Сатанинское танго

Краснахоркаи Ласло

Часть вторая

 

 

VI. Иримиаш произносит речь

Друзья мои! Откровенно признаюсь, я оказался в сложном положении. Если я не ошибаюсь, никто из вас не упустил возможности прийти сюда, на это судьбоносное собрание… И многие из вас, несомненно, верят в то, что я способен объяснить причину той почти непостижимой трагедии, которая произошла здесь еще до нашего прихода… Но что я могу сказать вам, дамы и господа? Что я могу сказать, кроме того, что… я потрясен, иными словами, я хочу сказать — я в отчаянии. Поверьте мне, я, как и вы, в полном смятении, и мое состояние послужит извинением тому, что мне трудно подобрать сейчас слова… мое горло сжимается от ошеломляющего известия. Поэтому не удивительно, что в это утро, мучительное для всех нас, я могу выговорить лишь невнятные слова скорби, ибо, должен признаться, мне нисколько не помогает то, что вчера вечером, когда мы в ужасе стояли вокруг застывшего тела ребенка, найденного нами после долгих поисков, я предложил всем немного поспать и снова собраться сегодня утром, чтобы с более трезвой головой взглянуть в лицо случившемуся, хотя… во мне по-прежнему царит такой же хаос, как и вчера, в моей душе сегодня утром лишь усилилась растерянность… Однако… Я знаю… мне надо собраться, но я уверен в том, что вы поймете, если в эту минуту я не скажу ничего другого, кроме того, что я разделяю… глубоко разделяю боль несчастной матери, ее вечную, безутешную скорбь… Ибо я полагаю, нет необходимости дважды говорить, что боль утраты… когда вот так, в одно мгновение, мы лишаемся самого дорогого нашему сердцу, ни с чем несравнима, друзья мои… Не думаю, что среди всех собравшихся здесь найдется хоть один, кто не согласится в этом со мной… Эта трагедия тяжким бременем легла на души всех нас, поскольку вы прекрасно знаете, что все мы без исключения несем ответственность за происшедшее. И самое тяжкое в этой ситуации то, что испытав такое потрясение, со стиснутыми зубами, с сжимающимся от горечи горлом, борясь с выступающими на глазах слезами, мы должны перешагнуть через себя… Поскольку — и я уже сейчас хотел бы настоятельно обратить на это ваше внимание! — до того, как сюда приедут официальные лица, до того, как полицейские начнут расследование, важно, чтобы мы сами, очевидцы трагедии и люди, ответственные за нее, точно установили, что явилось причиной этого рокового несчастья, чудовищной гибели невинного ребенка… Поэтому будет лучше, если мы уже сейчас приготовимся к тому, что городские власти привлекут к ответственности за эту катастрофу в первую очередь нас… Да, друзья мои, именно нас! Прошу, не удивляйтесь! Потому что… положа руку на сердце, разве не могли мы предотвратить случившееся, если бы проявили немного внимания, каплю предусмотрительности, чуточку сердечной заботы и осторожности?.. Подумайте только о том, что это беззащитное создание, которое сейчас уже, несомненно, можно назвать агнцем, посланным Господом в наш мир, могло стать жертвой первого встречного, первого бродяги с большой дороги, кого угодно, друзья мои, кого угодно… Всю ночь, промокшая под дождем, сбиваемая с ног ветром, легкая добыча стихии… оставленная, позабытая всеми она блуждала здесь, среди нас, словно выгнанная из дому собака, она до самого конца была возле нас — и, может быть, заглядывала в это окно и видела, как вы, дамы и господа, напившись, весело отплясываете, и я не отрицаю, возможно, что она следила за нами, спрятавшись за каким-нибудь деревом или за стогом сена, когда мы, промокшие под дождем, устало брели от одного дорожного камня до другого к нашей цели — усадьбе Алмаши — ведь ее путь пролегал на расстоянии вытянутой руки от нас, и никто, понимаете, никто не поспешил ей на помощь, ее голос — поскольку я уверен, что в последние мгновения она звала нас — хоть кого-нибудь! — относило ветром и заглушало тем гамом, который вы подняли, дамы и господа! Но что за ужасающее совпадение, спросите вы, что за жестокая гримаса судьбы?.. Не поймите меня неправильно, я не обвиняю никого конкретно… Я не обвиняю мать, которая, может быть, никогда больше не уснет спокойно, поскольку она никогда не сможет простить себе то, что тогда, в тот роковой день… слишком поздно проснулась. Не обвиняю и брата жертвы — в противоположность вам, друзья мои! — этого молодого человека, подающего большие надежды, который последним видел ее, всего в каких-нибудь двухстах метрах отсюда, от того места, где мы сейчас сидим, всего в двухстах метрах от вас, дамы и господа, вас, которые ни о чем не подозревая, терпеливо ожидали нашего прихода, чтобы под конец, напившись, погрузиться в беспробудный сон… Нет, я не обвиняю никого лично, но… Позвольте задать вам вопрос: разве не все мы до единого виновны? Не честнее ли будет, если вместо дешевых оправданий мы сейчас откровенно признаем, что на самом деле обвинить можно всех нас? Поскольку — и в этом госпожа Халич абсолютно права — не станем обольщаться лишь для того, чтобы успокоить свою совесть, что все произошедшее было лишь случайным стечением обстоятельств, с которым мы ничего не могли поделать… У меня бы не заняло много времени доказать, что это совершенно не так! Давайте посмотрим на все события, одно за другим… Разберем подробно весь их ужасающий ход, ибо главный вопрос — не забудьте, дамы и господа! — главный вопрос в том, что случилось здесь вчера утром… Потому что… и эта мысль не давала мне покоя всю прошедшую ночь, когда меня вдруг ошеломило!.. Подумайте, ведь мы не только не знаем, каким образом произошла трагедия, нам даже неизвестно, что именно случилось… Сведения и признания, которые имеются в нашем распоряжении, настолько противоречат друг другу, что надо быть необычайно проницательным человеком, так сказать, семи пядей во лбу, чтобы ясно разглядеть в этом сумраке подозрений… Единственное, что мы знаем наверно — ребенка больше нет. И это, откровенно говоря, немного! Вот почему, думал я в кладовке, где господин трактирщик бескорыстно предоставил мне ночлег, вот почему у нас нет иного способа кроме как постепенно, шаг за шагом продвигаться вперед, и теперь я убежден, что это единственный правильный метод… Давайте соберем все, даже самые незначительные с виду детали, не станем колебаться, если вспомнится какая-нибудь абсолютно несущественная подробность… Подумайте, есть ли что-нибудь, о чем вы забыли мне вчера сказать… потому что только так можно надеяться, что мы найдем объяснение случившемуся и сумеем оправдаться в тяжелые минуты предстоящего расследования… Используем имеющееся в нашем распоряжении краткое время, поскольку мы можем доверять только себе самим, ведь никто другой не способен пролить свет на драматические события прошлых ночи и утра.

Тяжкие слова Иримиаша мрачно звучали в зале трактира, словно непрекращающиеся тревожные удары колокола, вызывающие не осознание собственной беды, а лишь чувство страха. Люди — на их лицах еще лежал отпечаток жутких ночных видений — молча стеснились вокруг, как зачарованные, словно только в этот момент они очнулись от сна и теперь, в измятой одежде, со взъерошенными волосами, со следами от подушек на щеках, ждали его объяснений, поскольку, пока они спали, мир вокруг них перевернулся с ног на голову… и все в нем перепуталось. Иримиаш сидел среди них, положив ногу на ногу, с исполненным достоинства видом откинувшись на спинку стула, старательно избегая взглядов налитых кровью, мешковатых глаз. Его гордо изогнутый, выступавший между скул ястребиный нос и волевой, чисто выбритый подбородок почти поднимались над окружающими его головами, волосы, спадавшие на шею, завивались с обеих сторон. Порой — подчеркивая значимость той или иной фразы — он резким движением вскидывал густые, почти сросшиеся, всклокоченные брови, а лучи трепещущих взглядов направлял на свой воздетый вверх указательный палец.

Но, прежде чем мы отправимся в этот рискованный путь, я должен кое-что сказать. Когда мы прибыли вчера на рассвете, вы, друзья мои, обрушили на нас град вопросов. Перебивая друг друга, вы объясняли, просили, утверждали, брали свои слова обратно, просили и предлагали, восхищались и ворчали, и сейчас я хотел бы ответить на два вопроса, поднятых в этой сумятице, хотя кое-кому из вас я уже упоминал о них… Один вопрос касается того, чтобы я «открыл тайну»… как некоторые это называют… нашего… скажем так… «исчезновения» полтора года назад… Ну, дамы и господа, здесь нет никакой «тайны», подчеркиваю еще раз, никакой загадки… Мы должны были исполнить некоторые обязательства — можно назвать их миссией, — о которых достаточно пока сказать, что они связаны с нашим нынешним пребыванием здесь. И теперь я должен избавить вас еще от одной иллюзии, ибо наша неожиданная встреча является чистой случайностью. Наш путь — мой и моего верного друга и помощника — вел нас в усадьбу Алмаши, которую мы должны были — по некоторым причинам — срочно посетить с целью, скажем так, разведки местности. И мы были уверены в том, что вас, друзья мои, здесь уже давно нет, мы даже сомневались, что этот трактир все еще открыт… Для нас было полной неожиданностью вновь встретить вас здесь, словно бы ничего не произошло… Не отрицаю, мне приятно видеть знакомые лица, но в то же время… не скрою от вас, я с беспокойством понял, что вы, друзья мои, по-прежнему здесь… прозябаете… возразите мне, если это выражение кажется вам чересчур сильным!.. здесь, в этом Богом забытом углу, тогда как все эти годы вы бессчетное количество раз решали бросить этот бесперспективный край и поискать счастья где-нибудь в другом месте… Когда полтора года назад, во время нашей последней встречи… мы с вами расстались, и вы стояли здесь, перед трактиром, и махали нам руками до тех пор, пока мы не скрылись за поворотом, я хорошо помню, сколько блестящих идей, сколько надежд и планов ждало претворения в жизнь, сколько у вас было желания приняться за дело, и вот сейчас я встречаю всех вас в том же самом положении, простите меня за резкие слова! еще более обнищавших и отупевших, дамы и господа! Но что же случилось? Что стало с этими планами, с этими блестящими идеями? Ну да ладно, кажется, я немного отклонился в сторону… Словом, наше появление среди вас, друзья мои, повторяю, является чистой случайностью. И хотя дело, из-за которого мы уже давно, еще вчера в полдень, должны были находиться в усадьбе Алмаши, является чрезвычайно спешным и уже почти неотложным, я, по нашей старой дружбе, решил, что не могу бросить вас, дамы и господа, в этой беде, не только из-за случившейся трагедии, которая задела и меня, ведь, в сущности говоря, когда она произошла, я был уже здесь, не говоря о том, что я, пусть и смутно, но помню незабвенную жертву и давно поддерживаю близкие отношения с членами ее семьи… но и потому, что вижу — эта драма прямо проистекает из сложившейся здесь ситуации, друзья мои, и я не могу бросить вас в таком положении… На ваш второй вопрос я, по сути, уже ответил, но все же повторю, чтобы позже не было никакого недопонимания… Вы заблуждались, когда, услышав о нашем возвращении, сделали опрометчивый вывод, что мы собираемся идти к вам в поселок, поскольку я уже упоминал, нам даже не приходило в голову, что мы сможем по-прежнему найти вас здесь… Не отрицаю, эта потеря времени мне несколько неудобна, поскольку сейчас мы должны были уже вернуться в город, но раз так все сложилось, давайте как можно скорее закончим с этим делом… и подведем черту под этой трагедией… И если… быть может… останется хоть немного времени… я попробую сделать что-нибудь для вас, хотя… честно признаюсь… пока что я в полной растерянности…

Иримиаш сделал небольшую паузу и подал знак приютившемуся возле печки Петрине, который с готовностью подскочил к нему, держа в руках — спасибо женской заботе госпожи Шмидт — свежевыглаженный клетчатый пиджак. И в тот момент, когда они увидели, как Иримиаш достает из нагрудного кармана пиджака сигарету, Халич, Футаки и Кранер, разом, как один, подбежали к нему, чтобы дать прикурить. Трактирщик — он не смешивался с остальными, а оставался за стойкой, с напряженным, бледным как мел лицом — насмешливо посмотрел на них.

Что ж, теперь перейдем к делу. Начнем с того, что произошло вчера в полдень, когда мой юный друг, Шандор Хоргош, там, на хуторе, обедал вместе со своей младшей сестрой. По его словам, он не заметил в тот момент ничего необычного — верно, молодой человек? — одним словом, ничего… значит, вы обедали, верно?.. Понимаю. Да. Он не заметил ничего необычного, только… девочка вела себя несколько более взволнованно, чем обычно… Это волнение наш друг не может объяснить ничем иным кроме как тем, что шел дождь, я правильно запомнил? Поскольку… да… зрелище дождя… если я верно понял… всегда производило на нее дурное воздействие. Это, конечно, довольно странно, но, приняв в расчет всем известную слабость умственных способностей девочки, мы, без всякого сомнения, можем объяснить ее состояние тем, что в такого рода случаях любое событие может вызвать подавленное настроение, характеризующееся большим или меньшим смятением, которое по-научному называется депрессией… Ну а потом… до какого времени? до самой темноты жертва никому не попадалась на глаза, и снова ее увидели, когда наш юный друг между домом дорожника и трактиром… нет? словом, когда неподалеку от дома дорожника он вдруг встретился с ней… Наш друг Шандор чрезвычайно взволнованную… не лучше ли сказать — в отчаянии?.. Словом, он увидел ее в отчаянии и на вопрос, что она здесь делает, поскольку ей лучше быть сейчас дома, Эштике ничего не ответила… И наш очевидец, после долгих расспросов, в конце концов, велел ей немедленно идти домой, поскольку — как он сообщил во время вчерашней беседы с нами — беспокоился о здоровье своей младшей сестры, ведь из одежды на ней были только желтый кардиган и под ним кружевная занавеска… и она промокла до нитки и вся дрожала… С этого момента… поправьте меня, если я ошибаюсь… девочку больше никто не встречал. И в следующий раз ее увидели только вчерашним вечером, далеко отсюда, у замка Вейнкхейм… где, наконец, после продолжавшегося весь день следствия и поисков, почти напоминающих облаву, послушавшись предчувствия и предложения нашего друга Шандора, — не будем забывать об этом! — мы нашли ее в разрушенном помещении, заросшем сорной травой, мертвую… Теперь посмотрим, какое у вас мнение обо всем этом… Давайте по очереди… Мой друг Кранер считает, что случившееся можно объяснить только одним: произошло убийство… Его мнение основано на том, что, зная слабое умственное развитие девочки, просто невозможно представить, чтобы она собственными руками положила конец своей жизни… Поскольку — говорит мой друг Кранер — как у нее мог оказаться крысиный яд?.. И если даже предположить, что она его каким-то образом нашла в сарае Хоргошей, то откуда ей было знать, что это такое? Наш друг Кранер также не может представить, что с этим ядом в руках Эштике могла поплестись в такую непогоду, на расстояние нескольких километров, в заброшенное здание, чтобы… там… И еще… Наш друг Кранер спрашивает… зачем она потащила с собой кошку? Чтобы там ее отравить? Но каким образом? И зачем? Разве не проще было бы, если мы уж непременно подозреваем самоубийство, сделать это дома, на хуторе? Ведь ей никто не мешал… Старших сестер дома не было, брат после обеда ушел из дома и еще не вернулся, а мать жертвы так глубоко уснула, что не просыпалась до самого вечера, так ведь? нет? Да… Да? В общем, днем… когда она начала шуметь… понимаю… ее отослали поиграть… под дождем? Понимаю, она обычно играла под навесом… Может быть… днем она еще была… То есть она могла уйти с хутора незадолго до того, как, как наш юный друг встретил ее на дороге… Видите, общим напряжением сил мы уже продвинулись вперед… Но вернемся… У нас есть достаточно оснований полагать, что наш друг Кранер… ошибается… По моему мнению, мы должны единогласно исключить мысль об убийстве, поскольку для него попросту не было причины, никоим образом, в данное время не было никого, кто мог бы совершить столь ужасный поступок… Ведь все находились здесь, в трактире, не так ли… только наш подающий большие надежды друг и… господин доктор… Равно как и других членов семьи там не было, так ведь… Что касается доктора, то, думаю, никто из нас не будет спорить, его можно с полной уверенностью исключить из подозреваемых. Всем известно, что он по натуре домосед, человек со странными привычками, не говоря уже о его навязчивых идеях относительно плохой погоды… Старшие сестры девочки, как всем известно, ждали на мельнице… когда закончится дождь, а мой друг Шандор героически поджидал нас возле дома дорожника, что я могу лично засвидетельствовать… Что касается появления какого-нибудь постороннего бродяги, то эту возможность мы должны, несомненно, отбросить. Невероятно, чтобы бродяги с большой дороги с крысиным ядом в руках гонялись за десятилетним ребенком под проливным дождем… Таким образом, — к нашему огромному облегчению — мы не можем согласиться с нашим другом Кранером, но… тяжко признать правоту тех, кто полагают, что произошел роковой… несчастный случай… Поскольку если предположить, что жертва в подавленном, встревоженном состоянии духа… пошла к замку Вейнкхейм… но почему именно туда?.. кошка, дамы и господа, кошка, если то был несчастный случай, просто ничего не объясняет… Но не будем легкомысленно исключать такое предположение, друзья мои… ведь что сказал наш благодетель, достойный всяческого уважения господин трактирщик? Роковой, так ведь? В общем… роковой несчастный случай… так вы сказали? Я правильно запомнил, господин трактирщик? Вы знаете, вечером, когда мы принесли и положили на «бильярдный стол» (ведь так его всегда называют?) останки, чтобы отдать им последнюю честь, пока наш друг Кранер ладил гроб… и вы, очевидно под тяжестью случившегося, чуть не расплакались. Что-то подсказывает мне, что мы начинаем приближаться к истине… Поскольку это, дамы и господа, роковое… совершенно точно… Но разве рок может быть неожиданным? И раз случившееся было предопределено роком, то как мы можем говорить о случайности?

Женщины шмыгали носами. Госпожа Хоргош, в окружении своих детей, сидела чуть поодаль от остальных, вся в черном с головы до ног, не отнимая от глаз платка, спиной к «бильярдному столу», на котором еще валялись в беспорядке остатки веток клена и тополя, украшавших тело ребенка… Мужчины, оцепенев, смотрели на Иримиаша, прикуривая одну сигарету от другой, напряженно, без единого слова, хмуро ожидая продолжения, с возрастающим тяжелым предчувствием, прислушиваясь не столько к смыслу слов, сколько к их интонации, в которой все более ощутимо и грозно звучал металл, поскольку — несмотря на то, что в первые минуты они недоуменно отвергали эти многочисленные «ответственные» и «наша жертва», и огромное количество «обвинений» — в них вдруг окрепло ощущение вины. У Халича прямо заныло сердце, и даже Кранер, наиболее бестолковый из всех, подался назад, поскольку почувствовал, что в словах Иримиаша «действительно что-то есть…».

Ну да ладно, допустим, что перед нами не убийство, не несчастный случай… Тогда что же? Я надеюсь, никто не сомневается в том, что мы узнали: ребенок не потерялся, а утрачен навсегда. Я сделал все возможное, чтобы выяснить, что именно произошло. Не боясь усталости — можете поверить мне, что после ночи, проведенной в пути, под дождем и ветром, и изнурительных, казавшихся безнадежными, поисков, я смертельно устал — повторяю, не боясь усталости, я побеседовал вчера вечером беседы с каждым из вас с глазу на глаз. Таким образом, все собранные сведения находятся в моем распоряжении, и теперь не будет никаких сомнений в доверии к моим словам: эта трагедия должна была произойти!.. Жаль было бы терзать друг друга дальнейшими подробностями, поскольку, как я уже сказал, вопрос в том, что произошло, а не в том, каким образом!.. И все же последнему, дамы и господа, есть объяснение! И вы, друзья мои — я абсолютно уверен — тоже догадываетесь о нем! Ведь так, я не ошибаюсь? Верно, все без исключения уже догадались, что произошло?.. Да только недостаточно о чем-то догадываться, дамы и господа, так мы ни к чему не придем. Надо понять проблему и немедленно обозначить ее! Позвольте мне снять бремя с ваших плеч, поскольку я без всякого самомнения признаю, что у меня есть некоторый опыт в подобного рода делах… Так вот… В рассветные часы, от нашего прихода и до появления госпожи Хоргош, когда мы все вместе отправились на поиски девочки, вы, вероятно, помните, я был занят важным разговором с некоторыми из вас, главным образом, с нашим другом Футаки… И из этого в высшей степени поучительного обмена мнениями мне стало очевидным, что положение, дамы и господа, критическое… Вы сказали мне, что дела здесь идут плохо, но я тот час же понял: существует намного более серьезная проблема. Друзья мои, еще до моего прихода вы отдавали себе ясный отчет и лишь не осмеливались сказать об этом друг другу, что над поселком с давнего времени — гораздо дольше, чем полтора года, поверьте мне — довлеет злосчастный рок, и все вы чувствуете, как медленно исполняется неотвратимый приговор… И вы, друзья мои, глубоко увязли в этом погибельном месте, далеко от всего, что есть Жизнь… Ваши планы один за другим оканчиваются неудачей, ваши мечты слепо разбиваются, вы верите в какое-то чудо, которое никогда не произойдет, надеетесь на какого-то спасителя, который сможет вывести вас отсюда… Однако вы уже поняли: не во что верить, не на что надеяться, поскольку минувшие годы тяжко давят на вас, дамы и господа, так что, кажется, возможности безвозвратно утрачены, вами овладела беспомощность, день ото дня у вас все сильнее сжимается горло, и постепенно вы уже не можете вдохнуть воздух… Но что за… рок, жертвой которого вы стали, мои несчастные друзья? Я бы мог повторить слова нашего друга Футаки, который так настойчиво твердит об осыпающейся штукатурке… о разрушающихся крышах… покосившихся стенах… об отсыревших кирпичах… о кислом вкусе во рту… Но не лучше ли сказать пару слов об утраченном воображении, о рухнувших перспективах, о подгибающихся коленях, о полной… неспособности к действию?.. Не удивляйтесь, если я излагаю свои мысли более жестко, чем обычно… но я полагаю, мы с вами говорим откровенно. Манерничанье, робость, жеманство только ухудшат существующее положение, поверьте мне!.. И если вы действительно видите, как тихим голосом сказал господин директор — что «над поселком тяготеет проклятие», — то почему вы не осмеливаетесь сделать хоть что-нибудь?!.. Или вы полагаете, что лучше синица в руках, чем журавль в небе? Этот позорный, трусливый, легкомысленный образ мыслей приведет к тяжелым последствиям, уж извините меня, друзья!.. Ведь это беспомощность, преступная беспомощность, это слабость, преступная слабость, это трусость, дамы и господа, преступная трусость! Поскольку — и это вам следует хорошо запомнить — мы можем совершить нечто непоправимое не только в отношении других, но и в отношении самих себя!.. А это, друзья мои, куда более серьезно, ведь подумайте хорошенько, ведь всякое зло, творимое против себя — это позор!.. И что еще тяжелее, друзья, если вы хорошенько поразмыслите, все зло, которое вы совершите по отношению к себе, станет позором вам самим!

Жители поселка сжались от страха и сейчас, когда прозвучали последние фразы, обрушившиеся на них как гром с неба, они опустили глаза, поскольку не только от слов Иримиаша исходило пламя, но и взгляд его жег и пылал… Госпожа Халич с кающимся видом впитывала в себя этот звучный голос, почти сладострастно склонившись перед Иримиашем. Госпожа Кранер обняла своего мужа и с такой силой притянула его к себе, что тот был вынужден шепотом обратить на это ее внимание. Госпожа Шмидт, побледнев, сидела за «персональным столом», порой проводя рукой по лбу, словно хотела стереть с него красные пятна, выступающие то и дело от приступов гордости, которую она не могла сдержать. Госпожа Хоргош, в отличие от мужчин, которые — даже не понимая точный смысл туманных намеков — были покорены и напуганы необузданной страстью речи, с язвительным любопытством поглядывала из-за скомканного носового платка.

Конечно… Знаю, знаю!.. Ситуация не настолько проста! Но перед тем как вы — сославшись на неудержимое давление обстоятельств, на сжимающиеся тиски беспомощности перед лицом фактов — освободите себя от этих обвинений, подумайте еще раз об Эштике, неожиданная гибель которой вызвала такой переполох… Вы, друзья мои, скажете сейчас, что вы невиновны… Но что вы ответите на мой вопрос: если вы правы, то как мы назовем несчастное дитя?.. Невинной жертвой? Случайной мученицей? Безгрешным агнцем?.. Конечно. Давайте лучше остановимся на том, что она была невинной, верно? Но тогда… Если она была воплощением невинности, то… виновны вы, дамы и господа, виновны, все до единого! Вы можете отвергнуть это обвинение, друзья, если чувствуете, что оно совершенно безосновательно!.. Но вы молчите! Значит, вы согласны со мной. И это хорошо, потому что мы уже на пороге освобождающего признания… Потому что теперь уже все знают, а не только подозревают, верно? что именно произошло. Я бы хотел, чтобы вы подтвердили это, все как один, хором… Нет? Вы молчите, друзья мои? Ну конечно, конечно, я вас понимаю, тяжело, до сих пор тяжело, даже сейчас, когда все стало ясно. Ведь едва ли мы сможем воскресить это дитя! Но поверьте мне, наша задача в ином! Мы должны обрести в себе силу смотреть в лицо фактам! Открытое признание — своего рода исповедь. Очистите душу, освободите волю, и мы снова сможем поднять голову! Подумайте об этом, друзья! Скоро господин трактирщик отвезет в город гроб, мы же останемся здесь с тяжкой памятью о случившейся трагедии, но не обессилев, не трусливо спрятавшись, поскольку мы взяли на себя вину. Удрученно, но открыто встанем мы под лучами правосудия… И мы не будем больше колебаться, поскольку поняли, что смерть Эштике была наказанием и предупреждением, и ее жертва указывает нам, дамы и господа, путь к лучшему, более справедливому будущему…

Слезы, выступившие на их покрасневших от бессонницы, потухших глазах, при последних словах быстро — еще неуверенно, осторожно, но неудержимо — побежали потоками облегчения по лицам. То здесь, то там раздавались короткие, словно простуда под палящим солнцем, почти безличные вздохи. Ведь они уже давно ждали этих освобождающих слов, об их «лучшем, более справедливом будущем», и теперь их чуть было не разочаровавшиеся глаза изливали на Иримиаша доверие и надежду, веру и воодушевление, решимость и медленно крепнущую волю…

И вы знаете, когда я теперь мысленно возвращаюсь к тому зрелищу, которое открылось перед нами в момент нашего прихода, когда вы, друзья мои, буквально друг на друге, с медленно текущей слюной, без сознания валялись на стульях и столах… оборванные и покрытые потом… Признаюсь, мое сердце сжимается, и я не способен осудить вас, поскольку я никогда не забуду то, что я увидел. Снова и снова я буду вспоминать это зрелище, если кто-нибудь захочет отговорить меня от дела, на которое вдохновил меня Господь. Ибо в этой сцене я увидел вечную нищету людей, несчастных и отверженных, влачащих жалкое существование и лишенных защиты, и в ваших сопении, храпе, стонах я услышал настоятельный крик о помощи, на который я должен буду всегда отвечать, до тех пор, пока сам не стану прахом, до своего последнего вздоха… В этом я увидел особый знак, ведь я выступил в путь ради того, чтобы встать во главе могущего, справедливого гнева, требующего голов истинно виновных… Мы хорошо знаем друг друга, я для вас открытая книга, друзья мои. Вы знаете, что многие годы хожу я по свету, и с горечью убедился на опыте, что в действительности — несмотря на все убеждения в обратном, за толстым слоем обмана и лживых слов — ничего не изменилось… Нищета осталась нищетой, и те две добавочные ложки еды, которые мы получаем, значат не более чем разреженный воздух. И за эти полтора года… я осознал: то, что я до сих пор делал — ничто… я должен не помогать в житейских делах, а найти более глубокое решение… И я решил воспользоваться существующей на настоящий момент возможностью, собрать вместе нескольких человек и создать образцово-показательное хозяйство, которое даст верный кусок хлеба, и соединит вместе эту небольшую группу бедняг, то есть… вы ведь понимаете?.. Создать с несколькими людьми, которым нечего терять, островок, где придет конец всем унижениям, где мы будем не враждовать, а жить друг для друга, где каждый сможет ложиться вечером спать в достатке и спокойствии, в безопасности, так, как подобает человеку… И когда весть о нашем начинании разойдется повсюду, я знаю, возникнут, как грибы, подобные островки, и нас станет больше и больше, и внезапно твоя жизнь… и твоя… и твоя… казавшаяся безнадежной, вдруг обретет перспективу… Когда я добрался сюда, я знал, чувствовал, что эти планы необходимо осуществить. И поскольку я здесь родился, принадлежу к этому месту, то именно здесь я хочу все это реализовать. Вот почему я направился со своим другом и помощником в усадьбу Алмаши, и вот почему мы с вами смогли встретиться сейчас, друзья мои… Насколько я помню, главное здание все еще в хорошем состоянии, да и с другими хозяйственными постройками не будет особых хлопот… Договор об аренде — детская игра. Есть только одна серьезная проблема, но пока оставим ее…

Вокруг него поднялся взволнованный шум: Иримиаш закурил и задумчиво, хмуро посмотрел перед собой, на лбу углубились морщины, он закусил губу. За его спиной, у печки, Петрина, ослабев от благоговения, наблюдал за «этой гениальной башкой»… Затем Футаки и Кранер почти одновременно спросили: «А в чем проблема?»

Я полагаю, излишне обременять вас этим. Я знаю, сейчас вы думаете, почему бы нам не стать этими людьми?.. Нет, друзья, нет, это абсолютно невозможно. Мне требуются такие люди, которым уже нечего терять, и — главное! — люди, которые не страшатся риска… Поскольку мой план, несомненно, весьма рискованный. Если кто-нибудь, понимаете, дамы и господа, кто-нибудь плюнет в суп, тогда… конец, в тот же момент я должен буду отступить от задуманного… Мы живем в тяжелые времена, я не могу загубить все дело с самого начала… Я должен быть готов — и я действительно готов к тому, чтобы на время отступить — если передо мной возникнет препятствие, которого я сейчас не могу преодолеть… Но, разумеется, я буду ждать первого удобного момента, чтобы продолжить начатое…

Теперь уже со всех сторон раздавался все тот же вопрос: «Ну, так в чем проблема? Может быть… Однако… Как-нибудь…»

Послушайте, друзья мои… Здесь нет секрета, я могу вам сказать, но зачем?.. В настоящую минуту вы наверняка не сможете… И потом, как я уже сказал, если вы хотите, чтобы дела у вас пошли на лад, я бы охотно поддержал вас, но вы же видите, что мое дело полностью связывает мне руки, и, признаюсь честно, ваш поселок не вселяет в меня никаких надежд… Быть может, я мог бы помочь в том, чтобы в отдельности, для той или иной семьи, найти работу, дающую честный заработок… где-нибудь… но так сразу ничего не получится… мне надо немного поразмыслить… Нет? Вы хотите остаться вместе? Я вас понимаю, но что я могу поделать?.. Простите? Что? Да? Проблема? Послушайте, я уже сказал, что не собираюсь ничего от вас скрывать, только… Словом, речь идет о деньгах, дамы и господа… Поскольку без единого гроша все дело не сдвинется с мертвой точки… плата за аренду… расходы по контракту… ремонт… инвестиции… производство, вы знаете, требует некоторых, как говорится, капиталовложений… но это непростой вопрос, к чему входить сейчас во все эти сложности, друзья… Простите?.. Каким образом?.. У вас?.. Но откуда?.. Так, понимаю… Ваш скот… Что ж, это похвально…

Все собравшиеся были охвачены волнением; Футаки уже вскочил, схватил один из столов и подтащил его к Иримиашу, затем полез в карман, показал всем причитающуюся ему сумму и положил ее на стол; в следующую минуту другие тоже последовали его примеру — сначала Кранеры, а затем все остальные по очереди клали свои деньги на пачку Футаки… Трактирщик с посеревшим лицом в волнении метался за стойкой, порой внезапно останавливаясь и вставая на цыпочки, чтобы лучше видеть… Иримиаш устало потирал глаза, держа в руке потухшую сигарету. Не моргая он слушал, как Футаки, Кранер, Халич и Шмидт, школьный директор и госпожа Кранер, перебивая друг друга, воодушевленно доказывают свою готовность, свою твердую решимость, беспрестанно указывая сначала на деньги, лежащие кучей на крышке стола, а потом на себя… Иримиаш неторопливо поднялся, подошел к Петрине, встал рядом с ним и жестом призвал к тишине.

Друзья мои! Не скрою, ваше воодушевление тронуло меня… Но вы не обдумали все серьезно. Нет, нет! Не возражайте! Вы не обдумали все серьезно! Разве вы можете ваши скромные деньги, добытые ценой тяжкого труда и нечеловеческих усилий, сразу… под воздействием неожиданной идеи… вот так… пожертвовать? Пожертвовать на столь рискованное дело? Нет, друзья мои! Я благодарю вас, я глубоко тронут вашей жертвой, но нет! Я не могу принять от вас… я думаю, несколько месяцев… да?.. Вознаграждение, заработанное за год мучительных трудов!.. Как вы это себе представляете? Ведь мой план полон рискованных моментов, которые нельзя предвидеть заранее! Препятствий, которые невозможно просчитать! Надо учесть, что наш проект может встретить сопротивление, которое задержит его осуществление на месяцы, на годы! И вы хотите пожертвовать на него все, что вы с таким трудом заработали? Могу ли я принять вашу жертву? Ведь я признал, что не могу помочь вам… в ближайшем будущем…?! Нет, дамы и господа! Я не могу! Пожалуйста, аккуратно соберите деньги и возьмите их себе! Авось, как-нибудь утрясется… Я не могу подвергать вас такому риску… Господин трактирщик, если можете, постойте минутку, прошу, принесите мне вина с газировкой… Спасибо… Стойте! Надеюсь, никто не будет возражать, если я предложу выпить всем нам по стаканчику… Прошу, господин трактирщик, не беспокойтесь… Пейте, друзья мои… пейте и размышляйте… Размышляйте, друзья… Успокойтесь и как следует все обдумайте… Не торопитесь с решением. Я… сказал вам, о чем идет речь… Рассказал о том, насколько это рискованное предприятие… И если вы приняли твердое решение, то вам остается лишь сказать окончательное «да»… Подумайте о том, что эта сумма, заработанная тяжелым трудом, может пропасть… и тогда вам, быть может, придется начать все заново… Ну-ну, Футаки, друг мой! Это уже некоторое преувеличение! То, что я… спаситель… Так, не надо меня смущать!.. Вот, это уже лучше… Принимаю… Друг Кранер… да, защитник, это правильнее, несомненно… Я вижу, что не могу вас убедить… Хорошо, хорошо… Все правильно… Господа! Дамы!.. Минутку тишины!.. Не забывайте, зачем мы собрались здесь сегодня утром! Ну! Спасибо… Садитесь, прошу вас… Да… Пожалуйста… Спасибо, друзья мои… Спасибо!

Иримиаш подождал, пока все вернутся на свои места, подошел обратно к стулу, остановился, прочистил горло, смущенно развел руками, затем беспомощно опустил их и устремил в потолок свои небесно-голубые, чуть влажные глаза. Позади жителей поселка, смотревших на него с вострогом, взволнованно и беспомощно переглядывались Хоргоши, теперь уже окончательно отделившиеся от остальных. Трактирщик со встревоженным видом протер тряпкой стойку, поднос из-под печенья, стаканы и снова сел на стул. И как он не пытался, он не мог оторвать взгляда от пухлой кучи измятых купюр, лежащей перед Иримиашем.

Ну, дорогие, возлюбленные друзья мои… Что я могу сказать теперь? Наши пути случайно пересеклись, но судьба желает, чтобы, начиная с этого часа, мы оставались вместе… Хоть я и боялся, дамы и господа, возможной неудачи, и поэтому не скрою, что мне приятно то доверие… приятна… та любовь, которой я удостоился… Но не забывайте, чему мы должны быть благодарны! Не забывайте! Давайте всегда помнить, никогда не забывать, какую цену мы заплатили! Какую цену! Дамы и господа! Я надеюсь, все вы согласитесь со мной, если я предложу отделить от лежащих передо мной денег небольшую часть на оплату похорон, чтобы облегчить положение несчастной матери в знак нашей признательности ребенку, который, несомненно, за нас… или из-за нас… спит теперь вечным сном. Поскольку, в конце концов… невозможно решить, за нас или из-за нас… Мы не можем сказать ни да, ни нет… Но вопрос этот навеки останется с нами, и пока мы живы, мы будем хранить память о девочке, которая, возможно, должна была погибнуть для того… чтобы наша звезда, наконец, взошла… Кто знает, друзья… Но если это так, то сколь жестоко обходится с нами жизнь!

 

V. Перспектива. Вид спереди

Годы спустя госпожа Халич упрямо стояла на том, что когда Иримиаш, Петрина, и, начиная с того дня навсегда прилепившееся к ним «дьявольское отродье» отправились по дороге, ведущей в город, и скрылись за пеленой моросящего дождя, а они еще некоторое время молча стояли перед трактиром, пока вдали можно было различить резкие очертания фигуры их спасителя, неожиданно — откуда они только взялись? — воздух над их головами заполнили ярко-небесного цвета бабочки, и можно было ясно слышать мягкие звуки ангельской музыки, зазвучавшие с выси. И хотя никто не разделял ее мнения, она была уверена, что лишь с этого момента они смогли по-настоящему глубоко уверовать в то, что произошло, и только теперь окончательно осознали, что они не пленники не прекрасного, чарующего, но коварного сна, от которого рано или поздно придется с горечью очнуться, а преисполненные энтузиазма избранники, обретшие давным-давно выстраданное освобождение, поскольку до тех пор, пока Иримиаш, отдав напоследок четко сформулированное предписание и попрощавшись с ними несколькими ободряющими словами, не скрылся из глаз, страх, что в любое мгновение может произойти какое-нибудь роковое событие, которое обратит в ничто их хрупкую победу, постоянно гасил вспыхивающие угли их воодушевления. Поэтому в мучительно долго тянувшееся время между заключением договора и состоявшимся сегодняшним вечером расставанием они, с жаром перебивая друг друга, лукаво отвлекали внимание Иримиаша жалобами то на превратности здешней погоды, то на мучения, причиняемые ревматизмом, то на ухудшение качества бутылочных вин и жизни в целом. Можно было понять, почему лишь теперь они могли по-настоящему облегченно вздохнуть — ведь Иримиаш был источником не только их будущего, но и возможных несчастий. Неудивительно, что только с этого момента они действительно поверили в то, что отныне «все пойдет как по маслу», что только сейчас они ощутили дурманящую радость, взявшую верх над страхом, чувство облегчения и неожиданной свободы, перед которыми «вынуждено отступить их казавшееся неизбывным злосчастье». Их настроение стало еще безоблачней, когда они помахали на прощание трактирщику («Счастливо оставаться, старый жмот!» — крикнул Кранер) и бросили на него последний взгляд. Тот, скрестив на груди руки, устало прислонился к дверному косяку и ввалившимися глазами наблюдал за тем, как они, радостно болтая, идут прочь. Когда трактирщик преодолел душившую его ярость, сжигавшую ненависть и муки собственной беспомощности, то мог только вне себя проорать им вслед: «Чтоб вы сдохли, подонки, неблагодарные твари!» Ибо напрасной оказалась бессонная ночь, когда, попав из одной ловушки в другую, он строил все новые и новые планы, как убрать с дороги Иримиаша, который вдобавок нахальным образом вытурил его из собственной постели, так что пока он с налитыми кровью глазами раздумывал, зарезать ли его, задушить, отравить или просто порубить на куски топором, «носатый черт» сладко храпел в углу кладовки, не обращая ни на что внимания. И напрасным оказался разговор, который ни к чему не привел, хотя он предпринял все, чтобы то сердито, яростно, угрожающе, то прося, даже умоляя отговорить «этих остолопов» от вне всякого сомнения гибельного для всех них плана — все, что он говорил («Опомнитесь, мать вашу! Разве вы не видите, что он водит вас за нос?»), было как об стенку горох, и он, проклиная весь свет, с горечью признался себе, что, к стыду своему, разорен, раз и навсегда. Ведь после того, что произошло — «какой смысл оставаться здесь ради пьяного скота и старой шлюхи?» — ему оставалось только собрать пожитки и переехать до весны в город, а затем попробовать сбыть с рук трактир и может быть… даже использовать каким-нибудь образом пауков. «Предложить их, к примеру, — сверкнула у него смутная надежда, — для научных экспериментов. Кто знает, возможно, я что-нибудь выручу за них… Но это, — предался он своей обычной тоске, — капля в море… Правда в том, что я понятия не имею, как начать все с самого начала». Глубже его огорчения было только злорадство госпожи Хоргош. С кислой миной проследив «всю эту идиотскую церемонию», она вернулась в зал трактира и насмешливым взглядом смерила трактирщика, с убитым видом стоявшего за стойкой. «Ну и ну! Поглядите-ка на себя! Теперь поздно махать кулаками». Трактирщик не пошевелился, хотя с большим удовольствием пнул бы ее ногой. «Вот так. То густо, то пусто. Я всегда говорила, лучше всего — сидеть спокойно. Посмотрите, к чему вы пришли. У вас и шикарный дом в городе, и жена, и машина, а вам все мало. Вот и жрите теперь». Трактирщик повернулся к ней. «Хватит здесь кудахтать. Ступайте лучше домой». Госпожа Хоргош отставила в сторону свое пиво и закурила. «Муж у меня был такой же беспокойный, как и вы. То ему было не так, это не эдак. А когда сам понял, было поздно. Забрался на чердак, да и повесился». Трактирщик вспыхнул: «Хватит уже, довольно меня изводить! Лучше бы присмотрели за своими дочками, пока они тоже не сбежали!» «Мои дочки? — ухмыльнулась госпожа Хоргош. — Вот уж нет. За дуру вы меня держите, что ли? Я их заперла как следует дома, пока эта кодла отсюда не уберется. А что такого? Пусть мои дочки останутся здесь до моей старости. Пусть теперь повозятся в поле, хватит с них блядовать. Нравится им или нет, да только придется привыкать. Только Шани я отпустила. Дома от него все равно никакого проку. Жрет как свинья. Пусть идет, куда хочет. Одной заботой меньше». «Вы с Керекешем поступайте, как вам угодно — проворчал трактирщик. — А у меня все рухнуло. Эта носатая крыса окончательно меня разорила». Он знал, что вечером, когда закончит паковать вещи — поскольку ни рядом с гробом, ни позади, ни на сиденьях больше уже ничего не поместится — он аккуратно запрет все окна и двери и с руганью погонит свою старенькую «Варшаву» в город, не оглядываясь, не останавливаясь, чтобы как можно быстрее избавиться от гроба и попытаться освободиться от всех воспоминаний об этом проклятом трактире, надеясь, что не останется от него и следа, что на его месте даже бродячие собаки не будут останавливаться, чтобы справить нужду, как не оглянутся и жители поселка, чтобы в последний раз взглянуть на поросшую мхом черепицу крыш, на покосившиеся печные трубы, на железные решетки на окнах, и когда они свернут за поворот и пройдут мимо таблички с названием поселка, то почувствуют, что «их блестящие перспективы» не только приходят на смену прошлому, но и окончательно смывают его следы. Они договорились, что соберутся перед машинным отделением, самое позднее через пару часов, поскольку хотели добраться до усадьбы Алмаши до темноты. Им казалось, что достаточно собрать самые необходимые вещи, ведь было бы глупо возиться со всяким барахлом, тащась с ним за десять километров, благо они твердо знали, что там не будут испытывать недостатка ни в чем. Госпожа Халич прямо так и предложила — отправиться в дорогу немедленно, не брать ничего с собой и жить отныне в евангельской бедности, ведь «нам уже дарована наивысшая милость — у нас есть Библия»; однако остальные — прежде всего Халич — убедили ее, что наиболее важные личные вещи все же следует взять с собой. Они разошлись в возбуждении и принялись лихорадочно укладывать вещи. Женщины сначала опустошили платяные шкафы и кухонные буфеты, после чего принялись за кладовки, в то время как Шмидт, Кранер и Халич в первую очередь отбирали среди инструментов самые необходимые, а затем внимательно осмотрели свои жилища, чтобы из-за женской невнимательности не «оставить здесь навсегда» хоть что-нибудь ценное. У двух холостяков задача была проще: все их пожитки входили в два больших чемодана. В отличие от школьного директора, который быстро, но весьма избирательно паковал вещи, постоянно держа в уме идею «использовать имеющееся в распоряжении место наиболее рациональным образом», Футаки торопливо запихал свой скарб в потертые, оставшиеся ему еще от отца чемоданы и молниеносно защелкнул на них замки, словно загонял джина обратно в бутылку. Он поставил чемоданы рядом, сел на них и дрожащими руками закурил. Сейчас, когда было убрано все, свидетельствующее о его личном присутствии, сейчас, когда опустевшее помещение стало голым и холодным, у него возникло чувство, что вместе с уложенными вещами исчезли и все следы его пребывания, так что не осталось никаких доказательств, что он когда-либо вообще жил здесь. И хотя перед ним расстилались дни, недели, месяцы, возможно, годы, полные надежд — ведь ему было совершенно ясно, что его судьба, наконец, достигла тихой гавани — сейчас, скрючившись на чемоданах в этом темном, грязном, продуваемом сквозняками помещении (о котором он уже не мог сказать «Я здесь живу», как и ответить на вопрос: «Ну, а где тогда?»), Футаки вдруг с трудом подавил внезапно возникшее чувство горечи. Искалеченная нога заныла, он встал с чемоданов и осторожно лег на кровать, чувствуя под собой пружинящую сетку. Он задремал, но вскоре испуганно проснулся и неудачно попытался вскочить, отчего больная нога застряла в щели между краем кровати и сеткой, и он чуть было не свалился на пол. Выругавшись, он снова лег, положил ноги на спинку кровати, и некоторое время его печальный взгляд блуждал по растрескавшемуся потолку. Затем Футаки оперся на локоть и осмотрел пустынную комнату. В этот момент он понял, чтó именно всегда удерживало его от мысли сбежать отсюда. Ведь теперь он уничтожил единственную уверенность, и тотчас же у него не осталось ничего, и как раньше он боялся оставаться здесь, так и сейчас ему не хватало духу, чтобы уйти, поскольку, окончательно уложив вещи, он словно бы отказался от всех других возможностей, просто-напросто променяв старую ловушку на новую. До сих пор он был пленником поселка и машинного отделения, теперь же отдал себя на произвол судьбы; и если раньше он страшился того дня, когда он не будет знать как открыть дверь, и в окно перестанет проникать свет, то теперь он приговорил себя к участи раба вечного воодушевления, которое он тоже может случайно утратить. «Еще минута и пойду», — дал он себе отсрочку и нащупал рядом с кроватью пачку сигарет. Он вновь с горечью вспомнил те слова, которые Иримиаш сказал перед дверью трактира («Друзья мои, с этого часа вы свободны!»), поскольку сейчас он чувствовал себя кем угодно, только не свободным человеком. Он никак не мог решиться отправиться в путь, несмотря на то, что времени в его распоряжении оставалось совсем мало. Футаки закрыл глаза и попытался представить свою будущую жизнь, чтобы как-нибудь унять «ненужное» беспокойство; но вместо чувства покоя его охватило такое волнение, что на лбу выступил пот. Напрасно он принуждал воображение, перед его мысленным взором снова и снова вставала одна и та же картина: он бредет по дороге, в изношенной куртке, с облезлой хозяйственной сумкой на плече, под дождем, затем останавливается и неуверенно поворачивает обратно. «Ну нет! — зарычал он отчаянно. — Хватит, Футаки!» Он слез с кровати, натянул штаны и рубашку, надел старое пальто и связал вместе ручки чемоданов. Он вынес их на улицу и подставил под козырек крыши, затем — поскольку не увидел никого вокруг — пошел поторопить остальных. Футаки уже хотел постучаться в дверь к Кранерам, живущим ближе всего к нему, но в этот момент услышал какой-то грохот, донесшийся из их дома — словно что-то тяжелое рухнуло с большой высоты. Футаки отступил на несколько шагов, решив в первый миг, что стряслась какая-то беда. Но когда он снова решил постучать, то явственно различил раскатистый смех госпожи Кранер, а потом… словно бы тарелка… или кружка разлетелась о каменный пол. «Чем они там занимаются?» Он подошел к окну кухни и, прикрыв ладонью глаза, заглянул внутрь. Сперва он не поверил самому себе: Кранер поднял над головой десятилитровый горшок для варки и со всей силы швырнул его в дверь, а госпожа Кранер сорвала занавески с окна, выходящего на задний двор, а затем, указав тяжело дышащему Кранеру, чтобы тот был поосторожнее, отодвинула от стены пустой буфет и сильным толчком опрокинула его. Буфет с чудовищным грохотом рухнул на пол, одна стенка отскочила, а то, что осталось, Кранер принялся крушить ногами. Госпожа Кранер забралась на груду обломков, наваленную посреди кухни, рывком сорвала с потолка жестяную люстру и взмахнула ею над головой. Футаки едва успел пригнуться, люстра пролетела над ним, пробила оконное стекло и, прокатившись по земле несколько метров, остановилась возле росшего неподалеку куста. «Чего вам здесь понадобилось?» — крикнул Кранер, когда ему, наконец, удалось осторожно открыть окно. «Боже мой!» — взвизгнула из-за спины мужа госпожа Кранер. С сокрушенным видом она смотрела, как Футаки, ругаясь, с трудом поднимается с земли, опирается на палку и осторожно отряхивается от осколков стекла. «Вы не поранились?» «Я пришел за вами, — проворчал Футаки с раздраженным видом. — Но если бы я знал, какой прием меня ждет, то лучше бы остался дома». С Кранера ручьями тек пот, и как он не пытался, у него никак не получалось убрать с лица жажду яростного разрушения. «Нечего было подглядывать! — принужденно ухмыльнулся он Футаки. — Ну, заходите, если можете, выпьем по стаканчику!» Футаки коротко кивнул, счистил грязь с сапог, и к тому времени, когда он кое-как пробрался через осколки огромного зеркала, помятую печку и разбитый на мелкие кусочки платяной шкаф в прихожей, Кранер уже успел наполнить три стакана. «Ну, что скажете? — Кранер стоял перед ним с довольным видом. — Красивая работа?» «Можно было оставить», — ответил Футаки и чокнулся с Кранером. «Оставить? Чтобы мое добро досталось цыганам?! Да я лучше все здесь разнесу!» — объяснил Кранер. «Понятно», — неуверенно сказал Футаки, поблагодарил за палинку и быстро попрощался. Он пересек межу, разделявшую два ряда домов, но у Шмидтов повел себя осмотрительней и сначала осторожно заглянул в окно кухни. Однако здесь ему ничего не угрожало: он увидел только руины, а запыхавшиеся Шмидт и его жена сидели на перевернутом буфете. «С ума все, что ли, посходили? Словно дьявол в них вселился». Футаки постучал в окно и жестом показал смущенно уставившимся на него Шмидтам, чтобы они поторопились, время поджимает. Затем он направился к воротам, но, сделав несколько шагов, остановился, заметив, что школьный директор, осторожно прокравшись через межу, идет к Кранерам и украдкой заглядывает в разбитое окно. Затем — все еще думая, что его никто не видит (Футаки прикрыл ворота Шмидтов) — директор побежал к собственному дому и сперва неуверенно, а затем все смелее начал бить по входной двери. «Что на них нашло?» — недоуменно подумал Футаки. Не торопясь, он подошел поближе к дому директора. Тот с нарастающей яростью колотил по двери, словно желая довести себя до истерики, затем, увидев, что его усилия тщетны, снял дверь с петель, отступил на пару шагов и изо всех сил шандарахнул ею о стену. Двери, однако, ничего не сделалось. Тогда директор сердито запрыгнул на нее и принялся неистово пинать ногами, пока от двери не осталась одна только голая доска. Если бы он не обернулся и не увидел насмешливого взгляда Футаки, то, вероятно, его бы охватило желание наброситься на ту мебель, которая еще оставалась в доме. Но, заметив, что за ним наблюдают, директор смутился, поправил свою серую суконную куртку и растерянно улыбнулся. «Вот, понимаете…» Но Футаки не произнес ни слова. «Знаете, как оно бывает. А потом…» Футаки пожал плечами. «Ясно. Я только хотел узнать, когда вы будете готовы. Остальные уже закончили». Директор откашлялся. «Я? Ну, в общем, я уже готов. Надо только уложить чемоданы в тележку Кранера». «Хорошо. Думаю, вы с ним договоритесь». «Мы уже договорились. С меня два литра палинки. В другом случае я бы поторговался, но сейчас, перед такой долгой дорогой…» «Понимаю. Это вы правильно поступили», — успокоил его Футаки, потом попрощался и направился к машинному отделению. Директор словно только и ждал, когда Футаки повернется к нему спиной и, сплюнув через дверной проем, схватил кусок кирпича и запустил им в окно кухни. И когда Футаки обернулся на раздавшийся за спиной звон стекла, директор быстро отряхнул куртку и, словно ничего не слышал, принялся что-то выискивать в груде обломков. Через полчаса все уже стояли перед машинным отделением и были готовы двинуться в путь. У всех, за исключением Шмидта (который отвел Футаки в сторону и сказал, пытаясь объяснить произошедшее: «Знаешь, приятель, мне бы самому в голову ничего подобного не пришло. Просто внезапно отлетела ножка у стола, а дальше все как-то само собой получилось»), раскраснелись лица, а глаза удовлетворенно блестели, выдавая общую мысль, что «прощание удалось на славу». Кранеры нагрузили на двухколесную ручную тележку кроме чемоданов директора еще и добрую часть пожитков Халичей. У Шмидтов имелась собственная тележка, поэтому не стоило опасаться, что из-за обилия поклажи путешествие выйдет чересчур медленным. Все были готовы отправиться в дорогу, но не находилось никого, кто сказал бы решающее слово. Каждый ждал, что это сделает кто-нибудь другой, так что все стояли молча и в огромном смущении смотрели на поселок. Сейчас, в момент отбытия, каждый чувствовал «что надо что-нибудь сказать», произнести хотя бы несколько слов прощания «или что-нибудь в таком роде». Лучше всего это сделал бы, по общему мнению, Футаки, но едва тот нашел подобающие «торжественные» слова, как перед его внутренним взором вдруг встали картины недавнего бессмысленного погрома, и он запнулся. Тогда Халич, которому все это уже надоело, взялся за тачку и сказал: «Ну». Кранер толкнул тележку, и исход начался. Кранер шел впереди, его жена и госпожа Халич с боков поддерживали багаж, чтобы от тряски не свалилась какая-нибудь сумка или узелок, сразу за ними, толкая тачку, следовал Халич, а позади него шли Шмидты. Они миновали ворота поселка, и некоторое время был слышен только скрип колес тачки и ручной тележки, поскольку кроме госпожи Кранер — которая просто не могла вытерпеть столь продолжительного молчания и порой делала замечания того состояния, в котором пребывают вещи, наваленные на тележку — все остальные не осмеливались нарушить тишину. Ведь было нелегко вот так сразу привыкнуть к волнению, к странной смеси воодушевления и мучительного страха, вызванных открывавшейся перед ними неизвестностью, которые только углубляло беспокойство по поводу того, удастся ли им выдержать, после двух минувших бессонных ночей, все превратности долгого пути. Но вскоре всех успокоило, что дождь уже несколько часов только накрапывал, и вряд ли погода должна была ухудшиться позднее, с другой стороны, им было все тяжелее сдерживать в себе слова облегчения и собственной героической смелости, которые ни один из отправившихся в это приключение не мог в себе подавить надолго. Кранер охотнее всего закричал бы уже тогда, когда они вышли на шоссе и повернули в направлении, ведущем от города к усадьбе Алмаши, ведь в тот момент, когда они тронулись в дорогу, он ощутил, что пришел конец десятилетнему страданию — но, видя, с каким подавленным видом следуют за ним его товарищи, он сдерживал себя до той минуты, когда они достигли поля Хохмейш. Тут он уже не мог скрывать своей радости и закричал: «К чертям собачьим эту нищенскую жизнь! Нам удалось! Люди! Друзья! Нам удалось!» Он остановил тележку, обернулся к остальным и, хлопая себя по ляжкам, кричал снова и снова: «Слушайте, друзья! Конец нищете! Вам ясно? Ты понимаешь, жена?» Он подскочил к госпоже Кранер, схватил ее, поднял словно ребенка и со стремительной скоростью закружился, пока хватало сил, затем опустил жену на землю, бросился ей на шею и все твердил: «Я всегда говорил, всегда говорил!» Тогда и у остальных «прорвало плотину». Сперва Халич принялся бойко поносить на чем свет стоит небо и землю, и, повернувшись в сторону поселка, погрозил кулаком, затем Футаки подошел к широко улыбающемуся Шмидту — он был так растроган, что только и мог выговорить: «Дружище…!», а школьный директор, воодушевившись, объяснял госпоже Шмидт («Я всегда говорил, не надо терять надежды! Надо надеяться до последнего вздоха! Что бы иначе с нами было? Скажите — что?»), но та — готовая вот-вот взорваться от внезапно охватившей ее радости, однако не желая привлекать к себе внимания остальных — ответила ему только неуверенной улыбкой; госпожа Халич устремила взгляд к небесам и лепетала начальные слова молитвы: «Да святится имя Твое» до тех пор, пока капли дождя, падавшие ей на лицо, не вынудили ее опустить голову, к тому же она понимала, что ей не удастся заглушить «эту безбожную шайку». «Люди! — закричала госпожа Кранер. — За это надо выпить!» И она вытащила из одной из сумок пол-литровую бутылку. «Черт возьми! Да вы приготовились к новой жизни!» — бурно обрадовался Халич и быстро встал за спину Кранера, чтобы очередь поскорее дошла до него; но бутылка свободно переходила от одного рта к другому, и когда он сообразил это, выпивка уже едва булькала на донышке. «Не печальтесь, Лайош, — шепнула ему госпожа Кранер и подмигнула. — Увидите, будет еще!» С этого момента с Халичем просто нельзя было совладать: он так легко, без усилий погнал тачку по дороге, словно она была абсолютно пустой, и лишь тогда несколько поутих, когда через пару сотен метров с мольбой посмотрел на госпожу Кранер, но та охладила его взглядом, означавшим «Пока еще нет…» Радость Халича, конечно, придавала сил остальным, так что — хотя то и дело приходилось поправлять сумки и узелки на тележках — шли они неплохо. Вскоре остался позади небольшой мостик, перекинутый через старый оросительный канал, и вдали показались высоковольтные вышки с болтавшимися между ними проводами. Разговор перескакивал с одного на другое, порой в него включался и Футаки, которому путешествие давалось труднее, чем остальным — тяжелые чемоданы (несмотря на все усилия Кранера и Шмидта они так и не уместились на тележке, и ему пришлось тащить их на плече) мешали ему шагать вровень со всеми, и он должен был прилагать изрядные усилия, чтобы не отстать из-за своей хромоты. «Интересно, что с ними теперь будет?» — задумчиво заметил он. «С кем?» — спросил Шмидт. «Ну, с Керекешем, например». «С Керекешем? — обернулся Кранер. — О нем не беспокойся. Вчера он в целости вернулся домой, рухнул на кровать, и если она под ним не проломилась, то, думаю, он проспит до завтрашнего дня. Потом пойдет к трактиру, поворчит там и поплетется к госпоже Хоргош. Они с ней два сапога пара» «Это верно! — вставил Халич. — Наклюкаются они так, что обо всем позабудут. Им до всего этого и дела нет. Госпожа Хоргош сняла траурное платье уже на следующий день…» «Я тут подумала, — перебила госпожа Кранер — А как там Келемен? Он так быстро ушел, что я даже не заметила». «Келемен? Мой маленький дружок? — ухмыльнулся в ответ Кранер. — Он свалил вчера в полдень. Для него теперь наступили трудные времена, хе-хе! Сперва я его отделал, потом он прицепился к Иримиашу, идиот. Ну да Иримиаш ему не по зубам, он не стал с ним слишком церемониться, тут же послал к черту, когда тот начал на него бухтеть, что так мол и так, а потом сказал ему, что дескать, всю эту банду надо упрятать в каталажку, а сам он заслуживает особого отношения, и всякое такое! А потом, не говоря ни слова, смотал удочки и был таков. Думаю, его добило, когда он начал махать под носом у Иримиаша своей повязкой дружинника, а тот ему и заявил, мол, пусть он себе этой штукой, прошу прощения, задницу подотрет». «Не сказал бы, что сильно скучаю по этому придурку, — заметил Шмидт. — Но его повозка нам бы пригодилась». «Это верно. Да что с того? Что нам с ним делать? Он ведь все время только и лезет в бутылку». Госпожа Кранер внезапно остановилась. «Постойте-ка!» Кранер испуганно притормозил тележку. «Бога ради, о чем вы только думаете!» «Давай, говори уже, — поторопил ее Кранер. — Что случилось?» «Доктор». «Что с доктором?» Наступила тишина. Шмидт тоже остановил свою тележку. «Ну… — запинаясь, начала женщина, — …как же… Я ведь ему ни единым словом не обмолвилась! В конце концов…». «Да ладно, тебе, жена! — с раздражением сказал Кранер. — Я уж подумал и в самом деле что-то случилось. Чего это ты беспокоишься о докторе?» «Надо было, чтобы он пошел с нами. Он же там один пропадет. Я же его знаю, еще бы я не знала, столько лет с ним вожусь! Он как ребенок. Если я не дам ему еды, так он и с голоду помрет. А его палинка! А табак! А грязное белье! Да его через пару недель крысы сожрут!» Шмидт с раздражением отозвался: «Не надо здесь добрую самаритянку разыгрывать! Если у вас так болит по нему сердце, возвращайтесь назад. Я по нему не скучаю. Ни капли! Думаю, он и сам обрадуется, что больше никого из нас не увидит…» Вмешалась госпожа Халич: «Верно говорите. Лучше возблагодарим Господа, что это сатанинское отродье не идет с нами! Я давно поняла, что это дьявол в человеческом облике!» Футаки — раз уж все остановились — закурил и окинул взглядом своих спутников. «Странно, однако, — сказал он. — Неужели он ничего не заметил?» Госпожа Шмидт, молчавшая до сих пор, теперь подошла ближе и произнесла: «Он ведь как крот. Даже хуже. Крот хотя бы иногда высовывает голову на поверхность. А доктор словно похоронил себя заживо. Я его уже несколько недель не видела…» «Да ладно, — радостно крикнул Кранер. — Все с ним в порядке. Каждый день он напивается в стельку, а потом знай себе храпит, других дел у него и нет. Незачем его так оплакивать. Хотел бы я, чтоб наследство его матери было бы у меня в кармане! И вообще, хватит стоять здесь без дела! Пойдем, а то таким манером мы никогда не доберемся!» Но Футаки никак не успокаивался. «Он сидит у окна все дни напролет. Разве возможно, чтобы он ничего не заметил? — беспокойно думал он, идя за Кранерами и опираясь на палку. — Ведь мы устроили такой шум, что нельзя было не услышать. Потом ходьба, скрип колес, крики… Ну конечно. Он мог. Вполне вероятно, что он все проспал. В конце концов, госпожа Кранер разговаривала с ним позавчера, и тогда все было в порядке. В общем, Кранер прав, пусть каждый заботится о собственных делах. Если он хочет там сдохнуть, это его право. Впрочем, готов поспорить, через пару дней, когда он услышит о том, что случилось и все как следует обдумает, он последует за нами. Без нас ему не обойтись». Когда они прошли еще пятьсот или шестьсот метров, дождь зарядил сильнее. Ворча, они продолжали путь, а облетевшие акации по обеим сторонам дороги встречались все реже, словно сама жизнь постепенно таяла. Потом уже не осталось ничего, кроме вымокшей земли: нигде ни дерева, ни ворон. На небо взошла луна — ее бледный диск едва проглядывал сквозь хмурую массу неподвижных туч. Еще через час им стало ясно, что уже смеркается, а затем внезапно наступила ночь. Но быстрее они идти не могли. Вдобавок всех одолела усталость: когда они проходили мимо потрепанного ветрами Чюдского Христа, и госпожа Халич предложила немного отдохнуть (на один «Отче наш»), ее идею отвергли так гневно, словно понимали — стоит им сейчас остановиться, и они едва ли смогут продолжить свой путь. Напрасно пытался Кранер развеселить товарищей, припоминая разные забавные случаи («А знаете, когда жена трактирщика разломала деревянную ложку о мужнину голову…» или «А помните, когда Петрина насыпал соли под хвост рыжей кошке…»), те, вместо того, чтобы воспрянуть духом, принялись ругать Кранера за то, что он болтает без умолку. «И вообще, — неистовствовал Шмидт, — кто сказал ему, что он здесь главный? Чего он тут раскомандовался? Я скажу словечко Иримиашу, чтобы тот сбил с него спесь, слишком уж он пыжится в последнее время…» И когда Кранер не только не сдался, но и предпринял еще одну попытку развеять всеобщее уныние («Давайте-ка отдохнем минутку да выпьем по глоточку! Каждая капля — чистое золото, не от нашего трактирщика!»), они вырвали у него бутылку так нетерпеливо, словно Кранер до той поры прятал ее. Футаки тоже не остался в стороне: «Ты, я вижу, развеселился. Посмотрел бы я на тебя, если бы тебе самому пришлось с хромой ногой тащить два чемодана…» «А ты думаешь, мне легко с этой чертовой тележкой? — обернулся к нему Кранер. — Я только и слежу, как бы она не разлетелась на куски на этих ухабах!» Он обиженно замолчал и с этого момента никому не сказал ни единого слова, навалился на ручки тележки и смотрел только на дорогу у себя под ногами. Госпожа Халич принялась про себя ругать госпожу Кранер, поскольку была почти уверена, что та и не думает заботиться о вещах, лежащих с ее стороны тележки; Халич, каждый раз, когда думал о своей по-прежнему ноющей ладони, проклинал Кранера и Шмидта, поскольку «конечно, им-то легко трепать языком…» Госпожа Шмидт была для всех как заноза в глазу — поскольку теперь — если не раньше — стало заметным, что она хранит молчание с самого начала пути, даже «нет, если хорошенько подумать — промелькнуло одновременно и у госпожи Кранер, и у Шмидта — ее голоса не слышно с того самого времени, как вернулся Иримиаш». «Что-то мне это подозрительно, — размышляла дальше госпожа Кранер. — Что-то ее мучает? Может, заболела? Только не… А, нет. Она знает, что делает. Наверняка Иримиаш что-то ей сказал, когда позвал вчера вечером ее в кладовку… Но что ему могло от нее понадобиться? Ну конечно, все знают, что было между ними в свое время… Но сейчас? Через несколько лет?» «Этот Иримиаш совсем ей голову вскружил, — беспокойно думал Шмидт. — Как она на меня посмотрела, когда госпожа Кранер принесла известие…! Прямо пронзила взглядом насквозь! Только не было сред… А, нет. Не станет она терять голову, в ее-то возрасте. Ну а, если все-таки? Должна бы знать, что я враз ей шею сверну! Нет, она этого не сделает. Да и вообще, не воображает же она, что Иримиаш ею заинтересуется. Смешно! Ведь она воняет как свинья, хоть и душится каждый день почем зря. Разве такая нужна Иримиашу! Да у него и без того полно девок, на кой ляд ему какая-то деревенская гусыня! А, нет… Но тогда почему у нее блестят глаза? Ее коровьи глаза?.. И как она вертела задницей перед Иримиашем, разрази ее гром? Ну конечно, она вертит задницей перед всеми, кто только штаны носит… Ну, я ее отучу от этого! Если ей было недостаточно того, что она уже получила, я ей еще задам! Я ее приведу в чувство, будьте уверены! Чтоб у этой шлюхи сиськи отсохли!» Футаки становилось все тяжелее идти вровень с другими, ремни, которыми были связаны чемоданы, до крови натерли плечо, и когда в хромую ногу снова вступила боль, ему пришлось отстать; никто этого не заметил, даже Шмидт не позаботился о нем, только крикнул ему («Что с тобой? Мы и так еле плетемся, чего ты отстаешь?»), поскольку он все больше и больше злился на Кранера за то, что тот «изображает здесь большого начальника», затем рявкнул на госпожу Шмидт, чтобы та не отлынивала, собрала силы и быстрее шагала своими ножками. Вскоре он нагнал тележку Кранеров и оказался во главе процессии. «Ничего, ничего! — ярился про себя Кранер. — Еще посмотрим, кто придет первым!» Халич застонал: «Ох, друзья… Да не бегите вы так! Эти проклятые сапоги натерли мне ноги, каждый шаг пытка!» «Перестань скулить — сердито пригрозила ему госпожа Халич. — Чего ты разнылся? Лучше покажи им, что ты не только в трактире бахвалиться горазд!» В ответ Халич стиснул зубы и постарался идти в ногу с Кранером и Шмидтом, которые все более ожесточенно пытались обогнать друг друга, так что во главе отряда попеременно оказывался то один, то другой. А Футаки все больше отставал, и когда расстояние между ним и остальными увеличилось до двухсот метров, он уже и не пытался их догнать. Снова и снова он строил планы, как сделать так, чтобы ему было легче тащить становившиеся все более тяжелыми чемоданы, но как он ни поправлял ремни, его мучения не желали прекращаться. Наконец, он решил больше не терзать себя и, приметив акацию с достаточно толстым стволом, сошел с дороги и как был, со всем багажом, плюхнулся в грязь. Он привалился спиной к стволу дерева и некоторое время жадно глотал воздух, затем снял с себя чемоданы и вытянул ноги. Он полез было в карман, но силы оставили его, он был не в состоянии даже закурить. Его сморил сон. Проснулся Футаки оттого, что ему захотелось помочиться; он встал, но ноги у него так затекли, что он тут же рухнул обратно и только со второй попытки сумел удержаться на ногах. «Что же мы за придурки… — проворчал он громко и, закончив дело, присел на один из чемоданов. — Надо было слушать Иримиаша! Он же говорил, чтобы мы подождали с переселением, а мы что? Уже сегодня! Уже сегодня вечером! И пожалуйста! Сижу тут в грязи, уставший до смерти… Словно не все равно, сегодня или завтра, или через неделю… Может быть, Иримиаш раздобыл бы грузовик! Но где там! Сразу!.. А все Кранер! Ну да ладно. Поздно каяться. Осталось не так уж много». Футаки достал сигарету и глубоко затянулся. Он почувствовал себя лучше, хотя голова слегка кружилась и ныла. Он вытянул измученные конечности, помассировал затекшие ноги, затем принялся ковырять палкой землю перед собой. Смеркалось. Дорогу уже едва было видно, но Футаки был спокоен: он не мог сбиться с пути, ведь дорога вела прямо к усадьбе Алмаши, к тому же несколько лет назад он часто ходил в эту сторону, поскольку в то время он исполнял обязанности своего рода могильщика пришедшего в негодность инвентаря, и одна из его задач заключалась в том, чтобы доставлять поломавшиеся, непригодные больше лемехи, бороны и другой подобный хлам в это строение, уже тогда находившееся в плачевном состоянии. «И все-таки есть в этом всем что-то странное… — неожиданно подумал он. — Во-первых, эта… усадьба. Конечно, когда-то, в графские времена, она выглядела очень хорошо. Но сейчас? Когда я был там в последний раз, комнаты заросли сорняками, ветер сорвал черепицу с крыши, не было ни окон, ни дверей, а в полу кое-где такие дыры, что можно было видеть погреб… Конечно, это не моего ума дело… Иримиаш — главный, он знает, раз уж присмотрел эту усадьбу! Может быть… ему понравилось, что она так страшно далеко от всего… Ведь здесь поблизости ни одного хутора, ничего… Кто знает. Может быть и так». В такую сырую погоду он не испытывал желания экспериментировать с тяжело зажигающимися спичками, поэтому закурил вторую сигарету от еще тлеющего бычка, но не выбросил его сразу, а подержал некоторое время между согнутыми пальцами, наслаждаясь приятным теплом. «И потом… все, что было вчера… Никак не могу понять… Ведь мы его отлично знаем. Зачем ему понадобилось так паясничать? Вещал, словно какой-нибудь проповедник… Будто это он страдает, а не мы…. Не понимаю, ведь он знал, чего мы хотим. Он знал, что мы слушаем его разглагольствования об этой дурочке только потому, что хотим услышать, наконец, «ну ладно, хватит об этом. Ребята, я здесь, я пришел. Чего печалитесь? Займемся-ка вместе чем-нибудь дельным. Послушайте, что я придумал…» Но нет! Заладил: «Дамы и господа, дамы и господа, все мы виновны…» Все были поражены! И кто знает, дурачится он или все это всерьез? И нельзя ему было сказать, чтобы прекратил… И вся эта чушь насчет дурочки… Наглоталась крысиного яду, что с того? Для этой несчастной, пожалуй, оно и лучше, по крайней мере, не будет больше страдать. Но я-то здесь при чем? Заботиться о ней — дело ее матери! А тогда… целый день по кустам и кочкам, в такую поганую погоду, перерыл с нами все в округе, пока мы не нашли эту убогую!.. Пусть бы искала старая ведьма, ее мамаша! Ну конечно. Кто поймет Иримиаша? Нет таких. Только вот… Прежде бы он так не стал делать… Просто поразительно… Ведь ясно, что он сильно изменился. Конечно, мы не знаем, через что он прошел за минувшие годы. Но его ястребиный нос, его клетчатый жилет и красный галстук — такие же, как и прежде! Значит, все в порядке!» Он с облегчением вздохнул, встал, поправил ремень на плечах, и, опираясь на палку, вернулся на дорогу. Чтобы время летело быстрее и чтобы отвлечься от впившегося в плоть ремня, а также потому, что идти одному было несколько страшновато, когда уже стемнело, а дорога была полностью вымершей, он затянул «Прекрасна ты, милая Венгрия», но после второй строки забыл слова, и, поскольку больше в голову ничего не приходило, начал напевать государственный гимн. Но от пения от почувствовал себя еще более одиноким, поэтому вскоре замолк и затаил дыхание. Справа словно бы послышался какой-то звук… Он зашагал так быстро, как только позволяла больная нога. Теперь с другой стороны что-то захрустело. «Какого черта?..» Он решил, что правильнее будет возобновить пение. Идти оставалось уже недолго. И нужно заполнить время…

Одари, Господь, добром, Нас, мадьяр, всегда храни, И в сражении с врагом Венграм руку про…

Теперь словно… послышался чей-то крик… Или нет… Скорее плач. «Нет. Это какой-то зверь. Стонет или что-то такое. Верно, сломал лапу». Но как Футаки ни приглядывался, по обе стороны дороги уже стояла кромешная тьма, и он так ничего и не увидел.

Разорви, судьба, наш гнет, Счастье дай, что каждый… [2]

«А мы уже решили, что ты передумал!» — сострил Кранер, когда они заметили приближающегося Футаки. «Я по походке вас признала, — добавила госпожа Кранер. — Невозможно ошибиться. Походка как у хромой кошки». Футаки поставил чемоданы на землю, освободился от ремней и с облегчением вздохнул. «Вы ничего по дороге не слышали?» — спросил он. «Нет. А что мы должны были услышать?» — удивился Шмидт. «Да нет, я просто так спросил». Госпожа Халич села на камень и помассировала ногу. «Мы слышали странный звук, когда вы подошли. Не знаем, что это могло быть». «И что вы об этом думаете? Кто, кроме нас, может здесь быть? Воры крадутся?.. Здесь ни одной птицы не видно. А человека тем более». Тропа, на которой они стояли, вела к главному зданию; по обе стороны за десятилетия вырос дикорастущий самшит, который обвивал здесь и там толстые стволы буков и сосен, вскарабкавшись, с тем же упорством, что и дикая будра на толстые стены барского дома, так что во всем облике «замка» (как его обычно называли) чувствовалось какое-то немое отчаяние, поскольку, несмотря на то, что верхняя часть фасада еще оставалась свободной, было очевидно, что пройдет несколько лет, и он уже не сможет больше сопротивляться безжалостному натиску растительности. По обе стороны от широких ступеней, которые некогда вели к огромным дверям, раньше стояли статуи, изображавшие обнаженных женщин, и у Футаки, которому они запомнились еще годы назад, первым желанием было посмотреть на них вблизи, но напрасно, они бесследно исчезли, словно их поглотила земля. Беспомощно, безмолвно, с широко раскрытыми глазами, шагали они вверх по лестнице, поскольку выступавший из темноты немой «замок» — хотя с его фасада почти облетела штукатурка, а ветхая башня выглядела так, словно ее повалит первая же буря, не говоря уже о зияющих оконных проемах — все еще сохранял некоторые следы былого величия. Как только они добрались до самого верха, госпожа Шмидт без колебаний прошла под обвалившейся аркой главных ворот и взволнованно, но без капли страха вступила в глухо звенящее от пустоты помещение; ее глаза вскоре привыкли к темноте, и войдя в открывшийся слева небольшой зал, она ловко обходила разбитые керамические плиты и коварно притаившиеся на почти полностью сгнившем деревянном полу покрытые ржавчиной механизмы и машинные детали, и вовремя останавливалась перед расщелинами, о которых так хорошо помнил Футаки. Остальные следовали в девяти-десяти шагах позади нее. Так прошли они по пронизываемому сквозняками, холодному помещению заброшенного мертвого «замка», порой останавливаясь у того или другого оконного проема и выглядывая в полный опасностей, заросший сорняками парк. Не обращая внимания на усталость, показывали они друг другу при мимолетном свете дрожащей спички здесь и там невредимую, хотя и гнилую, парадную резьбу на дверях и окнах, и над ними порой еще различимые застывшие фигуры рельефов. Наибольшее впечатление на них произвела накренившаяся печка, обильно «изукрашенная» медной чеканкой, на которой возбужденная всеми этими чудесами госпожа Халич насчитала ровно тринадцать драконьих голов. Из безмолвного изумления их внезапно вывел звонкий голос госпожи Кранер, которая, встав на своих коренастых ногах посреди зала, с поднятыми руками недоуменно воскликнула: «Ну и как мы тут согреемся, люди добрые?» И, поскольку в вопросе уже содержался ответ, все встретили слова госпожи Кранер одобрительным ворчанием и вернулись в первый зал. После непродолжительного спора согласились с предложением Кранера (особенно упорно выступал против него Шмидт: «Прямо здесь? На таком сильном сквозняке? Ну, прямо в цель, скажу я тебе, начальник…»), который считал, что «Сегодня лучше заночевать здесь. Да, здесь дует, как и везде, но что будет, если Иримиаш прибудет еще до рассвета? Как, черт возьми, он отыщет нас в этом проклятом лабиринте?» и отправились к тележкам, чтобы укрыть их брезентом на случай, если ночью пойдет настоящий ливень и усилится ветер. Затем они вернулись и, взяв у кого что было — мешки, шерстяные и ватные одеяла — попытались изготовить из них временное пристанище на ночь. Когда все устроились в своих логовах и немного согрелись под одеялами собственным дыханием, то от усталости никто не мог заснуть. «Нет, я совершенно не понимаю Иримиаша, — заговорил в темноте Кранер. — Хоть бы кто мне объяснил… Он ведь был такой же простой человек, как и мы, только соображал лучше. А теперь? Ведет себя как какой-то начальник, как большая шишка… Что, разве не так?» Последовало долгое молчание, затем Шмидт добавил: «Что верно, то верно, все это очень странно. Зачем он впутал нас в это дерьмо? Я видел, что он чего-то хочет, но разве я знал, чем все закончится?.. Если б до меня сразу дошло, чего он хочет, я бы ему сказал, чтоб он не разбивался в лепешку…» Школьный директор заворочался на своем ложе и беспокойно уставился в темноту. «Поскольку, вот, пожалуйста, только и слышно — виноват это, виноват то, Эштике это, Эштике то! Да какое мне дело до этой дегенератки? Уже как имя ее услышал, так кровь закипела! Что мне эта Эштике? Ну что это за имя? Разве можно так звать ребенка: «Эштике»? Чистый цирк. У этой девочки было нормальное имя, Эржи. Отец с ней много цацкался, вот и испортил ее. Но я здесь причем? Мы здесь причем? К тому же я все сделал, чтобы поставить эту девчонку с головы на ноги. Я ведь говорил этой ведьме, когда она забрала дочку из коррекционной школы, что приведу ей голову в порядок, если она будет присылать ее ко мне каждое утро. А она нет и нет. Эта продувная бестия, старая карга, даже пары форинтов пожалела для несчастной. А теперь я, оказывается, и виноват! Чистый смех!» «Да тише вы! — шикнула на них госпожа Халич. — Мой муж уже спит. Ему нужна тишина!» Но Футаки пропустил ее слова мимо ушей. «Будь что будет. Там разберемся, чего хочет Иримиаш. Уже завтра все выяснится. Вернее, уже сегодня. У вас есть какие-нибудь соображения?» «У меня есть, — отозвался директор. — Вы видели хозяйственные постройки? Там их пять, по крайней мере. Там будут, готов побиться об заклад, всякие мастерские». «Мастерские? — спросил Кранер. — Что за мастерские?» «Почем я знаю? Думаю, что… те или другие. Чего вы ко мне пристали?» Госпожа Халич снова повысила голос: «Да успокойтесь вы, наконец! Разве так можно отдохнуть?!» «Ладно, ладно! — вспыхнул Шмидт. — Дайте людям поговорить». «А по-моему, — продолжал Футаки задумчиво, — все будет иначе. В тех пристройках мы будем жить, а мастерские устроим здесь». «Да что вы все заладили о мастерских… — вклинился Кранер. — Что с вами? Вы что, механиками стать хотите? Футаки я понимаю, но вы-то? Кем вы станете? Директором мастерской?» «Прошу, оставьте ваши остроты, — холодно сказал директор. — Не думаю, что сейчас время для всяких дурацких шуток. Я не для того сюда пришел, чтобы меня постоянно оскорбляли. Я вам не позволю!» «Спите уже, бога ради, — застонал Халич. — Так ведь невозможно заснуть…» Несколько минут стояла тишина, но недолго, поскольку кто-то случайно пукнул. «Кто это был?» — со смехом спросил Кранер и толкнул лежащего рядом Шмидта. «Оставьте меня в покое! Это не я!» — сердито запротестовал тот и повернулся на другой бок. Но Кранер не успокаивался. «Так что, ни у кого духу не хватит сознаться?». Халич — растерявшись от волнения — сел и умоляюще произнес: «Прошу, я… я во всем признаюсь… Только замолчите уже…» После этого разговор, наконец, прекратился, и через несколько минут все уже крепко спали. Халича во сне преследовал маленький горбун со стеклянными глазами. После долгой погони он наконец забрался в реку, но положение становилось все более безвыходным, поскольку всякий раз, когда он выныривал на поверхность, чтобы глотнуть воздуха, человечек сразу же бил его по голове чудовищно длинной палкой и при этом хрипло кричал: «Пора платить, Халич, пора платить!» Госпожа Кранер услышала какой-то шум с улицы, но не могла определить, что это. Она надела полушубок и осторожно направилась в сторону машинного отделения. Но когда она уже почти добралась до шоссе, ее внезапно охватило дурное предчувствие. Она обернулась и увидела, что крыша их дома охвачена пламенем. «Лучина для растопки! Я там оставила лучину! Боже милостивый!» — в ужасе закричала она. Она рванулась обратно и стала звать на помощь, но безуспешно, всех остальных словно земля поглотила, и она, дрожа от страха, ворвалась в дом и попыталась спасти, что еще было можно. Сначала она вбежала в комнату и с быстротой молнии схватила лежавшие под постельным бельем деньги, затем перепрыгнула через пылающий порог и ворвалась на кухню. Там за столом сидел Кранер и, как ни в чем не бывало, спокойно ел: «Йошка, ты с ума сошел? Дом горит!» Но Кранер не двинулся с места… В этот момент госпожа Кранер уже видела, что языки пламени лижут занавески. «Спасайся, дурак, не видишь, что у нас все скоро сгорит?» Она выскочила из дома и села снаружи, ее страх внезапно прошел, она почти с удовольствием смотрела, как все ее имущество обращается в пепел. Она даже сказала госпоже Халич, которая стояла рядом: «Видишь, как красиво? В жизни не видела такого изумительного красного цвета!» У Шмидта под ногами дрожала земля. Словно он шел по какой-то трясине. Он добрался до дерева, залез на него, но почувствовал, что начинает погружаться… Он лежал на кровати и пытался стянуть со своей жены ночную рубашку, но та принялась визжать, словно он гнался за ней, рубашка порвалась, госпожа Шмидт повернулась к нему лицом и расхохоталась, соски на ее огромной груди цвели, словно две прекрасные розы. В доме было ужасно жарко, пот катился с них градом. Он выглянул в окно: на улице шел дождь, Кранер выбежал из дома с картонной коробкой в руках, затем у коробки внезапно отвалилось дно и все содержимое просыпалось на землю, госпожа Кранер громко кричала ему, чтобы он поторопился, так что он не мог собрать и половины рассыпавшегося и решил, что вернется за оставшимся завтра. На него внезапно набросилась собака от страха он закричал и испуганно пнул тварь в морду та заскулила упала и осталась лежать на земле Он не удержался и пнул ее еще раз Живот у собаки был мягкий Школьный директор с мучительным стыдом уговаривал человечка в потертом костюме, чтобы тот пошел с ним, говоря, что знает укромное место тот согласился как тот кто не может сказать нет он уже едва мог справиться с самим собой и когда они зашли в заброшенный парк он даже подталкивал его чтобы они быстрее достигли каменной скамейки, окруженной густыми зарослями человечек лег на нее и он принялся со страстью целовать его шею но в эту минуту по ведущей к скамейке аллее, усыпанной белым гравием, приблизились несколько врачей в белых халатах он со стыдом показал им жестами что уже уходит а затем объяснил одному из врачей что им некуда пойти и надо их понять и взять это в расчет а затем начал поносить застенчивого человечка поскольку уже испытывал к нему чудовищное отвращение но он напрасно крутил головой по сторонам, тот как сквозь землю провалился врач с презрением смотрел на него а затем устало и принужденно махнул рукой Госпожа Халич мыла спину госпоже Шмидт четки висевшие на краю ванны медленно словно змея скользнули в воду в окне появилось ухмыляющееся лицо какого-то паренька госпожа Шмидт сказала ей уже достаточно уже вся кожа горит но госпожа Халич силой заставила усесться обратно в ванну и продолжала тереть ей спину поскольку все больше боялась, что господа Шмидт будет ею недовольна затем сердито прикрикнула на нее чтоб тебя змея укусила села на край ванны и заплакала а в окне все еще было видно ухмыляющееся лицо паренька Госпожа Шмидт была птицей счастливо летала среди молочно-белых облаков она увидела что внизу кто-то машет ей рукой она спустилась пониже и тогда услышала что Шмидт орет почему не приготовила еду немедленно спускайся но она взлетела выше и зачирикала небось до завтра с голоду не помрет солнце грело ей спину Шмидт вдруг оказался рядом с ней немедленно прекрати закричал он но она не обратила на него внимания а полетела все ниже словно хотела поймать какого-нибудь жука Футаки били по спине железным прутом Он не мог пошевелиться он был привязан веревками к дереву напрягшись он почувствовал что веревка натянута вдоль открытой раны у него спине она оглянулась назад она не могла вынести этого она сидела в экскаваторе который копал огромную яму мимо проходил человек он сказал поторопись потому что ты не получишь больше солярки как ни проси она рыла яму все глубже яма все обваливалась она пыталась снова и снова но тщетно она закричала словно сидела у окна в машинном отделении и понятия не имела что происходит был рассвет становилось все светлее или же был вечер и становилось темнее и она совсем не хотела чтобы все пришло к концу она просто сидела и не понимала что происходит ничего не менялось снаружи это было не утро и не вечер только вечный рассвет или вечные сумерки…

 

IV. Вознесение на небо? Галлюцинация?

Как только они завернули за поворот и потеряли из виду людей, стоявших у дверей трактира и махавших им вслед, сразу же прошла его свинцовая усталость, он уже не чувствовал той мучительной сонливости, которая — напрасно он с ней боролся — почти приковала его к стулу возле печки. После того, как Иримиаш вчера вечером сообщил ему то, о чем он боялся даже мечтать («Ладно, поговори с матерью. Если она не против, можешь пойти со мной»), он не мог сомкнуть глаз и всю ночь, не раздеваясь, проворочался в постели, чтобы не опоздать на рассвете к назначенной встрече; но сейчас, как только он увидел перед собой дорогу, уходившую в рассветный туман, как только ступил в эту бесконечность, его силы словно удвоились, и он, наконец, почувствовал, что «перед ним лежит целый мир» и теперь он способен выдержать все, что бы ни случилось. И хотя у него возникло огромное желание каким-нибудь образом вслух выразить овладевший им восторг, однако он справился с собой и, инстинктивно соизмеряя шаги, дисциплинированно, горя лихорадкой собственной избранности, последовал за хозяином, ибо знал, что сможет выполнить возложенную на него задачу только в том случае, если будет вести себя как мужчина, а не как сопливый щенок — не говоря уже о том, что такой необдуманный взрыв чувств несомненно вызвал бы новое насмешливое замечание и без того вечно высокомерного Петрины, а ему невыносима была сама мысль о том, чтобы хоть раз опозориться перед Иримиашем. Он решил, что лучше во всем преданно подражать Иримиашу: так его наверняка не постигнет какой-нибудь неприятный сюрприз. В первую очередь надо было отследить его характерные жесты: легкий ритм длинных шагов, манеру идти с горделиво поднятой головой, правильную траекторию призывно-угрожающего указательного пальца во время пауз перед ударными словами и — как можно быстрее усвоить самое сложное, падающую интонацию и тяжелое молчание, отделяющие одну фразу от другой, одни части сказанного от других, и хотя бы отчасти обрести ту увереность, которая позволяла Иримиашу выражать свои мысли с такой безжалостной точностью. Он шел, ни на миг не отрывая взгляда от слегка сутулившейся спины Иримиаша и шляпы с узкими полями, которую владелец — чтобы дождь не хлестал в лицо — надвинул низко на лоб, и увидев, что хозяин, не обращая на них никакого внимания, напряженно размышляет о чем-то, он тоже шел молча, хмуро сдвинув брови, словно хотел помочь Иримиашу как можно скорее сформулировал мысль. Петрина ковырялся в ухе — видя напряженное выражение лица своего приятеля, он не осмеливался нарушить молчание, но, хотя он сам глазами показывал «парню» («Ни звука! Он думает!»), желание задать вопрос с такой силой сжимало ему горло, что он запинался, свистел, и с хрипением набирал воздух в легкие до тех пор, пока Иримиаш не обратил внимание на его героические попытки сдержаться и неохотно смилостивился: «Ну, давай, говори! Чего тебе?» Петрина вздохнул, покусал потрескавшиеся губы и быстро заморгал. «Хозяин! Я, право слово, обосрался. Как ты собираешься выпутаться из всего этого?» «Было бы удивительно, — язвительно заметил Иримиаш, — если бы ты не обосрался. Бумаги дать?» Петрина покачал головой. «Я не шучу. Мне, знаешь, сейчас совсем не до смеха…» «Заткнись», — Иримиаш надменно посмотрел на уходящую в туман дорогу, сунул в угол рта сигарету и, не останавливаясь, не замедляя шага, закурил. «Если я сейчас тебе скажу: для нас наступил самый удобный момент, — самоуверенно произнес он и посмотрел Петрине глубоко в глаза, — ты успокоишься?» Его приятель беспокойно остановил свой взгляд, затем опустил голову, остановился, погрузился в задумчивость, и когда снова оказался рядом с Иримиашем, его охватило такое волнение, что он едва смог выдавить из себя: «Ч… Ч…. Что ты задумал?» Но тот ничего не ответил, а с непроницаемым видом продолжал путь. Петрина, мучаясь тяжким предчувствием, попытался найти объяснение этому многозначительному молчанию, затем — несмотря на то, что в глубине души знал, что это напрасно — попытался предотвратить непоправимое. «Послушай! Я был твоим товарищем, был и всегда буду, в добре и во зле! И я размажу по стенке любого, кто посмеет не снять перед тобой шляпу! Но… Не сходи с ума! Послушай меня хоть на этот раз! Послушай своего старого доброго Петрину! Давай удерем отсюда! Сядем на первый же поезд и фьюить! Они же нас линчуют, когда до них дойдет, какую свинскую шутку мы с ними сыграли!» «Не стоит об этом, — насмешливо заметил Иримиаш. — Давай поддержим упорную, безнадежную борьбу за человеческое достоинство… — Он со значением поднял указательный палец и погрозил Петрине. — Лопоухий! Пришло наше время!» «Горе мне!» — простонал Петрина, словно предчувствуя дурное, — Я всегда знал! Всегда знал, что однажды придет наше время! Надеялся… верил… И пожалуйста! Вот чем все обернулось!» «Да что вы все дурака валяете?» — вмешался из-за их спин «парень». — Вместо того, чтобы с ума сходить, вели бы себя серьезно!» «Я?! — проскулил Петрина. — Да я сейчас запрыгаю от радости…» Скрипнув зубами, он посмотрел на небо, а затем в отчаянии покачал головой. «Скажи, что я тебе сделал? Может, обидел чем? Может, сказал когда дурное слово? Умоляю, хозяин, пощади старика! Посмотри на мою седую голову!» Но Иримиаш не позволил сбить себя: он пропустил мимо ушей звонкие слова своего товарища и с загадочной улыбкой произнес: «Сеть, лопоухий!.. — при этих словах Петрина вскинул голову — Понимаешь?» Они встали, повернулись друг к другу, Иримиаш слегка наклонился вперед. — Огромная паучья сеть. На всю страну. И все концы будут протянуты к Иримиашу… Теперь твоим тупым мозгам ясно? Если где-нибудь… хоть что-нибудь… задрожит…» Жизнь начала возвращаться к Петрине, сначала по его лицу скользнуло мимолетное подобие улыбки, а затем в пуговичных глазах засветился заговорщицкий огонек, уши покраснели от едва сдерживаемого волнения. «Если где-нибудь… хоть что-нибудь… задрожит… Похоже, начинаю смекать, в чем тут дело… — дрожа, прошептал он. — Это же… фантастика просто… Это я тебе говорю…» «Ну, видишь, — холодно кивнул Иримиаш, — сначала поработай головой, а потом начинай хныкать». «Парень» наблюдал за происходящим с почтительного расстояния, но его выручил острый слух: ни единого слова не ускользнуло от него, и поскольку он пока что ничего не понял из сказанного, то быстро повторил все про себя, чтобы не забыть; достал сигарету, медленно, сдержанно закурил и, сложив губы трубочкой, выпустил изо рта тонкую струйку дыма — как это обычно делал Иримиаш. Он не присоединился к товарищам, а следовал за ними в десятке метров позади, чувствуя себя обиженным, поскольку хозяин до сих пор «не удосужился посвятить его в свои планы», хотя он знал, что — в отличие от Петрины, который вечно только и делал, что ставил палки в колеса — вложил бы в дело всю душу, ведь он поклялся в безоговорочной преданности. Мучения ревности казались бесконечными, горечь в душе становилась все сильнее, ведь теперь он уже ясно видел, что Иримиаш не удостаивает его ни одним словом, нет! он даже не обращает на него ни малейшего внимания, словно он пустое место, словно это не Шандор Хоргош, а первый встречный предложил ему свои услуги… В волнении он расчесал уродливый прыщ на лице, и когда они уже почти достигли поштелекской развилки, не стерпел, подошел к ним, повернулся лицом к Иримиашу и дрожа от ярости закричал: «Дальше я с вами не пойду!» Иримиаш непонимающе посмотрел на него. «В чем дело?» «Если со мной что-то не так, прошу, скажите мне! Скажите, что не доверяете мне, и меня здесь больше не будет!» «Да что на тебя нашло?» — вспылил Петрина. «Со мной все в порядке! Только скажите, нужен я вам или нет! С тех пор, как мы вышли, вы ни единого слова мне не сказали, все только Петрина, Петрина, Петрина! Ну и милуйтесь с ним, меня-то зачем с собой взяли?» «Ну-ка, погоди, — спокойно остановил его Иримиаш. — Кажется, понимаю. Запомни, что я тебе сейчас скажу, поскольку дважды повторять я не стану… Я позвал тебя с собой потому, что мне нужен толковый молодой человек. Ты мне подходишь. Но ты должен усвоить определенные правила. Первое: говори только тогда, когда я тебя спрашиваю. Второе: если я тебе что-нибудь поручаю, приложи все силы, чтобы выполнить дело как следует. Третье: отвыкай пререкаться со мной. Пока что я решаю, что говорить тебе, а что нет. Ясно?..» «Парень», присмирев, потупил взгляд. «Да. Я только…» «Никаких «я только»! Веди себя как положено мужчине… А в остальном… Мне известны твои способности, мальчик. Уверен, что ты меня не подведешь. Ладно, а теперь пошли!» Петрина дружелюбно хлопнул «парня» по плечу и потащил за собой. «Знаешь, засранец, когда мне было столько лет, сколько сейчас тебе, я при взрослых и рта раскрыть не смел! Был нем как могила. В те времена не церемонились, как сейчас… Да что вы, молодые, можете знать… — Он вдруг остановился. — Что это?» «Где?» «Ну, вот этот… звук…» «Я ничего не слышу… — недоуменно сказал «парень». «Как это не слышишь? Да вот же…» Они прислушались, затаив дыхание. Иримиаш, стоя в нескольких шагах впереди, не двигаясь, наблюдал за ними. Они стояли на поштелекской развилке, чуть слышно накрапывал дождь, вокруг не было ни души, только вдали кружила стая ворон. Петрине показалось, что откуда-то… сверху раздается звук, и он молча указал на небо, но Иримиаш покачал головой. «Скорее оттуда…» — указал он в сторону города. «Машина?..» «Не знаю», — беспокойно ответил Иримиаш. Они застыли на месте. Гул не усиливался, но и не ослабевал. «Может быть, самолет…» — неуверенно предположил «парень». «Нет. Не похоже, — сказал Иримиаш. — На всякий случай… срежем дорогу. Пойдем к замку Вейнкхейм, а дальше свернем на старую дорогу. Выиграем четыре или пять часов…» «Знаешь, какая там грязь?!» — горячо запротестовал Петрина. «Знаю. Но этот шум мне не нравится. Будет лучше, если мы выберем этот путь. Там мы точно никого не встретим». «А ты как думаешь, что это?» «Почем мне знать? Идем». Они свернули с шоссе и направились в сторону Поштелека. Петрина то и дело беспокойно оглядывался и изучал окрестности, но так и не заметил ничего подозрительного. Сейчас он уже не стал бы клясться, что звук раздавался сверху. «Нет, это не самолет… Скорее, церковный орган… А, безумие какое-то». Он остановился, нагнулся и, опершись на одну руку, наклонил ухо почти к самой земле. «Нет. Совершенно точно, нет. Так и рехнуться можно». Гул все не стихал. Он не приближался, но и не удалялся. И напрасно Петрина рылся в памяти — этот шум не походил ни на что знакомое. Ни на рычание автомобиля, ни на гудение самолета, ни на раскаты грома… Его охватили дурные предчувствия. Он беспокойно покрутил головой по сторонам — в каждом кустарнике, в каждом чахлом деревце, в каждой заросшей ряской придорожной канаве он чуял опасность. И самое странное было в том, что он не мог определить — изблизи или издалека угрожает им это… нечто. Он с подозрением повернулся к «парню». «А ну признавайся! Это у тебя в животе урчит?» «Петрина, не валяй дурака, — напряженно произнес Иримиаш, обернувшись к нему. — Давай, живее!» Они отошли от развилки уже метров на триста-четыреста, когда в тревожно звучащем беспрестанном гуле им послышались какие-то особенные нотки. Петрина заметил их первым, он не мог произнести не слова, а только испуганно замычал и выпученными глазами указал вверх. Справа от них, в пятнадцати-двадцати метрах над мокрой безжизненной землей, мягко подрагивая, парила полупрозрачная белая вуаль. Медленно, величественно, она опускалась вниз. Не успев оправиться от изумления, они ошеломленно увидели, что «вуаль», достигнув земли, сразу же развеялась как дым. «Ущипните меня!» — проскулил Петрина и с недоверием покачал головой. «Парень» застыл с разинутым от удивления ртом, но, увидев, что Иримиаш и Петрина не знают, что сказать, самоуверенно заметил: «Да вы что, тумана никогда не видели?» «По-твоему, это туман? — нервно возразил Петрина. — Не болтай чепухи! Голову даю на отсечение, что это… что-то такое… типа… подвенечной фаты… Хозяин, я чую недоброе». Иримиаш недоуменно смотрел на то место, где недавно опустилась вуаль. «Это какая-то шутка. Петрина, возьми себя в руки и скажи что-нибудь». «Посмотрите туда!» — закричал «парень» и показал на другую вуаль, спускавшуюся неподалеку от того места, где еще недавно парила первая. Они зачарованно смотрели, как вуаль плавно опустилась на землю, а затем — словно это и впрямь был клочок тумана — исчезла. «Идем отсюда, хозяин, — предложил Петрина дрожащим голосом. — Похоже, скоро пойдет дождь из лягушек или что-нибудь еще эдакое…» «Этому должно быть какое-то объяснение, — уверенно сказал Иримиаш. — Знать бы, что за чертовщина тут творится!.. Ведь не может быть, что бы мы все трое разом сошли с ума!» «Жаль, здесь нет госпожи Халич! — с ухмылкой заметил «парень». — Она бы сразу сказала, что это такое!» Иримиаш вскинул голову: «Что?» Наступило молчание. «Парень» смущенно потупился. «Я только хотел сказать…» «Ты что-то знаешь?» — вцепился в него перепуганный Петрина. «Я? — усмехнулся тот. — Да что я могу знать? Так… плету всякую чепуху…» Молча пошли они дальше, и не только у Петрины, но и у Иримиаша мелькнула мысль — а не лучше ли было повернуть обратно? — но ни у одного из них не было уверенности, что возвращение менее рискованно… Они ускорили шаг, и на этот раз Петрина даже не пытался протестовать — была б его воля, он тут же пустился бы бегом и не останавливался до самого города; так что, когда перед ними возникли очертания заброшенного замка Вейнкхейм, и Иримиаш предложил немного отдохнуть («Ноги совершенно закоченели… Давайте разведем костер, перекусим, обсушимся, и пойдем дальше…») Петрина в отчаянии закричал: «Ну уж нет! Оставаться в этаком месте? После того, что случилось?» «Не переживай так, — успокоил его Иримиаш. — Все дело в том, что мы слишком устали. Не спали почти два дня. Нам надо отдохнуть. Путь впереди еще долгий». «Хорошо, но ты пойдешь первым», — оговорил Петрина и, обретя некоторую уверенность, последовал за ними примерно в десяти шагах позади; сердце у него чуть не выпрыгивало из груди и даже не было настроения отвечать на подколки «парня», который, глядя на спокойствие Иримиаша, несколько расслабился и решил показать, как «подобает вести себя храбрецам». Петрина подождал, пока эти двое свернут к замку, а затем осторожно, оглядываясь по сторонам, бесшумно прокрался вслед. Но когда он оказался перед главными воротами, силы покинули его. Он беспомощно смотрел, как Иримиаш и «парень» юркнули за куст, но сам был не в состоянии сделать и шагу. Откуда-то — из замка? из выгоревшего летом и вымоченного дождем парка? — явственно слышался веселый, звенящий как колокольчик, смех. «Теперь я точно сойду с ума. Я это чувствую». От страха на лбу у него выступил пот. «Черт возьми! Во что мы вляпались?» Он затаил дыхание, до предела напряг мускулы и — бочком, бочком — спрятался за другим кустом. Искрящийся смех зазвучал громче, казалось, здесь резвится беззаботная компания, словно было совершенно естественным, что для веселья надо было выбрать именно это заброшенное место, и проводить время под дождем и холодным ветром… Вдобавок этот смех… звучал так странно… По спине Петрины пробежал холодок. Он выглянул на тропу, затем, выбрав подходящий, по его мнению, момент, бросился бежать, сломя голову и с такой силой врезался в грудь Иримиаша, словно дело было на войне, и он под обстрелом, с риском для жизни, перебирался из одного окопа в другой. «Дружище… — прохрипел он придушенным голосом и притаился рядом с сидящим на корточках Иримиашем. — Что это такое?» «Пока что я ничего не вижу, — ответил тот тихо, спокойно, с огромным самообладанием, не спуская глаз с того, что некогда было замковым парком. — Сейчас все выяснится». «Нет! — простонал Петрина, — ничего мы не выясним!» «Похоже, кто-то устроил пикник…» — заметил «парень» взволнованно и нетерпеливо, поскольку едва мог дождаться того момента, когда хозяин, наконец, поручит ему какое-нибудь дело. «Здесь? — скулил Петрина. — Под дождем?.. В этом богом забытом месте? Хозяин, давай выбираться из этого дерьма, пока не поздно!..» «Заткнись, я из-за тебя ничего не слышу!» «Я слышу! Я слышу! И скажу, что…» «Да тихо ты!» — рявкнул на него Иримиаш. В парке, среди дубов, зарослей орешника и заросших сорняками цветников, по-прежнему не было заметно никакого движения, так что Иримиаш решил — поскольку он мог видеть только небольшую часть парка — осторожно пройти вперед. Он подхватил упирающегося руками и ногами Петрину, и они медленно добрались до главного входа, а затем свернули направо и на цыпочках прокрались к стене. Иримиаш шел первым, и когда добрался до угла здания, внимательно осмотрел заднюю стену парка; на одно мгновение он оцепенел, а затем быстро убрал голову. «Что? — прошептал Петрина. — Сваливаем?». «Видите вон ту хибарку? — приглушенно спросил Иримиаш и показал на стоявший напротив покосившийся домик. — Бежим. По одному. Сначала я. Потом ты, Петрина. А потом ты, парень. Ясно?» И согнувшись, он побежал к тому, что когда-то было летним домиком. «Я — нет, — пробормотал со смущенными глазами Петрина. — Тут ведь метров двадцать. Пока добегу, пристрелят!» «Вперед!» — грубо подтолкнул его «парень», и Петрина, совершенно не ожидавший толчка, сделал несколько шагов, потерял равновесие и рухнул в грязь. Он тотчас же вскочил, затем снова рухнул всем телом и словно ящерица пополз за своим товарищем к летнему домику. От испуга он долго не мог посмотреть вверх, закрыл глаза руками и неподвижно лежал на земле, затем, когда понял, что «божьим благоволением» остался в живых, приободрился, с трудом поднялся и сквозь щель в стене выглянул наружу. Его растрепанные нервы не смогли выдержать открывшегося зрелища. «Ложись!» — взвизгнул он и снова повалился ниц. «Не ори, скотина, — прикрикнул на него Иримиаш. — Если издашь еще хоть один звук, придушу!» В дальней части парка, перед тремя могучими облетевшими дубами, на маленькой лужайке… лежало завернутое в полупрозрачную белую вуаль… небольшое тельце. От него их отделяло каких-нибудь тридцать метров, так что можно было различить лицо, точнее, ту его часть, которую не закрывала ткань; и если бы все трое не считали это невозможным, если бы они сами, своими руками не положили ее в грубо сколоченный Кранером гроб, они могли бы поклясться, что видят младшую сестру «парня» — с белым как воск лицом, с завитыми в локоны рыжими волосами, она, казалось, мирно дремлет… Ветер порой колыхал край вуали, дождь тихо обмывал мертвое тело, а три старых дуба так трещали и скрипели, словно вот-вот повалятся… Вокруг останков девочки не было ни души… лишь повсюду слышался нежный колокольчатый смех, звучавший беззаботно, словно радостная музыка… «Парень», оцепенев, уставился на лужайку, и нельзя было понять, чего он боится больше — того, что измазанное в грязи, скорченное судорогой тело сестры предстало перед ним теперь в чистом, белоснежном, таком чудовищном спокойствии, или того, что оно вот-вот поднимется и направится прямо к нему; ноги у него дрожали, в глазах потемнело, он не видел ни парка, ни деревьев, ни замка, ни неба, только ее, сиявшую ярким, вызывающим резкую боль светом, посреди лужайки. Внезапно наступила тишина, полное молчание, и даже капли дождя беззвучно разбивались о землю, так что они могли подумать, что оглохли. Они чувствовали дуновение ветра, но не слышали его свиста, не слышали того странного теплого ветерка, который слегка касался их. И все же ему почудилось, что беспрестанный гул и звонкий смех сменились вдруг пугающим визгом и ворчанием, которые звучали где-то совсем близко. Он закрыл глаза руками и зарыдал. «Ты видишь?» — спросил Иримиаш, застывший неподвижно, словно окаменев, и с такой силой стиснул Петрине руку, что его пальцы побелели. Вокруг тела поднялся ветер, и в полной тишине оно, ослепительно сияя, внезапно взлетело до самых вершин дубов, а затем, покачнувшись, начало вновь опускаться на середину лужайки. В этот миг бесплотные голоса завели яростную и жалобную песню, словно недовольный хор, который должен вновь смириться со своим провалом. Петрина тяжело дышал. «Ты можешь поверить в это?» «Я пытаюсь», — сказал Иримиаш, бледный как мел. «Интересно, сколько времени им понадобится? Ребенок по крайней мере два дня как мертв». «Петрина, может быть, впервые в жизни мне страшно». «Дружище… Можно тебя спросить?» «О чем?» «Как по-твоему…» «По-моему?» «Да… как по-твоему… ад существует?» Иримиаш с трудом сглотнул. «Кто знает. Может быть». Неожиданно наступило затишье. Только гул немного усилился. Тело снова начало подниматься, метрах в двух над поляной оно дрогнуло, а затем с невероятной быстротой устремилось вверх и вскоре исчезло среди хмурых туч. Ветер пронесся по парку, дубы закачались, закачался и ветхий летний домик, а затем они услышали, как запели над их головами звенящие голоса. Потом пение смолкло, и о том, что здесь только что случилось, напоминали лишь несколько клочков вуали, звяканье черепицы на просевшей крыше замка, да стук отвалившихся кусков жести, ударявших о стену… Оцепенев, они смотрели на поляну, но, поскольку там уже ничего не происходило, медленно пришли в себя. «Думаю, закончилось», — сказал Иримиаш и громко икнул. «Я тоже надеюсь, — прошептал Петрина. — Давай-ка оживим парня». Они подхватили под мышки все еще дрожащего мальчика и поставили его на ноги. «Ну, приди в себя, — подбодрил Петрина, хотя у него самого ноги все еще подкашивались. — Все в порядке». «Оставьте меня в покое… — всхлипывал «парень». — Пустите меня!» «Ладно, ладно! Все страшное позади!» «Оставьте меня здесь! Никуда я не пойду!» «Как бы ни так! Пойдешь, как миленький! Кончай нюни распускать! Нет уже ничего…» «Парень» приник к щели и посмотрел на поляну. «Куда… Куда оно делось?» «Исчезло, словно туман, — ответил Петрина и ухватился за выступавший из стены кусок кирпича. — Словно туман». «Парень» боязливо заметил: «Значит, я был прав». «Точно, — сказал Иримиаш, сумев, наконец, справиться с икотой. — Должен признать, что ты был прав». «Но… вы что… вы что-нибудь видели?» «Лично я видел только туман, — сказал Петрина и горестно покачал головой. — Всюду один только туман». «Парень» беспокойно взглянул на Иримиаша. «Но тогда… что это было?» «Галлюцинация», — ответил Иримиаш, бледный как мел; голос его звучал так слабо, что «парень» непроизвольно наклонился к нему поближе. «Мы до смерти устали. Особенно ты. В сущности… Здесь нет ничего удивительного». «Ни капельки, — присоединился Петрина. — В таком состоянии что угодно может почудиться. На фронте я, бывало, по ночам видел, как ведьмы на метлах по небу носятся. Серьезно». Добравшись до конца тропы они вышли на поштелекскую дорогу и долго брели молча, порой огибая глубокие, по щиколотку, лужи, пока, наконец, не достигли старой дороги, прямиком ведущей в юго-восточную часть города. Петрина с возрастающей тревогой следил за состоянием Иримиаша. Хозяин выглядел так, будто вот-вот надорвется от напряжения, ноги у него подкашивались, и несколько раз казалось, что еще один шаг — и он рухнет. Лицо его оставалось бледным, остекленевшие глаза смотрели в никуда. К счастью, «парень» ничего этого не замечал, поскольку с одной стороны после слов Иримиаша и Петрины ему удалось успокоиться («Ну конечно! Что это еще могло быть, как не галлюцинация! Надо собраться с собой, а то, в конце концов, еще и на смех меня поднимут!..»), с другой — он прямо-таки воодушевился, когда Петрина поручил ему своего рода роль разведчика и пустил вперед. Внезапно Иримиаш остановился. Петрина испуганно подскочил к нему, чтобы, если понадобится, сразу же оказать помощь. Но Иримиаш оттолкнул его руку, повернулся к нему и заорал: «Когда же ты уберешься к чертовой матери, вонючка! Ты меня уже достал! Ясно тебе?» Петрина быстро опустил глаза. Иримиаш схватил его за воротник и попытался приподнять над землей, а когда ему этого не удалось, грубо толкнул Петрину так, что тот, потеряв равновесие, сделал несколько шагов и повалился в грязь. «Дружище… — умоляющим голосом сказал он, — Не теряй…» «Что ты там бормочешь?» — прикрикнул на него Иримиаш, бросился к Петрине, поднял его с земли и со всей силы ударил по лицу. Некоторое время они стояли друг напротив друга. Петрина, отчаявшийся и потерянный, смотрел на своего хозяина, и тот вдруг отрезвел и чувствовал уже только бесконечную усталость и полную пустоту внутри, безнадежность и смертельную тоску, как зверь, когда, попав в ловушку, понимает, что спасения нет. «Хозяин… — пролепетал Петрина. — Я… не сержусь…» Иримиаш понурил голову. «Не сердись, лопоухий…» Они пошли дальше. Петрина махнул рукой окаменевшему от изумления «парню», дескать «идем, ничего не случилось». Порой Петрина глубоко вздыхал и ковырялся в ухе. «Я ведь евангелист…» «В смысле — принадлежишь к евангелистской церкви?» — уточнил Иримиаш. «Ну да! Именно это я и хотел сказать, — согласился Петрина и с облегчением вздохнул, увидев, что худшее уже позади. — А ты?» «Я? Меня даже не окрестили. Видимо, были уверены, что крещение меня не исправит…» «Тшш! — испуганно прошипел Петрина и указал пальцем вверх. — Тише!» «Да брось, лопоухий… — сказал Иримиаш с горечью. Теперь уже абсолютно все равно». «Тебе, может быть, и все равно, а мне — нет! Я как подумаю об адском пекле, аж дыхание перехватывает!» «Да не думай ты об этом, — сказал Иримиаш после длительного молчания. — То, что мы сейчас видели, ничего не значит. Небеса? Ад? Иной мир? Ерунда. Я уверен, что мы просто теряем время. Наше воображение беспрестанно работает вхолостую и ни на йоту не приближается к истине». Петрина, слушая его рассуждения, окончательно успокоился. Теперь он точно знал, что «все уже в порядке» — его приятель обрел, наконец, прежнее самообладание. «Ты хотя бы не ори, — шикнул он. — Нам и без того хватило». «Да ведь Бог не проявляется в словах, лопоухий. Он ни в чем не проявляется. Никак не дает о себе знать. Его нет». «Я верующий! — возмущенно отрезал Петрина. — Прими, по крайней мере, меня во внимание, проклятый безбожник. «Бог — это заблуждение. Потому что я давно понял, что между мной и жуком, между жуком и рекой, между рекой и криком, возносящимся к небу, нет ни малейшей разницы. Все пусто и бессмысленно. Все — только сеть, в которой мы неистово бьемся, связанные навек друг с другом. И лишь наше воображение, не чувства, пытается, несмотря на постоянные неудачи, убедить нас что мы можем выбраться из тисков того убожества, в котором оказались. Но спасения нет, лопоухий». «И ты говоришь это сейчас? — запротестовал Петрина. — Сейчас? После того, что мы видели?» Лицо Иримиаша скривила гримаса горечи. «Именно поэтому я и говорю, что нам никогда не вырваться, как бы мы ни старались. Лучше даже не пытаться, лучше не верить своим глазам. Это ловушка, Петрина. И мы обречены снова и снова попадаться в нее. Когда мы верим, что вырываемся на свободу, мы всего-навсего поправляем замóк. Во всем этом нет никакого смысла». Теперь Петрина и в самом деле пришел в ярость. «Я не понимаю ни единого слова! Хватит с меня стихов, черт возьми! Говори ясней!» «А давай-ка повесимся, лопоухий, — печально предложил Иримиаш. — По крайней мере, это быстрый конец. Впрочем, абсолютно все равно. Не станем вешаться». «Дружище, с тобой можно совсем запутаться! Давай оставим этот разговор, не то я разревусь…» Некоторое время они шли молча, однако Петрина никак не мог успокоиться. «Знаешь, в чем твоя проблема, хозяин? В том, что ты некрещеный». «Возможно». Они уже шли по старой дороге, и «парень» изучал местность впереди, жадно ища каких-нибудь приключений, но кроме рытвин, оставленных летом колесами телег, другие опасности их не подстерегали; над их головами иногда с карканьем пролетала стая ворон, дождь порой становился гуще, да по мере приближения к городу все сильнее дул ветер. «И что теперь?» — спросил Петрина. «В смысле?» «Что теперь будет?». «Что будет? — сквозь сжатые зубы процедил Иримиаш. — Теперь наша жизнь вступает в эпоху наивысшего расцвета. Раньше тебе говорили, что ты должен делать, теперь говорить будешь ты. Но в точности то же самое. Слово в слово». Они закурили и мрачно выпустили дым. Когда они достигли юго-восточного района города, уже смеркалось, они шли по вымершим улицам, за стеклами окон, в которых горел свет, они видели людей, безмолвно сидящих над тарелками с дымящимся супом. «Ну, — Иримиаш остановился, когда они оказалась возле «Мерё», — заглянем сюда ненадолго». Они вошли в душный, заполненный табачным дымом трактир, битком набитый народом, и, протолкавшись через смеющихся и спорящих друг с другом ломовых извозчиков, конторщиков, каменщиков и студентов, встали в конце очереди, которая змеей протянулась к стойке. Трактирщик, узнавший Иримиаша сразу, как только тот появился на пороге, проворно подбежал к краю стойки и закричал: «Да неужели! Кого я вижу! Мое почтение! Добро пожаловать, мастер ловкач!» — он перегнулся через стойку, протянул руку и тихо спросил: «Чем могу служить, господа?». Иримиаш, не обращая внимания на протянутую руку, холодно ответил: «Два рома с ликером и вино с газировкой». «Слушаюсь, господа, — ответил слегка оторопевший трактирщик и убрал руку. — Два рома с ликером и вино с газировкой. Момент!» Он проворно вернулся на прежнее место, быстро приготовил напитки и с готовностью протянул Иримиашу. «Господа, вы — мои гости». «Спасибо, — сказал Иримиаш. — Что нового, Вейс?» Трактирщик вытер закатанным рукавом потный лоб, моргая, огляделся по сторонам и наклонился к самому лицу Иримиаша. «Лошади сбежали со скотобойни… — взволнованно прошептал он. — По слухам». «Лошади?». «Они самые. И я только что слышал, что их до сих пор не могут поймать. Целый табун лошадей. Носятся по городу. По слухам». Иримиаш коротко кивнул, затем с поднятым бокалом пробился сквозь толпу и с большим трудом добрался до Петрины, который уже приготовил местечко возле окна. «Держи свое вино, парень». «Спасибо. Я вижу, вы знаете». «Нетрудно было сообразить. Ну, за наше здоровье!» Они выпили, Петрина пустил пачку сигарет по кругу, все трое закурили. Иримиаш почувствовал у себя на плече чью-то руку. «Вот так случай! Вы? Что, черт возьми, вы здесь делаете? Эх, как же я рад!» Рядом с ним стоял лысый, приземистый человечек с багрово-красным лицом и доверительно протягивал ему руку. «А, знаменитый шутник! Мое почтение!» — обратился он к Петрине. «Как дела, Тот?» «Все в порядке, насколько это возможно в нынешние времена. А у вас? Страшно подумать, уже два, нет, три года мы не виделись! Что-нибудь случилось?» Петрина кивнул. «Много чего». «А, тогда другое дело», — лысый смутился и повернулся к Иримиашу: «Слышали уже? Сабо вышел в отставку». «Угу», — пробормотал тот, допивая остатки. «Что нового, Тот?» Лысый наклонился к самому его уху: «Получил квартиру». «Славно. Поздравляю. Что еще?» «Жизнь течет, — расплывчато ответил Тот. — Сейчас были выборы. Знаете, сколько человек не пришло? Хм. Можете догадаться. Я всех их знаю поименно. Все здесь» — и он показал на свой лоб. «Ну, молодец, Тот, — устало сказал Иримиаш. — Я вижу, вы времени зря не теряете». «Ясное дело, — развел руками лысый. — Надо знать свое место. Не так ли?» «Ну, тогда почему бы вам не встать в очередь и не принести нам чего-нибудь?» Лысый с готовностью наклонился к нему. «Что будете пить, господа? Я угощаю». «Ром с ликером». «Минутку, сейчас принесу». Через мгновение он уже был у стойки, указал на себя трактирщику и тут же вернулся с полными стаканами в руках. «Ну, со свиданьицем». «Ваше здоровье», — сказал Иримиаш. «До гробовой доски!» — присовокупил Петрина. «Ну, расскажите что-нибудь. Какие там новости?» — спросил Тот, вытаращив глаза. «Там — это где?» — вопросительно посмотрел на него Петрина. «Ну так, вообще». «А… Да вот, только что видели одно воскресение из мертвых». Лысый блеснул желтыми зубами. «Вы совершенно не изменились, Петрина! Ха-ха! Значит, видели воскресение из мертвых? Отлично. Узнаю вас!» «Не верите, да? — кисло заметил Петрина. — Вот увидите, вы плохо кончите. Не одевайтесь слишком тепло, когда почувствуете, что пробил ваш последний час». Тота охватил смех. «Ну, хорошо, господа, — задыхаясь, сказал он. — Мне пора обратно к моим приятелям. Надеюсь, еще увидимся?» «К сожалению, Тот, — с печальной улыбкой сказал Петрина, — это неизбежно». Они вышли из «Мерё» и направились по обсаженному тополями проспекту к центру города. В лицо им дул ветер, в глаза хлестал дождь, и, выйдя из тепла, они то и дело вздрагивали всем телом от озноба. До самой Соборной площади они не встретили ни души. «Что здесь происходит? — заметил Петрина. — Ввели комендантский час?» «Нет, просто наступила осень, — печально сказал Иримиаш. — Сейчас все сидят возле печки и встанут, только когда придет весна. Часами сидят они возле окон, пока не начнет смеркаться. Едят, пьют, обнимают друг дружку в постелях, укрывшись периной. А потом начинают постепенно чувствовать, что больше так продолжаться не может. Тогда они задают хорошую взбучку детям или пинают кошку, и у них вновь появляются силы, чтобы выживать. Вот так все и идет, лопоухий». На главной площади их остановился группа людей. «Ничего не видели?» — спросил их один долговязый. «Нет, ничего», — ответил Иримиаш. «Если что-нибудь увидите, сразу сообщите нам. Мы будем здесь». «Хорошо. До встречи». Через пару шагов Петрина спросил: «Может быть, я дурак. Но с этими-то что? С виду — нормальные люди. Кого мы должны были увидеть?» «Лошадей», — ответил Иримиаш. «Лошадей? Каких еще лошадей?» «Которые сбежали со скотобойни». Они прошли по безлюдной главной улице и свернули в Румынский квартал. На перекрестке бульвара и улицы Эминеску вокруг фонтана паслись девять или десять лошадей. Слабый свет фонарей поблескивал на их шерсти. Сперва, не обращая внимания на уставившихся на них людей, они мирно щипали траву, затем почти одновременно вскинули головы и в одну минуту исчезли в противоположном конце улицы. «Кого ты испугался?» — ухмыльнувшись, спросил «парень». «Себя самого», — нервно ответил Петрина. В трактире у Штейгервальда уже почти никого не было, когда они вошли, а вскоре ушли и последние посетители; было уже поздно. Штейгервальд возился в углу со стоявшим там телевизором. «Издох, мать твою!» — выругался он, не обращая внимания на вошедших. «Добрый вечер!» — громко произнес Иримиаш. Штейгервальд быстро обернулся. «Добро пожаловать! Что у вас?» «Все в порядке, — успокоил его Петрина. — Все в порядке». «Хорошо. А то я уже подумал…» — проворчал трактирщик и встал за стойку. «Да вот эта чертова штука, — яростно указал он на телевизор — Час с ней возился, но он никак не желает ничего показывать». «Тогда отдохните немного. Дайте нам два рома с ликером. И вино с газировкой молодому человеку». Они уселись за один из столов, расстегнули куртки и снова закурили. «Слушай меня, парень, — сказал Иримиаш. — Пей и сразу ступай к Пайеру. Знаешь, где он живет. Скажешь, что я его жду». «Окей» — ответил тот и снова застегнул куртку. Он взял из рук трактирщика стакан, выпил единым духом вино и живо выскочил за дверь. «Штейгервальд», — подозвал Иримиаш трактирщика, который — поставив перед ними стаканы с ромом — вернулся за стойку. «Значит, все-таки что-то случилось», — забеспокоился тот и опустил свое грузное, как у бегемота, тело на один из стульев. «Ничего, — успокоил его Иримиаш. — Просто завтра мне понадобится грузовик». «А когда вернешь?» «Завтра же вечером. И еще — сегодня мы здесь переночуем». «Идет», — с облегчением кивнул Штейгервальд. Затем, с трудом поднявшись, спросил: «Когда заплатишь?» «Сейчас». «Что?» «Ты ослышался, — поправился Иримиаш. — Завтра». Отворилась дверь, и на пороге появился «парень». «Сейчас придет», — сообщил он и сел на прежнее место. «Отлично, дружок. Закажи себе еще стаканчик. И скажи, чтобы приготовили фасолевый суп». «С голяшкой!» — добавил, ухмыльнувшись, Петрина. Через пару минут в зал трактира вошел кряжистый, полный, седовласый мужчина; в руках он нес зонтик, и по его виду было ясно, что он уже приготовился ко сну — легкое пальто было накинуто прямо поверх пижамы, на ногах — домашние туфли, отороченные искусственным мехом. «Я слышал, что вы снова пожаловали в наш город, мистер, — сказал он задумчиво и неторопливо опустился на стул рядом с Иримиашем. — Не возражаю, если вы пожелаете пожать мне руку». Иримиаш, серьезно смотревший в пространство перед собой, при словах Пайера вскинул голову и удовлетворенно улыбнулся. «Мое глубокое почтение. Надеюсь, я не нарушил ваш сон». Пайер прикрыл глаза и желчно ответил: «Моего сна вы не нарушили и надеюсь, не нарушите и впредь». С лица Иримиаша не сходила улыбка. Он скрестил ноги, откинулся на спинку стула и выпустил длинную струйку табачного дыма. «Давайте перейдем к делу». «Не пугайте меня с самого начала, — поднял руку гость неторопливо, но уверенно. — Закажите мне чего-нибудь, раз уж вы вытащили меня из постели». «Что вы пьете?» «Не спрашивайте, что я пью. Здесь вы этого не найдете. Закажите стаканчик сливовой». Сомкнув веки, будто заснув, он слушал Иримиаша и только тогда снова поднял руку, словно просил слова, когда пришел трактирщик с палинкой, и он медленными глотками осушил стакан. «Минутку! Куда мы торопимся? Я еще не представлен уважаемым коллегам…» Петрина вскочил с места. «Я Петрина, с вашего позволения». «Парень» не пошевелился: «Хоргош». Пайер поднял опущенные веки. «У молодого человека хорошие манеры, — сказал он и одобрительно посмотрел на Иримиаша. — Из него будет толк». «Рад, что мои товарищи вызывают у вас симпатию, господин торговец оружием». Пайер, протестующе вскинул голову. «Избавьте меня от каких бы то ни было определений. Я не люблю афишировать свою профессию. Полагаю, вам это известно. Пусть я останусь просто Пайером». «Хорошо, — улыбнулся Иримиаш и затушил сигарету о столешницу. — Дело в следующем. Я был бы весьма признателен за некоторые… материалы. Чем разнообразнее, тем лучше». Пайер закрыл глаза. «Ваш интерес чисто гипотетический? Или же вы готовы добавить к нему определенную сумму, которая бы позволила мне легче переносить унижения жизни?» «Разумеется, я готов». Гость одобрительно покивал головой. «Снова я смог убедиться, что вы настоящий джентльмен, коллега. К сожалению, мне все реже доводится иметь дело с людьми, подобными вам». «Вы поужинаете с нами?» — спросил, все с той же неизменной улыбкой Иримиаш, когда возле их стола появился Штейгервальд с фасолевым супом. «Что порекомендуете?» «Ничего», — лаконично ответил трактирщик. «Иными словами, вы не можете мне предложить ничего съедобного?» — устало осведомился Пайер. «Именно так». «Тогда мне ничего не нужно», — он встал, слегка поклонился и отдельно коротко кивнул «парню». «Господа, я к вашим услугам. Подробности, если я правильно понял, будут позже». Иримиаш поднялся и протянул руку. «Вы правильно поняли. Я обращусь к вам в конце недели. Приятного отдыха». «Коллега, это двадцать шесть лет назад я мог беспробудно проспать пять с половиной часов. А сейчас я всю ночь ворочаюсь с боку на бок всю ночь. В любом случае, спасибо». Он еще раз поклонился и неторопливо, с задумчивым видом, покинул трактир. После ужина Штейгервальд, ворча, постелил им в одном из углов, молча погрозил кулаком издохшему телевизору и направился к выходу. «У вас не найдется Библии?» — спросил ему вслед Петрина. Штейгервальд остановился и повернулся к нему. «Библия? На что она вам?» «Хочу почитать немного перед сном. Знаете, это меня всегда успокаивает». «Постеснялся бы врать, — проворчал Иримиаш. — Когда ты последний раз брал в руки книгу? В детстве, наверное. Да и тогда одни картинки рассматривал…» «Не слушайте его, — запротестовал Петрина с уязвленным видом. — Он завидует, вот и все». Штейгервальд почесал затылок. «У меня есть несколько хороших детективов. Принести?» «Боже упаси! — отклонил предложение Петрина. — Этого добра мне не надо». Штейгервальд скроил кислую мину и исчез за дверью, ведущей во двор. «Что за дубина этот Штейгервальд… — проворчал Петрина. — Держу пари, что голодный медведь из моих самых худших кошмаров любезнее, чем он». Иримиаш улегся в постель и натянул на себя покрывало. «Может быть. Но он нас всех переживет». «Парень» потушил свет. Наступила тишина. И лишь некоторое время было слышно бормотание Петрины, который с трудом пытался припомнить слышанные когда-то давно от бабки слова молитвы:

Отче наш… да, Отче наш, иже еси на небе, нет, на небесех, благославен будь Господь наш Иисус Христос, нет… да святится… да святятся… то есть да святится имя Твое, Да будет… в общем, все что будет, на все твоя воля, на небе и на земле, повсюду, куда простирается рука Твоя… и на земле, на земле… на небе… или в аду, аминь…

 

III. Перспектива. Вид сзади

Тихо, неиссякаемым потоком лился с небес дождь, ветер то замирал, то вновь принимался дуть, колебля застывшую поверхность луж, разрушая тонкую пленку, покрывшую их за ночь, так что, вместо того, чтобы вновь обрести вчерашний усталый блеск, им приходилось все безжалостней поглощать свет, медленно распространявшийся с востока. Тонкий слой скользкого белого налета покрыл стволы деревьев, поскрипывающие время от времени ветки, изогнутые, гниющие стебли сорной травы и даже сам замок — словно юркие агенты темноты пометили их до следующей ночи, когда сможет возобновиться процесс упорного всепожирающего разрушения. Когда луна, скрытая в вышине за густым покровом облаков, незаметно закатилась за западный край горизонта, и они, прищурив глаза, уставились на лучи света, хлынувшие в расщелины окон и зияющий пролом, который некогда был главным входом, то почувствовали, что сегодня на рассвете что-то изменилось, словно чего-то теперь не хватает, но вскоре сообразили, в чем дело: пришло то, чего они втайне боялись, мечтам, которые еще вчера так воодушевляли их и гнали вперед, настал конец, и теперь наступило горькое отрезвление. Сперва их охватило замешательство, потом они признались себе, что глупо поторопились с «затеей» и вместо того, чтобы все заранее трезво обдумать, отправились в путь, управляемые только яростным пылом и тем самым отрезали единственную дорогу, ведущую обратно к дому, не оставив себе ни единого шанса на отступление. Поэтому теперь, в рассветный час, когда все вокруг казалось убогим и нищенским, когда они с трудом вылезли из своих нор, разминая затекшие ноги, дрожа от холода, с посиневшими губами, грязные и голодные, они были вынуждены воочию убедиться, что тот самый замок, который вчера казался им воплощением их заветных грез, сегодня — в беспощадных лучах утреннего солнца — оказался суровой тюрьмой. В отчаянии, ворча под нос проклятия, расхаживали они по голому пространству мертвого здания, хмуро обозревали разбросанные в диком беспорядке ржавые обломки механизмов, и в похоронной тишине у них рождалось все более крепнущее тяжкое подозрение, что они оказались в ловушке, стали простодушными жертвами подлого заговора, что их всех лишили дома, одурачили, ограбили и унизили. Госпожа Шмидт первой вернулась в свое ночное убежище, выглядевшее весьма жалко в рассветных сумерках. Дрожа, она уселась на измятый тюк с пожитками и разочарованно смотрела, как разгорается свет нового дня. Краска для век, полученная в подарок «от него», размазалась по распухшему лицу, рот горько скривился, в горле пересохло, в желудке ныло, и она не чувствовала в себе сил даже для того, чтобы хоть как-то привести в порядок платье и растрепавшиеся волосы. Ибо все теперь было напрасно: воспоминаний о нескольких восхитительных часах, проведенных «с ним» было недостаточно для того, чтобы сейчас, когда становилось все более ясным, что Иримиаш ее грубо обманул, по-прежнему держать в узде чувство страха, боязни того, что, может быть, все навсегда потеряно… Ей было нелегко, но что еще оставалось делать? Она могла еще смириться с мыслью, что Иримиаш («…До окончательного завершения дела…») не заберет ее отсюда, что ее мечту о том, что она, наконец, освободится от «грязных лап» Шмидта и покинет эту «поганую дыру», придется отложить на месяцы, а то и на годы («Боже мой, на годы!»), но от чудовищного предположения, что все это была сплошная ложь, что Иримиаш, позабыв о ней, бродит где-то далеко в происках новых приключений, у нее сжимались кулаки. Да, вспоминая вчерашнюю ночь, когда в заднем углу кладовой трактирщика она отдалась Иримиашу, она признавала, что не была разочарованна: те прекрасные мгновения, те неземные минуты могли вознаградить ее за все; однако ни за что на свете она не простит «обманутую любовь», втоптанные в грязь «сладостные воспоминания»! А о чем другом могла теперь идти речь, когда окончательно стало ясно, что сказанные вчера тайком слова («Еще до рассвета, непременно…») были «наглым враньем»! Надежда была утрачена, и все же она с упорной жаждой смотрела в громадный проем входа, за которым струился дождь. Она сидела, сгорбившись, сердце сжималось от тоски, растрепанные волосы свисали на измученное лицо. Но напрасно убеждала она себя, что лучше уж жажда мести, чем скорбная боль бессильного смирения — постоянно слышался ей ласковый голос Иримиаша, то и дело перед ее внутренним взглядом вставала его худощавая, стройная, высокая, внушающее уважение фигура: уверенный изгиб носа, узкие мягкие губы, глаза, блеску которых невозможно противостоять. Снова и снова чувствовала она прикосновение тонких пальцев, играющих ее волосами, тепло его ладоней на груди и бедрах, и при каждом шорохе в ней вспыхивала надежда — вот, это он, он идет к ней — так что, когда вернулись все остальные, и она увидела в их глазах ту же горечь, от которой страдала сама — то отчаяние снесло последнюю слабую преграду гордого сопротивления. «Что будет со мной без него? Боже милосердный… Пусть он бросит меня, если так надо, но… но не сейчас! Позволь хотя бы еще один раз! Еще час! Еще минуту! Неважно, что будет с ними, но со мной… со мной… нет! Позволь быть хотя бы его любовницей… наложницей… служанкой! Пусть он пинает меня, бьет, как собачонку, только… верни его мне… хотя бы еще один раз!» Разложив на коленях скудные припасы, удрученно сидели они у стены и молча жевали, озаренные холодными, синеватыми лучами рассветного солнца. Снаружи, от развалин покосившейся, облысевшей башни, некогда служившей колокольней, доносился громкий скрип. Из глубин здания послышался далекий приглушенный шум, словно где-то вновь провалился пол… Им оставалось только признать, что дальнейшее бездеятельное ожидание напрасно, ведь Иримиаш обещал прийти «еще затемно», а сейчас уже порядочно рассвело. Но прервать молчание, выговорить тяжелые слова, что «произошло изрядное свинство» никто не осмеливался, трудно было вот так сразу в «спасителе Иримиаше» увидеть «гнусного негодяя», «подлого обманщика», «низкого вора», тем более, не все еще было до конца ясно, мало ли что могло случиться? Может быть, ему что-то помешало? Может быть, он опаздывает из-за того, что развезло дорогу, из-за того, что дождь льет как из ведра, из-за того… Кранер поднялся, подошел к входу, прислонился плечом к влажной стене и с волнением вгляделся в извилистую тропу, ведущую к шоссе; закурил сигарету, затем резко оттолкнулся, ударил кулаком в воздух и вернулся на прежнее место. Чуть погодя, дрожащим голосом он произнес: «…Люди!.. У меня такое чувство, что… Что нас подло обманули!..» Все опустили глаза и мучительно заерзали. «Говорю вам, нас обманули!» — повысил голос Кранер. Но никто не пошевелился, и в испуганной тишине его жестко щелкнувшие слова отозвались зловещим эхом. «Да что вы, оглохли? — заорал вне себя Кранер и вскочил на ноги. — Чего молчите?» «А я ведь предупреждал! — крикнул в ответ Шмидт, хмуро глядя на него. — Я с самого начала предупреждал!» Губы у него дрожали. Как строгий судья он наставил указательный палец на съежившегося Футаки. «Вот он обещал, — взревел Кранер, выпучив глаза и слегка наклонившись вперед — вот он обещал, что здесь нас ждет земля обетованная! Пожалуйста! Смотрите! Вот она — земля обетованная! Вот что из этого вышло! Да чтоб небо рухнуло на этого негодяя! Обманул нас, обвел вокруг пальца, словно стадо баранов!» «А сам утек в противоположном направлении, — вставил Шмидт. — Кто знает, где он сейчас? Ищи ветра в поле!» «И кто знает, в какой пивной он проматывает сейчас наши денежки!» «Деньги за целый год работы!» — дрожащим голосом продолжал Шмидт. «Целый год мы гнули спину, чтобы их заработать. И ни гроша не осталось! Снова ни одной завалящей монеты!» Кранер в бешенстве заходил взад-вперед, точно запертый в клетку зверь, сжав кулаки и ударяя ими в воздух. «Но это ему дорого обойдется! Этот негодяй еще пожалеет! Кранер этого так не оставит. Я его из под земли достану. Клянусь, поймаю его вот этими голыми руками!» Футаки взволнованно поднял руку. «Не торопитесь. А что если он появится здесь через пару минут? Что вы тогда скажете? А?» Шмидт вскочил с места: «И ты еще осмеливаешься о чем-то говорить? Кого мне благодарить за то, что меня обокрали? Кого?» Кранер подошел к нему и посмотрел прямо в глаза. «Давайте подождем, — сказал он и глубоко вздохнул. — Все в порядке. Подождем две минуты. Две полных минуты. Тогда увидим… что будет!» Он потянул за собой Шмидта, и они оба встали на пороге у входа. Кранер широко расставил ноги и принялся мерно покачиваться взад-вперед. «Ну, прошу! Вон он — уже идет, — издевательски крикнул Шмидт, и Футаки повернулся к нему. — Слышишь? Идет твой спаситель! Слышишь, ты, ублюдок!» «Тихо, — перебил Кранер, схватив Шмидта за руку. — Подождем еще две минуты! А потом поглядим, что он нам скажет!» Футаки опустил голову на колени. Наступила полная тишина. Госпожа Шмидт испуганно сжалась в углу. Халич запнулся — поскольку отчасти догадывался, что здесь готовится — и едва слышно произнес: «Это ужасно… когда так… в такое время… друг друга!..» Школьный директор поднялся с места. «Но люди! — миролюбиво начал он, обращаясь к Кранеру. — В чем дело? Ведь это… Это не выход! Подумайте…» «Цыц! Сиди тихо, шут гороховый», — шикнул на него Кранер, и под его угрожающим взглядом директор тут же присмирел и сел на место. «Ну что, приятель, — глухо начал Шмидт, стоя спиной к Футаки и глядя на тропинку — Прошли уже две минуты?» Футаки поднял голову и обхватил руками задравшиеся колени. «Объясни-ка мне, какой смысл в этом цирке? Нежели ты всерьез думаешь, будто я во всем виноват?». Шмидт побагровел. «А кто меня убеждал в трактире? А? — и неторопливо направился к Футаки. — Кто твердил, что надо спокойно ждать, и все будет в порядке? Кто?» «Да ты с ума сошел, приятель, — Футаки тоже повысил голос и нервно заерзал. — У тебя что, совсем крыша поехала?» Но Шмидт уже стоял перед ним, и Футаки не мог подняться. «Верни мои деньги! — прошипел Шмидт. Глаза его налились кровью. — Слышишь, что я тебе говорю? Верни мои деньги!» Футаки отодвинулся назад и уперся спиной в стену. «Откуда я возьму твои деньги! Приди же в себя!» Шмидт прикрыл глаза. «В последний раз говорю — верни мои деньги!» «Люди! Да уберите же его отсюда, он ведь совсем рех…» — закричал Футаки, но не успел закончить — Шмидт со всей силы ударил его в лицо. Голова Футаки мотнулась назад, на мгновение он застыл неподвижно, из носа потекла кровь, а потом медленно повалился набок. Но к этому моменту женщины, Халич и школьный директор уже были рядом. Они заломили Шмидту руки за спину и, толкаясь, с большим трудом, оттащили его. Кранер, нервно ухмыляясь, стоял у входа, расставив ноги и скрестив руки на груди, а затем направился к Шмидту. Госпожа Шмидт, госпожа Кранер и госпожа Халич, пронзительно крича, хлопотали вокруг лежащего без сознания Футаки. Затем госпожа Шмидт опомнилась, взяла тряпку, выбежав на террасу, окунула ее в лужу, и, вернувшись, опустилась на колени рядом с Футаки и принялась обтирать ему лицо, прикрикнув на рыдающую госпожу Халич: «Вместо того, чтоб хлюпать носом, взяли бы тряпку потолще, собрали бы кровь!» Футаки медленно приходил в себя: приоткрыл глаза, одурело посмотрел сначала в потолок, потом на взволнованное лицо склонившейся над ним госпожи Шмидт. Внезапно он ощутил резкую боль и попытался сесть. «Ради бога, лежите смирно! — прикрикнула на него госпожа Кранер. — Кровь еще не остановилась!» Они укутали его покрывалами, госпожа Кранер пошла смыть кровь с одежды, а госпожа Халич опустилась на колени рядом с Футаки и начала тихо молиться. «Уберите отсюда эту ведьму, — простонал Футаки. — Я еще жив…» Шмидт, тяжело дыша, с мутными глазами, сидел на корточках в противоположном углу, уперев сжатые кулаки в поясницу, словно только так мог удержать себя на месте. «Ну вот, — покачал головой директор школы, который вместе с Халичем преградил дорогу Шмидту, чтобы не дать тому снова наброситься на Футаки. — Я просто глазам своим не верю! Вы ведь серьезный взрослый человек! Как такое возможно? Вот так взять и ударить другого человека! Знаете, как это называется? Самоуправство, вот как!» «Оставьте меня в покое», — проворчал тот сквозь зубы. «Точно, — подошел ближе Кранер. — Вам-то какое до этого дело? Вечно вы повсюду суете свой нос. К тому же мужик получил то, что ему причиталось!..» «А вы помолчите! Сами хорош гусь! — вспыхнул директор. — Вы… Вы сами его подстрекали! Думаете, я не видел? Так что лучше бы вам теперь помолчать». «Советую вам… — сказал Кранер, и глаза его потемнели, — советую вам идти отсюда, покуда целы. Не то я вас так отделаю…» В этот миг с порога раздался звучный, уверенный, строгий голос: «Что здесь происходит?» Все подняли головы. Госпожа Халич испуганно вскрикнула, Шмидт вскочил на ноги, Кранер непроизвольно попятился. У входа стоял Иримиаш — серый дождевик застегнут до подбородка, шляпа низко надвинута на лоб. Пронизывающим взглядом он «обозревал сцену», руки засунул в карманы, из уголка рта свисала размокшая сигарета. Наступила напряженная тишина. Футаки сел, затем, пошатываясь, поднялся на ноги, вытер все еще сочившуюся из носа кровь и быстро спрятал за спину окровавленную тряпку. Госпожа Халич с ошеломленным видом перекрестилась, и тут же опустила руки, потому что муж жестом велел ей «немедленно прекратить это дело». «Я спрашиваю, что здесь происходит?» — сурово повторил Иримиаш. Он выплюнул окурок, сунул в рот новую сигарету и закурил. Жители поселка стояли перед ним, понурив головы. «Мы уже думали, что вы не придете», — неуверенно произнесла госпожа Кранер и вымученно улыбнулась. Иримиаш взглянул на часы и раздраженно постучал по стеклу. «Шесть сорок три. Они идут точно». Госпожа Кранер едва слышно ответила: «Ну да, конечно… Но вы же сказали, что еще до рассвета…» Иримиаш нахмурился. «Я вам что, таксист? Я выворачиваюсь наизнанку, не сплю трое суток, часами хожу под проливным дождем, бегаю из одного ведомства в другое, чтобы устранить все препятствия, а вы?» Он сделал шаг вперед, бросил взгляд на разоренные места ночлега, затем остановился рядом с Футаки. «Что с вами?» Футаки стыдливо опустил голову. «У меня пошла носом кровь». «Я вижу. Но почему?» Футаки не ответил. «Ну, друг мой, — вздохнул Иримиаш, — этого я от вас не ожидал. И от вас тоже!» — повернулся он к остальным. «А ведь мы лишь в самом начале пути. Что же будет дальше? Перережем друг другу глотки? Нет… — отмахнулся он от Кранера, хотевшего что-то сказать, — нет, меня не интересуют подробности. Мне достаточно того, что я увидел собственными глазами. И это прискорбно, скажу я вам, весьма прискорбно!» Иримиаш прошел мимо жителей поселка, хмуро глядя перед собой, затем, когда снова оказался у входа, повернулся к ним. «Послушайте, я не знаю, что именно здесь произошло. И не хочу знать, потому что у нас слишком мало времени, и мы не можем тратить драгоценные минуты на столь пустячное дело. Но я не забуду о том, что случилось, и прежде всего о вас, мой друг Футаки. Однако на этот раз я вас прощаю. С одним условием: чтобы подобное больше никогда не повторилось. Вам ясно?» — он сделал небольшую паузу, потом с озабоченным видом провел ладонью по лбу. — «Теперь перейдем к делу. — Он в последний раз затянулся докуренной почти до пальцев сигаретой, бросил окурок на каменные плиты пола и затоптал его. — Я должен сообщить вам нечто весьма важное». Все словно разом очнулись от какого-то злого дурмана и теперь уже просто не понимали, что случилось с ними в минувшие часы, что за бесовская сила заглушила в них все трезвые суждения, что заставило их в панике наброситься друг на друга, подобно «грязным свиньям, которым забыли поставить пойло», и как стало возможным, чтобы они, вырвавшись, наконец, из длившейся годами жизни, казалось бы, навсегда лишенной каких бы то ни было перспектив, и, вдохнув пьянящий воздух свободы, бестолково и отчаянно стали носиться как узники в клетке? Неужто их зрение помрачилось? Ведь чем иным можно было объяснить то, что в своем будущем доме они увидели только «упадок, смрад, безотрадность», позабыв об обещании: «То, что было разрушено, будет воздвигнуто снова, поднимется то, что упало». Cловно избавившись от ночного морока, присмирев, окружили они Иримиаша. И сильнее чувства освобождения был, пожалуй, только их стыд, ведь из-за своей непростительной нетерпеливости они чуть было не отреклись от того, кому они всем были обязаны, от того, кто — пусть и опоздав на несколько часов — все же сдержал данное им слово; и стыд только усиливался от того, что он ни о чем не подозревал, не ведал, какими словами поносили они того, кто «посвятил им всю свою жизнь», как втаптывали его в грязь, как, не подумав, обвиняли в том, живым опровержением чего он сейчас предстал перед ними, готовый к действию. Поэтому они слушали его теперь, мучаясь нарастающими угрызениями совести, из-за чего их доверие и единодушие окончательно стали незыблемыми, и еще не успев понять ничего из сказанного, с воодушевлением закивали головами, особенно Кранер и Шмидт, прекрасно осознававшие тяжесть своей вины. Однако же «изменившиеся обстоятельства», о которых заговорил Иримиаш, могли бы их опечалить, поскольку выходило так, что «планы, связанные с усадьбой Алмаши, придется отложить на неопределенный срок», поскольку существуют некоторые круги, которые «в нынешней ситуации будут недовольны возникновением на этом месте предприятия со столь туманными целями» и в особенности их возражение вызвал сообщенный Иримиашем факт, что усадьба находится на большом расстоянии от города и является, таким образом, труднодоступной, а это «сводит к минимуму» возможность внешнего контроля… В данной ситуации, продолжал Иримиаш с напором, «единственный путь к осуществлению наших планов заключается в том, чтобы до поры до времени разделиться», до тех пор, пока «эти господа не потеряют нас из виду, после чего мы сможем спокойно вернуться сюда и приступить к выполнению первоначального замысла…» С возрастающим чувством гордости они узнали, что их персоны с этой минуты «имеют особенное значение», что они «избраны для такого дела», в котором «необходимо проявить преданность, усердие и неусыпную бдительность». И хотя подлинное значение многих выражений осталось для них загадкой (особенно такого рода как: «наши цели выходят за собственные пределы»), им сразу же стало ясно, что рассредоточение — не более чем «тактическая уловка», и даже отделенные до определенного времени друг от друга они по-прежнему будут оставаться в постоянном контакте с Иримиашем…. «Не думайте, — возвысил голос их наставник, — что все это время вы будете пребывать в праздном ожидании перемен к лучшему». С растерянностью, которая, впрочем, быстро прошла, слушали они, что их задача будет заключаться в неусыпном наблюдении за всем, происходящим вокруг, что они должны будут строго фиксировать все слухи, мнения и события, имеющие «безусловную значимость с точки зрения дела», поэтому все они должны будут приобрести «необходимые способности», с помощью которых «можно будет определить благоприятные и неблагоприятные знаки, проще говоря, отличить добро от зла». Сам он — Иримиаш — надеется, что никто из них не думает серьезно, будто бы без этого они смогут продвинуться хотя бы на шаг по уже описанному им пути… Когда же Шмидт поинтересовался: «А на что мы будем жить все это время?», и тут же получил ответ: «Спокойствие, люди, спокойствие — все уже продумано и организовано. Каждый из вас получит работу, а также на первое время вам будет выдана сумма из общего капитала на самые необходимые расходы», то у всех уже изгладились из памяти последние остатки утренней паники, и теперь оставалось только собрать вещи и положить их в кузов грузовика, ожидавшего их на том месте, где тропинка выходила на шоссе… С лихорадочной поспешностью принялись они за работу. Хоть и с некоторыми затруднениями, но все же постепенно завязалась между ними радостная болтовня; пример подавал главным образом Халич, который, таща сумку или чемодан, то подражал по-медвежьи угловатым движениям Кранера, то, тайком, за спиной у своей супруги, передразнивал ее размашистую мужиковатую походку. Наконец он вытащил на дорогу чемоданы Футаки, у которого все еще сильно кружилась голова, и заметил, мол «друг познается в беде…». Когда все вещи были перенесены к дороге, «парню» удалось развернуть грузовик (после долгих просьб Иримиаш позволил ему ненадолго усесться за руль), и теперь осталось только бросить последний взгляд на «место их будущей жизни», молча попрощаться с «замком» и забраться в открытый кузов. «Ну, друзья, — высунул голову из кабины Петрина, — располагайтесь поудобнее, прокатимся с ветерком, езды тут часа на два! Куртки застегнуть, капюшоны натянуть, шляпы надеть покрепче. Повернитесь спиной к светлому будущему, а то этот чертов дождь будет лупить вас прямо в лицо…» Поклажа заняла почти половину кузова, поэтому людям пришлось разместиться двумя тесно прижавшимися друг к другу рядами, и не удивительно, что когда Иримиаш завел мотор, и грузовик, дернувшись, тронулся с места — обратно, в направлении города — они вновь ощутили то же воодушевление, то же «нерушимое единство», которое так понравилось им во время вчерашнего путешествия. Кранер и Шмидт то и дело уверяли, что никогда больше не позволят себе глупых вспышек ярости, и если в будущем пойдут какие-нибудь раздоры, то они первыми бросятся предотвращать их. Шмидту, который среди всеобщего галдежа тщетно пытался каким-нибудь образом дать понять Футаки, что он «очень сожалеет о своем поступке», подойти к нему до посадки у него не хватало духу, и теперь Шмидт отважился на то, чтобы предложить приятелю «хотя бы сигарету», но он так крепко застрял между Халичем и госпожей Кранер, что не был в состоянии даже пошевелить рукой. «Не беда, — успокаивал он себя, — вот только слезем с этого проклятого драндулета… Не расставаться же нам в ссоре!» Лицо у госпожи Шмидт раскраснелось, сверкающими от счастья глазами смотрела она на удаляющуюся усадьбу — поросшее сорняками высокое здание с четырьмя убогими башенками, торчащими по углам, на убегавшую за ними в бесконечность дорогу, и от облегчения, что ее «любезный» все же вернулся, она пришла в такое волнение, что не обращала внимания на бившие ее в лицо ветер и дождь, впрочем, от них бы ее не защитил и накинутый капюшон, поскольку, во всеобщей кутерьме она оказалась на самом краю заднего ряда. Теперь уже не оставалось никаких сомнений, ее веру в Иримиаша больше ничего не могло пошатнуть — сразу, здесь, в кузове мчащегося грузовика поняла она свою будущую роль: как тень будет следовать она за ним, являясь то в качестве возлюбленной, то служанки, то жены, если понадобится, превращаясь в ничто, чтобы потом возродиться вновь; понимать каждый его жест, улавливать скрытый смысл каждой интонации, отгадывать его сны, и если — не дай бог! — случится какая-нибудь беда, именно она будет той, на чьи колени он сможет преклонить голову… Ей надо научиться ждать, подготовиться ко всем возможным испытаниям, и если однажды Иримиашу придется навсегда покинуть ее, она сможет смириться и с этим: в тишине проведет она оставшиеся дни, будет вязать погребальное покрывало и сойдет в могилу с гордым сознанием того, что «великий человек и настоящий мужчина» когда-то был с ней… Рядом сидел, тесно прижавшись к ней, Халич, которому ничего не могло испортить хорошего настроения — ни дождь, ни ветер, ни тряская езда, не щадившие его: его узловатые ноги затекли, с крыши кабины порой за воротник обрушивались потоки воды, а от бивших порой в лицо порывов ветра из глаз текли слезы: его возбудило не только возвращение Иримиаша, но и само путешествие, ведь он издавна часто говаривал, что по его мнению, «нет ничего более упоительного, чем быстрая езда», и теперь настал как раз такой момент — Иримиаш, не заботясь об опасных ямах на дороге, изо всех сил жал на газ, и Халич, порой выглядывая в щель кузова, с чувством неимоверного счастья смотрел, как с головокружительной скоростью проносятся мимо пейзажи; и в его голове вскоре возник план: еще не поздно, даже сейчас, осуществить давно взлелеянную мечту, и он уже подбирал нужные слова, чтобы уговорить Иримиаша помочь ему, когда внезапно осознал: шофер должен отказаться от некоторых привычек, на что он — увы! — «в силу преклонного возраста» не способен… Поэтому он решил сейчас, насколько возможно, насладиться радостным ощущением поездки, чтобы потом, попивая вино в компании приятелей, рассказывать о ней во всех мельчайших подробностях, поскольку чистое воображение, на которое он до сих пор полагался, никогда «не заменит личного опыта»… И только госпожа Халич, единственная из всех, не находила ничего приятного в «этой сумасшедшей гонке», ведь — в отличие от своего мужа — она терпеть не могла всех новомодных штучек, и была почти уверена, что если они будут так мчаться и дальше, то рано или поздно «свернут себе шею». В страхе она молитвенно сложила руки и просила Бога о защите, дабы не оставил он ее одну; но напрасно пыталась она уговорить остальных («Ради Христа, прошу вас, скажите этим сумасшедшим гонщикам, чтобы ехали потише!»), в реве мотора и диком свисте ветра никто не обращал внимания на ее просьбы, напротив, все явно «получали удовольствие от опасности!»… Кранеры и даже директор школы радовались как дети — они с гордостью следили, как с головокружительной скоростью пролетают мимо них пустынные пейзажи. Именно так они и представляли настоящее путешествие — свист ветра, пьянящая быстрота, через пространство, неодолимо!.. Гордо обозревали они проносившийся мимо них край, который они оставляли не как нищие бродяги, а с поднятой головой, уверенно, исполненные торжества… И, промчавшись мимо поселка и достигнув дома дорожника, жалели только о том, что из-за большой скорости не смогли увидеть, как мучаются черной завистью трактирщик, Хоргоши и слепой Керекеш… Футаки осторожно потрогал распухший нос и пришел к заключению, что «отделался» без особых потерь, ведь он не осмеливался дотронуться до него до тех пор, пока не прошла острая боль, и не был уверен, цела ли переносица. Он все еще не до конца пришел в себя: голова кружилась, его слегка мутило. В сознании все перемешалось: то он видел перед собой искаженное яростью, багровое лицо Шмидта, то готового к броситься на него Кранера, то вновь чувствовал на себе суровый, жгучий взгляд Иримиаша… По мере того, как утихала боль в носу, он обнаружил одну за другой прочие травмы: от одного резца откололся кусок, нижняя губа кровоточила. Футаки едва слышал жизнерадостные слова прижатого к нему директора («Не принимайте близко к сердцу! Вот видите, все, в конце концов, обернулось к лучшему…») — в ушах у него звенело, он вертел головой, не в силах решить, куда сплюнуть скопившуюся во рту запекшуюся, солоноватую кровь; и только тогда почувствовал себя лучше, когда заметил, что они едут мимо поселка, увидел промелькнувшие заброшенную мельницу, покосившуюся крышу дома Халичей, но как он ни ёрзал, как ни крутился, он так, увы, и не смог увидеть машинного отделения, поскольку к тому времени, когда он занял более удобную позицию, грузовик уже проезжал возле трактира. Футаки бросил робкий взгляд на сидящего за ним на корточках Шмидта, и признался себе, что, как ни странно, не испытывает к нему никакой враждебности. Он хорошо знал этого человека и его манеру быстро приходить в ярость, так что — прежде чем у него могла бы возникнуть мысль о мести — от всего сердца простил его и решил как можно скорее дать понять это, ведь он догадывался, что снедает сейчас его приятеля. Печально следил он за деревьями по обеим сторонам дороги и чувствовал — то, что случилось в «замке», в любом случае должно было произойти. Шум, гудящий ветер и то и дело бьющий в лицо дождь на некоторое время отвлекли его внимание и от Шмидта, и от Иримиаша. Он с трудом достал сигарету, слегка наклонился и, прикрыв ее ладонью, закурил. Далеко позади остались и поселок, и трактир; прищурившись, он посмотрел по сторонам и прикинул, что их отделает три-четыре километра от электростанции, а оттуда они уже через полчаса доберутся до города. От Футаки не укрылось, что и школьный директор, и сидящий по другую сторону Кранер гордо и воодушевленно поводят головами, словно ничего не случилось, словно все, что произошло в «замке», поросло быльем, не стоит и вспоминать; сам же Футаки совершенно не чувствовал, что с приходом Иримиаша минули все беды… И хотя, бесспорно, в ту минуту, когда они увидели его стоящего на пороге, «обстоятельства резко изменились», но вся эта суета, вся эта странная гонка по пустынному шоссе, походили не столько на точно спланированное отступление, сколько на паническое бегство, словно они мчатся растерянно, без цели, «куда глаза глядят», не имея ни малейшего понятия о том, что ждет их, когда они где-нибудь остановятся… Футаки с жуткой отчетливостью осознал, что совершенно не представляет планов Иримиаша, что для него остается абсолютно неясным, ради чего с такой спешкой покидать усадьбу. Как молния промелькнула в голове страшная картина, от которой он многие годы не мог освободиться: в потрепанном пальто, опираясь на палку, голодный и совершенно отчаявшийся бредет он по шоссе, позади в сумраке исчезает поселок, а впереди колеблется окутанный туманной дымкой горизонт… И сейчас, отупев от рева мотора, он вынужден был признать — предчувствие не обмануло его: нищий, голодный, разбитый он сидит в кузове грузовика, с оглушительным шумом несущегося в неведомое, и если дорога вдруг раздвоится, он даже не сможет определить, в какую сторону свернет машина, так что осталось только смириться с тем, что направление их жизни полностью определяет воля грохочущего, дергающегося, старого «драндулета». «Видно, спасения нет, — безразлично подумал Футаки. — Что так, что эдак, все одно пропадать. Завтра я проснусь в незнакомой комнате и также не буду знать, что меня ожидает, как если бы отправился в путь сам по себе. Разложу на столе и на топчане, если они вообще там будут, свои убогие пожитки, а в сумерках снова буду смотреть, как меркнет за окном свет…». Со страхом он осознал, что его вера в Иримиаша пошатнулась в ту минуту, когда перед ним возникли ворота «замка»… Может быть, если бы Иримиаш не вернулся, у него оставалась бы хоть какая-то надежда… Но так? Ведь уже в «замке» он почувствовал, что в словах Иримиаша глубоко скрыта тайная горечь, ведь он уже тогда понял, что нечто навеки утрачено, когда увидел, как тот стоит возле грузовика с понуренной головой, пока они укладывают вещи!.. И сразу же все стало ясно… У него самого уже не оставалось ни сил, ни воодушевления, окончательно «погас прежний пламень», и только привычка заставляет его продолжать бродить по свету, и Футаки уже понял, что дурацким хитроумием трактирного разговора Иримиаш просто хотел скрыть от них, которые верят в него, что беспомощен точно также как и они, что не способен придать смысл той силе, которая сжимает их в удушающих объятиях, и от которой ни ему, ни им так и не удалось освободиться. В носу пульсировала боль, тошнота все не проходила, и даже сигарета не доставляла удовольствия, так что Футаки отшвырнул ее, не докурив. Грузовик проехал по мосту через Вонючку, в которой — вся в тине и ряске — уже застыла вода. Вдоль дороги стали чаще попадаться акации, порой виднелось полуразрушенное здание какого-нибудь хутора, окруженное несколькими деревцами; дождь ослабел, ветер же, напротив, все яростнее атаковал их — того и гляди сорвет и унесет какой-нибудь узелок из наваленной в кузове груды вещей. К их огромному удивлению, людей нигде не было видно, даже после того, когда они свернули на элекской развилке и поехали по дороге, ведущей прямиком в город. «Мор на них напал, что ли?» — громко поинтересовался Кранер. Успокоились они, когда, доехав до «Мерё», увидели у дверей заведения двух жуликоватого вида типов, которые, обнявшись, что-то пьяно распевали; грузовик свернул на улицу, ведущую к Главной площади, и они, словно вырвавшиеся из долгого тюремного заключения, принялись жадно разглядывать одноэтажные домики, опущенные жалюзи, сточные канавы и резные ворота. Время теперь летело стрелой, и прежде чем они успели вволю насытиться окружающим зрелищем, грузовик затормозил на просторной площади у железнодорожной станции. «Ну, уважаемые! — крикнул, обернувшись, Петрина, — экскурсия закончилась». Они уже приготовились вылезать, но Иримиаш остановил их, бросив «Подождите», и вышел из кабины. «Вещи собирают только Шмидты, Кранеры и Халичи! Вы, Футаки, и вы, господин директор, пока остаетесь здесь». Он шел впереди, твердым уверенным шагом, остальные же, сгибаясь под тяжестью багажа, спотыкаясь, следовали за ним. Они вошли в зал ожидания, сложили пожитки в угол и обступили Иримиаша. «Пора спокойно обо всем поговорить. Сильно замерзли?» «Ну, думаю, сегодня вечером всем нам придется почихать, это уж как пить дать, — хихикнул Кранер. — Нет здесь какого-нибудь места, где можно пропустить по рюмашке?» «Есть, — ответил Иримиаш и посмотрел на часы. — Идем». Привокзальный ресторан был почти совершенно пуст, только к шаткой стойке привалился какой-то железнодорожник. «Вы, Шмидт, — начал Иримиаш, когда все осушили по стакану крепкой палинки, — отправляетесь в Элек, — он вытащил бумажник, вынул из него листок и вручил Шмидту. — Здесь все написано. Кого искать, на какой улице, номер дома и так далее. Скажете, что вы от меня. Ясно?» «Ясно», — кивнул Шмидт. «Скажете, что через несколько дней я тоже загляну. А пока пусть дадут вам работу, стол и жилье. Понятно?» «Понятно. А что там за работа?» «Он мясник, — сказал Иримиаш, указав на листок. — Работы у него хватает. Вы, госпожа Шмидт, будете прислуживать. А вы, Шмидт, будете помощником. Уверен, что вы справитесь». «Можете не сомневаться», — подтвердил Шмидт. «Отлично. Поезд будет… Так, посмотрим, — Иримиаш снова взглянул на часы, — да, примерно через двадцать минут». Он повернулся к Кранерам. «Вы получите работу в Керестуре. Я ничего не написал, поэтому постарайтесь как следует запомнить. Вам нужен человек по имени Калмар, Иштван Калмар. Названия улицы я не знаю, но вы сначала отыщите костёл, он там один, не ошибетесь. Улица находится справа от костёла. Запомнили? А потом идите по этой улице пока не увидите вывеску «Дамский портной». Там и живет Калмар. Скажете ему, что вас прислал Дёнци, запомните хорошенько, потому что, скорее всего, он забыл мое настоящее имя. Скажете ему, что вам нужна работа, жилье и стол. Немедленно. Позади дома есть прачечная, скажете, чтобы поселил вас там. Всё запомнили?» «Да, — воодушевленно затараторила госпожа Кранер. — Костёл, справа от него улица, потом вывеска. Все будет в порядке». «Отлично, — улыбнулся Иримиаш и повернулся к Халичам: «Ну а вы сейчас сядете на поштелекский автобус, он отправляется отсюда каждый час. В Поштелеке отправитесь в евангелический приход и спросите преподобного Дивичана. Не забудете?» «Дивичан», — с готовностью повторила госпожа Халич. «Именно. Скажете ему, что это я вас прислал. Он уже несколько лет пристает ко мне, чтобы я прислал ему пару помощников, а лучше вас двоих я никого не могу предложить. Там полно места, сможете выбрать комнату себе по вкусу, и церковное вино есть, Халич. Вашими обязанностями, госпожа Халич будет прибираться в церкви, готовить на троих и вести хозяйство…» Халичи расцвели от счастья. «Как благодарить за вашу доброту! — твердила со слезами на глазах госпожа Халич. — Мы вам всем обязаны!» «Ладно, ладно, — остановил ее Иримиаш. — У вас еще будет время для благодарностей. А теперь слушайте меня все внимательно. На первое время, пока не уладится с работой, вы получите по тысяче форинтов из общих денег. Тратьте их осмотрительно, никакой расточительности! Не забывайте о том, что нас всех объединяет. Каждую минуту помните, в чем наша задача. Следите за всем, что происходит в Элеке, Поштелеке и Керестуре, ибо только так мы достигнем цели. Через несколько дней я вас всех навещу, и тогда мы все обсудим в деталях. Вопросы?» Кранер откашлялся: «Думаю, все ясно. А сейчас торжественно… ну, словом… хотели бы поблагодарить вас, за то, так сказать, что… вы для нас…» Иримиаш, словно защищаясь, поднял руки. «Не стоит тратить слов. Я лишь выполняю свой долг. А теперь, — он поднялся с места, — пришло время расставаться. Меня ждет масса дел… Важные переговоры…» Халич подошел к нему и растроганно пожал руку. «Берегите себя, — пробормотал он. — Вы ведь знаете, как мы за вас беспокоимся. Дай бог, чтобы ничего с вами не случилось». «Не бойтесь за меня, — улыбнулся Иримиаш и направился к выходу. — Берегите себя и не забывайте о бдительности!» Он вышел за дверь, подошел к грузовику и жестом поманил к себе директора школы. «Слушайте сюда! Мы высадим вас в Штербере, там вы пойдете в «Ипар», посидите там, а примерно через час я за вами заеду. Тогда поговорим об остальном. А где Футаки?» «Я здесь, — откликнулся тот, появляясь с другой стороны машины. «Вы…» Футаки поднял руку: «Обо мне не беспокойтесь». Иримиаш, несколько опешив, посмотрел ему в глаза. «Что с вами?» «Со мной? Ничего. Но я знаю, куда мне идти. Устроюсь где-нибудь ночным сторожем». Иримиаш раздраженно махнул рукой. «Вы всегда были таким упрямым. Для вас нашлось бы место получше, ну ладно, пусть будет, как вы хотите. Идите в румынский квартал, там, рядом с «Золотым треугольником»… Знаете, где это? Так вот, рядом с «Золотым треугольником» идет стройка. Они как раз ищут ночного сторожа. Жить будете там же. Вот вам пока тысяча форинтов, заплатите за обед. Советую поесть у Штейгервальда, это на расстоянии одного плевка и готовят сносно». Футаки слегка наклонил голову. «Благодарю. Подумали о плевке?». Иримиаш скривил губы. «С вами сейчас невозможно разговаривать. Соберитесь. Вечером будьте у Штейгервальда. Договорились?» Он протянул руку. Футаки неуверенно пожал ее, сунул в карман деньги и, ни слова не говоря, пошел, опираясь на палку, в сторону улицы Чокош, оставляя за спиной Иримиаша и грузовик. «А чемоданы!» — крикнул вслед Петрина из кабины, потом выпрыгнул и помог Футаки приладить их на спину. «Не тяжело?» — неловко спросил директор и торопливо протянул руку. «Не слишком, — тихо ответил Футаки. — До встречи». Он снова повернулся и пошел прочь, а Иримиаш, Петрина, «парень» и школьный директор растерянно смотрели ему вслед. Потом они забрались обратно в грузовик (директор сел в кузов) и поехали обратно в центр города. Футаки устало шел вперед, чувствуя, что вот-вот рухнет под тяжестью чемоданов, и когда добрался до первого перекрестка, снял их, развязал ремни и, подумав немного, швырнул один чемодан в придорожную канаву, после чего продолжил путь. В отчаянии, без цели, сворачивал он с одной улицы на другую, иногда ставил чемодан на землю, чтобы немного передохнуть, а затем шел дальше… Если ему попадался кто-нибудь навстречу, он проходил мимо, опустив голову, поскольку ему казалось — посмотри он в незнакомое лицо, и его собственное несчастье станет еще более невыносимым. Ведь он теперь конченый человек… «Как глупо! Как я верил вчера, как надеялся! А сейчас вот, бреду с разбитым носом, сломанным зубом и разбитыми губами в грязи и в крови, словно должен расплачиваться этим за собственную глупость. Но тогда, значит… нет справедливости… нет справедливости…» — твердил он вечером, предавшись тоске, когда включил свет в одном из деревянных бараков на стройке возле «Золотого треугольника». Пустым взглядом смотрел он на собственное отражение в грязном стекле окна. «Этот Футаки — самый большой дурак, какого я только видел, — заметил Петрина, когда они ехали по улице, ведущей в центр. — Что на него нашло? Что он, вообразил — здесь ему земля обетованная? Да какого черта? Видели, какую он рожу скроил? С этим своим распухшим носом?». «Тихо, Петрина! — оборвал Иримиаш. — Будешь столько болтать, у самого нос распухнет». «Парень» захихикал. «Что, Петрина, укоротили тебе язык, а?» «Кому? Мне? — вскинулся тот. — Ты что, думаешь, я кого-нибудь испугаюсь?». «Петрина, заткнись, — раздраженно сказал Иримиаш. — Не доставай меня. А если не терпится что-нибудь сказать, так давай, выкладывай». Петрина ухмыльнулся и почесал голову. «Видишь, хозяин, какое дело… — неуверенно начал он. — Не то чтоб у меня были какие-то сомнения… Но на что нам этот Пайер?». Иримиаш закусил губу, замедлил ход, дал перейти улицу пожилой даме, потом снова нажал на газ. «Не лезь в дела взрослых», — сказал он хмуро. «Хозяин, я хочу знать. Зачем он нам?» Иримиаш в ярости смотрел вперед. «Так надо». «Хозяин, я не знаю, но ведь ты…» «Ну!» — рявкнул на него Иримиаш. «Хозяин, ты хочешь взорвать весь мир! — испуганно выкрикнул Петрина. — Тебе уже ничего не нужно». Иримиаш не ответил. Он затормозил. Они остановились у Штребера. Школьный директор выбрался из кузова, подошел к кабине, помахал на прощание рукой, затем уверенным шагом пересек улицу и скрылся за дверями «Ипара». «Уже полдевятого, — заметил «парень». — Что они скажут?» Петрина махнул рукой. «Пусть господин капитан убирается к чертовой матери! Что значит «опоздать»? Я вообще такого слова не знаю. Пусть радуется, что мы вообще пришли. Если Петрина кого-то навещает, так это уже большая честь! Ясно тебе, парень? И запомни хорошенько, потому что дважды я повторять не буду!» «Ха-ха!» — глумливо отозвался «парень» и выпустил в лицо Петрине струю табачного дыма. — Плохая шутка». «Усеки, болван: какова жизнь — таковы и шутки. Плохо начинается, плохо заканчивается. А посередине — все отлично». Иримиаш молча смотрел на улицу. Сейчас, когда дело подошло к концу, он не ощущал никакой гордости. В глазах его была пустота, кожа обрела сероватый оттенок. Он судорожно стиснул руль, на виске пульсировала толстая вена. Иримиаш видел перед собой дома по обеим сторонам улицы. Сады. Ветхие ворота. Трубы, из которых валил дым. Он не чувствовал ни ненависти, ни отвращения. Мысль его бесстрастно работала.

 

II. Только заботы и хлопоты…

Документ был передан им в руки через несколько минут после инструктажа, закончившегося в восемь часов пятьдесят минут, и поставленная перед ними задача выглядела практически неразрешимой. Однако на их лицах не отразилась ни следа удивления, ярости или негодования. Они лишь красноречиво переглянулись, как бы говоря друг другу: вот, снова мы встретились с убедительным доказательством прискорбно стремительных темпов всеобщей деградации. Достаточно было бросить один единственный взгляд на криво ползущие строки, на почерк («как курица лапой») и становилось очевидным, что предстоящая им работа представляет собой непосильное испытание, ведь из этой «удручающей, грубой абракадабры» следовало выстроить нечто целостное и четкое. Непостижимо сжатый срок, имевшийся в их распоряжении, и маловероятность успеха вызывали у обоих страх и глубокое волнение, но вместе с тем и горячее желание выполнить эту задачу исключительной сложности. Только «опытом, зрелостью и многолетней практикой, заслуживающей всяческого уважения» можно было объяснить то, что, как всегда бывало в подобных случаях, они уже через минуту смогли мысленно отстраниться от окружавшего их шума беспрестанной беготни и болтовни коллег, словно весь остальной мир разом исчез, и их внимание без остатка сосредоточилось на документе. Они довольно быстро покончили с вводными фразами — потребовалось только уменьшить «неуклюжую вычурность» и неясность формулировок, выдававших профана, так что первая часть текста была приведена в окончательный вид «практически без изменений»: Хотя вчера я несколько раз решительно заявлял, что считаю неудачной идею записывать информацию подобного рода, но, чтобы доказать свою добрую волю — и предоставить неопровержимое доказательство своей преданности делу — я выполняю отданное Вами распоряжение. В этом документе я обращаю особое внимание, что Вы побудили меня к безусловному чистосердечию. Здесь я должен отметить, что мои личные способности не подлежат сомнению; надеюсь, что еще вчера мне удалось убедить Вас в этом. Полагаю важным и уместным повторить свое заявление, поскольку из нижеследующего наброска можно сделать и иные выводы. Обращаю особое внимание — всю связь с моими людьми я буду поддерживать самостоятельно, это останется базой моей работы, поскольку любой другой подход лишь приведет к неудаче… и т. д., и т. д. Но когда они дошли до части, посвященной госпоже Шмидт, то сразу же столкнулись с гораздо более значительными затруднениями, поскольку не понимали, что делать с такими грубыми выражениями, как, например «тупая самка с огромными сиськами», как придать должную форму — дабы остаться верными своей профессии — этим небрежным формулировкам таким образом, чтобы содержание никоим образом не потерпело ущерба? После долгих размышлений они нашли удовлетворительным вариант «умственно незрелая личность с ярко выраженной женской сущностью», но не успели вздохнуть с облегчением, как наткнулись на ужасно грубое «потасканная шлюха». Чтобы соблюсти точность, они перебрали множество вариантов: «женщина сомнительной репутации», «дама полусвета», «развратная женщина» и еще несколько подобных выражений, создающих обманчивую видимость решения; нервно барабанили пальцами по столу, мучительно избегая глядеть друг другу в глаза, а затем сошлись на том, что наименьшим злом будет формулировка «женщина, свободно распоряжающаяся своим телом». Первая часть следующего предложения оказалась не более легкой, но, благодаря внезапному озарению, им удалось заменить ужасно разговорное «если кто в округе ее не поимел, так лишь по чистой случайности» на относительно удачное и беспристрастное «образец супружеской неверности». К их огромному удивлению, следующие три предложения можно было без изменений поместить в официальный вариант текста, но затем они сразу же вновь застряли. Напрасно ломали они головы, напрасно перебирали слова, которые казались правильными, они не могли найти ничего приемлемого вместо «от нее несет жуткой смесью запаха навоза, гнили и дешевого одеколона»; они уже отчаялись до такой степени, что чуть было не решили пойти и вернуть работу капитану, а заодно подать прошение об отставке, но тут благодаря робко улыбающейся машинистке на их столе возник приятный аромат дымящегося кофе, который немного их успокоил. Снова они начали искать подходящее решение, до тех пор, пока перед ними вновь не возник угрожающий призрак спазма — тогда они решили больше не мучится, а просто написать: «нетрадиционным образом пытается заглушить неприятный запах тела». «Коллега, как страшно быстро летит время!» — заметил один из них, когда им удалось завершить часть, посвященную госпоже Шмидт, и его товарищ беспокойно посмотрел на часы: конечно, конечно, до обеда оставалось чуть больше часа… Они решили в дальнейшем попытаться как-нибудь ускорить работу. В сущности, это означало, что теперь они чаще удовлетворялись не самыми удачными вариантами, «хотя, сказать по правде, результат выходил не таким уж скверным». С радостью они выяснили, что новая методика весьма облегчает их мытарства, поскольку часть, относящуюся к госпоже Кранер, они одолели сравнительно быстро. Выражение «языкастый мешок сплетен» им легко удалось заменить на успокаивающее «легкомысленная разносчица недостоверных известий», и не вызвало особых сложностей найти подходящую замену фразам «серьезно, надо подумать, как понадежнее зашить ей рот» и «откормленная свинья». С особенной радостью они обнаружили, что несколько предложений можно почти без правки включить в официальный вариант, и уже было вздохнули с облегчением, когда, наконец, дошли до части, посвященной госпоже Халич, поскольку эта личность — обладавшая явным помешательством на религиозной почве и некоторыми извращенными наклонностями — описывалась на старинном жаргоне, перевод которого был просто детской игрой. Но увидев, как ужасно небрежно написан раздел, относящийся к Халичу, они были вынуждены вновь осознать, что трудности только начинаются: они думали, что им никогда не продраться сквозь густые дебри языка изначального донесения и были вынуждены признать, что их силы на исходе, способности ограничены, а изобретательность опять потерпела крах. Выражение «проспиртованный морщинистый червяк» они просто заменили на «пожилого низкорослого алкоголика», но, к своему полному стыду, они не имели понятия как подступиться к «крикливому шуту», «неподвижной тупости» и «слепой нерешительности»; после долгих мучений они пришли к молчаливому соглашению пропустить эти слова, поскольку подозревали, что у капитана все равно не хватит терпения копаться во всем этом, и документ — согласно установленному порядку — отправится в архив никем не читанный… Устало потирая глаза, откинулись они на спинки стульев и с досадой обнаружили, что их коллеги, весело болтая между собой, уже готовятся к обеду: навели некоторый порядок в кипах бумаг и, вступив в беззаботный разговор с соседями, причесываются, устраиваются поудобнее, моют руки, чтобы несколько минут спустя по двое или по трое хлынуть к двери, ведущей в коридор. Оба печально вздохнули, признав, что «обед сейчас был бы слишком большой роскошью», и достав по булочке с маслом и сухому кексу, снова углубились в работу. Но судьба отказала им даже в этой скудной радости — еда казалась безвкусной, жевать ее было сущим мучением, поскольку то, что они обнаружили в части, посвященной Шмидту, явилось для них куда большим испытанием, чем все предыдущее. Им пришлось столкнуться с такой степенью смутности, непостижимости и то ли преднамеренной, то ли невольной размазанности, которая — и оба они были в этом согласны друг с другом — «была равноценна пощечине всей их профессиональной деятельности»… Ибо что могло означать, к примеру, следущее: «примитивная бесчувственность перекрещивается с лихорадочно (?) бессмысленной пустотой в бездонной пропасти разнузданной тьмы»?! Что это за осквернение языка, что за хаос наугад выбранных образов? Где здесь хотя бы малейшие следы стремления к чистоте, ясности, точности, характерные — якобы — для человеческого духа? Больше всего их ужаснуло то, что вся часть, относящаяся к Шмидту, целиком состояла из подобных выражений. Вдобавок с этого момента почерк донесения по непонятным причинам становился почти безнадежно неразборчивым, словно писал вдрызг пьяный человек… У них снова возникло желание потребовать отставки, поскольку «день за днем перед нами ставят подобные неразрешимые задачи, и какова благодарность за это?». Но в этот момент — уже второй раз за сегодняший день — аромат дымящегося кофе, принесенного с милой улыбкой, натолкнул их на верный путь. Они принялись выкорчевывать все эти «неутомимая глупость», «нечленораздельные жалобы», «неподвижное беспокойство, застывшее в кромешном мраке безутешности» и тому подобные чудовищные выражения, пока не добрались до конца характеристики и, мучительно оскалив зубы, убедились, что нетронутыми остались лишь несколько союзов да пара сказуемых. И поскольку разгадать, что хотел сообщить автор донесения, было заранее безнадежной попыткой, они с храбростью отчаяния свели все относящееся к Шмидту к одной единственной фразе: «Его пониженные умственные способности и явно выраженная робость перед лицом любой силы, делают его, по всей видимости, в высшей степени подходящим для той деятельности, о которой идет речь». В тексте о персонаже без имени, обозначенном просто как «школьный директор» сумрак, хаос и приводящая в бешенство заумная вычурность не только не уменьшились, но даже возросли — если такое вообще возможно. «Похоже, этот парень совсем чокнутый, — заметил один из них, бледный как мел, покачав головой и указывая на измятый черновик своему товарищу, который с увядшим видом сидел за пишущей машинкой. — Посмотри, как он здесь закрутил: Если человек, собирающийся прыгнуть в воду, в последний момент, стоя на мосту, задумается, стоит ли ему сводить счеты с жизнью или нет, я посоветовал бы вспомнить школьного директора, и ему тотчас стало бы ясно, что выход только один — прыгать». Недоверчиво, устало, в полном отчаянии уставились они друг на друга. Что это — издевательство над официальным учреждением? Тот, кто сидел за пишущей машинкой, с убитым видом махнул коллеге, мол, давай оставим, как есть, не стоит с этим возиться, пойдем дальше. «Внешностью он напоминает высохший на солнце огурец, умственными способностями уступает даже Шмидту, а это о чем-то да говорит…» «Напишем, — отчаявшись, предложил сидящий за машинкой, — что… что… «Невзрачная внешность, лишен каких-либо способностей…» Его коллега с досадой прищелкнул языком. «Как одно связано с другим?» «А я что могу поделать? — отрезал первый. — Это он так пишет! Мы должны придерживаться содержания…» «Ну ладно, — согласился второй. — Продолжаю». «Его трусость, самомнение, пустое высокомерие и тупость способны довести до сердечного припадка. Склонен к сентиментальности и неуклюжей патетике, как часто бывает у закоренелых онанистов… и т. д. и т. д.» Теперь им уже — после всех перенесенных испытаний — стало ясно, что напрасно они стремятся к компромиссам, надо быть довольными хотя бы отчасти подходящими или вовсе недостойными их профессиональной чести решениями. После долгих споров они сошлись на следующем варианте: «Труслив. Склонен к сентиментальности. Сексуально незрел». Нельзя было отрицать, что когда они несколько «насильственно покончили» со школьным директором, новый метод вызвал у них некоторые угрызения совести, мало-помалу серьезное осознание своей вины стало глубже и, чувствуя себя не в своей тарелке, они приступили к разделу, посвященному Кранеру. Тут они оба занервничали, поскольку заметили, как стремительно бежит время. Один из них яростно показал на часы и обвел жестом помещение, на что его коллега бессильно махнул рукой, поскольку он тоже заметил оживление, недвусмысленно показывающее, что рабочее время подходит к концу. «И как такое возможно? — покачал он головой. — Только углубишься в работу и на тебе — уже отбой. Не понимаю. Дни пролетают так, что только за голову хватаешься…» И когда они поменяли раздражающее больше всего «пень, напоминающий неуклюжего буйвола» на «атлетического телосложения, бывший кузнец» и нашли приемлемый эквивалент выражению «опасный для общества лентяй с тупым взглядом», некоторые из их сослуживцев уже шли домой, и они были вынуждены молча терпеть то злорадные взгляды, бросаемые им на прощание, то презрительно звучащие слова одобрения, поскольку им было ясно, что если они сейчас прервутся хотя бы на минуту, им грозит опасность, что они в ярости «отшвырнут все», не считаясь с серьезными последствиями, которые их, несомненно, ждут на следующий день. В половине шестого, закончив и утвердив текст, относящийся к Кранеру, они позволили себе минутный перекур. Размяли затекшие конечности, тихо постанывая, помассировали горящие от боли плечи, и молча, с закрытыми глазами, выкурили по сигарете. «Ну, продолжим, — сказал тогда один из них. — Я буду читать, а ты слушай… Единственная опасная фигура, — начиналась часть, посвященная Футаки. — Впрочем, ничего серьезного. Его склонность к бунту означает только, что он регулярно обделывается. Мог бы достичь многого, но не способен освободиться от навязчивых идей. Он меня забавляет, и я уверен, что больше всего могу рассчитывать именно на него… и т. д. и т. д. «Пиши, — начал диктовать первый, — Опасен, но может оказаться полезным. С точки зрения интеллекта превосходит всех остальных. Хромой». «Готово? — вздохнул второй. Его товарищ устало кивнул. «Теперь имя. В самом низу. Его зовут… ага, Иримиаш». «Как?» «И-ри-ми-аш. Ты что, оглох?» «Посмотри, я правильно пишу?» «Конечно, правильно! Как еще можно иначе написать?». Документ положили в папку, а затем все досье поместили в соответствующие ящики и аккуратно их заперли. Ключи повесили на доску у выхода. Молча надели пальто и закрыли за собой дверь. Внизу, у ворот, пожали друг другу руки. «Ты как поедешь?» «На автобусе». «Ну, тогда пока», — сказал первый. «Хороший был денек, а?» — заметил его товарищ. «Да черт с ним». «Хоть бы раз кто заметил, как мы каждый день надрываемся, — проворчал второй. — Ну да ладно». «Ни слова похвалы», — покрутил головой первый. Они еще раз пожали друг другу руки и разошлись, и, когда вернулись домой, то обоим в прихожей задали один и тот же вопрос: «Тяжелый день был сегодня, папочка?» На что они, устало, зябко ежась в тепле, ответили: «Ничего особенного. Все как обычно, мамочка…».

 

I. Круг замыкается

Доктор надел очки, затушил о подлокотник докуренную до самых пальцев сигарету, кинул контрольный взгляд в щель между окном и занавеской на поселок (и с некоторым «удовлетворением» отметил, что снаружи ничего не изменилось), отмерил разрешенную дозу палинки и разбавил ее водой. Определение приемлемого с любой точки зрения уровня — в день возвращения домой — потребовало серьезных раздумий: выбирая соотношение палинки и воды пришлось, как бы это ни было тяжело, принять во внимание явно преувеличенные угрозы, которые беспрестанно повторял главврач больницы («Если вы не станете воздерживаться от алкоголя и не сократите радикально дневную порцию сигарет, готовьтесь к самому худшему и можете заранее звать священника…»), так что после долгой душевной борьбы он отверг идею «две части спиртного, одна часть воды» и смирился с соотношением «одна к трем». Не торопясь, мелкими глотками, он осушил стакан и теперь, когда миновали мучительные испытания «переходного периода», констатировал, что и «подобной бурде» можно привыкнуть, ведь если в первый раз он с негодованием выплюнул разбавленную дозу, то сейчас уже мог проглотить ее без особых потрясений, возможно из-за того, что за это время ему удалось овладеть способностью отделять в «пойле» мерзкое от сравнительно терпимого. Доктор поставил стакан, быстро поправил сдвинувшиеся со своего места спички, лежащие на пачке сигарет, затем с удовлетворением обвел взглядом окружавший кресло «боевой строй» до краев полных бутылей и решил, что может смело смотреть в лицо близящейся зиме. Конечно, это не было так уж «очевидно», ведь когда два дня назад его «под персональную ответственность» отпустили домой из городской больницы, и машина скорой помощи въехала в главные ворота поселка, неделями со все большей силой преследовавшее его опасение сразу же превратилось в определенный страх, поскольку он был почти уверен, что все придется начинать сначала: что он найдет свою комнату разоренной, а вещи — раскиданными в полном беспорядке. В тот момент нельзя было исключать, что эта «продувная бестия» госпожа Кранер, воспользовавшись его отсутствием, под предлогом уборки набросилась на его жилище «с грязной метлой и вонючей мокрой тряпкой» и разрушила все, что ему удалось с огромной осмотрительностью создать годами кропотливого труда. Однако страхи его оказались безосновательными: он нашел комнату в точно таком же состоянии, в каком оставил ее три недели назад: тетради, карандаши, стакан, спички, сигареты — все находилось именно на тех местах, где и должно было быть, не говоря уже о том, что когда машина пересекла межу и затормозила перед домом, доктор не заметил в соседских окнах ни одного любопытствующего лица. Его никто не потревожил, пока санитар — в рассчете на приличные чаевые — перетаскивал вещи (сумку с продуктами и наполненные у Мопса бутылки), но и потом ни у кого из соседей не нашлось храбрости нарушить его покой. Разумеется, он не мог обольщаться, что в его отсутствие с «этими тупоголовыми чурбанами» могло произойти что-то существенное, и все же он признал, что можно наблюдать некоторые незначительные улучшения: поселок словно вымер, прекратилась раздражающая беготня, беспрестанно шумевший дождь, как всегда, когда окончательно наступала осень, удерживал их в своих норах, так что доктор без удивления отметил, что никто даже не высовывает головы из дома, только пару дней назад он заметил из окна машины Керекеша, бредущего по участку Хоргошей в направлении шоссе, но видел он его лишь краткий миг, а потом отвел взгляд. «Надеюсь, никого из них не увижу до самой весны» — отметил он в дневнике, после чего осторожно поднял карандаш, чтобы не повредить бумагу, которая — за время его долгого отсутствия — так пропиталась влажным воздухом, что достаточно было одного неловкого движения, и она прорывалась насквозь… Так что у него не было особых причин для беспокойства, ведь наблюдательный пункт милостью «высших сил» остался нетронутым, а с разрушениями, вызванными пылью и влажным воздухом все равно ничего нельзя было поделать, поскольку доктор знал, что нет средства, которое могло бы стать надежной защитой перед лицом неотвратимого упадка. Поэтому (из-за чего он позже укорял себя), когда он в первый раз вошел в дом и перешагнул порог комнаты, то несколько оторопел, увидев, что в оставленном на несколько недель помещении все покрыто тонким слоем пыли, и чуткие нити паутин почти сходятся на потолке; но он сразу же одолел растерянность, быстро выдворил умиленного «гонораром» санитара, затем обошел комнату и принялся внимательно изучать «степень и характер деградации». Сперва как «определенно избыточную», а затем как «совершенно бессмысленную» отклонил он идею уборки, которая — это было очевидно — разрушит то, что могло подтолкнуть его к более точным наблюдениям; он ограничился тем, что протер стол и лежащие на нем вещи, вытряхнул одеяла и немедленно приступил к работе. Он восстановил существовавший здесь несколько недель назад порядок, затем внимательно осмотрел все вокруг — голую лампочку, висевшую под потолком, выключатель, пол, стены, покосившийся платяной шкаф, груду мусора возле двери — и, насколько было возможно, постарался зафиксировать в дневнике все произошедшие с ними изменения. Весь день, всю ночь и следующий день он работал почти без перерыва, если не считать короткой, на пару минут, дремоты, и лишь после того, как счел, что у него получилось все детально записать, позволил себе долгий семичасовой сон. По окончании работы доктор с радостью убедился, что после вынужденного перерыва его силы не только не ослабли, но даже отчасти возросли; верно, что перед лицом «мешающих обстоятельств» он обнаружил способность к иммунитету, однако же некоторые способности, которыми он обладал прежде, заметно ухудшились: если раньше постоянно сваливавшееся с плеч одеяло, соскальзывавшие с носа очки или зуд кожи не нарушали привычный ритм, то теперь самое незначительное изменение отвлекало его внимание, и он только тогда мог возобновить ход мысли, когда ему удавалось восстановить «изначальное состояние», ликвидировав «нервирующие мелочи». Следствием деградации было то, что сегодня утром, после двухдневной борьбы, ему пришлось избавиться от купленного еще в больнице подержанного будильника, который он приобрел после длительного торга и тщательного осмотра, чтобы регулировать строгий распорядок приема лекарств; однако его слух так и не смог привыкнуть к ужасающему тиканью, его руки и ноги непроизвольно усвоили дьявольский ритм часов, так что в один прекрасный день, когда устройство в установленное время издало пронзительный пугающий звон, и доктор обнаружил, что его голова подергивается в такт бесовскому изобретению, он взял часы, открыл входную дверь и, дрожа от ярости, вышвырнул их во двор. Покой вернулся к нему, и теперь он мог наслаждаться почти ничем не нарушаемой тишиной и недоумевал, почему не отважился на этот шаг раньше — вчера или позавчера. Доктор закурил сигарету, выпустил тонкую струйку дыма, поправил съехавшее одеяло и вновь склонился над дневником. «Слава богу, дождь льет без перерыва. Лучшей защиты не придумаешь. Чувствую себя сносно, хотя слегка осовел от долгого сна. Нигде ни малейшего движения. В доме школьного директора сорвана с петель дверь и разбито окно, не понимаю, что случилось и почему он их не починит». Доктор поднял голову и вслушался в звенящую тишину; его взгляд остановился на спичечном коробке: на мгновение у него возникло совершенно определенное чувство, что коробок сейчас съедет с пачки сигарет. Затаив дыхание, он стал наблюдать, но ничего не произошло. Доктор снова смешал напиток, закупорил бутыль, тряпкой собрал со стола воду, кувшин — купленный у Мопса за тридцать форинтов — поставил на место и выпил палинку. Его охватила приятная расслабленность, тучное тело обмякло под теплым одеялом, голова склонилась набок, веки медленно сомкнулись… Но этот полусон не продлился долго, поскольку он и пары минут не смог выдержать возникшего перед ним зрелища: на него набросилась лошадь с выпученными глазами, в руках у него оказался железный прут, и он им со всей силы — в ужасе — ударил лошадь по голове и не мог, как не пытался, остановится, нанося удар за ударом до тех пор, пока не увидел раскроенный череп животного, а в нем — студенистый мозг… Доктор достал из стопки, в правильном порядке сложенной на краю стола, тетрадь, озаглавленную ФУТАКИ и начал безостановочно писать: «Не осмеливается вылезать из машинного отделения. Явно валяется в постели, храпит или смотрит в потолок. Или постукивает кривой палкой по спинке кровати, как дятел, который ищет в дереве мертвых червяков. Он не подозревает, что тем самым отдает себя на произвол судьбы, чего он так боится. Я еще побываю на твоих похоронах, чокнутый». Доктор смешал новую дозу, выпил ее с хмурым видом, затем глотком воды запил утреннее лекарство. За оставшуюся часть дня он дважды — около полудня и в сумерках — фиксировал наружные «световые условия», набросал несколько схем вечно изменяющих свое направление потоков на меже, затем, когда уже закончил — после Шмидтов и Халичей — описание предполагаемого типичного состояния на душной кухне у Кранеров, его уши внезапно различили отдаленный звон колоколов. Он отчетливо вспомнил, что уже слышал эти звуки накануне того дня, когда попал в больницу. Как и тогда, он был уверен, что превосходный слух не обманывает его. Однако, когда доктор раскрыл дневник на записях, сделанных в тот день, он не нашел ни следа об этом среди последних пометок, видимо, событие вылетело у него из головы или он не придал ему особого значения, и тут звон колокола разом затих… Доктор тут же зафиксировал это непонятное происшествие и осмотрительно перечислил возможные объяснения: несомненно, что поблизости нет никакой церкви, если не считать заброшенной уже многие годы, разрушенной часовни на поле Хохмейш, расстояние от города было слишком велико, и ветер вряд ли мог донести до поселка звон колокола, так что эту возможность тоже следовало исключить. На мгновение у него мелькнула мысль, что это Футаки, или Халич, а, может быть, Кранер развлекаются так со скуки, но ему пришлось отбросить эту идею, поскольку он сомневался, что кто-нибудь из них способен столь ловко подражать церковному колоколу… Но разве его изощренный слух мог так обмануться?.. Или все-таки?.. Возможно, его особые способности обрели такую остроту, что он теперь способен различить даже тихий, отдаленный, приглушенный звон колокола… Доктор растерянно вслушивался в тишину, закурил сигарету, но, поскольку долгое время ничего не происходило, он решил отложить пока это дело, пока какие-нибудь новые знаки не помогут ему найти правильное объяснение. Он вскрыл банку с консервированной фасолью, зачерпнул ложкой, потом отставил ее от себя, поскольку желудок оказался неспособен усвоить больше нескольких зерен. Он решил, что в любом случае надо бодрствовать, ведь невозможно было знать заранее, когда именно зазвонят снова эти «колокола», и если следующий раз окажется таким же кратким, то достаточно будет пары минут дремоты, чтобы упустить его… Доктор смешал себе новую порцию, принял вечернее лекарство, после чего ногой вытолкнул из под стола чемодан и долго перебирал иллюстрированные журналы. Он провел время до рассвета, читая статьи и рассматривая картинки, но напрасно он бодрствовал, напрасно преодолевал сонливость, «колокола» больше не зазвонили. Доктор поднялся с кресла и прошелся, разминая затекшие руки и ноги, потом снова сел, и когда рассветная синь окрасила оконное стекло, погрузился в глубокий сон. Около полудня он резко проснулся, мокрый от пота, и как всегда с тех пор, как привык к долгому сну, он и на этот раз, яростно ругаясь, вертел головой туда-сюда, досадуя на потраченное попусту время. Он быстро приладил на нос очки, перечитал последние записи в дневнике, затем откинулся в кресле и выглянул в щель на межу. Снаружи накрапывал мелкий дождь, серый небосвод по-прежнему хмуро нависал над поселком, облетевшая акация перед домом Шмидтов покорно гнулась под холодным ветром. «Сдохли они все, что ли, — написал доктор. — Или сидят по своим кухням. Дверь у школьного директора слетела с петель, окно разбито, но ему, похоже, наплевать. Когда настанет зима, отморозит себе задницу». Внезапно, обретя какую-то удивительную ясность, он выпрямился в кресле, поднял голову, устремил взгляд в потолок, тяжело дыша, набрал в легкие воздуху; затем стиснул карандаш… «Сейчас он встает, — писал доктор, словно в трансе, но осторожно, чтобы не прорвать бумагу, — чешет поясницу, потягивается. Встает, обходит комнату, снова садится. Выходит помочиться. Возвращается. Садится. Снова встает». Доктор лихорадочно набрасывал слово за словом и не только видел, что все именно так и происходит, но с полной уверенностью знал — отныне иначе и быть не может. Ибо он постепенно осознал, что годы долгой, мучительной, упорной работы, наконец, принесли плоды: теперь он обладает уникальной способностью, которая позволяет ему бросить вызов непрерывно движущемуся в одном направлении порядку вещей, не просто описывая происходящее, но до некоторой степени вмешиваясь в механизм, скрытый за внешне свободным водоворотом событий. Он покинул наблюдательный пункт и взволнованно, с горящими глазами принялся расхаживать по узкой комнате из одного угла в другой: так внезапно обрушилось на него осознание этого открытия, так незаметно подкралось оно, что в первый мир он оказался абсолютно неподготовленным, и даже удивился, что не утратил рассудок… «Правда ли это? Или я сошел с ума?». Долгое время не мог он успокоиться, в горле от волнения пересохло, сердце бешено колотилось, со лба лился пот. Был миг, когда ему показалось, что он вот-вот разорвется на куски, он больше не мог выносить обрушившуюся на него тяжесть, огромный, располневший, метался он по комнате, пока не выдохся окончательно и, тяжело дыша, рухнул обратно в кресло. Ему требовалось время, чтобы просто посидеть в холодном резком свете, все обдумать, его мозг почти болел, а внутри все сильнее нарастал хаос… Доктор осторожно взял карандаш, вытянул из стопки тетрадь, озаглавленную ШМИДТ, раскрыл на нужной странице и неуверенно, как тот, у кого есть все основания опасаться «возможных тяжких последствий», написал следующую фразу: «Он сидит спиной к окну, слабая тень падает на пол». Тут доктор запнулся, отложил карандаш, дрожащими руками смешал новую порцию палинки и выпил половину стакана. «Он держит на коленях красную кастрюлю с картофельным паприкашем. Не ест. Нет аппетита. Хочет помочиться. Он встает, ставит на пол кастрюлю, огибает стол, через заднюю дверь выходит во двор. Возвращается, садится. Госпожа Шмидт спрашивает его о чем-то. Не отвечает. Ногой отодвигает кастрюлю подальше. Нет аппетита». Доктор все еще дрожащими руками закурил сигарету, вытер вспотевший лоб, затем вскинул руки, словно птица крылья, чтобы проветрить под мышками. Он поправил на плечах одеяло и снова склонился над дневником. «Или я схожу с ума, или я осознал, что с сегодняшнего дня милостью Божей обладаю магнетической силой. Одними лишь словами я могу определять ход происходящих вокруг меня событий. Пока что я не догадываюсь, что я должен делать. Или я все же сошел с ума…» У него не было уверенности. «Все это лишь мое воображение», — пробормотал он и сделал новую попытку. Он отодвинул дневник и взял тетрадь, озаглавленную КРАНЕР. Отыскал последнюю запись и лихорадочно стал писать. «Он лежит в комнате, на кровати, в одежде. Ноги в сапогах свесил, чтобы не испачкать покрывало. В комнате тепло и душно. На кухне гремит посудой госпожа Кранер. Кранер кричит ей в открытую дверь, та что-то ему отвечает. Кранер раздраженно поворачивается спиной к двери и зарывается лицом в подушку. Пытается заснуть, закрывает глаза. Засыпает». Доктор нервно вздохнул, смешал себе новую дозу, закупорил бутыль и беспокойно оглядел комнату. Испытывая одновременно страх и сомнение, он сформулировал про себя: «Очевидно, благодаря концентрации внимания, я в определенной степени способен предопределять происходящее в поселке. Поэтому то, что я записываю, происходит и в реальности. Конечно, для меня остается загадкой, каким именно образом я определяю развитие событий, поскольку…» В этот момент он снова услышал «звон колоколов». На этот раз доктор решил, что вечером он не ошибся, что он действительно слышит колольный звон, он чуть было не побежал, чтобы определить, откуда именно доносятся эти гулкие звуки, но они уже вновь исчезли в пронзительной тишине, и когда затих последний отголосок, в душе доктора осталась такая пустота, словно он утратил нечто очень и очень важное. И эти странные, далекие колокола показались ему «утраченной мелодией надежды», обещанием, ставшим почти недействительным, невразумительными словами некоего судьбоносного послания, из которых можно было понять только то, что они «означают что-то хорошее, и дают направление моим неопределенным способностям…» Доктор все же отложил свои магнетические записи, торопливо натянул пальто, сунул в карман спички и сигареты, поскольку почувствовал — важнее всего сейчас хотя бы попытаться отыскать источник этого странного колокольного звона. От свежего ветра у него на мгновение закружилась голова, он потер воспаленные глаза, затем — чтобы никоим образом не привлечь внимания сидящих по домам соседей — вышел через калитку, ведущую в сад, и пошел так быстро, как только мог. Добравшись до мельницы, он остановился, поскольку понятия не имел, в правильном ли направлении он идет. Доктор вошел в высокие двери мельницы, и ему послышалось хихиканье, доносившееся откуда-то сверху. «Девчонки Хоргош», — подумал он. Доктор вышел за дверь и растерянно огляделся, не зная, как быть дальше. Обойти поселок и направиться в сторону Сикеша?.. Или пойти по шоссе к трактиру? А может быть, лучше выбрать направление к усадьбе Алмаши? Или остаться пока здесь, возле мельницы, и подождать, когда снова послышится «звон колоколов»? Доктор закурил, откашлялся и, поскольку никак не мог решить, идти ему дальше или оставаться, принялся нервозно топтаться на месте. Он смотрел на акации, окружавшие громаду мельницы, ежился от холода и резкого ветра и думал, не глупость ли вся эта прогулка, не напрасно ли он схватился, ведь между двумя моментами, когда звенели колокола, прошла целая ночь, так с чего он взял, что скоро вновь услышит их… Доктор уже собирался вернуться домой и там, укутавшись теплым одеялом, подождать, пока снова что-то произойдет, но в этот момент снова зазвучал «колокольный звон». Он поспешил по площадке перед мельницей, и на этот раз ему удалось в какой-то степени разрешить загадку: «колокольный звон» слышался, похоже, с другой стороны шоссе («откуда-то с поля Хохмейш!»), и теперь он мог не только отчасти определить направление, но и вновь убедился, что гул колоколов недвусмысленно содержит в себе какое-то послание или обещание, что это не плод его больного воображения, не бред, вызванный внезапным расстройством нервов… Исполненный воодушевления, направился он к шоссе, пересек его и, не обращая внимания на грязь и лужи, пошел к полю Хохмейш, «с сердцем, полным ожиданий и надежд»… Он чувствовал, что эти колокола вознаградят его за все пережитые страдания, за вечные мучения, что они станут достойной наградой за его настойчивость и упорство… И если он точнее поймет это послание, то, по всей вероятности, сможет оказавшейся в его распоряжении особенной властью придать невиданный доселе размах «человеческим делам»… Его охватила почти детская радость, когда в конце поля Хохмейш он увидел, наконец, маленькую, покосившуюся часовню, и хотя он не знал, сохранился ли в этом разрушенном во время последней войны и лишенном всяких признаков жизни маленьком здании колокол или что-то подобное, но почему бы не рассматривать и такую возможность… Ведь уже многие годы никто не заходил сюда, разве что какой-нибудь сумасшедший бродяга порой останавливался здесь на ночлег… Доктор остановился у главного входа в часовню и попытался открыть дверь, но напрасно он тянул, дергал, наваливался всем телом — та не поддавалась. Доктор обошел здание кругом и с другой стороны обнаружил небольшую, прогнившую деревянную дверцу в обваливающейся стене; он слегка толкнул ее, и она со скрипом отворилась. Опустив пониже голову, доктор вошел в часовню: его окружили пыль, паутина, нечистоты, вонь и темнота. На полу валялись обломки разбитых скамеек, алтаря не было совсем, а растрескавшиеся, выщербленные плиты пола поросли сорной травой. Доктор резко обернулся, почувствовав в углу у главного входа чье-то тяжелое дыхание. Он подошел ближе и увидел сжавшееся существо: перед ним был невероятно старый, весь ссохшийся, изборожденный морщинами человечек, который лежал на полу, в темноте, и испуганно сверкал глазами. Как только он понял, что его обнаружили, он издал стон, полный отчаяния, и ползком перебрался в другой угол. «Кто вы такой?» — решительным тоном спросил доктор, после того как превозмог минутный страх. Человечек не ответил, только еще сильнее съежился в углу, напряженный и готовый к прыжку. «Вы не понимаете меня? — повысил голос доктор. — Кто вы?» Тот беспокойно забормотал нечто невразумительное и, словно пытаясь защититься, поднял руки, а затем разразился рыданиями. Доктор сердито рявкнул на него: «Что вы здесь делаете? Вы бродяга?» И поскольку человечек так и не переставал скулить, доктор потерял терпение. «Здесь есть колокол?» — крикнул он. Тот беспокойно вскочил на ноги, внезапно прекратил плакать и замахал руками. «Ко-ол! Ко-ол!» — свистел он и жестом дал понять доктору, чтобы тот следовал за ним. Он открыл дверцу в нише рядом с главным входом и указал наверх. «Ко-ол! Ко-ол!» «Боже мой! — пробормотал доктор. — Это же сумасшедший. Откуда ты сбежал?» Человечек стал подниматься наверх, доктор следовал за ним несколькими ступеньками ниже, стараясь держаться поближе к стене, чтобы под его весом не обрушилась гнилая, опасно поскрипывающая лестница. Когда они поднялись в крошечную колокольню, в которой уцелела только одна кирпичная стена (остальное было давным-давно разрушено бомбой или бурей), доктор тут же очнулся от того «болезненного и смехотворного экстаза», который владел им последние несколько часов. Небольшой колокол висел посреди хлипкой конструкции — он был подвешен к балке, один конец которой располагался на кирпичной стене, а другой, обращенный в сторону лестницы, опирался на нечто вроде обрешетины. «Как ты смог поставить туда балку?» — горько спросил доктор. Человечек некоторое время беспокойно глядел на него, затем подошел к колоколу. «Ту-ки и-ут! Ту-ки и-ут! Ту-ки и-ут!» — сипло закричал он, глотая звуки, и застучал по колоколу железным прутом. Доктор, побледнев, прислонился к стене у входа, а затем крикнул лихорадочно колотящему в колокол сумасшедшему: «Прекрати! Немедленно прекрати!». Но тот пришел в еще большее отчаяние. «Ту-ки и-ут! Ту-ки и-ут! Ту-ки и-ут!» — кричал он упрямо и еще сильнее бил в колокол. «Да пошел ты сам на хрен, псих ненормальный!» — гаркнул на него доктор. Он собрался с силами, спустился с колокольни, быстро вышел на свежий воздух и постарался как можно скорее сбежать отсюда, чтобы не слышать тревожного, пронзительного крика этого сморщенного существа, который, словно звук охрипшей трубы, преследовал его до самого шоссе. Уже смеркалось, когда он вернулся домой и занял свой наблюдательный пункт у окна. Постепенно он обрел прежнее спокойствие, и когда дрожь в руках отчасти унялась настолько, что он смог поднять бутыль, доктор смешал себе напиток и закурил. Он выпил палинки, взял дневник и попытался выразить словами все, что ему только что пришлось пережить. С горечью поглядел он на бумагу, затем написал: «Непростительная ошибка. Я принял погребальный колокол за Глас с небес. Грязный бродяга! Беглый сумасшедший! А я — обыкновенный болван!» Он укутался в одеяло, откинулся на спинку кресла и выглянул на межу. За окном тихо накрапывал дождь. К доктору медленно возвращалось самообладание. Он восстановил в памяти события сегодняшнего дня, «миг озарения», затем достал тетрадь, озаглавленную ГОСПОЖА ХАЛИЧ, открыл на той странице, где заканчивались записи, и принялся писать: «Она сидит на кухне. Перед ней Библия, она тихо бормочет себе под нос текст. Смотрит вверх. Ей хочется есть. Она выходит в кладовку, берет там колбасу, сало и хлеб, возвращается. Начинает, чавкая, жевать, откусывая от хлеба. Иногда перелистывает страницу книги». Хотя работа оказала положительное воздействие на доктора, однако, просмотрев сделанные днем записи в тетрадях ШМИДТ, КРАНЕР, ГОСПОЖА ХАЛИЧ, он печально признал, что полностью во всем ошибся. Доктор встал и принялся ходить по комнате, порой в задумчивости останавливаясь и снова начиная ходить, потом обвел комнату взглядом, и взгляд его уперся в дверь. «К черту все!» — проворчал он, достал из-под платяного шкафа коробку с гвоздями, взял несколько в одну руку, в другую молоток и, стуча все яростнее, в восьми местах заколотил дверь. Успокоившись, он вернулся на наблюдательный пункт, закутался в одеяло, смешал новый напиток — после некоторого раздумья он выбрал соотношение «половина на половину». Задумавшись, он некоторое время смотрел перед собой, затем его глаза внезапно блеснули, и он достал новую тетрадь. «Шел дождь, когда…» — написал он, но, покачав головой, вырывал страницу. «Когда Футаки проснулся, за окном шумел дождь, и…» — попробовал он снова, но и этот вариант показался ему «недостаточно выразительным». Доктор потер переносицу, поправил очки, затем облокотился о стол и подпер ладонью голову. Поразительно четко увидел он весь ожидавший его путь: по обе стороны клубится туман, а посередине, на тонкой полоске, возникает, лицо его будущего, черты которого искажены дьявольским удушьем. Доктор снова потянулся за карандашом, он уже чувствовал, что идет верной дорогой; тетрадей, палинки и лекарств было достаточно, чтобы продержаться до весны, и пока не вывалятся гвозди из прогнившей двери, никто его не побеспокоит. Осторожно, чтобы не прорвать бумагу, он начал писать: «Утром, в один из последних дней октября, незадолго до того времени, когда первые капли безжалостно долгих осенних дождей окропят потрескавшуюся соленую почву на западной стороне поселка (а затем все дороги и тропы вокруг покроет вонючее море грязи, так что до первых заморозков и в город нельзя будет добраться), Футаки проснулся от колокольного звона. Километрах в четырех к юго-западу, на поле Хохмейш, стояла заброшенная часовня, но колокола в ней не было, да и колокольня была разрушена во время последней войны. Город же находился слишком далеко, чтобы оттуда можно было услышать хоть какой-нибудь звук. Во всяком случае, Футаки показалось, что этот гулкий торжественный звон, несомый ветром, доносится откуда-то неподалеку («Вроде со стороны мельницы…»). Он приподнялся, облокотившись на подушку, чтобы можно было посмотреть сквозь крошечное, словно вход в мышиную нору, окно кухни, но за наполовину запотевшим стеклом поселок, омываемый колокольным звоном и лучами рассветного солнца, лежал безмолвно и недвижимо. В раскиданных поодаль друг от друга домах было темно. Свет горел только в окне у доктора, да то лишь потому, что тот уже многие годы не мог заснуть в темноте. Футаки затаил дыхание, чтобы определить, откуда исходят звуки: он боялся упустить хотя бы одну заплутавшую ноту стремительно угасающего, удаляющегося звона («Ты, верно, все еще спишь, Футаки…»). Мягкими, по-кошачьи бесшумными шагами проковылял он по холодному как лед полу кухни («Но неужто все спят? Никто ничего не слышит? Никто, кроме меня?»), открыл ставни и выглянул наружу. Резкий сырой воздух ударил в лицо, и на какое-то мгновение ему пришлось зажмурить глаза, но напрасно он напрягал слух — в тишине были слышны только крик петухов, далекий лай собак, свист ветра, вновь поднявшегося несколько минут назад, да глухой стук его собственного сердца, словно все это было не более чем игрой кошмарного полусна, словно лишь («…кто-то хочет меня напугать»). Футаки с грустью посмотрел на зловеще нависшее небо, на сгоревшие остатки лета, опустошенного набегом саранчи, и внезапно увидел, как сквозь ветки акации проходят друг за другом весна, лето, осень и зима, и ему показалось, что время — не более чем легкомысленный эпизод в необъятных просторах вечности, дьявольская уловка с целью создать из хаоса видимость порядка, в которой всякая случайность принимает облик неизбежности… И увидел себя самого, распятого между колыбелью и могилой, мучающегося в бессильных попытках освободиться, чтобы в конце концов — нагим, без наград и знаков различия — сухой, щелкающий как кнут приговор отдал его под хохот трудолюбивых живодеров в руки мойщиков трупов, где ему без жалости покажут меру человеческих трудов, и где у него не будет ни малейшей возможности вернуться обратно, ибо он уже понял, что ввязался в проигранную заранее игру с шулерами, и теперь у него не осталось даже последней защиты — надежды когда-нибудь обрести дом. Футаки посмотрел на восточную часть поселка, туда, где стояли постройки, некогда полные жизни, а теперь заброшенные и обветшавшие. Он печально наблюдал, как первые лучи багрового раздувшегося солнца пробиваются между балками ободранных крыш. «Пора, наконец, решиться. Больше здесь оставаться нельзя». Он залез обратно под теплое одеяло, но не мог сомкнуть глаз: внезапно наступившая тишина, за которой, он чувствовал, может последовать все, что угодно, пугала его сильнее, чем зловещий колокольный звон. Но все оставалось неподвижным, и сам он лежал, не шевелясь, пока между окружавшими его предметами не завязался беспокойный разговор…