, сестрица, прощай, родная, Прощай, голубка, навек! А я уйду, покинув вас всех, Куда меня доля ведёт. На остров пойду, на Ледницу, В кумирню богини Ниолы Священный огонь охранять. Покуда не выплачу очи, Пока моя жизнь не угаснет Иль угаснет священный огонь…

Она вырвалась из объятий сестры.

— Теперь идём, Живя, сестра моя единственная, простимся с очагом и каждым уголком, простимся со стенами и порогом, со скотиной и лошадьми — со всем живым и мёртвым… С чем я сжилась и что любила…

Торжественно было это прощание; к нему присоединились все женщины в доме. Дива подошла к очагу и бросила в него последнюю лучину.

— Прощай, мой домашний огонь… Никогда уж мне не разжигать тебя, и ты уж не будешь мне светить за прялкой, не будешь согревать, когда я озябну… Огонь отца моего и матери, сестёр и братьев… свети им ярче, согревай им душу. Прощай!..

Потом они подошли к деже с тестом, и Дива обхватила её руками.

— Прощай, мать, кормившая меня белым хлебом… будь всегда полна, будь в почёте у людей… Хлеб твой больше не будет меня кормить…

Так же она простилась с порогом, со светёлками, гумном, ригой и сеновалом, с рыжей коровкой и серыми овечками, с лошадьми и с собаками… с колодцем, из которого носила воду, и с воротами.

У колодца Дива взяла ведро, зачерпнула в последний раз, напилась и заплакала… Она обняла сестру, невесток и братьев, со всеми простилась, кланяясь им в ноги… В последний раз открылись и закрылись за ней ворота: она пошла проститься с рекой, протекавшей мимо дома, и с камнями, на которых сиживал отец.

Никто не посмел противиться её уходу. У плетня стоял на привязи окровавленный конь Домана; она велела отпустить его и погнать, чтобы он вернулся к своему табуну.

Старая Велиха и двое вооружённых работников должны были проводить её до озера, на Ледницу. Самбор напросился третьим.

Когда Дива в последний раз обернулась к дому и замахала белым платком, со двора послышались плач и вопли. Сестра и невестки, сидя на земле, причитали по ней, как по покойнице.

А издали доносилось ржание и стук копыт: то выпущенный на волю конь Домана мчался по лесу к своим.