Мы теперь достаточно знаем о подобии всех открытых систем, параллелизме их развития, чтобы не удивляться общей направленности эволюции природных экосистем и человеческой личности. Во первых, напомню, эффективность создания живого за счет косного измеряется отношением биомассы к мортмассе. Последнее возрастает благодаря увеличению биологического разнообразия, которое в свою очередь связано обратной зависимостью с величиной перекрытия экологических ниш (индивидуализацией видов) и избыточностью популяций заполняющих эти ниши организмов.
В неустойчивых условиях сохраняется значительная избыточность (как буфер против истребления), тормозящая рост разнообразия. Однако в ходе биологической эволюции совершаются открытия (такие как фотосинтез, теплокровность, разумное поведение и т. п.), поднимающие разнообразие на новую ступень, позволяющие биологическим видам стабилизировать среду обитания и, воспользовавшись плодами стабилизации, сузить перекрытие экологических ниш, ослабить прямо связанную с последним конкуренцию (в идеале — подойти к бесконкурентному сосуществованию) и сократить избыточность своих популяций (в моей книге «Охрана природы. Принципы, проблемы, приоритеты», 1992, говорится об альтернативных стратегиях Ниобы и Латоны: плодовитая Ниоба недолго торжествовала над малодетной Латоной, потомство которой оказалось более долговечным). Это и есть приспособление, обеспечивающее эффективность системы в целом — биологический прогресс.
При этом многие различия, имевшие в прошлом приспособительное значение, утрачивают его, переходят в разряд нейтральных по отношению к естественному отбору и служат основой дальнейшей индивидуализации. Мы знаем, что эти прогрессивные тенденции можно обратить вспять, внеся фактор неустойчивости, заставляющий популяции наращивать избыточную численность. В развитии человеческой цивилизации были продолжены основные тенденции биологической эволюции. Цивилизация уже с первых ее шагов — обустройства пещерных жилищ, изобретения огня и т. п. — имела целью выживание не самых приспособленных (которые, должно быть, неплохо чувствовали себя под открытым небом и не боялись холода), а, наоборот, наименее приспособленных, тем самым препятствуя естественному отбору. Технологические и духовные открытия создавали новые социальные ниши, а, значит, больше разных людей могло найти достойное место в жизни, уйти от беспощадной конкуренции друг с другом, обрести возможность выбора и, следовательно, свободу. Индивидуальные различия, имевшие в прошлом решающее значение для выживания (например, способность быстро бегать), утрачивали таковое, переходя в разряд нейтральных, напоминающих о себе в детских играх (которые повторяют эволюционное прошлое) и других занятиях, не предназначенных для борьбы за жизнь. Индивидуальная разнокачественность все больше превращалась в индивидуальное разнообразие, на основе которого возможно неконкурентное сосуществование.
Вместе с тем человек в большей мере, чем другие организмы, способен стабилизировать среду обитания и, в перспективе, обеспечить устойчивое существование биосферы, без столь сокрушительных в прошлом кризисов и катастроф. Ведь и в «Генезисе» его исконное предназначение заключалось в сохранении сада жизни.
Можно возразить, что человек не стабилизирует, а наоборот, разрушает природные экосистемы, что массовая культура стирает различия и сокращает разнообразие, что технологии используются одними для подавления других. Все верно. Но верно и то, что человеческой цивилизации всего несколько десятков тысяч лет — срок по эволюционным масштабам времени ничтожный. Не более семидесяти поколений отделяет нас от Авраама, мечтавшего, чтобы потомков у него было, как звезд в небе. Эта психология колониста еще с нами, хотя она уже, на наших глазах, меняется. Начальный период экспансии и стремительного роста завершается, хотя, как и в природе, возможны рецидивы.
Биологические аналогии должны были убедить нас в том, что избыточная численность — это ключевой показатель, от которого зависит направленность эволюционного процесса. Избыточность необходима, если существует постоянная угроза истребления. Риму нужны были пролетарии (в римском значении этого слова), которые в конце концов привели великую цивилизацию к гибели. Видимо, уже в недалеком будущем необходимость в них отпадет, и развитие человечества пойдет по магистральному пути эволюции живых систем, в направлении роста объема и емкости культуры при сокращении удельного веса ее омертвевших структур, метаэкологического разнообразия, ценности каждого индивидуального существования. Вместе с тем меняется само представление о целях существования, все более смещаясь от общепринятого к особенному.
Многие черты, считающиеся сугубо человеческими — орудийная деятельность, целесообразное поведение, способность к социальному взаимодействию, этическое (нормативное) отношение к окружающим — в той или иной степени присущи животным (попутно отмечу, что способность к изготовлению орудий отнюдь не является монопольным свойством человека; врановые птицы Новой Каледонии, например, изготавливают крючки для извлечения насекомых, превосходящие по своим технологическим свойствам аналогичные изделия палеолита, см. G.R. Hunt: Nature, 1996, 379, 245-250). Однако подобие экологических и социокультурных систем не исключает принципиальных различий между человеком и живыми существами других видов. Несмотря на преемственность тенденций, эволюция человека не может рассматриваться как простое продолжение биологической. Только человек обладает тем, что на символическом языке называется душой и чему служит сам символический язык. Вследствие раздвоенности физического и метафизического существования человека возникает система личности, способная к автономному развитию.
Тандем
Как целью солнечного пути было возвращение на круги своя, так и жизнь древнего человека не имела иной цели, кроме цели самой природы — продления жизни в бесконечной круговерти смертей и рождений. Сознание реконструировало бытие как круг причин и следствий, понимание которых в смутной форме доступно и животным.
Проблема соотношения бытия и сознания, долгое время представлявшаяся неразрешимой, требует эволюционного подхода. Сознание и его основная функция — целеполагание — были объявлены монополией человека, чисто человеческой «способностью мысленного восприятия» или «формой отражения действительности» и т. п. За этой современной фразеологией скрывается древний креационизм, миф о сотворении человека как существа, изначально поставленного над природой и соответственно наделенного некими особыми свойствами.
Однако эволюция не признает абсолютных различий, ничто не возникает на пустом месте. Природа как система определяет цель — поддержание жизни, и все живые существа стремятся к этой цели — инстинктивно, следуя указаниям генетической памяти, или сознательно, полагаясь на рассудок (сознание означает совмещенное знание себя и окружающего, позволяющее реализовать причинно-следственную схему; когда говорят: «такой-то действовал сознательно», то имеется в виду, что такой-то знал, почему он так действовал и предвидел, к чему это приведет).
Можно довольствоваться одной генетической памятью, она не подводит, но в этом случае реагирование на внешние импульсы ограничено заключенными в ней стереотипами и не гарантирует выживания в изменяющихся условиях. Поэтому уже беспозвоночные обладают некоторой способностью к обучению — приобретению памяти, дополняющей генетическую и обеспечивающей более сложное реагирование. Рассудочная деятельность по схеме «если — то» появляется уже на уровне высших животных (конечно, животные не размышляют о конечных целях бытия, но ведь и люди в большинстве случаев о них не заботятся, предпочитая, как говорил Л.Н. Толстой, «забыться сном жизни»).
Какой бы ни была «на самом деле» структура мира, нам она представляется причинно-следственной, иначе сознание работать не может. Теория эволюции, однако, позволяет нам продвинуться дальше кантовского разделения феноменов и ноуменов. Поскольку рассудок имеет приспособительное значение, то логично предположить, что структура мира такова «на самом деле», иначе к чему же наши предки приспосабливались на протяжении миллионов лет? Другое предположение — что рассудок нас только сбивает с толку — просто перечеркивает эти миллионы лет).
На первой стадии сознательное восприятие действительности сводится к сопоставлению поступающих сигналов с врожденными и приобретенными стереотипами, обеспечивающему быстрое реагирование. Стереотипы помогают ориентироваться в мире из небольшого числа переменных. При этом подгонка под стереотипы мешает ориентироваться в мире из большого числа переменных.
Вопреки традиционному мнению, категориальное — сущностное — мышление первично. Специальные наблюдения показали, что обезьяны подают различные звуковые сигналы опасности, соответствующие понятиям «леопард», «змея», «орел» и заставляющие всю стаю поспешно вскарабкаться на дерево, обратиться в бегство или искать укрытие в кустах (R. Seyfarth et al.: Science, 1980, 210: 801-803). При этом молодые животные нередко подают ложные сигналы, принимая за орла какую-нибудь безобидную птицу. Подобные ошибки случаются и у взрослых. Это издержки категориального мышления, разбивающего все разнообразие явлений внешнего мира на ограниченное число универсалий.
Для стаи важно, чтобы реакция всех животных на опасность или иные внешние стимулы была однообразной. Иначе говоря, массовое сознание важнее индивидуального. Однако на какой-то стадии развития отношения внутри стаи становятся важнее внешних (вожак, если его сразу не распознать и не принять позу подчинения, припав к земле и выставив зад, может причинить больше неприятностей, чем внешний враг). Сплоченность обеспечивает определенный уровень безопасности, но оборотная сторона этого — увеличение вероятности близкородственных спаривании, которых можно избежать, лишь научившись отличать близких родственников от других животных. Единообразие при этом становится нежелательным, а случайные отличия обретают приспособительный смысл. Иными словами, индивидуальность появляется как следствие половой избирательности (имеющей вполне очевидные генетические причины), и сложившихся на ее основе биосоциальных отношений.
Каждому, наверное, случалось принять прохожего за кого-то из знакомых и потом удивиться своей оплошности. Если между чужим и знакомым нет большой разницы, то подобные ошибки не имеют принципиального значения. Но если каждый — личность и требует личностного отношения, то они по меньшей мере нежелательны. Отсюда следующий шаг в эволюции сознания, связанный с индивидуализацией — развитие самосознания, рефлексии, выступающей посредником между статичным миром сущностей и текучим миром явлений. Раздвоение сознания выражается в расхождении функций правого и левого полушарий головного мозга и появлении загадочной, патетической, подчас одиозной фигуры — даймона, гения, «второго я».
В ходе эволюции любая система рано или поздно обзаводится механизмом саморегуляции, который обеспечивает ей устойчивость и относительную независимость от регуляции извне, каковой является, в частности, естественный отбор. В генетической системе это специальные ферменты, вырезающие дефектные участки ДНК, в популяции — половой отбор и физиологическая регуляция плотности, в развитии интеллекта — логика, в становлении личности — самосознание.
С появлением самосознания резко сокращается количество ошибок и сбоев, которые неизбежны в работе интеллекта как средства приспособления к внешним условиям. Самосознание предполагает обратимость восприятия, понимание неоднозначности ситуации, которое у ребенка проявляется лишь на шестом-седьмом году жизни, что свидетельствует об относительно позднем эволюционном развитии этой способности. Интеллект теперь обращен не только наружу, к внешнему миру, но и внутрь, к системе собственной деятельности. Эта новая функция формирует соответствующие структуры, которые мы называем внутренним миром. Здесь каждый становится как объектом, так и субъектом самопознания, в связи с чем происходит неизбежное раздвоение.
Мы привыкли к выражению «раздвоение личности», которое на самом деле совершенно бессмысленно: без раздвоения нет никакой личности. Рефлексия не разрушает личность, как нам столько раз твердили. Рефлексия — необходимое условие возникновения личности.
Мы возвращаемся к теме двойников. В системе личности рефлексия персонифицируется как «второе (внутреннее) я», превращаясь в центральную фигуру внутреннего мира, служащего для него метасредой. Нам предстоит рассмотреть, из какого материала формируется этот мир, как происходит его обустройство. Мы попытаемся затем оценить его продуктивность по тому обогащению, которому подвергаются в нём основные компоненты существования — любовь, страдание, смерть.
Прохожие
В полинезийских и африканских языках слова повторяются дважды, как «лава-лава» или «нгоро-нгоро». Детские слова «мама», «папа», «баба», «дядя» и т. п., общие для всех индоевропейских языков, представляют собой такие же повторы. В эмоциональном высказывании мы нередко повторяем слово или словосочетание дважды и трижды. Одного раза, видимо, недостаточно, чтобы слово было должным образом пережито, как говорят, запало в душу. В поэтической речи рифма возвращает к предыдущей строке, как бы продлевая ее жизнь. Дети постоянно просят повторить знакомую сказку. Наслаждаются Одиссей и длинновеслые мужи феаки, слушая в сотый раз забавную историю о застигнутых врасплох любовниках Аресе и Афродите.
В античности каждый уважающий себя автор создавал собственную версию всем известной истории. Было семь греческих (Аполлодора, Еврипида, Клеофонта и др.), семь римских (Гракха, Сенеки и др.) «Фиестов», и примерно столько же «Атреев» с аналогичным сюжетом. Псевдоантичную историю псевдотроянского героя Троила и его возлюбленной Бризеиды (Крессиды, Криссеиды) пересказывали, среди прочих, Бокаччо, Чосер и Шекспир; легенду о Тристане и Изольде, после многочисленных средневековых обработок на всех европейских языках, возродили Шлегель, Вальтер Скотт, Иммерман и Вагнер. Впрочем, еще в мои школьные годы было принято по несколько раз перечитывать книги (смотреть фильмы). Сейчас эта традиция утрачена и, странным образом, обилие информации не насыщает, а лишь ускоряет жизнь, стремительно скользящую в одной плоскости.
В мои школьные годы история богатого барина Троекурова и его бедного соседа Дубровского преподносилась как реалистическое изображение жизни русской деревни пушкинских времен. Богатый сосед, «злоупотребляя древностью своего славного рода, имел множество сторонников и делал в городе все, что хотел. К скромному соседу своему он относился враждебно и разорял его убогую усадьбу: мелкий скот избивал, быков угонял, травил хлеб, еще не созревший. Когда же он лишил его всех достатков, решил и вовсе согнать бедняка с его участка и, затеяв какую-то пустую тяжбу о межевании, потребовал всю землю себе». Далее события принимают трагический оборот, но не стоит проверять цитату по Пушкину, так как она на самом деле дает реалистическое изображение жизни фессалийской деревни времен любимого Пушкиным Апулея. Великий Мане тоже не мог отказать себе в удовольствии скопировать картину из луврского собрания. Такого рода цитаты оживляют древние пласты культуры, не позволяя предать их забвению, перевести в метамортмассу.
Любви к повторению мы обязаны тем, что древний эпос вообще сохранился. Евангелие повторено четырежды, а сколько потом было желающих снова и снова пересказывать короткую биографию Христа? В Библии солнечное путешествие с погружением в пучину и возрождением преподнесено как история Адама, Иакова, Иосифа, Иова, блудного сына и, наконец, Иисуса. И возвращались, и будем возвращаться на эти круги бесконечно.
Иисус сказал: «Будьте прохожими» (от Фомы). Понтий Пилат, выйдя на пенсию, едва ли помнил молодого галилеянина, которого отдал на поругание солдатне, и мог со спокойной совестью утверждать, что все это выдумки. Событием становится не столько случившееся, сколько многократно проигранное в воображении, хотя, может быть, и не случившееся.
Дульсинея
Говорят, что в последние мгновения перед умирающим проходит вся его жизнь. Значит, все, в чем заключалась жизнь, может пройти за столь короткое время? Значит, не числом прожитых лет и не количеством промелькнувших эпизодов измеряется жизнь. Проходят ли перед умирающим Дон Жуаном три тысячи его женщин, каждая в отдельности, или они сливаются в некую толпу? Проходят ли перед Дон Кихотом ветряные мельницы или это все же воинственные великаны? Кого видит в последние мгновения слепой Фауст — Маргариту или Елену?
Может показаться, что Фаусту нет никакого проку от плетущегося следом Мефистофеля, но это неверно. Что за жизнь была бы у Фауста без Мефистофеля, кто бы относился к нему с таким неизменным интересом, кто бы насмехался, сопереживал, свидетельствовал? Его жизнь была бы ущербной, как греческая трагедия без хора. Если наша жизнь трагикомедия, как полагал Платон, то хотя бы дайте нам хор.
Детство хорошо уже тем, что в нормальной семье ребенок всегда окружен хором сопереживающих свидетелей. Если он вырос и остался в небольшом селении, где все его знают, то некое подобие хора сопровождает всю трагикомедию его жизни. Но жизнь в большом городе, одна из миллионов, порождает хронический комплекс неполноценности, трагедию маленького человека-невидимки, дни которого сыплются, как песок между пальцами. Честолюбие горожанина, стремление стать начальником отдела, кинозвездой, Наполеоном, Эйнштейном, наконец, — не что иное, как естественное желание обзавестись хором. Любовь и брак горожанина — это попытка найти сочувственного свидетеля своей жизни. Если ни то, ни другое не удалось, то остается лишь один постоянный свидетель, тот, чье существование само по себе не имеет иных свидетельств, кроме его пребывания в душе свидетельствующего о нем.
Необходимостью в свидетеле, по-видимому, объясняется устойчивость таких общественных институтов, как брак и семья. Они сохранятся, какие бы радикальные идеи ни выдвигали Платон, Иисус или Маркс. Хотя хор свидетелей, на первый взгляд, предпочтителен, есть произведения — и с развитием индивидуальности их становится все больше, — которые не предназначены для хорового исполнения.
Глубоко интимные отношения возможны только с одним свидетелем, чья уникальность есть отражение собственной уникальности. Так моногамная семья сменяет полигамную. Так единый бог вытесняет сонм богов, обитающих на Олимпе или в другом отдаленном месте, утверждая царство свое внутри нас.
Дон Кихот мог запомнить ветряные мельницы, если они представлялись ему великанами. Слепой Фауст мог видеть Маргариту, если она одновременно была и Еленой. Реальная жизнь — жизнь в одной плоскости, история, рассказанная один раз (и, по правде сказать, идиотская, полная бестолкового шума и бессильной ярости), ускользает и расплывается, как след на воде. Полнота жизни определяется не количеством свершений, а полнотой переживания свершившегося.
Событие, сопереживаемое свидетелем, многократно отраженное парными зеркалами, свершающееся одновременно на земле и на всех небесных сферах, не может пройти бесследно. Одна эфемерная Дульсинея перевешивает три тысячи любвеобильных испанок. Однако, чтобы подобное стало возможным, необходимо сотворить себе свидетеля или, по крайней мере, взять напрокат.
Свидетель
В шуточной истории старушку, порвавшую платье, одолевают сомнения: я ли это? Решить сей вопрос должна собака — если узнает, значит я. Та же проблема нередко стоит перед сотрудниками уголовного розыска. Как доказать, что человек тот же самый, если он изменил имя, внешность? И здесь прибегают к помощи собак. Очевидно, опознание собакой надежнее, чем опознание человеком. Сама же собака не имеет другого подтверждения собственной личности, кроме опознания другой собакой. Для человека не может быть большей трагедии, чем утрата автоидентичности: с исчезновением внутреннего свидетеля весь жизненный путь оказывается как бы стертым. Даже физическая смерть не столь разрушительна, ибо какая-то, быть может, даже наиболее существенная, часть личного жизненного опыта, след самосознания остается после нее, обеспечивая то, что на символическом языке называют бессмертием души, оставляющей бренное тело.
За исключением редких патологических случаев, человек, несмотря на изменения во внешности, социальном положении, образе мыслей, сам знает, что он — это он, по крайней мере с определенного возраста. Раннее детство обычно оказывается за пределами автоидентификации. В отношении того, что младенец с соской на старой фотографии — это я, приходится полагаться на показания родителей и других внешних свидетелей. Внутренний свидетель появляется в возрасте пяти-шести лет, когда наши предки приближались к половой зрелости — убедительное доказательство того, что автоидентификация возникла на поздних этапах эволюционной истории.
Когда ребенок начинает говорить о себе «я», в нем пробуждается способность к рефлексии и одновременно начинается развитие метафизического двойника — метаэго (этот термин, по мысли автора, удовлетворяет потребность в более определенном понятии, чем «второе я» или «душа», у которых много значений; он не совпадает и с фрейдовским «суперэго», означающим, по существу, рациональное этическое начало). Индивидуальность развития в данном случае повторяет исторический процесс — выделение из природы, развитие рефлексирующего мышления, — растянувшийся на тысячелетия. Автоидентичность — продукт этого процесса, а ее хранитель представляется особым существом, неподвластным времени и тем самым отстраненного от нашего внешнего «я», так быстро покрывающегося патиной прожитых лет.
«Благодаря божественной судьбе с раннего детства мне сопутствует некий гений, — говорил Сократ. — Это голос, который предупреждает меня и не разрешает действовать». «Во мне как бы два человека, — признается лермонтовский герой. — Один действует, другой наблюдает и оценивает».
Подобные признания — не свидетельство исключительности. Все люди (а также боги) имеют метафизических двойников. Патология скорее выражается в отсутствии или недоразвитии двойника, когда его приходится подменять священнику или психиатру.
Подмена
Индивидуальное развитие духовного мира ребенка, в той мере, в какой оно повторяет историческое развитие, может дать неоценимый материал для понимания последнего. Еще раз отметим, что сознание новорожденного отнюдь не чистый лист бумаги. Оно уже содержит заготовки представлений, которым, под внешними воздействиями, предстоит развиться в образы и понятия, заполняющие пространство внутреннего мира. Если называть этот мир душой, то, как и полагал Платон, зачатки ее мы получаем ещё до рождения.
Однако душа новорожденного пока не чувствует своей обособленности от окружающего мира и не в состоянии обеспечить автоидентичность, устойчивое узнавание самого себя. Это отчасти связано с необратимостью сознания. Маленький ребенок не понимает, что человечек, вылепленный из пластилинового шара — это всё тот же пластилин. Его сознание ещё не готово к тому, чтобы мысленно произвести обратную операцию, свернуть человечка в шар. На этом этапе, по-видимому, ещё не существует раздвоения как условия существования продуктивной системы личности.
Швейцарский психолог Жан Пиаже показал, что обратимость приходит на пятом-шестом году жизни. Это событие огромной важности, поскольку с обратимостью появляется потенциальная способность к самопознанию. Именно на этой стадии возникает двойник-метаэго, производя смятение во внутреннем мире. Что было однозначным, оказалось двузначным. Юный метаэго испытывает почти болезненный интерес к играм и сказкам с превращениями. Если волк может обернуться бабушкой, то, значит, свершился переход от одномерного мышления, свойственного животным, к многомерному, свойственному человеку.
Реальность, данная нам в ощущении, оказывается поглощенной реальностью, данной нам в воображении. В этой новой реальности категоричность восприятия снимается сомнением. Сотворенный двойственным сознанием перевертыш вызывает радостное удовлетворение (хорош весьма), называемое чувством юмора. Теперь есть все необходимое для формирования личности. Только сформируется ли — вот в чем вопрос.
Природа шла к этому сотни миллионов лет. Как и всякое свойство, появившееся поздно в процессе эволюции, обратимость сознания обнаруживает большую индивидуальную изменчивость. Мы привыкли к тому, что люди различаются по развитию чувства юмора, а у некоторых его как бы нет совсем. Эти последние, как правило, любят во всем определенность, ждут четких однозначных указаний, предпочитают авторитарный режим демократическому и неспособны к усвоению иностранных языков.
Вместе с тем отсутствие чувства юмора считается более унизительным, чем недостаток музыкального слуха, пространственного воображения или математических способностей. Дело, конечно, не столько в неумении видеть смешную сторону происходящего, сколько в неспособности вообще видеть другую сторону, свидетельствующей о крайне инфантильном сознании (в психологии это явление известно как «нетерпимость к двусмысленности», сопряженная с другими личностными свойствами и, в частности, со способностью обучения иностранным языкам; однако его значение как показателя эволюционной продвинутости еще не раскрыто).
Выделение личности из окружающего мира и формирование автономной системы внутреннего мира на уровне предпосылок заложены в развитии каждого человека. Но эти предпосылки могут не реализоваться, если в нужный момент направить развитие по иному пути. Общество, склонное рассматривать человека как средство для достижения своих целей, широко пользуется такой возможностью. Вместо выделения человеку настойчиво предлагается самоотождествление с нацией, государством или территорией, принадлежность которым становится не только его формальным опознавательным признаком, но и внутренним мироощущением, подменяющим личностные свойства. Аналогично «второе я», центральная фигура внутреннего мира, подменяется внедряемой извне фигурой вождя, героя или бога, узурпирующей этот мир, как птенец кукушки чужое гнездо.
Для ребенка с неокрепшей метасистемой естественно стремление быть кем-то. По мере формирования личности невозможность ее отождествления с кем-либо становится все более очевидной. Если взрослый всё ещё видит в ком-то образец для подражания, идеальное состояние собственной личности, значит, личность не состоялась.
Вместе с тем проясняется смысл честолюбия как стремления внедрить себя в качестве «второго я» в как можно большее число душ. Это способ метафизического размножения, который можно уподобить гнездовому паразитизму (кукушка — известный пример). Если множество людей готово пожертвовать жизнью за любимого вождя, тем самым свидетельствуя о подмене им наиболее ценной части себя самих, то честолюбивые мечты, можно считать, сбылись.
В системе «народ — вождь» последний, чаще всего, формируется как зеркальный двойник, из контрастного материала (Гитлер не обладал арийской внешностью, а Сталин говорил по-русски с сильным акцентом). Вождь становится средоточием духовной жизни и впитывает энергию нации, поднимающую его до заоблачных высот или опускающую до низменных проявлений демонизма. Но и обратная связь не остается бесследной, и нация еще долго после ухода смертного двойника хранит отпечаток его мелкой смятенной души.
Демократический режим отличается от диктатуры лишь тем, что большинство имеет конституционное право навязать свое воплощение «второго я» меньшинству, делегируя властям основные духовные ценности в порядке свободного волеизъявления (чего-то в этом роде опасался М.Е. Салтыков-Щедрин, советуя не путать отечество с начальством). В демократиях сам собой возникает единый стандарт духовной жизни, который диктатура тщится установить силой. Пока в душе сохраняется потребность в подмене личного двойника общегосударственным, никакая конституция не может обеспечить ни подлинной свободы, ни демократии.
Такие духовные ценности, как патриотизм, национальное самосознание, вера в идеал, не составляют исключения из всеобщей двойственности человеческой природы, которая, с упразднением двойственности, низводится до животного уровня. Так территориальное поведение свойственно многим видам животных. Человек научился использовать в своих целях территориальный инстинкт дикой собаки, превратив её в сторожевого пса. Аналогично каждый из нас в той или иной мере обладает врожденным чувством индивидуального пространства (одни не позволяют до себя дотрагиваться, других постоянно хлопают по плечу; в общем случае индивидуальное пространство женщин и детей обоего пола более проницаемо, к ним чаще притрагиваются, чем к взрослым мужчинам), которое на метаэкологическом уровне растягивается до государственных границ и болезненно реагирует на перемещение последних. В условиях военного противостояния любовь к границе, вероятно, необходима. Однако никакой необходимостью нельзя оправдать превращение территориального инстинкта, как и любого другого кодируемого чувства, в доминанту внутреннего мира, который, таким образом, подвергается опустошению.
Мы уже знаем, что устойчивость и продуктивность любой системы, в том числе духовной, прямо связана со сложностью ее структуры (измеряемой разнообразием) и обратно — с доминированием. Монодоминантная система обладает низким разнообразием и незначительной устойчивостью. В ней велико производство мортмассы. Такие системы возникают в условиях кризиса. Если речь идет о духовной системе, то внедрение доминанты и неминуемое упрощение негативно сказываются на ее устойчивости и продуктивности. Внутренний мир потрясают истерические срывы, а духовная энергия находит выход в разжигании вражды и других формах производства мортмассы.
Кажется удивительным, что объединение людей под лозунгами духовного очищения и морального возрождения может привести к самосожжению или газовой атаке. Однако психологические процессы, развивающиеся в таком объединении, делают подобный финал вполне предсказуемым. Настойчиво внедряемая в сознание мысль о некой особой миссии подчиняет себе духовный мир, подменяя «второе я» и соответственно исключая возможность развития личности. Когда внутренний мир линеен, неоднозначность окружающего воспринимается как источник угрозы, вызывая агрессивную реакцию, которая обращается наружу или внутрь. Тот же механизм объясняет на первый взгляд загадочное, но неизбежное превращение вполне заурядного человека, пришедшего к власти, в жестокого тирана и убийцу: это его единственно возможная (за исключением самоубийства) реакция на угрожающую неоднозначность внешнего мира, вступающей в противоречие с однозначностью мира внутреннего.
Всё вышесказанное подходит под понятие лишения личности, нередко принимающего драматические формы, но чаще происходящего исподволь, с помощью приемов, которые выглядят вполне невинно. Человек может и не заметить утраты, но так или иначе это самое банальное и самое печальное, что может произойти с человеком.
Что в имени?
Имя — не рука, не нога, не лицо, не что-нибудь еще, свойственное человеку, утверждает юная Джульетта. Что в имени? Назовите розу другим именем — она будет пахнуть так же. Это экзистенциалистское высказывание полемического характера противоречит многовековому убеждению в том, что имя — наиболее существенная часть человека. Оно — то самое слово, которое было у бога, когда он творил, произнося имена.
Родовое имя первоначально совпадало с обозначением тотема, сакральной сущностью рода. Впоследствии, будучи произведенным от характерного признака, профессии или родовой вотчины, оно сохраняло сущностное значение. Джульетта думала, что, сменив имя, Ромео перестанет быть Монтекки. Гамлет думал, что вопрос быть или не быть целиком находится в его компетенции. С таких ошибок начинается экзистенциализм — учение, отвергающее судьбоносное значение сущности и саму сущность (в восточном варианте, дзен-буддизме, эта установка звучит как «убить Будду»).
В самом деле, все, что случилось с Джульеттой и Гамлетом, выглядит как цепь нелепых случайностей — бессмысленный шум и слепая ярость. Однако в результате завершился давний конфликт Монтекки — Капулетти, и Фортинбрас смог покончить с (начавшейся в прошлых поколениях убийством старшего Фортинбраса старшим Гамлетом) войной Дании против Норвегии. Если человек не различает в шуме тяжкую поступь судьбы и в ярости — разрешение конфликта близнецов, значит, он выпал из связи времен.
Одиссей был хитроумным не по воле счастливого случая. Его дедом по материнской линии был Автолик, знаменитый вор и обманщик, происходивший от самого Гермеса, божественного покровителя воров и обманщиков. Коварный Тантал пытался скормить богам сына своего Пелопа (чтобы испытать их всеведение). Сын Пелопа Атрей приготовил для своего брата Фиеста блюдо из мяса его сыновей. Рожденный от кровосмесительной связи (как орудие мести) сын Фиеста Эгисф убил Атрея, сын которого Агамемнон принес в жертву свою дочь Ифигению и в свою очередь был убит Эгисфом, который пал от руки сына Агамемнона Ореста. Такова судьба пелопидов. На Пелопоннесе их потомки еще долго продолжали убивать детей, которых считали неполноценными. Их карма, вне сомнения, связана с дурной наследственностью. Эта история интересна и тем, что в ней отчетливо проявляется связь самого представления о карме с наследственностью и, в частности, с инцестом.
В прошлом душу ребенка нередко уподобляли чистому листу бумаги. По свидетельству Данте, она выходит из рук Господа, «плача и смеясь, как младенец». Социальная антропология тоже склонна приписывать все свойства души воздействию общественной среды. Но не лучше ли прислушаться к Платону, самому опытному и проницательному проводнику по лабиринтам метаэкологии, который утверждал, что душа много старше тела («Тимей»). Ведь ее первооснову составляет генетическая память.
Птенец, выращенный в изоляции, тем не менее способен исполнить свою видовую песню, хотя и неточно: вклад обучения очевиден. Новорожденный обладает значительным запасом навыков и идей, сохраняемых в генетической памяти, и уже на пятом месяце умеет не только плакать и смеяться, но также складывать и вычитать (на этот счет существуют специальные исследования). Следовательно, в его генетической памяти запечатлены представления о структуре мироздания как основе математической символики и о цели жизни как продолжении дела, начатого далекими предками.
Однако, по свидетельству Платона, душа новорожденного теряет память, и ему в дальнейшем, чтобы стяжать совершенную жизнь, приходится «исправлять круговороты в собственной голове, нарушенные еще при рождении».
Мы возвращаемся к спору между платониками, которые отстаивали высшую реальность сущностей (эйдосов) по отношению к эфемерной реальности явлений, и киников, которые признавали лошадь, но не «лошадность» как общую идею этого вида животных. Размежевание владений протоэго, физиологического «я», и метаэго, метафизического «я», хранителя личной идентичности, намечает выход из этих давних и, как кажется, тупиковых разногласий. Лошадь принадлежит миру протоэго, в котором действительно нет места лошадности. Идея лошади принадлежит миру метаэго, который оперирует исключительно сущностями.
Метаэкологическая система, формирующаяся для жизнеобеспечения метаэго, целиком состоит из сущностей, подобно тому как экологическую систему образуют конкретные вещи. Спорить о том, какая из них реальнее, по-видимому, бессмысленно. Система наследственной информации, или геном, хранит в своей памяти как то, так и другое. Человеческий зародыш в ходе развития последовательно воплощает общие идеи бластулы, гаструлы, позвоночного животного, млекопитающего и, наконец, человека. Конкретизация этих идей, дающая, в конечном счете, некую личность, начинается на поздних стадиях эмбрионального развития и продолжается в течение всей жизни.
Поскольку генетическая память содержит не только сведения о телесном облике, но и некоторый набор самых общих мировоззренческих и этических идей, то не лишены оснований представления древних об априорном характере этих идей, имманентных душе, которая много старше тела.
Логос
Змея когда-то считалась воплощением мудрости, потому что у нее раздвоенный язык. Еще больше язык раздвоен у человека.
Мирно кормящиеся обезьяны все время похрюкивают — это некий звуковой фон, настраивающий стаю на одну волну и внезапно взрывающийся сигналом тревоги. Судя по тому, что мы до сих пор тяготимся молчанием и воспринимаем полную тишину как смутную угрозу, такой же рой звуковых сигналов, должно быть, окружал и первобытного человека. Выделение из него слова было творческим актом огромного значения. Параллельно обретали определенность контуры явления и его словесное обозначение, или имя.
Иначе говоря, слово и его референция рождались в сознании как сиамские близнецы, связь между ними казалась нерасторжимой. Из этой нерасторжимости вытекало убеждение в магической силе слова, его способности сотворить желаемый мир по подобию говорящего. Говорить начали именно с этой целью. Врачевали словами («лекарь» и «лексика» от одного корня). Не вызывала сомнения возможность воздействия на человека или вещь путем произнесения имен — ведь имя было частью, как клок волос, рука, обвод руки на стене.
В основе современной лингвистики лежат представления немецкого философа XVIII в. И.Ф. Гердера о параллельном становлении человеческого интеллекта и человеческого языка. Однако познавательные возможности этой концепции еще далеко не исчерпаны. Слово рождалось в непосредственной связи с пониманием вещи как знак ее сущности. Затем потребовалось, однако, отделение слова от вещи как условие оперирования понятиями, человеческого мышления. В то же время вещи служили для выражения (опредмечивания) внутреннего состояния человека и в этом своем значении также могли подменяться словесными и иными знаками, которые становились материалом для построения метаэкологической системы внутреннего мира (синкретизм слова и вещи, характерный для магического периода и лежащий в основе словесной магии, сохранился главным образом в архаичных ругательствах, происходящих от инцестуальных запретов и даже сейчас почти равносильных оскорблению действием).
В стае бабуинов детеныши нередко издают ложные сигналы тревоги, испуская крик, означающий на обезьяньем знаковом языке леопарда, хотя такового в поле зрения не оказывается. Взрослые бабуины относятся к этому терпимо, понимая, что леопард в данном случае не внешняя угроза, а выражение безотчетного страха, испытываемого детенышем. С тех пор как появились состояния, подобные безотчетному страху, крик «леопард» приобрел двоичный смысл — знак вещи внешнего мира и символ события внутреннего мира одновременно. Леопард может исчезнуть как биологический вид, но сохраниться как автосимвол, опредмеченное состояние метаэго.
Эта двойственность издавна смущала философов, часть которых склонялась к мысли о том, что леопарды, как и остальные вещи, существуют лишь в воображении. Вопрос о том, что было раньше, слово или вещь, не может быть решен без принципиального разграничения знаковой и символической функции как слова, так и вещи, хотя на практике они переплетаются, взаимно заменяя друг друга.
Уже у высших животных как бы два языка: первично-знаковый и вторично-знаковый, или символический, ошибочно приписываемый одному лишь человеку. На первом знак означает вещь какой она представляется животному (так крик, обозначающий змею, передает исходящую от нее опасность). Этот язык поддерживается естественным отбором. На втором знак, может быть тот же самый, используется в отстраненном от первого значения смысле как символ внутреннего состояния. Рога оленя — турнирное оружие. Но для самки они означают нечто совсем иное. Символический язык у животных служит средством привлечения брачного партнера и поддерживается половым отбором.
Если первичный знаковый язык человека в принципе мало отличается от такового животных, то сфера символического языка значительно расширена и не ограничивается брачным поведением, хотя он и поныне сохраняет связь со своим первоисточником — взаимодействием полов. Человеческий язык символов не только передает отдельные душевные состояния, но и служит внешним воплощением «внутреннего я», души. Материалом для подобного воплощения может служить весь внешний мир как нераздельный эквивалент души (каким он был для первобытного человека и остается для детей и художников), или какой-то вид животных (чьи изображения мы находим на стенах пещер в качестве символических автопортретов древнего художника, нередко соседствующих с абрисом его руки — личным знаком), или, на более поздних стадиях, умершие героизированные люди и бессмертные человекообразные существа.
Символический язык получил развитие в искусстве, которое все еще, несмотря на разнообразие жанров и стилей, представляет собой галерею символических автопортретов. В первозданном виде, как показал Зигмунд Фрейд (в «Истолковании снов», 1900), символический язык функционирует в сновидениях, причем автосимволы, всплывающие во сне из глубин подсознания, те же, что и в неолите (это, в частности, тотемные животные, воплощающие табуированные сексуальные влечения и ассоциирующийся с ними страх).
Для европейской цивилизации характерно вытеснение символов знаками, отражающее отчуждение внутреннего мира от внешнего и заставляющее говорить об угасании духовной жизни. При этом символы сновидений становятся все менее понятными, как и искусство. Однако двуслойность современного языка сохраняется как несовпадение поверхностной структуры речи с глубинной структурой, которая, как показал Наум Чомски (в книге «Синтаксические структуры», 1957 и других работах), может быть выявлена методами лингвистического анализа.
Отделение слова от звука, имени от объекта, изображения от изображаемого означало рождение словесности, искусства, философии, удвоение мира, сопровождающее раздвоение личности. Двойственная природа языка служит материальной опорой двойного существования, благодаря которому человеческая личность представляет собой развивающуюся эгосистему.
Галатея
Как природное существо, человек занят поисками ресурсов для жизнедеятельности и продолжения рода, собственного воспроизводства. Это занятие может поглотить всю жизнь, которая, по существу, сводится к генетическому вкладу в потомство, созданию биологических копий, наследующих склонность к такому же существованию.
Как социальное существо, человек оказывается во власти системы, сводящей жизнь к исполнению той или иной социальной роли. Поначалу существование в роли кажется игрой, комедией масок. Но роль подавляет природные желания (любовь и размножение приносятся в жертву карьере, которая делается ради успеха в любви и размножении) и настолько поглощает человека, что он срастается с маской, теряет ощущение игры и превращается в социально воспроизводимый компонент системы.
Потенциально остается возможность параллельного существования в духовном мире. Культура предлагает стандартный материал для его построения, ложащийся на индивидуальную генетическую основу, некое исходное разнообразие, которое может развиться под воздействием духовной сферы или, под ее же воздействием, исчезнуть, подогнанное под ограниченный набор прототипов.
Лишь в исключительных случаях индивидуальная основа оказывается настолько неподатливой, что ни одна из готовых масок не подходит. Такой индивид обречен
Оказавшись в одиночестве, он конструирует собственный мир и опредмечивает его, подобно первому человеку или младенцу (в той мере, в какой индивидуальное развитие повторяет ранние этапы истории человечества). Нежелание использовать готовый материал ставит его в положение клетки, размножающейся делением, или бога Атума, использующего для той же цели собственные физиологические отправления. Вообще творчество в чистом виде есть некий атавизм, повторение ситуации первобытного шамана, преломленной в ситуации бога, создающего из слов нечто по своему образу и подобию.
Человекообразный космос был увиден глазами первобытного художника, который не намеревался отобразить мир, а скорее хотел повторить в нем себя самого. Если библейский бог сотворил смертного двойника по своему подобию, то в процессе художественного творчества происходит обратное: художник вкладывает в произведение свою духовную энергию в надежде создать двойника, который переживет его самого, а может быть, приобретет бессмертие. Художник, даже если он по каким-то соображениям стремится к добросовестному изображению окружающего, все равно не создает ничего, кроме автопортретов, которые затем выставляет под разными именами. Потребитель искусства использует их как материал для построения своего собственного двойника. Ведь искусство для этого и существует.
Жертвенность творчества в том, что двойника невозможно продать или подарить без ущерба для себя, без субботнего опустошения, которое неизбежно наступает после окончания работы, даже если все созданное «хорошо весьма». Но и потребитель рискует, подменяя собственное представление о себе представлением о себе другого человека. Несоответствие используемого художественного материала первичной духовной основе порождает чувство несовместимости с самим собой (если в качестве модели взяты, например, Христос или Будда) и в конечном счете комплекс вины или — как другую крайность — отказ от «первичного я».
Невозможность сосуществования двойников приводит к реальному или метафизическому самоубийству (ведь никто не верит, что можно не быть, не существовать вообще; самоубийство — не самоуничтожение, а разрешение предельно острого конфликта двойников). В детском варианте роль несовместимого двойника исполняют родители, в любовном — неверный возлюбленный, в идейном, как у Перегрина или Кириллова, — все человечество.
В реальной жизни метаэго убивает первичного двойника, в метафизической — наоборот. То и другое одинаково трагично (Цветаева писала о самоубийстве Маяковского: в течение десяти лет Маяковский-человек убивал Маяковского-поэта; наконец Маяковский-поэт восстал и убил Маяковского-человека. Ее собственная история в тех же терминах выглядит как более последовательное убийство человека поэтом).
Еще один вариант самоубийства — это отказ от духовной пищи или ее замена чем-то неудобоваримым, что может уморить метаэго. Жизнь становится одномерной, практически превращается в ничто. Самоубийством можно считать и поглощение «первичного я» агрессивным метаэго, смещение жизни в метафизическую плоскость, отчего она становится вторичной — «случившимся без того, чтобы в самом деле случиться», ожиданием неких событий, уже пережитых на метафизическом уровне и притаившихся, как музилевский «зверь в чаще», который так никогда и не прыгнет.
Меч
Этические проблемы, возникающие при совмещении протоэго и метаэго как равноправных компонентов личности, находящихся в отношениях дополнительности, а не конкуренции, представляются сложноразрешимыми из-за существенных различий в происхождении, среде обитания и способе существования этих двойников-антиподов.
Эволюционная история протоэго началась много миллионов лет назад с появлением сексуальности, рекомбинации генов и полового отбора. Особь из полноценной размножающейся единицы превратилась в элемент репродуктивной системы, состоящей как минимум из двух особей. Вскоре эта система выдвинула ряд императивных требований.
Во-первых, следует обеспечить высокую вероятность встречи потенциальных партнеров, чтобы они не остались без потомства, а для этого необходимо более или менее компактное проживание в виде популяции.
Во-вторых, чтобы совместное проживание в пределах ограниченной территории не превратилось в войну на уничтожение, необходимо заменить беспорядочную агрессию отношениями главенства — подчинения, которые становятся основой социальности.
В-третьих, во избежание близкородственных спаривании (инцеста), ведущих к генетическому вырождению (если соединяются дефектные гены родственников), естественный отбор необходимо дополнить предпочтением неродственных (непохожих) особей, которое становится фактором индивидуализации и обособления родовых группировок, берущих на себя дополнительные функции защиты от конкурентов и заботы о потомстве (общих генах).
Таким образом, в генетическую память вводятся: видовое правило «не убий», иерархический инстинкт, родственная привязанность и запрет на инцестуальные связи. Они составляют основу биологической нравственности.
Пока человек был частью природы, этих норм было достаточно. Отделение от природы привело к их расшатыванию и замене императивной моралью десяти заповедей, из которых примерно половина регламентирует иерархические отношения главенства — подчинения между богом и человеком, остальные направлены на ослабление агрессии (не убий, не желай ничего, что у ближнего твоего), укрепление родственных отношений и, косвенно, исключение инцеста.
Протоэго сформировался под влиянием отбора, отсекающего отклонения от нормы (показано, например, что в зимнюю стужу гибнут воробьи, которые крупнее или мельче популяционной моды). Однако ослабление отбора в ходе прогрессивной эволюции ведет к увеличению изменчивости, которая у человека несомненно выше, чем у других млекопитающих. Индивидуализация, возникающая в связи с половым отбором и усиленная культурными различиями, препятствует отождествлению себя с другим человеком, что ведет к вырождению природной этики (основанной на отождествлении, как мы уже упоминали). Оказывается, принадлежность одному биологическому виду не исключает принадлежности разным метаэкологическим видам. На сцене появился метаэго и сразу же стал вытеснять протоэго из его исконных областей.
В то же время императивные требования репродуктивной системы остаются в силе и их исполнение все в большей степени берет на себя метаэкологическая система. На ранних стадиях ее развития преемственность очевидна: исследования по структурной антропологии (К. Леви-Строс) выявили универсальность темы инцеста в мифологии всех народов. Инцест был тем чудовищем, которое пришлось одолеть Эдипу, прежде чем он женился на собственной матери. Инцест проглядывает сквозь позднейшие наслоения и в легенде о первородном грехе (Ева была создана от плоти Адама, следовательно, одной с ним крови). Сексуальная основа проступает в фаллических культах и тотемической символике.
Воздействие протоэго в какой-то мере сохраняется и на более поздних стадиях вплоть до современности, проявляясь в желании политического лидера быть отцом народа (народов), в парасексуальной любви к нему граждан, в повторении тех же отношений на всех уровнях социальной лестницы, в эмоциональной окрашенности ролевых социальных взаимодействий, в богословской патристике, в церковной эротике и т. д. (к этой теме мы еще вернемся).
Преемственность выражается и в общих закономерностях эволюции протоэго и метаэго, также подпадающего под действие отбора, как индивидуального, вымывающего из популяции индивиды, потенциально способные обогатить мета-экосистему новыми идеями, так и группового, стирающего с лица земли целые племена.
Человечество противопоставило естественному отбору технический прогресс и значительно ослабило его. Тем не менее отбор еще действует, хотя бы на уровне нарушений беременности. До сих пор вымирают или ассимилируются племена с самобытной культурой (индейцев Амазонки становится больше, но их духовная жизнь исчезает). Наряду с этим происходит отбор метаэкологических представлений и систем, наиболее приспособленных к меняющимся условиям внешней жизни, духовному климату эпохи.
Аналогом стабилизирующего (отсекающего уклонения) отбора в духовной жизни может быть интеллектуальный консерватизм, враждебное отношение к новым идеям, которое побудило афинскую демократию изгонять, казнить, принуждать к самоубийству своих гениев (жертвами демократии стали Протагор, Фрасимах, Анаксагор, Сократ и Аристотель; Иисус тоже был распят на основании демократического голосования, отдавшего предпочтение уголовнику Варавве). Однако физическое уничтожение носителя идеи может способствовать его метафизическому бессмертию, как это случилось с Христом и Бруно. Казнившие их не учли фундаментальных различий между протоэго и метаэго.
Современная биосоциология подчеркивает общие закономерности эволюции природы и культуры, проводя параллели между генами и «культургенами» (Е.О. Уилсон). Но эти аналогии имеют не более чем ограниченное значение, поскольку гены и «культургены» не столько тождественны, сколько противоположны. Условие существования генов в природе — это тиражирование, репродукция, без которой они незамедлительно исчезнут. Для культуры тиражирование равносильно вырождению и гибели (расхожая мысль о том, что в здоровом теле содержится здоровый дух, в высшей степени противоречива, поскольку здоровое тело — это стандартное тело, а стандартный дух — это тяжело и, скорее всего, неизлечимо больной дух). Мы уже видели, во что превратились «солнечные путешествия», конфликты и воссоединение близнецов. Логос, Ананка и другие метафизические образы в результате освоения массовой культурой. В силу этих различий возникает конфликт, в котором метаэго пытается предотвратить собственное тиражирование, подавляя репродуктивную сферу как таковую.
Если языческие боги еще сохраняли символику плодородия и вступали в половую связь с людьми, плодя новых богов и героев, то для библейского бога подобные отношения были затруднены как огромной дистанцией между ним и человеком, так и его желанием быть и оставаться единоличным властелином вселенной. Без воспроизводства нет жизни. Но для бога репродукция сводилась к созданию ограниченного числа собственных копий — мира и человека. Последний, будучи созданным по образу и подобию, не предназначался для массового тиражирования. Поэтому бог с самого начала был настроен против размножения людей и неохотно шел на компромиссы.
Нормальное деторождение было объявлено греховным. Полубоги и герои рождались по воле божьей от девственниц или женщин климактерического возраста (так Сарра в старости произвела на свет Исаака, а Елизавета — Иоанна Крестителя). Вмешательство бога в данном случае выражалось в извращении природного репродуктивного процесса.
Иисус унаследовал отвращение к деторождению и довел конкуренцию метафизической и репродуктивной сфер до высокого накала, заявив, что не мир принес, но меч (для того, чтобы рассекать семейные узы и освобождать людей для служения вере). Апостол Павел, обращая в новую веру язычников, с отвращением допускал компромиссы, полагая, что лучше жениться, чем распаляться. Имманентная греховность половой любви могла быть искуплена лишь приобщением к любви духовной. Вступление в брак было обильно оснащено метафизической символикой. Нерасторжимость брака, безбрачие духовенства, подавление плоти и т. п. имели далеко идущие и большей частью неблагоприятные последствия для генофонда и психического состояния человеческих популяций.
Конфликт быстро распространялся на все сферы жизни. Для естественного человека богатство было условием успеха, в первую очередь репродуктивного, но идеологи раннего христианства оставляли богатому так мало надежды на продление жизни после смерти, что легче верблюду (или, в более правдоподобном переводе, канату) пройти сквозь игольное ушко. Разум развился под воздействием полового отбора как средство привлечения, но греческие мудрецы объявили половое размножение недостойным философа, оставив ему гомосексуальную любовь (см. «Две любви» Лукиана). Поликлетов канон мужской красоты, воплощенный в фигуре копьеносца Дорифора, был создан гомосексуалистами и нельзя сказать, чтобы женщины проявляли к нему повышенный интерес (коротконогие, толстые и лысые явно размножались успешнее), так что красота, всегда находившаяся на службе у половой любви, оказалась отторгнутой от размножения. Христианская философия отделила от него и саму любовь.
В античности существовало понятие калокагатии, соединявшее добро и красоту (эфебы, которыми восхищался Сократ, были не просто красивы, а калокагатийны). Для пифагорейцев прекрасное воплощалось в мировой гармонии, музыке чисел. Возрождая давнее представление о подобии человека и вселенной («небесного человека»), они находили ту же гармонию, те же магические числа в геометрии человеческого тела, его пропорциях (тело с прижатыми руками — треугольник, с распростертыми руками и ногами — квадрат; в длине тела шесть ступней, в лице три равных части — лоб, нос, челюсти). Следуя им, Платон определил прекрасное как «имя разума, так как именно он делает такие вещи, которые он с радостью так называет» («Кратил»).
Кинизм и затем христианство способствовали отделению духовности от красоты, перешедшему в их противопоставление. Истинной красотой была признана нравственность, что, по существу, означало вытеснение эстетики этикой (этот стереотип настолько укоренился, что физическую красоту до сих пор нередко считают несовместимой с добротой, верностью, честностью — добродетелями людей посредственной внешности). Одновременно высшие духовные (нравственные) ценности были противопоставлены разуму. Таким образом, было изменено направление полового отбора.
Игры
Конфликтность протоэго и метаэго распространяется на созданные ими (и, по принципу обратной связи, создающие их) системы — биологические, социальные и метаэкологические. Эти системы надстраивали друг друга и сохраняли преемственность. Их развитие подчинялось общим системным законам. В то же время каждой из них присущи свои функциональные ограничения, воспринимаемые как некие правила игры, в которой человек участвует не по своей воле.
Для Пифагора моделью жизни служили Олимпийские игры, где одни состязаются, другие наживаются на состязаниях, а третьи — мудрецы — созерцают, оставаясь вне игры. Но ведь и созерцание — игра, имеющая свои правила.
Восприятие жизни как игры особенно характерно для классической античности, когда философы в поисках впечатляющей формы для своих идей устраивали, подобно Сократу, импровизированные спектакли в гимнасиях и палестрах. Платон в «Законах» определяет человеческую жизнь как трагикомедию. В средние века ощущение игры не так заметно: наверное, потому, что люди только и делали, что играли свои цеховые и ритуальные роли, а для профессионального лицедея игра — это реальность, за пределами которой почти ничего не остается. После Возрождения игра отделилась от жизни и снова появилось впечатление, что весь мир лицедействует, как было написано на шекспировском «Глобусе».
«Вся жизнь людская — не что иное, как некая комедия, в которой все люди, надев маски, играют свои роли, пока хорег не уведет их с просцениума», — писал Эразм Роттердамский в «Похвале глупости». Мысль о том, что наша жизнь кем-то придумана и разыграна, не так уж фантастична. И природные, и социальные, и метаэкологические системы развиваются по определенному сценарию, имеют стандартный набор ролей. Надев маску, человек сживается с представлением о нем других людей, что в конечном счете ведет к утрате собственного представления о себе. Ощущение игры при этом теряется, и человеку грозит полное поглощение системой.
В природной системе распределение ролей диктуется эффективностью использования ресурсов и устойчивостью. Первой цели служат производители живой массы, ее потребители и утилизаторы отходов, второй — пионеры, захватывающие новые местообитания и восстанавливающие нарушенную структуру, подготавливая почву для более устойчивых форм, способных длительно противостоять внешним воздействиям.
Предки человека играли по тем же правилам, создавая социальные системы по образу природных (родовой строй, патриархальные общины), с еще по преимуществу биологическим разделением труда, основанным на половых и возрастных различиях. Раздвинув рамки ролевой структуры биологического сообщества и еще не чувствуя жесткости социальных рамок, человек какое-то время предавался иллюзии свободы. Жизнь казалась иррациональной игрой без правил, в которой все решает магическая воля племени, сосредоточенная в ее тотеме. Это был весьма продуктивный период, завершившийся с формированием жестких социальных структур.
Постепенно разрыв с природой углубился и перешел в противостояние. Человек превысил эволюционно закрепленные нормы изъятия ресурсов (в частности, ограничивающие потребление десятью процентами биомассы каждого трофического уровня), на которых держится экологическая пирамида, подрывая тем самым ее основание. Он узурпировал роли других видов, вытесняя их из экологических ниш, создавая тенденцию к упрощению и дальнейшей утрате устойчивости. В результате возникла проблема истощения ресурсов, подорвавшая могущество древних цивилизаций и все более неотвратимо угрожающая современной. Как конечное звено пищевых цепей, человек концентрирует в своем организме все загрязнения — такова плата за господство над природой. Преобладание техносферы создает тенденцию роботизации человека, которая прежде всего проявляется в современных войнах, торжестве техники над плотью.
По-видимому, нет другого выхода, кроме приспособления техносферы к биосфере по принципу дополнительности вместо насилия. Это означает переход, по примеру биологической эволюции, на практически неистощимые ресурсы (энергии ветра, приливов, тепла недр вместо атомной энергетики, использующей дефицитное сырье), уподобление технологий природным процессам, включение природных ритмов в модели управления, совмещение техногенного круговорота веществ с биогенным. Результаты человеческой деятельности в любом случае накладываются на природные процессы и могут противостоять им, сохраняя равновесие, или усиливать их, подталкивая к катастрофе, как это случилось с Аральским морем (см. об этом в моей книге «Охрана природы. Проблемы, принципы, приоритеты», 1992).
Социум имеет те же цели, что и природная система: эффективность использования ресурсов, защищенность от внешних воздействий, устойчивость существования. Человек, страдающий дальтонизмом, рискует попасть под автомобиль, переходя дорогу на красный свет. Ему лучше смотреть не на светофор, а на людей, переходящих вместе с ним. Поступая так, он отказывается свободно принимать решение, перекладывает ответственность за свою жизнь на других, надеясь таким образом сохранить ее.
Таковы правила социальной игры, постоянно вызывающие множество нареканий. Утверждают, что человек сам хозяин своей судьбы, что только тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой, и в то же время тот, кто покупает безопасность ценой свободы, не достоин ни свободы, ни безопасности. Есть мнение, что общественная мораль — для неполноценных, которые не только отягощают общество собой и своей ущербной наследственностью, но и навязывают полноценным удобные для себя правила поведения. Вас призывают трудиться, бороться и вообще жить самоотверженно, т.е. приносить свою жизнь в угоду тому, кто, ничем не жертвуя сам, пожинает плоды вашей самоотверженности.
Эта ситуация, названная Ф. Ницше навязанным альтруизмом, подчеркивает подобие социальных и природных систем. В обществе свои паразиты, хищники, жертвы. Но лишь очень поверхностная социологическая теория может ограничиться констатацией аналогий. Социальность, как и половое размножение, на базе которого она возникла, представляет собой, в первую очередь, механизм компенсации биологического неравенства, выведения ущербных особей из-под действия естественного отбора. Социум сохраняет ту часть природного разнообразия, которая отвергнута биологической системой. Искусственное проведение отбора в социальных системах противоречит их назначению и ведет к социальному застою. Афины, как известно, оставили неизмеримо более глубокий след в истории цивилизации, чем Спарта, уничтожавшая слабых и пригодная лишь для ведения военных действий — пока не требовалось обновления стратегии.
Человеческая социальность формировалась на основе биосоциальных систем, в которых функциональные роли распределяются в соответствии с различиями между полами и возрастными группами. При этом практикуется искусственная задержка полового созревания (у рабочих пчел) или удержание в семье молодых половозрелых особей, которые используются в качестве помощников для воспитания следующего поколения (у многих видов млекопитающих). Женский энергетический вклад в деторождение несравненно больше мужского и, при полном использовании репродуктивного потенциала, практически не оставляет сил ни для чего другого. Дон Жуан активно вкладывает гены, приобретая при этом незаурядный жизненный опыт, тогда как Мессалина остается бесплодной, а для много рожающей женщины индивидуальный опыт ограничивается тем, что приобретено до первых родов. На этой почве произошло в какой-то мере сохранившееся до наших дней разделение функций в заботе о потомстве. Не случайно народная мудрость гласит, что женщина должна быть красивой — ее вклад в потомство главным образом генетический, а мужчина опытным — его вклад преимущественно педагогический. Однако с развитием социальной системы роли полов в заботе о потомстве все более уравниваются, в связи с чем стирается и половой диморфизм.
В социальных механизмах управления, которые должны быть по возможности безличными (не чернорабочих заменяют машинами, а менеджеров), еще сохранился некий неистребимый биологический элемент, остатки иерархического чувства — смеси страха и любви, — испытываемого животными к доминирующей особи. Игра на этих чувствах приводит к тому, что социальное неравенство выдается за природное, привилегированные слои претендуют на роль некой генетической элиты с голубой кровью, то ли созданной естественным отбором, то ли божественного происхождения.
Нетрудно заметить, что социальные революции, включая движение за освобождение женщин, направлены главным образом против подобных заимствований, и единственный ощутимый результат их состоит в упразднении биологических и божеских привилегий, элементов других систем. В то же время попытки ликвидировать социальные роли как таковые не могут увенчаться успехом. Схема, по которой торжество свободы, равенства и братства завершается тиранией, известна более двух тысяч лет, но люди снова и снова оказываются в плену социальных иллюзий. Отмена ролей не только делает систему неэффективной, но и ведет ко всеобщей конкуренции, войне всех против всех, которая фактически исключает возможность свободы. Более перспективный путь, по-видимому, заключается в усложнении социальной структуры, увеличении числа ролей — социальных ниш, предоставляющих людям возможность достойного сосуществования без конкуренции друг с другом.
В природе конкуренция обусловлена ограниченностью ресурсов — «емкости» системы — по сравнению с репродуктивным потенциалом быстро размножающихся организмов. В популяциях гетеросексуальных организмов одновременно идет конкуренция за половых партнеров («репродуктивный ресурс»), число которых тоже ограничено по сравнению с половой потенцией. Однако, с повышением эффективности использования ресурсов, разделением экологических ниш, заботой о потомстве при сокращении рождаемости, возникновением моногамных семей конкуренция ослабевает. Это магистральный путь развития природных систем.
Мы все еще считаем конкурентоспособность неким знаком качества, хотя на самом деле она обусловлена конъюнктурой, нередко искусственно созданной для сбыта избыточных товаров, идей, «культургенов» или иной продукции технического и духовного производства. Технологические новшества прогрессивны лишь при том условии, что они не обостряют конкуренцию, а, напротив, позволяют избежать ее, создавая новые производственные ниши. Научное открытие становится достоянием человечества, открывая, подобно электронике или кинематографии, новые области деятельности, в которых могут найти себе применение люди пионерного склада, не всегда выдерживающие жесткую конкуренцию.
Наверное, казалось бы смешным, если бы не было столь привычным, соперничество двух школ в области культуры, потенциальная емкость которой допускает еще десятки альтернатив. Если на роль претендуют два выдающихся актера, то не стоит провоцировать конкуренцию. Лучше дополнить сценарий таким образом, что тот и другой проявят в нем свое дарование. Таков, вероятно, оптимальный путь развития социальных сценариев.
Конкурируют похожие, а не разные. Поэтому с развитием индивидуальности конкуренция отмирает. Ярко выраженная индивидуальность вне конкуренции, так как ее социальная ниша не может быть никем заполнена. Когда такое состояние социума будет достигнуто, люди в самом деле станут незаменимыми; пока же это далекая перспектива.
Метаэкологическая система более всего нуждается в очищении от прилипших к ней рудиментов социума, заставляющих видеть в ее организующем начале — боге, судьбе — главу рода или строгого начальника. Метафизика, впрочем, предписывает верующим не только ритуалы поклонения, но и диету, а также правила сексуального поведения. Посты и говения обычно относят за счет какой-то труднообъяснимой здравоохранительной целесообразности, хотя на самом деле смысл их лишь в том, чтобы контролировать все жизненные проявления, начиная с самых элементарных. Ибо настоящая власть у того, кто указывает, что и когда можно есть, с кем и как следует спариваться.
Отношения между различными сферами жизни, в идеале дополнительные, оборачиваются конкуренцией и даже взаимной или односторонней агрессией. Ведь каждая из трех систем имеет свой образ свободы, который не может быть механически привит другой системе. Репродуктивный идеал предполагает сексуальную свободу, социальный — свободу распределения ролей (социальное равенство), духовный — свободу совести. Если освобождение от страстей — необходимое условие свободы совести в метаэкологической системе, то на природном уровне бесстрастие привело бы к коллапсу репродуктивной системы.
Природное начало в самом человеке, как и внешняя природа, подвергается насилию как со стороны социума — вторжения классовых отношений в половые и родственные, так и со стороны метафизики, традиционно подавляющей сексуальность. В освобождении от этих чуждых воздействий заключается подлинный смысл борьбы за равноправие полов, длящейся уже больше двух тысяч лет. Во главе ее шли Руфь, Аспазия, Мессалина, Мэри Уокер — во все времена женская сексуальность подавлялась в большей степени, чем мужская.
В этой борьбе ярко проявляется смешение понятий, связанное с наложением элементов различных систем. Действительная цель — раскрепощение природного начала — в данном случае маскируется мнимой целью — половым равенством женщин и мужчин, которое противоестественно и не столько реабилитирует природного человека, сколько направлено против него. Ведь различия в половом поведении связаны с биологически целесообразным разделением ролей в процессе размножения.
Половая избирательность явилась важнейшим эволюционным достижением, на базе которого формировалась человеческая индивидуальность. Отсутствие таковой отбрасывает нас назад, до уровня низших беспозвоночных. Столь же противно природе отделение размножения от любви: ведь это чувство развилось в противовес первичной агрессивной реакции двух вошедших в контакт особей. Без него половая агрессия обнажается в самом неприглядном виде. Семья возникла в связи с предотвращением инцеста и генетического вырождения (именно эти факторы заставляли древних отслеживать свою родословную, ее социальный аспект вторичен). Разрушение семьи — результат вторжения в репродуктивную сферу утопической социологии (Платон, Маркс), а не восстановление естественной сексуальной свободы.
Освободив репродуктивные отношения от метафизики, нам совсем не обязательно превращаться в животных и опускаться на четвереньки, хотя в плане природных отношений эта поза не содержит в себе ничего постыдного. Скорее можно считать предосудительным навязывание метафизике поз, позаимствованных из зоологического арсенала.
Духовные революции свершались ради освобождения метаэкологической системы от несвойственных ей правил игры, навязанных другими системами. Сын человеческий, при всем его величии, находится в братских отношениях со всеми людьми и не претендует на то, чтобы быть отцом. Он воздвигает против конкуренции любовь и отдает кесарю кесарево, тем самым отделяя духовное от социального. Он утверждает априорное равенство всех людей в метаэкологической системе и возможность каждого внести в нее свой вклад. Тем самым будет продлено существование метаэго после кончины его смертного близнеца протоэго.
Мефистофель
В системе близнецов решающим фактором оказывается несовпадение их существования во времени. Смысл времени как особой функции развивающихся систем состоит в соизмерении протекающих в них с разной скоростью процессов наши трудности в понимании времени связаны с тем, что мы используем внешнеотсчетные системы измерения, такие как вращение небесных тел, для определения физиологического возраста, ошибочно отождествляемого с календарным; в результате возникает иллюзия автономности времени — в природе такого времени нет.
Проблема времени возникла в результате сложного переплетения физических и метафизических понятий. Время как координата движения, математическая абстракция, с удивительной легкостью превратилось в координату метаэкологической системы. И вот уже возможны путешествия во времени, попирающие логическую структуру, основанную на причинно-следственных связях, наше участие в событиях, завершившихся задолго до нашего появления на свет.
Линейность законов термодинамики придает направленность развитию системы, будь то общество или личность, создавая иллюзию необратимости времени, отраженной в непреложности судьбы. Обратимость как отрицание естественного порядка вещей может быть лишь результатом дьявольских козней. Однако искушение сделки с дьяволом периодически испытывают как отдельные личности, так и целые народы. В самом деле, в открытой системе взаимодействие с обратной связью приводит к изменениям направленности развития, носящим периодический характер. Связь времен при этом распадается. Это кризисы системы, за которыми следует возрождение.
Ребенок сначала быстрее развивается физически, чем духовно. Затем наступает период формирования «второго я», соотношение скоростей противоположное. В период полового созревания время снова меняет знак. Это кризисные точки, при прохождении которых система особо уязвима к внешним воздействиям, способным сравнительно легко ее разрушить.
В природе кризис наступает вследствие рассогласования скоростей изменения среды и приспособления организмов. Обычно он связан с внешними воздействиями — космическими, геологическими или антропогенными, ускоряющими изменение среды. Эволюционные процессы при этом оборачиваются вспять, как мы уже говорили.
Социальные кризисы обусловлены расхождением темпов индивидуального и общественного развития, появлением большого числа «лишних людей», для которых не находится социальной нищи, и неизбежным в этом случае антагонизмом между личностью и обществом. Ярким примером тому может служить расслоение российского общества после петровских реформ, возникновение интеллигенции — европеизированного слоя образованных людей. Обособленная от основной патриархальной массы населения страны, интеллигенция вынуждена была создавать духовную продукцию для собственного потребления, постоянно испытывая в связи с этим чувство собственной ненужности. На этой почве в интеллигентской среде сформировался устойчивый комплекс саморазрушения, принимавшего самые разнообразные формы, от опрощения и хождения в народ до бегства из страны и физического уничтожения. В силу этого интеллигенция, которую можно считать российским национальным явлением (конечно, и в других странах есть интеллектуалы, но они не составляют столь обособленного слоя и редко оказываются лишними), стала постоянно действующим фактором нестабильности и детонатором общественных катаклизмов. Трагизм российской истории в так и не состоявшемся формировании целостной социальной системы.
Кризисы принимают катастрофическую форму при наложении внешних причин, чаще всего метафизических (в отличие от этого, несоответствие экономического развития и социальной структуры, как показывает опыт успешно развивающихся стран, может быть преодолено без особых потрясений — не стоит приписывать экономике роль античного рока). Люди, как правило, стремятся не столько продвинуться вперед, к новой жизни, сколько повернуть время назад, к жизни старой. Так, пуритане Кромвеля и французские санкюлоты мечтали о раннехристианском равенстве и чистоте нравов. Толпы, шедшие за Пугачевым, хотели восстановить на троне мужицкого царя взамен европеизированной императрицы. Массы, следовавшие за красным знаменем, видели свой идеал в крестьянской общине, а не в распределении прибавочной стоимости по Марксу. В перестройке 1980-х участвовали люди, хотевшие восстановить сталинизм, вернуться к ленинским принципам и нэпу или еще дальше назад — к столыпинским реформам, российскому капитализму, абсолютной монархии. Когда все хотят жить по-старому, возникает революционная ситуация. В этом нет ничего удивительного, так как термодинамическая логика развития системы подавляет человека, порождая ностальгические чувства. Провоцируемый этими чувствами бунт против термодинамики ведет к развалу системы, заставляя затем мечтать о ее возрождении.
Метаэкологический кризис назревает как результат несоответствия темпов развития метаэго и среды его обитания, заваленной отходами духовной деятельности — метамортмассой (в средние века черти, ведьмы и колдуны были частью повседневной жизни; Возрождение сместило их из сферы обыденного в сферу фантастического, а наш технический век сделал из них НЛО). Но метаэкологические революции также нуждаются во внешнем толчке. Так, арии разрушили теократию востока, троянская война породила гомеровскую этику, пелопоннесская — афинскую философию, а иудейская — христианство.
В природе революции (Ж. Кювье пользовался этим термином; его оппоненты предпочитали говорить о катастрофах) сопровождаются массовым вымиранием господствующих видов. Социальные революции зачастую начинаются как протест против жестокости власть имущих и совершаются с неслыханной прежде жестокостью. Христианская духовность утверждалась на пепелищах античных библиотек. Храм в конце концов удается очистить от менял, но лишь ценой разрушения самого храма.
Считается, впрочем, что жертвы оправданы, если с их помощью преодолевается кризис системы и открывается перспектива прогрессивного развития. Еще Гераклит сводил сущность жизни к борьбе, и даже кроткий Иисус принес не мир, но меч, ратуя за тех, кто не прячет свечу и не тратит жизнь попусту, как собака на сене. Данте выделил людей, неспособных определиться в борьбе, в категорию «ничтожных», закрыв перед ними врата не только рая, но и ада. Европейская философия действия нашла воплощение в движении бури и натиска, активистом которого был молодой Гете. Предсмертный монолог Фауста о каждодневном сражении за жизнь и свободу, впоследствии перефразированный Марксом, стал манифестом либеральной интеллигенции, его заучивали наизусть.
Но с кем сражался Фауст? На склоне лет у него не было иных врагов, кроме времени, бег которого никак не удавалось задержать. Время коварно превращает жизнь в машину по переработке будущего в прошлое. Нет свободы, потому что каждый шаг ограничивает выбор последующего, каждое прожитое мгновение становится прошлым, так и не став настоящим. Договор с чертом, заключенный ради свободы, имеет смысл лишь в том случае, если включает в себя возможность остановить мгновение.
Борьба Фауста с временем не могла не завершиться трагически. Остановленное им мгновение Мефистофель называет пустым, ничтожным. Фауст разрушал, но так и не смог ничего построить. Возводимый на отвоеванных у моря землях город существует лишь в его воображении. Это лемуры имитируют строительный шум. Бог, правда, может оценить ситуацию иначе, чем черт. Намерения для него важнее результатов. Все же, повторяя монолог о борьбе и свободе как некий манифест, не следовало забывать, что стареющий Гете вложил его в уста слепого обманутого старика, выразив тем самым глубочайшее разочарование в философии действия и утопии свободы.
Ибо в бунтарстве смешиваются две концепции свободы — относительная и абсолютная. Относительная свобода означает, что каждый имеет не меньше свободы, чем любой другой, иначе говоря, она сводится к равенству (как в свободе, так и в несвободе). Революции совершаются во имя равенства — относительной свободы от кастовых, имущественных, сексуальных и прочих привилегий. Всякий раз, как один из видов неравенства снимается, другой приобретает довлеющее значение. Так в кастовом обществе имущественное неравенство само по себе не играло большой роли (аристократ презирал ростовщика, у которого брал деньги в долг). И даже природное неравенство отчасти сглаживалось, поскольку представители разных каст не конкурировали между собой. В эгалитарном обществе конкуренция всех со всеми обнажает природное неравенство как неизбежность, бороться против которой можно лишь одним способом — поднимая индивидуальность до уровня действительной уникальности, на котором конкуренция отмирает сама по себе.
Последнее, однако, возможно лишь в развитых системах, тогда как абсолютная свобода есть отрицание необходимости, т.е. системы как таковой. Логика абсолютной свободы приравнивает человека к единственному радиально-симметричному (как Гестия, Нус или многорукий Шива) обитателю первобытного хаоса. Уже первый акт творения трансформирует радиальную симметрию в билатеральную. Творец бунтует против складывающихся двусторонних отношений (ибо сыны Божий увидели дочерей человеческих, что они красивы, и стали входить к ним), устраивает потопы, заключает с человеком договор, накладывающий взаимные обязательства и, в конце концов, принимает основные правила игры, включая смерть.
Так и человек, отринув системные ограничения, обнаруживает неприемлемую абсурдность неограниченной свободы, заставившую бога сотворить мир, дать ему законы и самому подчиниться им.
Мы уже говорили о том, что природные экосистемы в своем развитии проходят ряд стадий, от пионерного сообщества до климаксного, причем на ранних стадиях система относительно открыта, экологические ниши еще не полностью поделены, допуская внедрение новых видов. Недоразвитие системы — снятие климаксной фазы — облегчает подобные внедрения. Наиболее перспективными среди них оказываются те, что открывают новые экологические ниши (как появление цветковых растений открыло новые ниши для антофильных насекомых и позвоночных, питающихся плодами), тем самым способствуя усложнению системы, росту биологического разнообразия. Социальные и метаэкологические системы проходят аналогичные стадии и в завершенном — климаксном — состоянии оказываются закрытыми для нововведений.
Перед людьми, стремящимися к новому и не находящими места в сложившейся системе, есть два пути, подсказанные самой системой. Первый заключается в разрушении климаксной фазы, создании кризисной ситуации — недоразвитого сообщества, в которое легче внедриться, второй, более конструктивный, — в усложнении структуры системы, открытии новых социальных и метаэкологических ниш. Так, формирующаяся молодежная субкультура (встретившая столь активное неприятие в 1950-х, а сейчас уже воспринимаемая как привычное явление) открывает обширные возможности творческой реализации для тех, кому не находится места в рамках зрелой культурной традиции.
Открытие, в какой бы сфере деятельности оно не происходило, всегда препятствует окостенению системы, создавая, как уже упоминалось, новые технологические и социокультурные ниши. Так фотопленка открыла обширную область художественного, а электроника — технологического творчества, препятствуя осуществлению марксистской схемы сверхдоминирования и соответствующего упрощения структуры социальных отношений.
Живые системы возникли на базе неживых — косных, как их называл В.И. Вернадский, — и содержат неживые компоненты. Закон развития косной системы заключается в росте энтропии, живой — в сокращении скорости роста энтропии. Это несоответствие — общая причина кризисов. По мере накопления мортмассы структура системы становится все более жесткой. Это в равной мере относится к биологическим, социальным и метаэкологическим системам. Окостенение системы не может быть преодолено иначе как ее разрушением. Однако по мере того, как система становится все более живой, необходимость в разрушении отпадает. Обновление становится нормой и уже не требует бесконечных жертв.
Устойчивое развитие скорее всего может быть достигнуто в области духа — системы, освобожденной от косного компонента, — постепенно вовлекая социум и биосферу. Метаэкологическая система на первых порах предоставляла человеку столько свободы, что он вступал в единоборство с богами. Еще библейский Авраам решался спорить с богом и даже одерживал верх, как в памятном споре о Содоме и Гоморре. Со временем, однако, система, повинуясь своим законам, все больше подавляла человека, убеждая его в собственном ничтожестве и заставляя вспоминать о прошлом как о золотом веке. Судьба неотвратима — это свойство системы. Однако Прометей освободил людей от провидческого дара, сам сделавшись его жертвой. Тем самым людям была предоставлена если не свобода выбора, то по крайней мере свобода поиска — отслеживание судьбы методом проб и ошибок. Древняя эра прошла под знаком такого рода свободы.
Подвластность олимпийских богов слепой судьбе была предметом насмешек со стороны христиан, которые (как свидетельствует, к примеру, Корнель в «Полиевкте») противопоставляли ей всесилие библейского бога. Однако система не может беспредельно подавлять свободу своих компонентов — это самоуничтожение. Милосердный сын божий принес себя в жертву, чтобы освободить человека от кармической вины и открыть перед ним перспективу прощения — обратимости судьбы во времени. Рождение прощающего бога было, таким образом, началом новой эры.
Фауст
Радикальные выступления против термодинамической предопределенности дали череду этических, эстетических и сексуальных революций, которые всегда свершались во имя свободы (протоэго в последнем случае; сексуальные контрреволюции утверждали свободу метаэго) и дали естественную периодизацию истории европейской культуры, вобравшей разнородные элементы, способные вновь раскрыться веером течений философской мысли. Мы уже упоминали о древнейших общеарийских элементах в культуре запада и востока. Махабхарата — восточный аналог Илиады, а Рамаяна — Одиссеи. Зороастр проповедовал в Бактре, а услышали его на берегах Мертвого моря.
Разделение философии на «западную» и «восточную» относится к более позднему времени и состоит в утверждении противоположных моделей существования — борьбы на западе, равновесия на востоке. Если восточный нравственный идеал заключался в следовании «среднему пути», то на западе тех, кто «средину соблюдают» считали ничтожными: Данте не нашел для них места ни в раю, ни в аду.
Западное мировоззрение основывалось на постоянстве сущностей, стоящем за иллюзорной изменчивостью явлений, вере в абсолютное, восточное — на непрерывном изменении сущего, иллюзорности постоянства и относительности веры (в Махаяне эта установка называется «суньята»). Западная этика противопоставила хорошее плохому, восточная утверждала их единство. Западное представление о свободе отождествлялось с исполнением желаний, восточное — с освобождением от желаний.
Взаимопроникновение идей происходило во все времена и во многом объясняет, как мы уже отмечали, разнообразие точек зрения внутри греческой философии, ее динамизм. Однако еще более высокой степени синкретизма достигло христианство, в рамках которого стало возможным обоснование диаметрально противоположных концепций жизненного пути.
Христианская философия жизни освоила элементы платонизма, а веретено (колесо) Фортуны оставалось излюбленным образом средневековой литературы. Пассивизм, «восточный» элемент христианского учения, в средние века сочетался с безрассудством крестоносцев и безудержным экспериментаторством алхимиков. Иисус не одобрял суетной активности (в Нагорной проповеди и в эпизоде с Марией и Марфой), которая губит душу. Но он же учил, что, зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме. Кто же боится погубить свою душу, тот и погубит, а кто не боится — спасет. Значение этого принципа было осознано уже в новое время, и блестящую иллюстрацию к нему дал Гете своей интерпретацией средневекового Фауста.
Эпоха Возрождения стала торжеством платонизма как светской философии жизни (протекавшее параллельно богословское возрождение — классическая схоластика Альберта Великого и Фомы Аквината — опиралось на Аристотеля). Ее логическим завершением было сформулированное Спинозой представление о свободе как осознанной необходимости. Сама же необходимость вытекает из закономерностей развития системы, определяющей судьбу отдельных элементов. Однако уже в рамках позднего Возрождения — раннего барокко произошел раскол, ознаменовавшийся возвращением странно преображенных средневековых фигур — Фауста, Дон Кихота, Дон Жуана, Гамлета. Именно они стали героями нового времени, оттеснив на задний план Геракла, Ахилла, Орландо и христианских святых.
Модель борьбы порождает героя. Классическая культура есть культ героя, о котором поют песни, рассказывают легенды, пишут романы. Герой древности — сильный человек, исполняющий волю богов или веление судьбы, т. е. работающий на систему. Это Персей, Геракл, Тесей, уничтожающие чудовищ, бывших тотемов. Однако со временем в герое появляется новая черта — приступы безумия, заставляющего бросить вызов системе (судьбе, воле богов, необходимости и, конечно, последнему врагу — смерти). Безумные, безответственные поступки, бывшие уделом слабых женщин — Евы, Пандоры, Софии, Елены — начинают совершать мужчины. Безумствуют Геракл, Ахилл, Аякс, Орландо. У исторических героев наблюдается склонность к эпилепсии, которой были подвержены Цезарь, Магомет и Наполеон. Вспомним, что безумием древние считали противостояние судьбе. Макбет, следующий предписаниям судьбы (озвученным тремя ведьмами), выглядит подонком. Бросив вызов судьбе (идущему на приступ Бирнамскому лесу), он превращается в героя. Это герой нового типа, сражающийся не на стороне системы, а против нее.
Фольклорные стрелки-супермены Робин Гуд, Гамелин, Адам Белл, запечатленные Чосером, Джонсоном и Шекспиром, послужили прототипами целой плеяды благородных разбойников, от кальдероновского Эйсебио до Карла Моора, Лары и Дубровского, бросавших вызов системе из лесной чащи, с каледонских скал, с пиратских кораблей. В конце XIX — начале XX в. их заметно выродившиеся потомки нападали на старух-молочниц и ростовщиц, возмещая недостаток мужества высокопарным философствованием, заимствованным у Шопенгауэра и Ницше.
Философы нового времени, обобщая духовный опыт романтического бунтарства, выступили против системы Платона почти с тех же позиций, что и его прижизненные оппоненты-киники. Эта философия жизни исходит из уникальности жизненного опыта, не подлежащего систематизации, фиктивности сущностей и утверждения свободы как выламывания из системы. Чередование платонических и кинических периодов определяет неровный ритм европейской истории.
В рамках платонизма сформировалось представление о подобии всех систем — космоса, социума, человеческой души, — управляемых общими системными законами — Ананкой, Фортуной, или как бы их ни назвали. Свобода виделась в превращении необходимости во внутреннюю потребность. Логика платонизма вела человечество прямым путем в идеальное государство, руководимое мудрецами, которые постоянно спасают народ от ими самими придуманных врагов, врут благодарным соотечественникам во их же благо, предают огню вредные сочинения Гомера, Гесиода и прочих бесполезных авторов, выводят новую расу стражей-роботов обоего пола, обдуманно скрещивая их между собой и с их помощью подавляя малейшие признаки волеизъявления граждан.
Средневековые и возрожденческие утопии, от Августина до Мора и Бэкона, следуют той же схеме (только философов все чаще заменяют технократы), и лишь Рабле начертал на стенах Телемской обители: «Делай, что хочешь».
Противостоящая платонизму философия свободной воли (древняя магия — Протагор — киники — романтики — экзистенциалисты) выявила упрощающее воздействие системы на человека, связывая преодоление необходимости с развитием человеческой личности, тем самым поднимающейся над животным существованием. Доведенная до логического завершения, философия воли ведет к разрушению системы, на обломках которой личность оказывается никому не нужной, а существование абсурдным. Ведь деструктивные действия приносят удовлетворение лишь при наличии карающей их системы.
Свобода противоречива. Если речь идет об удовлетворении желаний, то самые примитивные существа наиболее свободны: у них мало желаний. У высших больше желаний, в том числе неисполнимых, а следовательно, меньше свободы. Легко сказать, делай, что хочешь. А чего мы хотим? Кто-то должен нам это подсказать. Если желательно избавление от желаний, то само стремление к свободе есть желание, от которого следует освободиться, чтобы обрести свободу.
Раб, выполняющий положенную ему механическую работу, может готовить восстание, сочинять стихи или разрабатывать философскую систему. На свободе, обремененный заботой о хлебе насущном или о приобретении собственных рабов, он вынужден оставить эти занятия.
Мы делаем карьеру ради свободы, которую дает высокое положение в обществе, но, поднимаясь по служебной лестнице, все больше расширяем круг своих обязанностей, увеличиваем тяжесть лежащей на нас ответственности, которая чаще всего непропорциональна вознаграждению. Мы жалуемся на переутомление, недостаток досуга, потребительское отношение к нам семьи и общества, но, как старая ездовая собака, никому не уступим место в упряжке.
Врастание в систему оборачивается отсутствием свободы, выламывание из системы — тем же самым, ибо абсолютная свобода парадоксальным образом совпадает с абсолютной несвободой. Свободный выбор одинаково неосуществим в ситуации Адама, выбирающего жену, и в ситуации буриданова осла, выбирающего между двумя равновеликими охапками сена. Система ставит человека в положение Адама, отсутствие таковой — в положение осла.
Проблема Великого Инквизитора в том, что бог показал себя нерадивым тюремщиком, оставив человеку возможность выбора. Проблема Гамлета в том, что для него бытие и небытие — равноценные альтернативы. В развитии европейской культуры переход от платонизма к экзистенциализму занял несколько столетий. В творческой биографии Шекспира он уложился в одно десятилетие, между тридцатью («Ромео и Джульетта») и сорока («Король Лир»). Ромео, отправляясь на бал, где ему предстоит роковая встреча с доселе неведомой Джульеттой, произносит следующую примечательную фразу: «Пусть тот, в чьих руках руль, направляет мой парус». Юные герои этой трагедии, шуты Фортуны (fortune's fools), ничего не совершают по своей воле (не исключение два невольных убийства) и в конечном счете приносятся в жертву ради системных целей — прекращения давней вражды между кланами. Гамлет отражает промежуточную стадию, на которой герой впервые испытывает сомнения в том, что быть слепым орудием судьбы — предназначение, достойное человека.
Многие поколения превратно толковали историю Гамлета как трагедию склонного к рефлексии человека, попавшего в обстоятельства, требующие решительных действий. Вообще этот герой казался странным и действительно был таким для людей, воспитанных в традициях платонизма. Будь он персонажем Сартра или Камю, никто не нашел бы в нем ничего странного, и он мог бы занять свое законное место рядом с Посторонним и Самоучкой. Однако до появления этих последних оставалось, ни много, ни мало, триста пятьдесят лет, а пока «нерешительный» Гамлет был одиноким безумцем, уничтожавшим, следуя античной версии безумия как противостояния судьбе, крыс-конформистов вроде Полония и Лаэрта, Розенкранца и Гильденстерна. Эти импульсивные действия, впрочем, не были окончательным ответом на вопрос, существовать в системе или противостоять ей. Кризис наступил после встречи с норвежской армией на марше.
На вопрос о цели похода норвежский капитан ответил, что таковой является кусок польской земли, который не стоит и пяти дукатов, а ему, капитану, и даром не нужен. Но станут ли поляки защищать эту землю? О да, они уже выдвинули свой гарнизон. И глядя вслед шагавшим навстречу смерти десяти тысячам, что едва ли найдут достаточно места на отвоеванной земле, чтобы похоронить своих мертвецов, Гамлет подумал, что по сравнению с этим широкомасштабным абсурдом его собственная миссия не столь уж абсурдна. С этой минуты в его действиях не усматривается ничего личного: тот, в чьих руках руль, направляет его парус к жертвенной смерти во имя прекращения давней вражды между датской династией Гамлетов и норвежскими Фортинбрасами.
Итак, путь был пройден лишь наполовину. Завершить его предстояло другим шутам Фортуны — дословно повторенное, это определение теперь отнесено к безумному Лиру и нежной Корделии, одновременная смерть которых столь же ужасна, сколь и бессмысленна, абсурдна уже тем, что настигает не любовников, а отца и дочь. Если в эпилоге «Гамлета» звучит триумфальный марш, то «Лир» завершается похоронной процессией. Это, как сказано в трагедии, история, поведанная идиотом, полная шума и ярости, не имеющая никакого смысла. Это решение гамлетовского вопроса в пользу небытия — отказ от всего, что до сих пор составляло смысл жизни.
Быть в системе или не быть в ней — такой дилеммы на самом не существует. Человек — плод развития наложенных друг на друга в ходе эволюции биологической, социальной, метаэкологической систем (эстетической, этической и религиозной экзистенции, в терминах Кьеркегора). Освобождение от любой из них означает разрушение личности, а не ее созидание. Единственно доступная свобода в том, что человек принадлежит разным системам и ни одной из них полностью.
Так наши отдаленные предки, девонские кистеперые рыбы, освоив пограничные местообитания между водой и сушей, смогли избежать тупиковой специализации, сохранить эволюционную пластичность и дать начало нескольким стволам четвероногих животных.
Не столь отдаленные предки были приспособлены как к древесному, так и к наземному образу жизни. Их эволюция шла в сторону расширения ресурсной ниши, освоения новых местообитаний. Развивая социальные структуры, они черпали духовную силу в культе природы.
Интуиция не подвела наших предков: для устойчивого существования необходимы три опоры: природа, социум, духовный мир. Каждая из этих систем в отдельности может поглотить человека, как кит Иону. Так индейцы Амазонки слились с природой и остановились в своем социальном и духовном развитии. Древние египтяне слишком глубоко погрузились в метафизику. Древний Рим сделал своим фетишем величие государства. Более успешно развивались цивилизации, которым удалось сохранить равновесие на грани систем. Метафизическая идея равенства всех людей перед богом помешала осуществиться платоновской утопии тоталитарного государства. Киники и романтики, выступая против подавления личности социумом, искали опору в природе. На базе романтизма возникло природоохранное движение, противостоящее угрозе экологической катастрофы.
Искусство истории, по-видимому, заключается в поддержании подвижного равновесия между полярными концепциями свободы. Приняв платонизм как философию жизни, человек накладывает на себя разнообразные самоограничения. Философ заявляет об ограниченности чистого разума. Поэт втискивает любовь в прокрустово ложе сонета. Вельможа превращает жизнь в бессмысленный ритуал. В какой-то момент их дети должны отбросить весь этот хлам, иначе жизнь становится настолько предсказуемой, что и жить не стоит. Путь, указанный Платоном, привел к естественному завершению — закрытию просуществовавшей тысячу лет платоновской Академии.
Плачем мы, взойдя на эту сцену, полную шутов. Нас пеленают — свирепое и, в сущности, беспричинное лишение свободы, которое наложит отпечаток на всю последующую жизнь. Нас дисциплинируют в детских учреждениях. Нас женят, лишая свободы полового выбора. Мы попадаем в служебную колею, из которой нет выхода. Мы обрастаем долгами и едва успеваем (или еще не успеваем) расплатиться, как нас уже хоронят. Ну, разве не трагикомическая история, рассказанная идиотом?
Блажен тот, считал Пушкин, кто в двадцать лет был франт иль хват, в тридцать выгодно женат и к пятидесяти расквитался с долгами. До тридцати не спеши, советовал Гесиод, но в тридцать долго не медли. Лет тридцати ожениться — вот самое лучшее время. Этот стереотип сохранялся более двух с половиной тысяч лет (в Спарте подобная периодизация жизни была закреплена законодательно). Первая часть жизни отводилась на усвоение основных запретов. Затем следовал недолгий экспериментальный период относительной свободы. Все события классического романа укладываются в него и завершаются гибелью героя или его женитьбой. Зрелость, консервативная часть жизни, была посвящена выплате общественного долга. Романная роль отца семейства сводилась к контрольно-ограничительным и репрессивным функциям (запретам на скороспелые браки детей, лишению наследства и т. п.). Творчество как процесс, требующий свободы, естественно ограничивалось экспериментальным периодом и завершалось с наступлением зрелости (лишь отдельным гениям удавалось, подобно Сократу и Гете, продлить экспериментальный период до преклонных лет. В последнее время интерес к более зрелому герою знаменует расширение возрастных границ экспериментального периода, своего рода революцию в искусстве жизни).
В индивидуальном развитии человека сжато повторена историческая периодичность. 3. Фрейд выделил несколько пиков активизации сексуальной сферы, первый из которых приходится на младенческий возраст, когда человек ускоренно проходит природный этап своего эволюционного пути. Младенческая сексуальность распространяется на различные физиологические отправления. Даже позднее, во второй — подростковой — фазе сексуальность еще слабо канализирована и может быть легко извращена. В той или иной форме переживаются личные сексуальные революции, чаще всего происходящие до и после оптимального репродуктивного возраста (около 27-37 лет), т.е. в 20-25 и 40-45 лет. Социальная активность максимальна в 12-17 лет, когда в подростковых группах устанавливается иерархия, близкая к биосоциальной, и в 45-50 лет, когда человек приближается к кульминации своей социальной карьеры. Метаэкологическая периодичность, как правило, антиподальна по отношению к социальной, с более или менее отчетливыми пиками около 20-ти и после 50-ти.
В поисках равновесия обретают функциональный смысл дуализм и триединство человеческой души. Природный человек действует в сфере репродуктивных отношений, сменяя в течении жизни роли любовника, мужа, отца, деда (аналогичные им в женском варианте). Социальный человек осваивает ролевую структуру общественной системы. Метафизический человек строит пирамиду культуры и находит в ней нишу для духовной жизни. Искусство жизни, по-видимому, заключается в том, чтобы максимально реализовать потенции, заложенные в ее естественном ритме. Повторяемость периодов позволяет человеку быть поочередно платоником и киником, спинозистом и романтиком, изведать фаустовское ощущение повторной жизни.
Платоническая модель жизни должна быть уравновешена кинической моделью, в которой стремление к свободе, возрастающее с развитием человеческой личности, определяет цельность существования, соединяя все его компоненты — страдание, любовь, противостояние смерти.