Нерешенные проблемы теории эволюции

Красилов В. А.

Глава IV ЭВОЛЮЦИЯ ЧЕЛОВЕКА

 

 

Я начал писать эту книгу под впечатлением от любопытного совпадения, казалось бы, не связанных между собой событий.

Дарвин опубликовал «Происхождение видов» в 1859 г. В газетах рисовали карикатуры на него в виде обезьяны с благообразным бородатым лицом. Уже в следующем году состоялся памятный съезд Британского общества содействия науке в Оксфорде, на котором эволюционизм представлял Т. Хаксли (прочитав «Происхождение видов», он произнес запоздалое «как же я сам до этого не додумался» и взял на себя роль «бульдога Дарвина»), оппозицию — красноречивый епископ Уильберфорс, специально подготовленный палеонтологом Р. Оуэном (этот первооткрыватель первоптицы и автор глубоких исследований в области гомологии органов не питал особой симпатии к Дарвину). Уильберфорс, как известно, спросил Хаксли, по какой линии — материнской или отцовской — ведет он свой род от обезьяны. Хаксли ответил, что предпочитает обезьяну солидному человеку, превращающему научный диспут в шутовское представление. Ответ был расценен как удачный. В архиве епископа недавно нашли поэму, в которой он признает свое поражение (думаю, что даже мой перевод не принизит поэтические достоинства оригинала: «Хоть часто слышал я, не верил до конца, Что человеку кенгуру вроде отца, Что тот, пред кем трепещет целый свет. Наследник обезьяны, хоть хвоста и нет…»

А всего через два года, т. е. в 1863 г., безвестный аббат Г. И. Мендель завершил свои семилетние опыты по гибридизации гороха, результаты которых, доложенные на семинаре общества естествоиспытателей в Брно, не вызвали никакого интереса и не помешали духовной карьере экспериментатора-самоучки, но через 40 лет были оценены как величайшее открытие, положившее начало новой биологии.

В том же году Э. Мане выставил в парижском художественном салоне свою «Олимпию», вызвавшую крупный скандал с участием полиции и прессы (критики писали о трупных пятнах на теле «обнаженной натуры», которую называли самкой гориллы) и ставшую впоследствии манифестом нового искусства (по иронии судьбы, постаревшая Виктврин Мюран, модель Манэ, выступала на площадях с дрессированной обезьяной неустановленного вида).

Примечательно, что сам Манэ чувствовал себя традиционалистом и чаще всего находил сюжеты своих картин (в том числе «Олимпии» и не менее одиозного «Завтрака на траве») в луврском собрании классического искусства. В этом можно заметить сходство с Дарвином, тоже старавшимся следовать традициям (гл. I). Как у Дарвина, так и у Манэ внешний традиционализм не мог скрыть и только еще больше оттенял органически присущее им новаторство научного и художественного мышления. Не стремился порвать с традициями и Ф. М. Достоевский. Роман «Идиот», опубликованный в 1866 г., открыл новую страницу в истории гуманизма.

В 1859 г. К. Маркс издал первый выпуск «К критике политической экономии», первоначальный вариант «Капитала», содержащего теорию социальной эволюции.

Волна обновления вскоре захлестнула всю науку и все искусство. Эволюционные идеи проникли в лингвистику, психологию, химию, астрономию и к началу XX в. даже в физику. Тогда же начали создавать романы без сюжетов, музыку без гармонии и живопись без предметов. Несмотря на разнообразие стилей, во всем этом чувствуется нечто общее, новое мироощущение, условно названное модернизмом.

Многие писатели и художники признавали влияние теории эволюции на их творчество. Если Л. Н. Толстой отвергал Дарвина «с его борьбой» и считал увлечение им модой, которая скоро пройдет, подобно моде на Ницше, то Б. Шоу в «Трех пьесах Брие» иначе оценивал его роль в развитии мировой культуры: «Я был подхвачен великой волной научного энтузиазма, которая тогда прокатилась над Европой в результате открытия Дарвином Естественного Отбора, и того шока, который оно нанесло вульгарным библейским махинациям с обожествлением и искуплением, что в те дни сходили у нас за религию. Я хотел добраться до фактов. Я был готов к тому, что факты окажутся нелестными, разве мне уже не пришлось столкнуться с фактом, что я не падший ангел, а кузен обезьяны?»

Добавим к этому признание Л. Бунюэля в интервью для «Sinema — 65»: «Ведь в сфере идей есть ключевые произведения. Для меня лично такой книгой было „Происхождение видов“ Дарвина — я стал другим человеком, когда прочел ее в студенческие годы. Я не знаю фильма, который мог бы оказать столь же глубокое воздействие» (в то же время определенную роль в истории искусства сыграла и негативная реакция на дарвинизм, стимулировавшая, в частности, так называемое эстетское движение 80-х годов. Предшественники «эстетов», прерафаэлиты, своим призывом к глубокому изучению природы могли оказать некоторое влияние на Дарвина и его окружение. Но плоды такого изучения оказались, видимо, не теми, которых они ждали. «Вдобавок мы оказались еще и хвостаты, — писал Дж. Мередит в романе „Эгоист“, вышедшем в 1879 г., — …вот и все, что могла предложить нам наука». Разочарование в науке заставило их искать панацею в одном искусстве).

Известно, что некоторые импрессионисты интересовались новыми веяниями в естествознании, и даже Манэ мог что-то слышать о Дарвине, скажем, от своего друга Золя. Но слишком мало лет отделяет «Олимпию» от «Происхождения видов», чтобы заподозрить прямое влияние. Скорее здесь проявилась глубинная общность мировосприятия, характерного для нового этапа эволюции человека.

 

ИСКЛЮЧИТЕЛЬНОСТЬ

Для современников Дарвина самым неприемлемым в его теории был «обезьяний вопрос». Кажется, они считали, что Дарвин мог бы выбрать для нас более достойного предка. Ведут же североамериканские индейцы свой род от волка или бизона. Обезьяну же привыкли считать какой-то карикатурой на человека. А между тем первый шаг был сделан много раньше К. Линнеем, который отнес обезьян и человека к одному отряду. Ни один серьезный анатом не мог усомниться в их близком сходстве, а по биохимическим признакам дистанция так невелика, что специалисты в этой области отказываются верить палеонтологам, указывающим на довольно давнее — несколько миллионов лет назад — расхождение эволюционных линий человека и человекообразных обезьян. Но сейчас уже достаточно много известно о древнейших гоминидах и остатки их тщательно датированы. Австралопитек афарский, самый древний представитель человеческого семейства, появился около 4,5 млн. лет назад (если не считать вызывающую некоторые сомнения челюсть из Лотангам-Хилл возрастом 5,6 млн. лет), его вероятный потомок, австралопитек африканский — около 3,8–3,4 млн. лет назад. Различают две разновидности — «изящную» и «массивную». Первые могли быть охотниками или падальщиками, вторые питались растительной пищей. Появление Homo приблизительно совпадает с исчезновением его наиболее вероятного предка — «изящного» на уровне 1,8–1,5 млн. лет. Плохо изученные переходные (?) формы одни относят к австралопитеку, другие — к человеку, выделяя в особый вид Homo habilis («умелый»). Если признать человеком это, судя по стертости зубов, плотоядное существо с относительно крупным мозгом, то появление человеческого рода придется отодвинуть к 2–2,5 млн. лет назад. «Массивные» австралопитеки сосуществовали с ранними людьми вплоть до 1 млн. лет назад и могли снабдить их своими генами. Во всяком случае телосложением древнейший «человек прямоходящий», Н. erectus, больше похож на «массивного».

Пока находок прямоходящего было немного, каждую из них описывали как особый род, но сейчас антропологи более или менее единодушны в том, что все это один вид. Время его существования 1,8–0,6 млн. лет. Уже на этом уровне наметились признаки основных современных рас. Самый полный скелет прямоходящего обнаружен недавно возле озера Туркана в Кении. Его геологический возраст — примерно 1,6 млн. лет, а календарный — около 12 лет, причем в столь юные годы рост его был уже 1,68 м [Brown et al., 1985] (вот и говори после этого об акселерации!).

Переход между прямоходящим и несомненно производным от него «разумным», Н. sapiens, одни специалисты считают скачкообразным, другие — постепенным. Во всяком случае ранние разумные, неандертальцы, еще очень похожи на прямоходящих. Есть черепа, которые трудно классифицировать. Граница между неандертальцем и номинативным подвидом Н. sapiens sapiens (собственно «сапненсом»), которому мы принадлежим, тоже размыта. Наиболее четко они различаются по скелетным остаткам и артефактам, найденным в Западной Европе, где сапиенсы около 40–35 тыс. лет назад вытеснили неандертальцев и где короткий период их сосуществования, кажется, способствовал расхождению признаков (неандертальцы не были сутулыми и согнутыми в коленях, какими их изображали; это были могучие мужчины и крепкие, относительно легко рожавшие женщины, с крупными выступающими зубами и несколько более вместительной, чем у нас, черепной коробкой; они раскрашивали себя охрой и приносили цветы на могилы предков; их вымирание, скорее всего, связано с изменением климата и сокращением популяций крупных животных).

Мы видим, что в эволюции человека морфологические изменения не были значительными (поэтому и выделяют всего два вида, к тому же не всегда уверенно). Последние 30–40 тыс. лет наш вид находится в состоянии морфологического стазиса. В этом, казалось бы, нет ничего удивительного. Многие виды животных и растений существуют без заметных изменений сотни тысяч и даже миллионы лет. Парадокс заключается в том, что, не меняясь, мы испытываем ощущение непрерывного быстрого обновления. Мы, сегодняшние сапиенсы, далеко ушли от неандертальцев, не говоря уже о прямоходящих, хотя почти не отличаемся от них физически и едва ли умнее, ведь мозг неандертальца больше нашего. Даже афиняне времен Перикла очень далеки от нас, хотя не многие решатся утверждать, что они глупее. Может быть, исключительность человека в том, что он изменяется, не меняясь?

По вопросу об исключительности человека издавна существуют две крайние точки зрения: то ли падший ангел, то ли кузен обезьяны. Древние ощущали себя ближе к природе и допускали происхождение человека от разных животных или, наоборот, его относительно безболезненное превращение в животное. Но им также было свойственно представление о богоподобности человека, его монопольном обладании душой и т. п. Признание двойственной природы человека, состоящего из греховного материального тела и чистой боговдохновенной души, казалось, примиряло обе точки зрения. Именно поэтому классификация К. Линнея, поставившего человека в один ряд с обезьяной, не вызвала особого протеста: ведь речь шла только о теле. Р. Декарт считал живые существа своего рода биологическими машинами. Его последователь Ж. Ламетри пошел еще дальше по пути редукционизма и объявил машиной также человека. Тогда же в Лондоне появился анонимный памфлет, высмеивающий эту точку зрения. Некоторые историки приписывают его авторство самому Ламетри, который, таким образом, показал пример разумного отношения к собственным теориям.

Ч. Дарвин, имя которого больше всего связывали с «обезьяньим вопросом», никогда не ставил под сомнение уникальность человека, отводя особую роль в его эволюции изготовлению вещей. Второй же автор теории естественного отбора, А. Р. Уоллес, вообще не решался применить ее к человеку. «Переходя теперь к изучению человеческой души, — писал Уоллес в 1870 г. [русский перевод 1878 г., с. 382],—мы встречаем сильные затруднения в попытках объяснить развитие специальных способностей накоплением полезных отклонений». Справедливость, любовь к ближнему еще можно объяснить тем, что племена, культивировавшие подобные чувства, брали верх над теми, где сильный бесцеремонно подавлял слабого. Но есть свойства, которые и групповым отбором не объяснишь. «К таким свойствам, — продолжает Уоллес, — принадлежит способность постигать идеи пространства и времени, вечности и бесконечности, способность к глубокому эстетическому наслаждению определенным сочетанием форм и красок, наконец, способность к отвлеченным понятиям о формах и числах, порождающая математические науки. Каким образом та или иная из этих способностей могла начать свое развитие, если они не могли принести никакой пользы человеку в его первоначальном варварском состоянии?» Вывод Уоллеса таков, что человек лишь отчасти творение естественного отбора. Его духовную эволюцию направляло некое «высшее разумное существо, подобно тому, как мы руководим развитием домашних животных и растений» [там же, с. 383].

Это написано более ста лет назад. Но природа некоторых свойств человека и сейчас кажется загадочной. В статье, посвященной Эйнштейну, академик Я. Б. Зельдович писал: «С точки зрения эволюционной психологии понятно, что существа (обезьяньи предки человека), чувства и мозг которых лучше оценивали интервалы времени, скорости, получали преимущества в борьбе за существование и продолжение рода. Но каким образом появилась у человека способность к абстрактному мышлению, примером которого является открытие теории относительности?!»

Однако из того, что австралопитек не открыл теории относительности, еще не следует, что он не обладал способностью к абстрактному мышлению. Теория относительности — это пример не абстрактного мышления вообще, а именно абстрактного мышления человека начала XX в. И. Ньютон, как известно, придерживался другой концепции времени, еще более абстрактной. Теория Эйнштейна поражала людей, воспитанных на теории Ньютона, но австралопитек, может быть, счел бы ее само собой разумеющейся. Во всяком случае первобытный человек, по заключению таких знатоков древней культуры, как Г. и Г. А. Франкфорты [Франкфорт и др., 1984, с. 41], «не знает времени как однородной продолжительности или как последовательности качественно индифферентных мгновений» (таково ньютоновское абсолютное время. — В. К.) и не отделяет «идею времени от своего переживания времени» (почти по Эйнштейну. — В. К.) — Почему Эйнштейн считал, что Достоевский дал ему больше, чем Гаусс? Достоевский обладал гениальной способностью облекать абстрактные философские идеи в конкретные образы. Эйнштейн, по собственному признанию, стремился к конкретному образному воплощению космологических идей [Кузнецов, 1979]. То же характерно для мифопоэтического мышления древнего человека (и, может быть, его животных предков).

Ниже я постараюсь показать, что корни «специфических» свойств человека уходят глубоко в дочеловеческий эволюционный слой. И все же человек в эволюционном смысле уникален, так как его эволюция почти полностью смещена в область культуры. В истории жизни на Земле ход эволюции дважды круто изменялся: первый раз на переходе от простейших к многоклеточным организмам, когда возможности биохимического совершенствования были в основном исчерпаны, прогресс сместился в сторону морфологии, и второй — в связи с возникновением человеческой культуры, принявшей эстафету прогресса от морфологии. Каждый из этих поворотов обозначает начало качественно нового этапа эволюции, несводимого к предыдущему. Тем не менее можно, не впадая в редукционизм «молекулярной биологии» и «социобиологии», говорить об общих закономерностях, так как направленность прогресса — сохранение каждого живого существа — остается той же и лишь становится все более явной от этапа к этапу, проходя красной нитью через историю человека.

 

КУЛЬТУРА

Любой вид в процессе приспособления «делает ставку» на какую-то определенную структуру, которая эволюционирует гораздо быстрее других (поэтому возникает эволюционная мозаичность — неравномерность развития признаков). Морфология человека стабилизирована культурой — суперструктурой, взявшей на себя приспособительные функции (мы можем представить себе более эффективное длиннорукое существо с огромной головой, но не хотим быть им — в этом нет необходимости, и против этого восстает наше эстетическое чувство). Понятие культура искажено обиходным употреблением и нуждается в уточнении. Культурой, вероятно, можно назвать всю совокупность философских, научных, технологических, художественных, культовых идей и образов, передаваемых устно, письменно, средствами живописи, музыки, хореографии, архитектуры, в виде изделий, специальных построек и природных объектов. Например, обычная ель может стать объектом культуры в виде декоративного дерева или новогодней елки. Культура включает как сами идеи, так и средства их сохранения в виде материального воплощения и копирования, например книгопечатание (сходство, с генетическим копированием позволяет некоторым исследователям говорить о «культургенах» [Wilson, 1975]). Вместе с тем к культуре относится только копирование с целью передачи идей, а не для бытовых нужд. Книга, используемая как пресс или подставка, перестает быть предметом культуры, и, наоборот, древний горшок для нас становится таковым, поскольку давно утратил бытовое назначение и сохраняется как воплощение определенной идеи.

Мир культуры приблизительно совпадает с платоническим миром идей и попперовским «третьим миром», т. е. совокупностью всего, что написано, напечатано, изображено и; т. д. Представление о культуре как об особом мире, обладающем собственной реальностью, закономерно возникает из того; что человек пребывает в нем большую часть своей жизни и остается после смерти, может посвятить себя его изучению, черпать в нем свои замыслы (как это делали Кант, Эйнштейн, Мане, Врубель и многие другие).

Признаки культуры появились вместе с родом Homo почти 2 млн. лет назад, точнее, культура — это и есть основной его признак, средство сохранения не только рода в целом, но и каждого индивида, который продлевает свое природное существование соразмерно вкладу в мир культуры. Солидный вклад обеспечивает то, что мы называем бессмертием и что правильнее было бы назвать существованием до тех пор, пока существует культура. Если человек сумеет сохранить свою культуру на вечные времена, то тем самым будет достигнуто подлинное бессмертие.

Культура передается от поколения к поколению негенетически, путем обучения, что обеспечивает ей большую пластичность по сравнению с генетической передачей элементов протокультуры — ритуального пения, танцев, строительного инстинкта и т. п. — у животных. Вместе с тем способность к обучению как средство сохранения индивида возникла задолго до появления человека. Такие древние организмы, как головоногие моллюски например, легко обучаются. Специальные исследования показали, что многие особенности поведения животных, считавшиеся врожденными, в действительности приобретены обучением в очень раннем возрасте. Обучение невозможно без элементов классифицирования, обобщения, установления закономерных связей между явлениями и, наконец, языка жестов и звуков — все это вместе взятое свойственно высшим животным и служит преадаптацией к человеческой философии и науке.

Наши представления о языке животных и их лингвистических способностях все еще очень неточны (традиционный редукционизм в отношении животных, этих «биологических машин», по Декарту, наделенных лишь «первичной сигнальной системой», имеет негласной целью оградить нашу превратно понятую исключительность). Долгое время считали, например, что обезьяны совершенно неспособны к восприятию человеческого языка. Но когда в 70-х годах супруги Гарднеры начали обучать шимпанзе Уошо языку глухонемых, результаты превзошли все ожидания. Другие с большим или меньшим успехом обучали шимпанзе и горилл. Выяснилось, что горилла Коко, например, воспитанница Пенни Паттерсон, может сознательно лгать — свидетельство развитой способности к абстрагированию — и даже самостоятельно конструировать новые осмысленные словосочетания, что ранее считали исключительным свойством «творческого» человеческого языка (некоторые эксперименты были прекращены, когда, по мнению исследователей, возможность усвоения языка достигла предела; признаком этого служит удлинение фразы без соответствующего увеличения смысловой нагрузки, например «дай мне банан дай банан мне мне дай банан» и т. д.; предельный уровень в данном случае приблизительно соответствует уровню двухлетнего ребенка, но у обезьян, как и у нас, по-видимому, велики индивидуальные различия в лингвистических способностях).

У высших животных имеются также проторелигиозные представления, выражающиеся в неукоснительном подчинении особи, занимающей высшее положение в иерархической структуре дема, и протоэстетические, связанные с привлечением брачных партнеров и половым отбором.

 

ИЕРАРХИЯ И ПОЛОВОЙ ОТБОР

Выше отмечалась возможность возникновения полового процесса как средства сохранения жизни в неустойчивых условиях, позднее воспринявшего также функцию стабилизации генома. Побочным следствием полового размножения было развитие особых отношении: брачных между, полами и конкурентных — борьбы за «репродуктивные ресурсы»— между особями одного пола. Те и другие дают начало двум видам полового отбора, описанным Ч. Дарвином [Darwin,!871], и специальным признакам, которые могут играть как позитивную, так и негативную роль в обычном естественном отборе.

Заметим, что взаимоотношения между половым и неполовым («обычным») отбором довольно сложны и в механизме (механизмах) полового отбора еще далеко не все ясно (см. их обсуждение в работе [Maynard Smith, 1985]. Допустим, что какой-то нейтральный в отношении обычного отбора признак привлекателен для противоположного пола. Тогда потомство, обладающее этим признаком, тоже будет иметь репродуктивный успех, и частота признака из поколения в поколение будет автоматически возрастать (runaway-модель Р. Фишера). Но возможен и другой вариант: организм с вредным признаком тем не менее выживает и успешно конкурирует с нормальными особями. Видимо, уродство компенсируется преимуществами в других отношениях, большой жизненной силой. Такой урод может иметь особый репродуктивный успех —.он передаст свою жизненную силу потомству вместе с недостатком, который впоследствии превратится в специальное средство привлечения (handicaps-модель А. Захави). Может быть, оба механизма действуют в каких-то сочетаниях друг с другом.

Модель Захави, возможно, имеет отношение к предпочтению редкого фенотипа (у плодовой мушки) и к некоторым загадкам эстетики. Наряду с классическим пониманием красоты как наиболее полного развития физических свойств встречается мода на педоморфизм, недоразвитие или даже болезненное развитие признака, чаще всего используемая для кастового обособления.

В общем обычный и половой отборы действуют сообща или противостоят друг другу. Последнее встречается чаще, поскольку обычный отбор в принципе сокращает изменчивость, а половой — увеличивает ее, акцентируя различия между самцами и самками, и даже сохраняет редкие формы (при подборе брачных партнеров наблюдается зависимость от частоты фенотипа, причем предпочтение во многих случаях отдается редким формам). В то же время половой отбор использует признаки, возникшие в связи с обычным отбором, и наделяет их новой функцией. Известны и случаи, когда обычный отбор подхватывает признаки, развившиеся в процессе полового отбора.

Поскольку при половом размножении мужские и женские особи вносят различный генетический вклад в потомство, то их роль в половом отборе также оказывается различной. Появление заботы о потомстве как прогрессивного приспособления, сохраняющего жизнь индивида, усиливает эти различия. Пол, вносящий больший вклад в потомство, обычно является предметом конкуренции между особями противоположного пола, играющего вспомогательную роль. У последних ярче проявляются признаки, связанные с половым отбором. Кормление молоком естественно предопределяет более тесную связь потомства с материнским организмом, чем с отцовским, поэтому конкуренция, турнирное оружие и другие признаки, связанные с половым отбором, свойственны главным образом самцам (развитие таких признаков в онтогенезе определяется пороговой чувствительностью к действию гормонов, поэтому они могут проявляться и у самок; подхватываемые обычным отбором, они становятся достоянием обоих полов, как рога у самцов и самок северного оленя). У птиц же функцию насиживания яиц нередко берет на себя самец. Самки при этом приобретают более яркую окраску и соперничают за обладание наиболее жирными самцами [Gwynne, 1984].

Половые отношения и половой отбор дали начало развитию социальной структуры популяций — семейной и тесно связанной с нею иерархической, а также разделению труда, первоначально основанному на половых и. возрастных (также определяющих участие в размножении) различиях. Касты общественных насекомых возникли за счет акцентирования этих различий, гипертрофии или подавления половой функции. В иерархических мышиных демах только самец Ј участвует в размножении, остальные находятся в резерве на случай его гибели. Такие отношения, разумеется, способствуют ускорению полового отбора (происходит как бы самоускорение), который может в короткий срок дать впечатляющие результаты, если ему не препятствует встречный обычный отбор. Нередко встречаются параллельные иерархии самцов и самок.

Сложные иерархии возникают в полигамных сообществах, которые к тому же и более благоприятны для многопланового разделения труда по выращиванию потомства. Животные, образующие большие скопления (грегарные), обычно полигамны. Моногамия чаще встречается у хищников с развитым территориальным поведением (львы — исключение), причем они явно испытывают большие трудности в воспитании потомства и нуждаются в помощниках. На сегодняшний день «помощники» обнаружены у 150 видов птиц и 25 видов млекопитающих. Бездетные лисы по могают своим сестрам и братьям выращивать лисят, а годовалый шакал, которому уже пора начать самостоятельную жизнь, нередко остается с родителями и заботится о следующем поколении. «Помощники» увеличивают шансы на выживание щенков почти в два раза. Многие из них, хотя и не все, — альтруисты. т. е. жертвуют собственным размножением в пользу других. Их гены — гены альтруизма, если таковые существуют, потомству не передаются, и не совсем понятно, откуда берутся альтруисты в следующем поколении. Эта проблема, как и все прочие, требует эволюционного подхода. У общественных насекомых альтруизм вынужденный — матка особым веществом подавляет развитие репродуктивной сферы рабочей пчелы (тоже самки). Не очень отличаются от них коричневые гиены, у которых доминирующая самка заставляет других бросать детенышей и выкармливать свое потомство. Инфантицид — обычное средство вербовки помощников в различных группах позвоночных. У более прогрессивных видов вербовка принимает более мягкие формы. Я уже упоминал, что Дарвин испытывал определенные трудности в объяснении природного альтруизма и даже считал его противоречащим теории естественного отбора. Сейчас с этой трудностью как будто справляются с помощью теории племенного отбора: альтруист помогает выжить потомству близких родственников, имеющих общие с ним гены, т. е. заботится в конечном счете о своих же генах (если альтруист произведет на свет пять отпрысков, из которых выживут два, то его генетический вклад в следующее поколение окажется меньшим, чем в том случае, когда он, отказавшись от размножения, поможет своему брату сохранить всех пятерых). Эта теория, однако, не объясняет не столь уж редкие случаи неродственного альтруизма. Едва ли все можно свести к генам. Это вирусы озабочены исключительно сохранением матрицы, цель высших организмов — сохранение себе подобных живых существ, а не генов.

В иерархических полигамных сообществах защитные функции обычно берут на себя особи высшего ранга, нередко гибнущие ради сохранения своих соплеменников. Именно они вносят наибольший генетический вклад в следующее поколение, исключая из размножения особи низших рангов (в том числе молодых половозрелых самцов). Таким образом, альтруизм возникает в структурированном полигамном сообществе на почве крайнего эгоизма, принимая в дальнейшем разнообразные формы.

Полигамия может, по-видимому, рассматриваться как первооснова различных социальных структур. Из двух ее вариантов полигиния (многоженство) встречается гораздо чаще, чем полиандрия (многомужество). Эти соотношения объясняются различиями в половом поведении самцов и самок, которые в свою очередь обусловлены различной их ролью в размножении. Репродуктивные возможности самки ограничены энергетическими затратами на каждого отпрыска и почти не зависят от числа брачных партнеров (кроме тех случаев, когда требуется большой запас спермы, как у дрозофилы), у самца же энергетические затраты гораздо меньше, главный лимитирующий фактор — число брачных партнеров. Поэтому у самца больше оснований для промискуитета, чем у самки. Однако если реальный репродуктивный успех определяется не столько числом потомков, сколько заботой о них, то промискуитет самца идет на убыль вплоть до посвящения себя заботам о потомстве от одной супруги, а промискуитет самки может возрастать, поскольку все брачные партнеры будут совместно заботиться о ее потомстве (последнее наблюдается у макак, например). В результате возникают моногамия, полиандрия и различные промежуточные варианты.

Разумеется, определенную роль здесь играет физиологический фактор. Сумчатые, репродуктивная стратегия которых во многих отношениях более совершенна, чем у плацентарных (выращивать потомство в сумке, как справедливо заметил А. А. Любищев, удобно и элегантно, к тому же в ней есть соски, дающие разное по составу молоко для новорожденных и детей старшего возраста, причем переход от одного соска к другому регулирует развитие следующего плода), вынуждены менять брачных партнеров, так как при повторном оплодотворении одним и тем же самцом возникает опасность отторжения плода. У плацентарных развитие трофобласта, особого поверхностного слоя клеток зародыша, входящего в плаценту, предохраняет от отторжения — организм матери не воспринимает плод как чужеродное тело— и может рассматриваться как преадаптация к образованию постоянных супружеских пар.

Отпечатки ступней австралопитека афарского как будто свидетельствуют о половом диморфизме по размерам и весу (впрочем, все, что касается австралопитека, в той или иной мере спорно: прямохождение сочеталось у него с развитием мышц для древесной акробатики, он был не то охотником, не то падаль-щиком, не изготовлял орудий, но мог использовать в качестве таковых кости антилоп; отпечатки ног разные, но их могли оставить не самцы и самки, а разные виды). Если так, то он скорее всего был полигамен, поскольку половой диморфизм, при всем разнообразии его проявлений и причин, в гораздо большей степени свойствен полигамным, чем моногамным, животным. Человек — исключение, но и половой диморфизм у него особого рода. По-видимому, только у человека каждый пол имеет свои «украшения». По мнению антрополога С. Лавджоя [Lovejoy, 1981], они являются важными компонентами уникальности брачного партнера как основы половой любви и образования прочных пар (диморфизм по признакам, не являющимся «украшениями», в частности по росту, весу, развитию мускулатуры, у человека, по-видимому, связан не столько с половым отбором в двух его формах — брачных предпочтений и конкуренции, сколько с основанным на первичных результатах полового отбора разделением труда; аналогичнр у львов предпочтение и конкуренция почти не играют роли — для самца достаточно вовремя оказаться рядом с самкой в эструсе, тогда как отчетливый половой диморфизм отражает разделение функции охоты и охраны территории; вызывающее столько сетований частичное стирание некоторых различий между юношами и девушками в современном обществе с размытым разделением функций между полами может рассматриваться как естественная и прогрессивная тенденция.

Столь же своеобразна семейная структура человеческого вида. Парадоксален ее полиморфизм, не свойственное ни одному другому виду сочетание различных форм семейной структуры — моногамии, полиандрии, полигинии, сохранившееся до наших дней и свидетельствующее о ее исключительной пластичности. Полигиния могла быть унаследована еще от австралопитека, но в условиях человеческого общества она, по-видимому, неустойчива, нуждается в поддержке религиозных и политических институтов, без которых быстро распадается. Полиандрия в какой-то степени тормозит рост народонаселения и могла закрепиться только в странах с очень ограниченными природными ресурсами, вроде гималайских княжеств. В перенаселенном мире у полиандрии, кажется, есть определенные преимущества. Пока же основной формой остается моногамная семья. Для образующего большие скопления вида, каким является человек, она парадоксальна (я уже упоминал, что грегарные виды, как правило, полигамны). Тем не менее, судя по народам, сохранившим наиболее примитивный жизненный уклад, моногамная семья может считаться очень древней, может быть исходной для Homo или во всяком случае исходно доминирующей в системе семейного полиморфизма (признаков ее распада в современном обществе, вопреки многочисленным пророчествам, не наблюдается; наоборот, на фоне обезличивающего городского существования ее роль в сохранении полноценной человеческой личности возрастает).

Исследователи, наблюдавшие поведение шимпанзе на воле, отмечают особые отношения между близкими родственниками, образующими несколько обособленные группы внутри большого полигамного сообщества. Зависимость детенышей от матери длится у этих обезьян шесть лет (до двух лет они вообще не употребляют твердой пищи). За это время успевает возникнуть привязанность, сохраняющаяся и в более позднем возрасте. Австралопитеки, судя по строению таза относительно хорошо сохранившейся женской особи, названной Люси, рожали еще более недоношенных младенцев, и период их зависимости от взрослых был более длительным.

Особые отношения между близкими родственниками, вероятно, способствовали развитию инфраструктуры племени, в которой моногамная семья постепенно выделялась в качестве основной ячейки. Подобная инфраструктура могла воспринять ряд дополнительных функций, в частности предохранения от инцеста и от чрезмерной унификации культурных и технологических традиций. Человек в полной мере использовал преимущества, которые дает грегарность в сочетании с моногамной семейной структурой, способствующей сохранению и развитию индивидуальности. Поскольку продолжительность жизни человека значительно превосходит его оптимальный репродуктивный возраст, то моногамная семья получила естественных помощников — родственников старшего возраста. Главный же фактор — это продленное детство человека, тот стержень, вокруг которого формируются специфические защитные механизмы семейной привязанности и многолетней супружеской любви, органически соединяющей элементы родительской, сыновней и собственно половой любви, окрашенной эстетическим чувством.

 

ПОСЛЕДСТВИЯ ПРОДЛЕННОГО ДЕТСТВА

Другие человеческие чувства — религиозное, моральное, эстетическое, уходящие корнями в дочеловеческий эволюционный слой, также развились в известной степени в связи с продленным детством и выросшими на этой почве особыми отношениями.

Истоки религиозного чувства следует, вероятно, искать в иерархической структуре популяций высших животных, о которой мы уже говорили. Отношение к Ј напоминает религиозное безусловным признанием ее особых прав (в том числе права наказывать) и стремлением заслужить ее расположение. Чувство домашних животных к человеку, которое можно назвать проторелигиозным, есть не что иное, как трансформированное отношение к Ј, поскольку люди в данном случае воспринимаются как члены клана, занимающие в нем более высокое положение, а хозяин — как сверхальфа (со своей стороны человек, рассчитывающий на послушание и преданность животного, эксплуатирует свойства, сложившиеся под влиянием иерархической структуры природных популяций; у собак и некоторых других домашних животных во взрослом состоянии сохраняются детские черты диких предков — искусственный отбор задержал их развитие на той стадии, когда подчинение более естественно).

Неполовозрелые и молодые половозрелые животные. находятся на низших ступенях популяционной иерархии. У человека период зависимости и подчинения значительно продлен по сравнению с животными. За 15–17 лет детства и отрочества человек настолько привыкает к указаниям сверху, что воспринимает их как естественный и единственно возможный способ определения смысла и цели своего существования. Период выхода из-под опеки взрослых является для него критическим. В этот период он остро нуждается в более высоком и могущественном покровителе. Миф о Христе, которого бог-отец по не вполне ясным причинам бросил в этот жестокий мир и беспощадно лишил своей столь необходимой поддержки, с предельной ясностью обнажает истоки религиозного чувства (подчеркну, что речь идет о чувстве, а не о мифах; религиозные мифы в той или иной степени рациональны, спекулятивны, изменчивы и эволюционируют вместе с нами; религиозное чувство же иррационально и гораздо более устойчиво; пока оно существует, подлинный атеизм невозможен).

Связь с иерархической структурой обнаруживается в иерархии божеств, в желании повиноваться им, заслужить их благосклонность, в молитвенных позах, напоминающих позы подчинения у животных. Не случайно более сильно проявление религиозного чувства у подростков и женщин. В то же время высшее божество, будь то Зевс, Иегова, Тор или Аллах, принимает облик зрелого мужчины в расцвете сил, полновластного главы семьи (Лев Толстой писал, что в минуту отчаяния даже самые отъявленные атеисты взывают к богу; если так, то, вопреки его выводам, подтверждается не существование бога, а связь религиозного чувства с беспомощностью).

Возникновение протоэстетического чувства, по-видимому, связано с половым отбором, отношениями между потенциальными брачными партнерами, в которых используются разнообразные средства привлечения, от внешних признаков и ритуального поведения до использования или изготовления привлекательных вещей. Врановых привлекают блестящие правильной формы камешки, бусы и другие предметы, а шалащницы расцвечивают свои шалашики и украшают их ягодами.

В подобных случаях я считаю возможным говорить о про-тоэстетическом (а не, скажем, псевдо- или параэстетическом) чувстве, поскольку между ним и человеческим чувством прекрасного имеется не только внешнее сходство, но и более глубокая связь. Чтобы разглядеть ее, нужно вскрыть подоплеку привлечения. По существу это преодоление чувства страха: для спаривания необходимо ступить на чужую территорию, войти в контакт с особью, занимающей иное положение в иерархической системе. Испытываемое при этом побуждение к бегству или агрессии должно быть трансформировано в нечто более благоприятное для зачатия (нетрудно заметить, наблюдая поведение животных, что супружеские ласки — захват лапами, легкие укусы и т. п. — представляют собой трансформированные боевые и охотничьи приемы; в самом половом акте различимы элементы агрессии и подчинения; поза одного из брачных партнеров при спаривании нередко совпадает с позой подчинения, у некоторых видов даже особи одного пола имитируют спаривание для закрепления иерархических отношений — одно из животных «подставляется», чтобы изъявить готовность к подчинению; известно также, что «женоподобность» молодых самцов имеет функциональный смысл — смягчает агрессивное отношение к ним зрелых самцов; таким образом, возникает сложная диалектическая связь иерархического и брачного поведения: первое трансформируется во второе, которое в свою очередь используется для закрепления первого; трансформация отношений агрессии — подчинения в брачные настолько закрепляется, что может распространиться и на однополые особи — в этом состоит возможное объяснение гомосексуализма у животных и человека). Специальный брачный ритуал, включающий демонстративное поведение, украшение территории, подношения и т. п., служит этой цели, т. е. превращает чувство страха в протоэстетическое, являющееся преддверием половой любви. Причем демонстративное поведение парадоксально (но вполне объяснимо) похоже на угрожающее. Райские птицы Новой Гвинеи с целью угрозы демонстрируют сопернику свое великолепное оперение, а с целью привлечения делают то же самое, но перевернувшись вниз головой. Это ли не символ отношений между устрашающим и прекрасным?

Наши предки аналогичным образом эстетизировали угрожающий оскал 'зубов (превратившийся в улыбку, как полагает К. Лоренц), боевую раскраску лица и тела, плюмажи, наброшенные на голову звериные шкуры, нечеловеческий запах и другие средства устрашения. Трансформация устрашающего в красивое может быть связана с переходом от одного пола к другому, напоминающим перенос половых признаков (см. выше). Взбитые волосы, подчеркнутые краской рот и глаза (даже у насекомых встречается отпугивающий узор в виде глаз) — весь этот антураж первобытного воина женщины превратили в средство привлечения.

Генетическая связь между чувством страха и чувством прекрасного позволяет понять, почему в древних мифах и детских сказках так много ужасающих событий (один из наиболее распространенных мотивов мифов и сказок, встречающийся также у многих художников, от Ф. Гойя до сюрреалистов, — это поедание людей и, в частности, каннибализм; ритуализация каннибализма наблюдается уже у шимпанзе, изредка поедающих своих детенышей; страшное в популярных детских сказках, как показали психоаналитики, — и это особенно примечательно в связи с развиваемой здесь концепцией эстетизации — может быть связано также с половым созреванием и свойственным этому периоду смутным страхом перед половым актом: безотчетный выбор падает на сказки, в которых антагонистом мальчика выступает Баба Яга, Снежная Королева или другой женский персонаж, девочки — медведь, чудище из «Аленького цветочка», мохнатое существо, символизирующее мужчину). Мы начинаем понимать также, почему самые распространенные сюжеты академической живописи — это Аполлон, аккуратно свежующий злополучного Марсия, патриотическая Юдифь с головой Олоферна, танцующая Саломея с головой Иоанна Крестителя на тускло мерцающем блюде. Св. Себастьян, утыканный стрелами, и т. д. И почему Гомер в зачине «Илиады» приглашает музу «воспеть гнев Ахиллеса, Пелеева сына» (гнев в данном случае — эстетизиро-ванное обозначение устрашающей безумной ярости, охватывавшей Ахилла и сменявшейся приступами апатии и слезливости; Гомера, впрочем, моральный облик героя не интересует, для него прекрасно яркое проявление любой человеческой страсти — эту неразвитость морального чувства отметил еще Гераклит в письме Гермодору).

История нравственного чувства снова приводит к продленному детству, так как детство — это время игр, имеющих столь важное значение в жизни животных и человека. Появление способности играть можно связать, по крайней мере частично, с развитием половых отношений и полового отбора, так как ритуальное брачное поведение — это наиболее древний спектакль, разыгрываемый животными (цель его мы уже в общих чертах выяснили). Подготовка к исполнению брачного спектакля начинается в юном возрасте и сопровождает половое созревание. У высших животных функции игры становятся более разносторонними — это моделирование не только брачного, но и охотничьего, защитного и других видов адаптивного поведения, обучение в условиях минимального риска.

Игры животных легко распознать по аффектированным движениям и позам, напоминающим игру актера классического театра. В ряде случаев они свидетельствуют о развитом воображении. Б. Ренш упоминает случай, когда шимпанзе, играя, тянула за воображаемую нить несуществующий предмет (мой фокстерьер иногда разыгрывал воображаемую охоту на воображаемую дичь — за пять лет я наблюдал не более шести — семи таких спектаклей).

Домашние животные сохраняют способность играть (наряду с другими детскими качествами) до весьма преклонного возраста, а человек — практически всю жизнь. Ритуальное поведение становится чрезвычайно разнообразным (хотя сексуальная основа неожиданно проглядывает в различных ритуалах). В ритуальных действиях определяется набор типовых персонажей — прообраз сценических амплуа (и один из путей закрепления типологического мировосприятия). С развитием сценической игры появляется возможность моделирования жизненных ситуаций и происходит как бы слияние игры с обычным существованием. Ощущение неотделимости существования от игры впервые, кажется, выразил Платон в «Законах», где он пишет о человеческой жизни как трагикомедии. «Вся жизнь людская — не что иное, как некая комедия, в которой все люди, надев маски, играют свои роли, пока хорег не уведет их с просцениума», — писал Эразм Роттердамский в «Похвале глупости». «Весь мир лицедействует», — вторил ему Шекспир в надписи на «Глобусе».

Подготавливая человека к определенной роли, игра в то же время дает ему возможность испытать себя в разных ролях, хотя бы частично преодолеть ограничения, налагаемые на развитие личности иерархической социальной структурой и профессиональной специализацией, т. е. в зачаточной форме выполняет основные функции искусства. Игра — прообраз исследовательского поведения. Она будит воображение и преадаптирует сознание к восприятию и выработке научных и художественных идей, также содержащих элементы игры (Эйнштейн приписывал свои открытия позднему развитию; Ч. Дарвин в юности раздражал своего честолюбивого отца замедленным определением склонностей; самый яркий мастер Возрождения до конца жизни носил детское прозвище Мозаччо; Тулуз-Лотрек был ребячлив).

Но еще важнее, как мне кажется, роль игры в развитии морального чувства. Один из необходимых компонентов игры состоит в перевоплощении, т. е. умении поставить себя на место другого, пережить его ощущения как свои собственные. Без этой способности сопереживания моральное чувство не существует (подобно тому как мы отделили религиозное чувство от религиозных мифов, следует, вероятно, подчеркнуть различие между моральным чувством и нормативным поведением, которое складывается из ряда компонентов — традиций, уважения к законности, чувства страха, не имеющих прямого отношения к моральному чувству, заставляющему человека остро переживать несправедливость, в том числе и свою собственную, по отношению к другому).

Разумеется, легче всего дается отождествление себя с ближайшими родственниками, особенно в связи с развитием родственной любви на почве продленного детства. Поэтому моральное чувство вначале проявлялось по отношению к близким родственникам и лишь позднее распространилось на других членов клана и людей вообще.

Если отождествление себя с потомством, во всяком случае в период непосредственной заботы о нем, свойственно высшим животным, то. для человека характерно усиление обратной связи, взаимного отождествления детей и родителей. На этой стадии эволюции морального чувства исчезновение близкого человека естественно вызывает глубокое переживание.

 

ЭСХАТОЛОГИЯ

Специалисты по древним культурам считают, что переживания древних отличались непосредственностью и конкретностью. Они не допускали возможности переживания по поводу несуществующего. Если образ умершего возникал в их мыслях наяву или во сне, то казалось непреложным, что он продолжает существовать после смерти, хотя и в некотором отчуждении от живущих. В силу этих обстоятельств все древние народы с неумолимой последовательностью приходили к мысли о посмертном существовании и загробном мире. Смерть рассматривалась как переход к другой жизни, т. е. как единый акт умирания — зарождения, вплоть до прямого отождествления с половым актом. Так, древние египтяне помещали умершего в объятия богини Нут. изображенной на гробнице; сопутствующие мертвым цветы, изображения быков и коров, ассоциирующихся с плодородием, развивали ту же символику (может быть, движение Солнца, ежесуточно умирающего на западе, чтобы затем возродиться на востоке, заставляло заподозрить существование «потустороннего» мира мертвых на другой стороне планеты, фигурально «под-Землей»; у земледельческих народов, многократно наблюдавших возрождение растения из зарытого семени, представление о подземном мире приняло более буквальный характер, выразившись в обычае зарывать мертвецов в землю). Поскольку человек по мере взросления становился свидетелем перехода в мир мертвых наиболее уважаемых членов сообщества, занимающих или занимавших в пору расцвета высшую иерархическую ступень, то вполне логичным было заключение о превосходстве мира мертвых над миром живых (и бога мертвых над богом живых — из этой дихотомии, вероятно, родилось встречающееся в различных вариантах представление о верховном боге-отце и более близком человеку боге-сыне). Мир мертвых как бы образовал еще один иерархический уровень, на который можно было ориентироваться как на образцовый.

Идеалы, свойственное только человеку стремление совершенствоваться, которое в ряде случаев рассматривалось как прямая подготовка к переселению в царство мертвых, по-видимому, связаны с возникновением этого особого мира. В нем начали видеть средоточие всего лучшего, прекрасного, источник не только нормативных установок, но и религиозных, моральных, эстетических чувств — всего того, что вкладывается в понятие человеческой души. В частности, вещи которые предназначались для загробной жизни, постепенно замещались изображениями или другими символами этих вещей. Представление о переселении в мир мертвых человеческой души — наводило на мысль, что ее должны сопровождать туда души вещей. Здесь мы можем найти истоки эстетической типологии, стремления не столько запечатлеть реальный объект, сколько воплотить его идеальную сущность.

Эсхатология, таким образом, сцементировала элементы культуры, развивавшиеся более или менее автономно, и дала в их распоряжение особый мир, который долгое время отождествлялся с миром культуры (деление загробного мира на хороший и плохой появилось в связи с дальнейшим развитием морального чувства и более четкого представления о добре и зле, чем, скажем, у героев Гомера, которые все отходили в одно и то же подземное царство). Его притягательность все возрастала. Христианское учение относилось к миру живых с полнейшим пренебрежением, считая пребывание в нем всего лишь подготовкой к переселению в мир мертвых, испытательным Сроком. Смысл Ренессанса заключался в перестановке акцентов, утверждении самоценности мира живых и, в конечном счете, выработке более сбалансированных отношений между жизнью и посмертным существованием в мире культуры.

 

ОТ ПЛАТОНА К ГЕРАКЛИТУ

Чтобы эффективно выполнять функцию сохранения и продления человеческой жизни, культура сама должна обладать известной устойчивостью. Поэтому приверженность культурным традициям имеет позитивное значение, во всяком случае до определенных пределов. Эволюция культуры, как и любой сложной системы, проходит через серию устойчивых и кризисных состояний. В этом отношении она не отличается от эволюции биосферы. В обоих случаях импульсы развития поступают от взаимодействия с другими сопряженно эволюционирующими системами (о роли производственных отношений и политических надстроек в развитии человеческого общества каждому известно со школьной скамьи).

В мире культуры при всем его многообразии есть ключевые идеи, которые как бы поддерживают все громоздкое сооружение. Обычно это самые общие мировоззренческие идеи, отражающие представление человека о его космической роли, о соотношении между его физическим существованием и посмертной жизнью в потустороннем мире или мире культуры, между «я» и «сверх-я». Они организуют, упорядочивают волнующуюся массу идей и образов, влияют на саму структуру мышления, которая в свою очередь, по принципу обратной связи, накладывает отпечаток на культуру.

Переход к новому этапу эволюции культуры носит более или менее явный кризисный характер. Происходит смена ключевых идей, приводящая в движение всю застоявшуюся систему. Соответственно в каждом кризисе есть свои ключевые фигуры. Благодаря Копернику мы переместились из центра мироздания на небольшую планету второстепенной звезды. В результате мы стали скромнее оценивать свою космогоническую роль. Если раньше человек видел себя в центре противоборства вселенских сил добра и зла, то в свете новой космогонии это представление стало казаться по меньшей мере преувеличенным. Плоскость симметрии мироздания теперь уже не проходила между душой и телом, которые смогли воссоединиться, возродив цельную личность. Искусство Возрождения представляло эту личность вполне земной, полнокровной и богоподобной в своей вновь обретенной гармонии.

После Дарвина нам пришлось расстаться с богоподобностью, а вместе с ней и с типологической концепцией идеального человека, на которой держалось ренессансное и производное от него академическое европейское искусство.

Мы уже знаем, что додарвиновская систематика была типологической: считалось, что. каждый вид, род, класс имеет свой. стандарт, соответствующий первоначальному замыслу, а все отклонения от него рассматривались как уродства или «разновидности» (теперь разновидность имеет другой смысл — это часть вида, типологи же исключали ее из вида). Так и для человека предполагалось существование некоего физического, духовного или комбинированного стандарта, образца, и живопись давала нам о нем зрительное представление в виде златокудрых мадонн и одухотворенных спасителей, демонстрирующих на кресте отличную мускулатуру.

Мировоззренческим оправданием физической и духовной стандартизации было представление о богоподобности человека и боговдохновенности моральных и эстетических установок (хотя эти установки исподволь менялись, боги менялись вместе с ними, так что соотношение между прекрасным и божественным сохранялось). Отклонение от стандарта (богоподобности) рассматривалось как следствие плохого поведения (греховности). Младенцы соответственно считались наиболее бого(ангело)подобными, поощрялось сохранение младенческих признаков во взрослом состоянии — физический и духовный педоморфоз (раннее христианство ориентировалось в основном на убогих и нищих духом; в самом Иисусе подчеркивались педоморфные черты, преломленные в культе мадонны: бог изображался или младенцем, или, в сцене оплакивания, снова на коленях у матери в виде большого ребенка).

Искусство, таким образом, утверждало неизменность как физического облика человека, так и его духовных ценностей. Во второй половине XIX в. технический прогресс, быстрое изменение образа жизни подготовили умы к признанию неизбежности эволюции в материальной сфере. Тем настойчивее пропагандировалась, в частности средствами искусства, незыблемость общечеловеческих духовных ценностей.

В силу всего этого две идеи могли оказать очень сильное влияние на эволюцию эстетики. Первая — что мы «не падшие ангелы, а кузены обезьяны» (Шоу) и приобрели свой внешний облик в результате сложного и отнюдь не безболезненного процесса эволюции. Вторая — что животное происхождение оставило следы не только в физическом облике (с чем еще можно было бы примириться, учитывая христианское пренебрежение телесным), но и в психике, в духовной жизни, также подлежащей эволюции, что духовные ценности, вопреки устоявшимся взглядам, не являются ни неизменными, ни врожденными (3. Фрейду понадобилось все мужество ученого, чтобы отстаивать теорию младенческой сексуальности, вызвавшую даже большее смятение умов, чем обезьяний вопрос). Искусство продолжало по инерции штамповать образцы, но интерес к ним падал. В какой-то момент более интересным оказалось импрессионистическое отражение зыбкой, ускользающей в непрестанном обновлении жизни, означающее крутой поворот от Платона к Гераклиту, начало эрозии эстетических стандартов, которые проложили столь глубокие колеи в нашем сознании, что, казалось, мы способны только автоматически восторгаться тем, чем восторгались многие поколения до нас. Открылась возможность более свободного художественного самовыражения, приведшая к значительному расширению сферы прекрасного, как бы растеканию эстетического чувства, сопряженного с моральным.

Чувство прекрасного играет столь ответственную роль в формировании человеческой души, что наша попытка связать его с трансформированным половым влечением и чувством страха (в свою очередь берущим начало в инстинкте самосохранения, прогрессивно развивающемся в ходе эволюции) может показаться циничным принижением этой важнейшей человеческой ценности. Но, в то же время, яснее становится всегда казавшийся загадочным источник эмоциональной силы прекрасного, смутная, уклоняющаяся от рационального анализа основа эстетического чувства, отличающая его от непосредственных, не испытавших столь сложных трансформаций человеческих чувств. А также его многогранность: ведь преодоление страха (смерти) может выглядеть как торжество света над тьмой, замена хаотического упорядоченным, чуждого знакомым, приручение, освоение, пропускание через себя, очеловечивание (вспомним крайний антропоцентризм античной эстетики, овидиевские и есенинские метаморфозы нимфы — лавра, девушки — березы, юноши — клена, антропоморф-ность природы в народных песнях и сказках). Пока трансформация не стала автоматической, для ее осуществления требуется система специальных действий и символов, называемая искусством. Таков, кажется, подлинный смысл банальной мысли о том, что прекрасное — цель искусства и что без него наша жизнь была бы слишком страшной. Танцующий журавль, танцующий шаман, танцующая Айседора Дункан делают, можно сказать, общее дело, но если профессиональная танцовщица работает с уже в значительной мере покоренным материалом, прошедшим длительный путь эстетизации, то журавль близок к первоистокам искусства, а шаман вскрывает суть его, вступая в единоборство со страшным.

Намеченная Гегелем последовательность развития элементов культуры: искусство — религия — философия кажется слишком условной, так как зачатки их имелись уже в дочеловеческих сообществах и дальнейшая эволюция была сплетена в единую систему взаимодействий с обратной связью. Абстрактные идеи с трудом переваривались древним человеком (как, впрочем, и современным), требуя образного воплощения. Уже наименование объекта содержало абстрагированное представление о нем. Присвоение имени нередко рассматривалось как покорение, приручение, между именем и его носителем усматривалась мистическая связь (и сейчас номенклатура относится скорее к области искусства, чем науки). Мы склонны рассматривать мифопоэтические образы древних как произведения искусства, но они, в отличие от позднейшего искусства, относились не к конкретному, а к общему, не к вещам, а к представлениям, идеям, соединяя понимание явления с отношением к нему. Словом, это были слитые воедино искусство — религия — философия.

Основным объектом эстетизации, противостоящей страху смерти, неизбежно должно было стать то, что дает жизнь, и казалось бы, наиболее естественный выбор должен был пасть на женское тело, что и происходило на определенных этапах развития искусства. Однако в эпоху родового строя женщина рассматривалась как не более чем «сосуд»— нечто вроде колбы или цветочного горшка, в который помещается семя, ее вклад в рождение новой жизни расценивался как пренебрежимо малый по сравнению с вкладом мужчины (шумеры, греки, евреи в этом отношении были вполне согласны друг с другом). Соответственно эстетизировалось преимущественно мужское тело. Таким образом, выбор объектов эстетизации не был случайным.

Древние греки пытались дать теоретическое обоснование своих эстетических пристрастий, используя геометрию (человеческое тело с прижатыми руками — треугольник, с распростертыми руками и ногами — квадрат и т. п.) и пифагорейскую мистику чисел (три — в лице три равных части: лоб, нос, челюсти; шесть — в длине тела шесть ступней и т. д.). Они настолько преуспели в этом, что представление о пропорциях, симметрии как главных проявлениях красоты все еще с нами. В то же время пифагорейцы черпали в эстетике оправдание своих упражнений с числами, усматривая в упорядоченности мироздания, выраженной математически, проявление прекрасного и, стало быть, божественного. Таким образом было положено начало отождествлению прекрасного с истинным. Научные открытия вызывали переживания, мало отличающиеся от эстетических. Сократ в «Кратиле» Платона [1968, с. 459] говорит, что «прекрасное — это имя разума, так как именно он делает такие вещи, которые он с радостью так называет».

Взаимосвязь между религией и эстетикой своеобразно преломляется в эволюции богов, подтверждающей наш тезис о трансформации страшного. В древнеегипетском, греко-римском, иудейско-христианском пантеонах на смену богам-монстрам первого поколения, как правило, приходят человекообразные боги, причем степень их человекообразности явно зависит от эстетических установок (для древних греков не могло быть ничего более прекрасного, чем человек идеальных пропорций, но восточной эстетике, кажется, свойственно предпочтение «герметичной» радиальной симметрии перед билатеральной — отсюда многорукие, многолицые божества; замечу, что радиальная симметрия чаще встречается среди низших форм жизни, в античной мифологии — среди низших и очень древних божеств).

Вполне очевидна нормативность исходных эстетических представлений. Несмотря на убеждение в божественности всей природы, трудно было не считать уродливыми животных — паразитов человека. Эстетически негативную реакцию вызывали и животные — конкуренты древнего человека, например обезьяны, тогда как отношение к опасным для человека хищникам было эстетически позитивным — в них усматривали нечто царственное и, следовательно, прекрасное: иерархическое чувство не осталось непричастным к эстетике.

Таким образом, искусство — это механизм формирования человеческих чувств на базе более древних животных чувств, в частности эстетического на базе полового влечения и страха, религиозного на базе иерархического, морального на базе инстинкта самосохранения, а также территориального и родительского инстинктов. Близкие по происхождению, они сцеплены между собой и вместе образуют эмоциональную связь между человеком и потусторонним идеальным миром — источником ценностных ориентиров и целевых установок. Искусство, таким образом, играет огромную роль, формируя эмоциональную упаковку смысла жизни, без которой он утратил бы привлекательность. С его помощью эстетизируются, во-первых, «я» и затем «сверх-я»— проекция личности на ее природное и человеческое окружение, включая родные места, знакомые предметы, членов семьи и т. д. Этот отвоеванный у вселенского хаоса мирок упорядоченных отношений воспринимается как средоточие прекрасного, противостоящего чуждому, хаотическому, безобразному.

Красота настолько прочно ассоциируется с упорядоченностью, что и научная идея, высвечивающая порядок в хаосе явлений, вызывает эстетическое переживание, роднящее науку с искусством. Эмоциональная упаковка, очевидно, во много раз усиливает приверженность любой абстрактной — научной, философской — идее. Эволюция искусства и чувства прекрасного неразрывно связана системой сложных взаимодействий с эволюцией фундаментальных философских идей, представлений о смысле жизни.

Круг позитивных эстетических оценок у древнего человека был, очевидно, гораздо уже, чем у современного. В этом выражается направленность эволюции эстетического чувства. Ни античное искусство, ни искусство Возрождения не испытывало никакого благоговения перед дикой, нетронутой природой, воспринимаемой скорее как враждебная сила. Эстетический интерес к дикой природе пробудился лишь в эпоху романтизма, отвергнувшего классическую упорядоченность, открывшего красоту неясного, изменчивого, хаотичного. Теория Дарвина эстетически принадлежит романтической традиции. Хрупкие окультуренные пейзажи Рафаэля явно не имеют отношения к борьбе за существование в дикой природе, здесь нужен Дж. Тэрнер, современник Дарвина.

Последующая интеллектуальная эволюция человека потребовала дальнейшего раздвигания классических рамок прекрасного. Однако рамки эти, принимаемые многими поколениями людей, приобрели такую жесткость, что раздвинуть их можно было лишь революционным путем, по гегелевской схеме отрицания и затем отрицания отрицаний. В стабильной общественной системе искусство используется главным образом для укрепления желательных чувств. Многократно вызываемые одними и теми же средствами, они легко проходят по мощеной дороге нейронных связей, тогда как новые чувства и новые средства выражения не находят дороги к неактивным нейронным областям (даже предельно интенсивные и сильно выраженные чувства могут полностью игнорироваться, как это случилось в свое время с живописью Ван Гога). Для изменения ситуации необходимо сильное эмоциональное потрясение (одно из средств — эпатажное искусство), связанное с ломкой устоев традиционной культуры.

Презрение к пропорциям, пренебрежение гармонией, восстание против антропоморфизма и верности натуре (ведь требование верности натуре восходит к убеждению, что натура — творение бога, художник не может ни превзойти его, ни даже сравниться с ним, ему отведена роль усердного копииста), утверждение права художника создавать некую новую действительность в конечном счете открыли почти безграничные возможности самовыражения индивида и в качестве творца, и в качестве потребителя произведений искусства.

Произведения классического искусства содержали некое послание (например, утверждение идеалов красоты, доблести, силы духа и т. п.), имевшее общий смысл для всех людей или по крайней мере для всех воспитанных в данной художественной традиции и восприимчивых к ее символике. Они, таким образом, объединяли людей в общих чувствах — главная функция искусства, по Л. Н. Толстому (заметим, что способы формирования эмоциональной общности существуют и в дочеловеческих сообществах; так, в стаде обезьян постоянное похрюкивание создает эмоциональный фон, способствующий быстрой однообразной реакции на внешние стимулы).

Типологическое искусство бесспорно имело какое-то позитивное значение для формирования человеческой души. Но вспомним, когда Гете опубликовал «Страдания юного Вертера», десятки немецких юношей покончили жизнь самоубийством. Сколько их было бы в условиях всеобщей грамотности и массовых тиражей? Не указывает ли феномен Вертера на необходимость кардинального пересмотра основных принципов эстетики?

Модернистское искусство принципиально отличается от классического тем, что его послание не имеет общего для всех смысла, оно рассчитано на индивидуальное восприятие, т. е. приобретает то или иное значение, ту или иную эмоциональную определенность в зависимости от индивидуальности реципиента, помогая этой индивидуальности проявиться, сливаясь с нею и тем самым укрепляя ее (трудность для современного человека заключается главным образом в отказе от эстетических шаблонов, кбторые контролируют его восприятие, направляя эстетический импульс по накатанной колее; при такой высокой паттернизированности восприятия шаблонный смысл может быть усмотрен в чем угодно, даже в чистом листе бумаги).

Мне трудно согласиться с довольно популярным представлением о том, что в истории искусства нет определенной направленности, нет прогресса, что произведения старых мастеров не хуже (лучше, если уж сравнивать) современных, что классицизм по художественным достоинствам ни в коей мере не уступает романтизму, а этот последний — модернизму. Я нахожу некую общность в направлениях биологического прогресса — от группового сохранения к сохранению индивида, каждой жизни, и развития искусства — от всеобщих эстетических стандартов к индивидуальному эстетическому опыту. Нисколько не принижая достоинств классического искусства, следует, очевидно, признать, что современное искусство в большей степени адаптировано к более сложным отношениям человека с окружающим его миром, к возросшей индивидуализации, развитию которой оно в свою очередь помогает. Раскрепощая творческие способности и расширяя сферу прекрасного, современное искусство способствует сохранению разнообразных форм физической и духовной жизни, достижению ими практического бессмертия в мире культуры.

Кажется, и наука, исчерпав со временем свое восхищение перед эмпирическими обобщениями, выступающими сейчас в роли вселенских законов, вернется, на новом уровне, к индивидуальному как исходной ценности. Мы начали интересоваться общим, очевидно желая на фоне его лучше понять конкретное. Однако в силу свойственного всем эволюционным процессам смещения ценностей (гл. II) общее с течением времени превратилось в основную цель науки, единичное же отметалось как не представляющее интереса (вспомним замечание Э. Резерфорда о коллекционировании почтовых марок). Модельный мир идеальных объектов и суждений о них создавался для исследования отдельных сторон действительности, но его причудливое развитие привело к такой переоценке ценности, что теория о реальных вещах сейчас не считается состоявшейся без «онтологизации» в этом платоническом мире. Вероятно, это была необходимая стадия развития науки, но она уже, кажется, близка к завершению. Мы должны вспомнить о первоначальном смысле поисков общего, вернуться к исходным ценностям.

Помочь в этом может лишь последовательное проведение принципа историзма. Если объекты познания имеют историю, развиваются, то не может быть всеобщих онтологических законов — они тоже изменяются. Уже это соображение Снижает патетическое звучание законов и показывает, что они нуждаются в историческом объяснении, которое, может быть, важнее самого закона. Далее, ни одно историческое событие не тождественно другому, хотя их индивидуальность выражена в разной степени и не всегда очевидна. Уже сейчас ощутимы потери, которые приносит нам пренебрежение единичным (выводы Менделя одно время иронически называли «гороховыми», ведь он и сам не смог подтвердить их на ястребинке; прыгающие гены, открытые Б. Макклинток, считали каким-то курьезом, свойственным только кукурузе, — это задержало их изучение на десятки лет; открытию генотрофии у одного сорта льна-долгунца и сейчас не придают значения).

Человеческий вид решает проблему выживания путем познания, поэтому наука стала его главным приспособительным средством. Тем более парадоксально сохранявшееся вплоть до недавнего времени саркастическое, смешанное со страхом отношение к ученому, которого в литературе изображали то никчемным кузеном Бенедиктом, то зловещим Стэплтоном (между прочим, оба — энтомологи). Бокаччо, Мольер, Стендаль, Диккенс, даже Гете (профессиональный ученый — не Фауст, а тупица Вагнер) упражнялись в насмешках над ученым. Нескладный, чудаковатый, не такой, как все, он таил в себе смутную угрозу и жизни, и душевному спокойствию, внося разлад, дух сомнения, покушаясь на идеалы, словом, проходил скорее по ведомству дьявола, чем бога.

Современное общество возлагает большие надежды на науку, но главным образом в сфере удовлетворения физических потребностей. В сфере духа влияние науки пока более скромно. Ученый не может, не превращаясь в проповедника, настаивать на незыблемости, непререкаемости своих выводов. Люди, привыкшие получать жесткие предписания и ждущие их, предпочитают проповедника. Более глубокая причина заключается, по-видимому, в том, что в духовной сфере более остро, чем в материальной, ощущается неудовлетворительность законообразных обобщений науки, имеющих дело с массовым, типовым и пренебрегающих единичным.

Освобождение от аксиом, придающих научному построению жесткость и подчас условность, сознательное акцентирование индивидуального, дающее большую свободу развития, могут приблизить науку к человеку, сделать ее более способной решать его духовные проблемы. Наука, наконец, органически — не заученно — войдет в сознание, замещая метафизические представления и консервативный здравый смысл.

В заключение еще раз подчеркнем общее в прогрессе жизни на Земле и человеческой культуры. Биологический прогресс, как мы пытались показать в гл. I, означал переход от сохранения группы за счет высокой смертности особей к сохранению индивида с его неповторимыми особенностями. Искусство, вопреки традиционным представлениям, также имеет сквозную линию развития — от эстетической типологии, создания образцов, выработки средств эмоционального воздействия, вызывающих во всех случаях однотипную реакцию, к раскрепощению и развитию индивидуального эстетического своеобразия. Прогресс науки ни у кого не вызывает сомнений, но связывается обычно с накоплением знаний. Мне кажется более важной качественная сторона науч-. ного прогресса, проникновение в науку историзма, намечающийся сдвиг интересов от общего к индивидуальному. Эти параллельные тенденции вместе определяют эволюцию гуманизма.

 

ГУМАНИЗМ И БИОСФЕРИЗМ

Мы уже говорили о том, что уровни эволюционного развития — биомолекулярный, организменный, популяционный, культурный — имеют каждый свои особенности и несводимы друг к другу. Прямые социобиологические аналогии между генами и «культургенами» не помогают пониманию эволюции человеческой культуры. Вместе с тем некоторая общность эволюционных тенденций, отмеченная в предыдущем разделе, может рассматриваться как проявление (и своеобразное преломление на каждом из уровней) общих диалектических закономерностей.

Как и в биологической эволюции, успех на поприще культуры может быть достигнут различными средствами, но не все средства прогрессивны. Не претендуя на особую оригинальность, мы будем рассматривать как регресс все, что грозит отдельной человеческой личности физической, генетической или духовной смертью, будь то война, расизм, кастовость, евгеника или сжигание книг. И евгеника, и другие виды нетерпимости к нестандартному (внешнему облику, проявлению чувств', мышлению, художественному самовыражению) связаны между собой и все вместе — с типологией, в свою очередь восходящей к иерархической структуре древних человеческих сообществ, унаследованной от животных предков.

Гуманизм в эволюционном плане выступает как проблема сохранения и совершенствования человека как биологического вида, как члена общества, как личности. Мы знаем, что господствовавшие в прошлом виды вымерли. Причины вымирания сложны и трудно анализируемы. Это и конкуренция, и изменение условий отбора, и подрыв пищевой базы.

В современном органическом мире Земли человек как будто не имеет серьезных конкурентов и главную опасность для него представляют изменение условий — естественное и антропогенное, истощение ресурсов и самоуничтожение. Последнее — новый фактор, напоминающий о качественном отличии человека от других биологических видов.

В истории Земли чередовались периоды ледникового и безледникового — оранжерейного — климата, причем первые были относительно короткими. Следовательно, человек возник в преходящую фазу земной истории и должен быть готов к радикальным переменам. В данном случае естественная тенденция и антропогенное воздействие на среду обитания — загрязнение ее углекислым газом, дающим оранжерейный эффект, идут рука об руку.

Однако древние организмы нередко справлялись с изменением условий и более того — научались использовать отходы жизнедеятельности, загрязнявшие среду обитания (так, древние фотосинтетики «загрязняли» среду кислородом, который потом стал столь необходимым для жизни). Для человека использование отходов тоже становится первоочередной проблемой. Переработка вторичного сырья, острова из мусора — это лишь первые шаги.

Проблема истощения ресурсов издавна решалась в органическом мире переходом на менее дефицитные источники энергии (в частности, использование воды как донора водорода в фотосинтезе), и человек, очевидно, не будет исключением.

В то же время воздействие человека на среду и его связи со средой гораздо более многообразны, чем у какого-либо другого вида. Следовательно, и опасность нарушения среды более велика. Осознание этого заставило покончить с бездумной эксплуатацией среды и выдвинуло на первый план проблему ее сохранения. Однако в этой экологической проблеме справедливо различают два уровня — «мелкую» и «глубокую» экологию. «Мелкая» экология настаивает на сохранении среды, имея в виду нужды человека в настоящем и будущем. «Глубокая» экология, впитавшая идеи великих гуманистов прошлого и современности (назовем В. И. Вернадского, П. Тейара де Шардена, А. Швейцера), рассматривает человека как компонент биосферы, сохранение которой не может быть подчинено чьим-либо нуждам. Это означает, в сущности, переход гуманизма на качественно новый этап, который можно назвать биосферизмом. Он предполагает действительно глубокие изменения в психологии человека, которые требуют значительных воспитательных усилий, преодоления типологических и иерархических атавизмов в сознании, препятствующих распространению нравственного и эстетического чувства на все живое.

Те же атавизмы мешают решению проблемы личности и общества, которая тоже имеет прямое отношение к гуманизму. В животном мире сообщества возникают под действием естественного отбора как средство сохранения индивида. В дальнейшем они приобретают самодовлеющую ценность и подавляют индивидуальность, ограничивая дальнейшую эволюцию, как это произошло с полипами и общественными насекомыми. Сообщества высших животных обычно имеют иерархическую структуру. В древних человеческих сообществах она способствовала выработке общих стандартов, единообразного мироощущения — всего того, что мы вкладываем в понятие типологии и что так ярко воплощено в платоническом идеале общественного устройства.

Развитие культуры начинается с того, что человек ощущает себя личностью, которой есть что сказать, и сделать, и оставить в качестве памяти о себе. Однако общественная система, формирующаяся на основе таких личных вкладов и для их сохранения, приобретает, в результате происходящего в ходе эволюции смещения ценностей, о котором мы уже говорили (гл. II), довлеющее значение, стандартизуя, обезличивая свои компоненты. Это в равной мере справедливо для колонии полипов, муравейника, Рима Нерона или датского королевства Клавдия. В результате обезличивания и, соответственно, сокращения личных вкладов культура утрачивает динамичность и костенеет, приобретая формализованный обрядовый характер. Если в период становления иерархическая структура была настолько ослаблена, что человек чувствовал себя почти равным богам, мог вступать с ними в единоборство или в брачный союз, что по мере стабилизации системы дистанция между человеком и богом все возрастала, как можно заметить по эволюции мифов различных народов. Появлялось и усиливалось ощущение ничтожности отдельного человека перед неодолимой мощью системы, воплощенной в фигуре верховного правителя или, в демократическом варианте, в безликом «они», трагического бессилия, заставлявшего усомниться в ценности бытия. Утрата личного, свободно выбираемого смысла жизни не компенсировалась спускаемым сверху стандартным смыслом жизни, который, по мере того как культура в целом все больше походила на пустую скорлупу, о былом содержимом которой давно забыли, тоже становился бесцветным и бесплотным. Бесцельность, тщетность усилий, беспомощность и неразрывно связанная с нею религиозность заставляли смотреть на земное существование как на испытание перед переходом в лучший мир. Для этого периода характерно ностальгическое отношение к прошлому, будь то сказания о золотом веке или мода «ретро». Иерархия воспринимается как единственно возможная структура человеческого общества и соответственно место наверху — как предел личных устремлений. Индивидуализм принимает форму борьбы за власть, не создающей никаких культурных ценностей. Окостенение культуры и несомненно связанное с ним измельчание личности приписывают загадочному «старению наций», как будто здесь замешаны генетические факторы. Ситуация аналогична «старению вида», о котором говорилось в гл. II. В обоих случаях мы сталкиваемся с редукционизмом, мешающим увидеть настоящую причину изменений в эволюции системы. Яркие, динамичные личности, столь необходимые для развития культуры, исчезали не из-за генетического вырождения, а вследствие окостенения иерархической структуры (некоторую роль, впрочем, могла играть генетическая изоляция, также безусловно связанная с культурной).

В непосредственной связи с иерархическим мироощущением находится моральный экстернализм — определение смысла жизни путем предписаний извне, заставляющее человека искать себе хозяина. Как раболепие, так и его обратная сторона — властолюбие — не способствуют полноценному развитию личности. Эта мысль четко выражена уже в древней философии кинизма: Диоген, когда его продавали в рабство, предложил купить себя тому, кто нуждается в хозяине.

Во всей античной философии только Диоген был по-настоящему последовательным оппонентом Платона. Не потому ли афиняне благосклонно относились к выходкам Диогена, что видели или ощущали в его учении необходимый противовес платонизму? С тех пор платонизм и кинизм образовали как бы два полюса притяжения европейских философских и литературных течений.

В эпоху безраздельного господства платонизма кинизирующий нонконформизм казался безумием. Таковы великие безумцы Дон Кихот, Гамлет, король Лир. Гамлет как бы невольно, но последовательно истребляет Полония и его детей — воплощение конформизма. Как и сказано в трагедии, есть метод в его безумии. В первой половине XIX в. окрепший нонконформизм выступает в форме байронизма. Двадцатишестилетний Байрон записывает в дневнике: «Я упростил свою политику до полнейшего отвращения к любому правительству». В философии С. Кьеркегор выступил оппонентом Гегеля, утверждая свободу индивидуального определения смысла существования. В XX в. его идеи, как известно, были подхвачены различными течениями экзистенциализма. Отчетливо определились крайние позиции в философии и философствующей литературе (Курт Воннегут иронически противопоставил экзистенциальному человеку, который таков, каким хочет быть, своего Кэмпбелла, который таков, каким ему велят быть).

Великий гамлетовский вопрос можно прочитать так: быть Гамлетом или быть Полонием? Судьба Гамлета неизбежно трагична, тогда как Полоний мог бы жить благополучно, если считать его существование жизнью. И тот, и другой — типичные порождения окостенелой социальной структуры.

Признаки социальности находят еще у австралопитеков. Социальность — естественная для человека форма существования, необходимое условие возникновения и сохранения культуры, в мире которой созидательный труд человека, его мысли и чувства получают потенциальное бессмертие. В эволюционном контексте приемлемый смысл жизни заключается в максимизации личного вклада в развитие культуры, расширение ее пространства, увеличение ее емкости — возможности, своеобразного самовыражения каждого человека. Индивидуальное существование, не продленное в культуре, слишком эфемерно и представляется бесцельным. По библейской легенде, бог в конце сотворения мира создал человека, чтобы тот мог засвидетельствовать совершенное, «онтологизировать» его, дать ему статус реального существования. В этой древней легенде чувствуется глубокая философская интуиция, связавшая существование с адекватным отражением. Для человека онтологизирующим долгое время было убеждение в том, что он «ходит перед лицом бога» (или на худой конец разумного инопланетянина). Но и боги, и инопланетяне— лишь элементы культуры, нашего единственного «свидетеля», того мира, в котором отдельный человек и человечество в целом находят адекватное отражение и существование которого необходимо для их онтологизации. Экзистенциалисты оспаривают такой способ онтологизации, но сказать, что смысл существования заключается в нем самом, равносильно признанию того, что существование вообще не имеет смысла. Поэтому экзистенциализм неизбежно сочетается с пессимизмом. В то же время противоположные ему платонические установки нивелируют личность и, следовательно, приостанавливают развитие культуры. Ускорение прогресса, как известно, было связано с возникновением на стадии родового строя свойственной только человеческому виду сложной инфраструктуры сообщества, допускающей индивидуализацию входящих в него ячеек.

Справедливо, что свойственный западной цивилизации индивидуализм не способствует определению истинного смысла жизни. Свобода выбора жизненных целей оказывается мнимой, так как выбор в любом случае ограничен теми вариантами, которые уже имеются в наличной культуре. Вместе с тем для прогрессивного развития общества как целого парадоксальным образом благоприятна максимальная индивидуализация входящих в него людей. Только при этом условии они могут внести действительно оригинальный личный вклад в культуру.

Индивидуализация имеет также отношение к проблеме перенаселения, которая возникает главным образом из-за несоответствия между репродуктивным вкладом и вкладом в культуру, между приростом людей и приростом оригинальных технологических, философских, художественных и прочих идей.

В этой связи несомненную социальную угрозу представляет ориентация на усредненного человека. В течение достаточно длительного периода человеческой истории успех обычно сопутствовал посредственности. В любви Чацкий терпел поражение от Молчалина, Байрон — от Мастерса, Гете — от Кестнера. Такого рода конкурентное вытеснение выдающихся людей было своеобразным стабилизирующим механизмом, сопротивлением прогрессу.

Аналогичную роль играли физические и интеллектуальные стандарты. В обществе, имеющем иерархическую структуру, ориентирующемся на типологические установки, возникали кастовые и классовые стандарты и предпочтения, создавайте некое подобие дизруптивного отбора и даже способствовавшие фиксации некоторых мутаций. Был распространен родственный отбор (kin selection), т. е. неслучайный выбор брачного партнера, зависящий не только от его личных качеств, но и от качеств его родственников — их имущественного и социального положения, случаев врожденных заболеваний в семье. Последние и сейчас могут повлиять на репродуктивный успех и служат поводом для евгенических мероприятий, обрекающих человека если не на физическую, как в древней Спарте, то на генетическую смерть. Необходимость евгеники обычно обосновывают тем, что ослабление естественного отбора в человеческом обществе создает угрозу накопления вредных мутаций. Один из основателей экспериментальной генетики Г. Меллер предсказывал вырождение человечества от бесконтрольных мутаций примерно к началу пятидесятых годов. Известно более 2000 генетических болезней, но пока что мы обходимся (если не говорить о некоторых специфических случаях бездетности) без искусственного осеменения из фонда гамет генетически здоровых мужчин, за который ратовал другой известный биолог Дж. Хаксли (его идеи своеобразно преломлены в творчестве его брата Олдаса Хаксли: один из персонажей «Желтого Крома» рисует картину «обширных государственных инкубаторов», снабжающих мир населением, какое ему потребуется, и полного отделения половой любви от деторождения). Дело в том, что более свободное передвижение людей, устранение расовых и кастовых барьеров, ограничивающих поток генов и рекомбинационную изменчивость, привели к более широкому перемешиванию популяционных генофондов, увеличению гетерозиготности, сглаживающей генетические дефекты. Следовательно, наиболее серьезную угрозу генетическому здоровью человечества представляет типологический подход в индивидуальных отношениях и политических установках. Евгенические мероприятия, укрепляющие ориентацию на норму, типологический подход к человеку, могут принести больше вреда, чем пользы.

Гуманизм проделал длинный путь от ренессансной типизации физического и духовного совершенства — к современному полиморфизму и эстетическому плюрализму. Гуманизм Достоевского и Тулуз-Лотрека отличается от гуманизма Петрарки и Рафаэля тем, что распространяется на все разнообразие людей, а не только на идеальную личность. Это позволяет говорить об экспансивном развитии гуманизма и «растекании» морального чувства, которому предстоит еще охватить не только все человечество, но и всю биосферу.

 

ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ О БИОЛОГИЧЕСКОМ ПРОГРЕССЕ И ЭВОЛЮЦИИ ЧЕЛОВЕКА

Теория эволюции несомненно связана с определением смысла жизни, иначе как объяснить накал страстей вокруг «обезьяньих» дебатов в 1860 г. на оксфордском съезде, в 1925 г. на теннессийском процессе (закончившемся для молодого учителя Скопса, который нарушил запрет на преподавание дарвинизма, штрафом в 100 долларов, выплаченным нажившимися на процессе газетчиками, а для дарвинизма — последовавшей вскоре официальной отменой запрета и неофициальным изгнанием из учебников биологии, где портрет Дарвина был заменен схемой пищеварительной системы) и в начале 80-х годов вокруг «научного креационизма», сторонники которого — в основном политические деятели и представители технических наук — требовали разделить учебные часы поровну между дарвинизмом и наукообразным изложением библейского генезиса. Они добились временного успеха в двух штатах и повергли мощный отряд американских эволюционистов в некоторое смятение. Известный палеонтолог Филип Джинджерич рассказывает [Gingerich, 1983], что перед его лекцией об эволюции приматов и человека студент-креационист обратился к аудитории с призывом сделать выбор между игрой случая (эволюцией) и божественным творением, от которого зависит «что вы чувствуете относительно себя и других в этом мире», т. е. самосознание и мироощущение. Каков же ответ профессора? Оказывается, сама постановка вопроса несостоятельна, так как смешивает материальную жизнь с духовной. Дарвинизм — это научная теория, относящаяся к материальной жизни. Библейский генезис — это откровение, относящееся к духовной жизни. Не надо смешивать. Примерно такую же позицию уже в течение ряда лет занимает Ватикан (характерно, что церковь не поддержала «научный креационизм»).

Позиция профессора в этом споре в сущности не имеет преимуществ перед позицией студента-креациониста. Может быть, вместо апелляции к аохаичному дуализму души и тела следовало бы сказать о возможности духовного раскрепощения, определения смысла жизни с помощью разума, а не внешних предписаний, о мировоззренческом значении идеи эволюционного прогресса.

С самых общих позиций, прогресс заключается в сохранении живого, сокращении смертности и, в конечном счете, достижении какой-то формы бессмертия. Можно разграничить, хотя бы условно, две эволюционные стратегии: 1) сохранение определенной формы организации за счет массового ее копирования на фоне высокой смертности и 2) сохранение каждого индивида, предохранение его от безвременной смерти (теория эволюции долгое время принимала во внимание только первую, тогда как птицы, например, уменьшающие размер кладки в неблагоприятных условиях, демонстрируют вторую; такого рода примеры не были известны ранним эволюционистам).

Успех (в терминах численности, распространения), в зависимости от обстоятельств, сопутствует как первой, так и второй стратегии, но только вторая может быть признана прогрессивной — она уменьшает дань смерти. Прогрессивны все приспособления (подвижность, гомеостаз, органы чувств, забота о потомстве, внутренние механизмы регуляции численности, обучаемость, ин-. теллект), способствующие выживанию индивида в непредсказуемых условиях. Их накопление означает увеличение общей приспособленности. И наоборот, утрата подобных приспособлений, ставка на репродуктивный потенциал могут рассматриваться как снижение приспособленности безотносительно к численности. Широкое распространение подобной стратегии характеризует регрессивные эпизоды в истории жизни, связанные с периодическими биосферными кризисами.

В прошлом регрессивные эпизоды играли важную роль как необходимое условие обновления биоты. Большое значение имел естественный отбор, обрекающий те или иные индивиды на физическое уничтожение или «генетическую смерть». Однако в ходе прогрессивной эволюции, по-видимому, происходило диалектическое преодоление, изживание регрессивных форм развития, в том числе естественного отбора — общая тенденция, особенно отчетливо проявившаяся в эволюции человека.

Уже среди высших животных наблюдается смещение приспособлений из области морфологии и физиологии в область поведения, связанное с этим накопление коллективного опыта и его передача средствами обучения. Элементы протокультуры — брачное и развившееся на его основе игровое поведение, иерархическая структура дема, протоэстетическое и протоморальное чувства, также порожденные половым поведением и заботой о потомстве — возникли на дочеловеческом эволюционном уровне. С появлением человека произошел резкий сдвиг эволюции а область культуры. Культура представляет собой продукт интеллектуальной жизни людей, организованную в систему совокупность их личных интеллектуальных вкладов, продолжительность существования которых ограничена лишь существованием самой культуры. С ее возникновением появляется потенциальная возможность интеллектуального бессмертия, которое по мере развития разума приобретает большее значение, чем бессмертие физическое, а также возможность эволюции без изменения морфологии, отбора и генетических смертей.

Физический облик человека, подвергшись эстетизации, стал элементом культуры и попал под ее стабилизирующее воздействие. В столкновениях этнических группировок, особенно на ранних стадиях развития цивилизации, происходил естественный отбор культур (попутно в какой-то мере и отбор морфологических типов человека как элементов культуры). Однако атавистический механизм естественного отбора, перенесенный из области морфологической эволюции, чужд эволюции культуры — в громадном большинстве случаев происходило не вытеснение, вымирание, а ассимиляция культур, новая культура возникала путем органического слияния противоборствующих элементов — и в современном мире, кажется, окончательно атрофировался. В то же время биологическому процветанию может сопутствовать как культурная экспансия, так и утрата оригинальной культуры (хотя численность некоторых племен амазонских индейцев резко возросла за последние десятилетия, вторжение миссионеров привело к быстрой и, очевидно, безвозвратной утрате культурных традиций).

Замедленное развитие человека — продленное детство — способствовало укреплению семейных уз, на почве которых выросли любовь, моральное чувство, стремление к совершенствованию, представление о назначении (смысле) жизни. Одновременно те же факторы поддерживали иерархическую структуру человеческого сообщества, в которой потусторонний мир образовал высший уровень, питали религиозное чувство, моральный экстернализм — глубоко укоренившуюся привычку получать ценностные ориентиры и определения смысла жизни в виде предписаний, спускаемых «сверху», — все то, что можно обобщенно назвать типолого-иерархическим мироощущением. У древних народов оно персонифицировалось в верховном божестве или, более осязаемо, в фигуре вождя, служение которому принималось в качестве единственно возможного смысла жизни, И какие мощные рецидивы этого архаичного мироощущения мы наблюдаем в регрессивные периоды, каковыми являются в первую очередь войны! (Л. Н. Толстой не сразу нашел удовлетворившее его начало описания военных действий 1812 г. После долгих раздумий он остановился на эпизоде переправы через Неман улан, которые без особой нужды тонули в холодной воде, счастливые тем, что гибнут на глазах Наполеона; этот эпизод, кажется, не имеет отношения к авторской концепции истории, но выбор на него пал не случайно: без психического комплекса таких улан война была бы невозможна).

Жесткая иерархическая структура несет в себе угрозу деградации личности (подавляемой сознанием собственного ничтожества перед лицом всесильной системы или расходующей силы на бесплодную борьбу за власть) и, следовательно, окостенения культуры, оторванной от питательной среды личных творческих вкладов. В этом, очевидно, основная причина упадка некогда процветавших культур.

Для западной цивилизации характерна установка на служение человека богу (или адекватной трансцендентной идее), в то время как остальной материальный мир предназначен для служения человеку. Вся эта система служении, очевидно, унаследована от иерархической структуры дочел овеческих и ранних человеческих сообществ. Серия научных революций (от Коперника до Дарвина) шаг за шагом разрушала мифические представления о месте человека в системе мироздания и смысле жизни. Сейчас мы переживаем очередную революцию — экологическую. Человеку придется расстаться со своими амбициями в отношении безраздельного господства над остальной биосферой. Новое мироощущение выражают идеи ноосферы, биофилии, «глубокой экологии», биосферизма, параллели которым можно найти в некоторых философских системах древнего Востока. Состояние биосферы таково, что любовь ко всему живому превращается в насущную необходимость. Однако любовь — не то чувство, которое можно пробудить логическими доводами. Для воплощения идеи биосферизма в жизнь необходимы: а) способность отождествления себя со всем живым, распространение категорического императива на всю биосферу и б) восприятие любого живого существа как элемента культуры, эстетизация всей биосферы и включение ее в область культуры, необходимость сохранения которой уже привычно воспринимается как условие интеллектуального бессмертия. И то, и другое требует преодоления типолого-иерархического мироощущения в науке, искусстве, семейных отношениях — всех областях культуры.

Дарвин писал, что «поскольку все живые существа происходят по прямой линии от тех, что жили задолго до кембрийской эпохи, то обычная смена поколений, очевидно, никогда не прерывалась, не было катастроф, которые опустошили бы весь мир. Значит, можно смотреть в будущее с некоторой надеждой на длительную безопасность». Да, но все виды, господствовавшие до нас, вымерли. Это еще не основание для мрачных пророчеств, потому что эволюция человека качественно отличается от эволюции животных, но серьезное предупреждение, поскольку та и другая имеют немало общего. Средняя длительность существования вида высших животных 1–2 млн. лет, наш вид существует около 0,2 млн. лет. У нас еще есть время, но его не так уж много.