Ужасная развязка

Обед начался и пошел с большим оживлением. Гости с каждым бокалом вина становились все веселее. Всякая натянутость и сомнения исчезли. Молодая очень мило осваивалась со своими новыми обязанностями, сама накладывала на тарелку супругу кушанья, наливала в бокал шампанское. Она тоже оживилась и вся сияла радостью и счастьем. Забыты были недавние страхи. Свершилось, наконец, то, что еще недавно было полно смертельного ужаса. И он, этот юноша, дрожавший под взглядом Юрьевского, тоже чувствовал себя спокойным, радостным, и теперь мрачные пожелания Ивана Афанасьевича уже не пугали его.

„Угрюмый человек этот Юрьевский, – думал Гардин, – говорят, он немного того… свихнувшись… Что же, мы теперь – родственники. Будем с Верою беречь его. Он любит Веру… Мне все это говорят… Только что это мне так не по себе?… Холодно что-то… Верно, в церкви на сквозняке продуло…“

Как всегда, в конце обеда начались тосты. Пили за молодых, за их счастье, кричали „горько“, пили за родителей новобрачной, за гостей, присутствующих и отсутствующих, потом стали пить кто за кого хотел. Тосты и пожелания пошли без всякого порядка.

Вдруг поднялся Иван Афанасьевич, и разом все примолкли. Нелюдимость и угрюмость этого человека были известны каждому; никогда никто не слыхал, чтобы он помногу и подолгу говорил, и потому его речь была встречена гостями с изумлением.

Иван Афанасьевич говорил глухо, отрывисто, так что казалось, будто звуки вылетают из какой-то пропасти. Его лицо при этом было безжизненно и своим выражением не дополняло того, что представляли слова. Юрьевский как будто говорил что-то давным-давно затверженное наизусть, что-то такое, чего он и сам не чувствовал, не сознавал.

– Говорят, тут вот против меня счастливцы, – отрывисто произносил Иван Афанасьевич. – Соглашаюсь, что, может быть, это и так. Я знал ее, – указал он на Веру Петровну, – с колыбели, поэтому могу говорить, имею право говорить. Я – старик, она – дитя. Ее жизнь вся прошла предо мною. Она счастлива. Гм!… В чем счастье? Не в том ли, чтобы посидеть вот в этом даже не совсем красивом уборе на голове, с этими грубо подделанными под природу якобы цветами? Не в том ли, что кругом все кланяются, поздравляют, высказывают всякие там пожелания, исполнение которых прямо невозможно? Все это – дым, мираж и рассеется, как только наступит жалкая действительность. Счастье в том, чтобы принадлежать другому? Нет, это – не счастье, это – обман, скрывающий грубую действительность. Но что же тогда? Где же счастье? Да оно в вечных грезах, создающих человеку царство, в котором он – всемогущий повелитель. Он, человек, один в этом своем царстве, населенном призраками-грезами, и горе тому, кто осмелится против воли властелина ворваться в его владения. Ему нет пощады! Лучше да погибнет разбивающий кумиры, чем падет кумир!

– Что он такое говорит? – тихо спросил у своего соседа Твердов, сидевший неподалеку от Юрьевского. – Ведь это бред какой-то!

– Что поделать, – так же тихо ответил тот. – Богатый родственник… Вера Петровна – единственная его наследница, все состояние он по духовной после себя ей оставляет, вот и слушают, вот вам и почтение… Как же иначе?

– Сумасшедший он, что ли? – переспросил Твердов, пожав плечами.

– Кто его знает? Говорят, есть малость. Заучился или переучился… что-то в этом роде… Но слушайте, слушайте…

– О, мое царство, царство, созданное мною! – восклицал Юрьевский. – Я ревниво оберегал тебя от любого вторжения. Мои кумиры должны быть целы. Пусть погибнут земля, солнце, звезды, все, но, пока существую я, мое царство должно оставаться нерушимым. Я – его владыка, я – его единственный защитник, и горе тому, кто осмелится приблизиться к нему!

Он смолк, переводя дыхание.

– Что-то мудреное говоришь ты, Иван Афанасьевич, – робко произнес Петр Матвеевич, – совсем нашему разуму не под стать. Мы – люди серые, неученые, а ты в разных заграницах бывал, всякое видел, уж прости ты нас…

Эти слова как будто привели в себя Юрьевского.

– Да, да, ты прав, Петр, прав, – упавшим голосом произнес он, – я не то, совсем не то хотел сказать… Но что? Ах, да! Ну, нет, все равно, не нужно… Да! Твое счастье, Вера! Не такое, как ты думаешь, а такое, какое я в своем воображении создал для тебя. Твое счастье, голубка моя, нежная, любимая! Верь, я уже позаботился о том, чтобы ты была счастлива.

– Это он про духовную, – шепнул Твердову сосед.

Тот хотел что-то ответить, но в этот момент раздался звон разбитого стекла. Это Юрьевский схватил со стола недопитый бокал и с силой бросил его на пол.

Эта выходка никого не привела в изумление.

– Молодец, Иван Афанасьевич! – послышались восклицания. – Говорил что-то несуразное, а закончил по-русски… На свадьбах всегда стекла бьют.

Юрьевский между тем вышел из-за стола и подошел к Вере.

– Прощай, ухожу! – проговорил он.

– Куда, крестный, зачем? Разве вы хотите обидеть меня?

– Я? Тебя, которой отдан каждый мой помысел? Нет, дитя, нет! Я не хочу мешать. Ты думаешь, что в эти минуты ты счастлива? Ну, хорошо, думай так! Ты думаешь, что ты ушла из моего царства, из того именно, где ты царишь полновластно, а я, его владыка, как жалкий раб, валяюсь у твоих ног? Но ты вернешься… знаю, вернешься. Ты придешь и займешь свой престол… Ты не можешь уйти, я не отпущу тебя.

– Право, крестный, я не знаю, про что вы? – теряясь и бледнея, проговорила Вера.

– Так, так… Прости больному, бедному, одинокому старику… Прости, до свидания!…

Юрьевский говорил при полной тишине. Все были удивлены его бессвязным бредом, а потому вздохнули с облегчением, когда Юрьевский покинул зал.

– Ну, уж! Всю душу вымотал! – обратился к Петру Матвеевичу его сосед. – О чем это он говорил-то? О каком-то царстве?

– Бог его знает, – махнул тот рукой, – всегда он вот в таком положении.

– Полечиться бы.

– Да как к нему подступиться-то?

– А что? Тебе, Петр Матвеевич, разве трудно? Вот уже сколько времени он только у тебя одного и бывает… Больше ведь никуда ни ногой.

– Верушу любит… Спасибо ему за это… А все-таки жалко человека… вздор мелет.

– Нет, простите меня, Петр Матвеевич, – вмешался прислушивавшийся к разговору Твердов, – ваш родственник – несомненный маньяк, но смысл в его словах есть.

– Какой уже там?… Не то бред, не то дурачится.

– Не говорите! – с убеждением заметил Твердов. – Я согласен, что это – бред, но бред, принявший вполне определенные формы. Ваш мрачный родственник живет во власти одной идеи, всецело под влиянием своей мечты о каком-то одному ему видимом царстве. Я видал таких людей. Одни из них безобидны, другие прямо опасны.

– Ну, про Ивана Афанасьевича сказать нечего – добр и ласков. Верушу то он как любит!

– Еще бы! Ведь она – царица его царства.

К Твердову подошел Гардин и взял его под руку.

– Что с тобой? – взглянул на него Николай Васильевич. – Ты сам не свой, бледный как полотно.

– Не знаю, Коля, что-то не по себе.

– Вероятно, здесь есть какая-нибудь комната. Пошел бы прилег, отдохнул…

– Нет, не нужно, еще напугаешь… Не надо, Коля… Как-нибудь… пройдет… На сквозняк попал, вот и все. Пройдемся-ка лучше… Скоро танцы…

Они пошли.

– Фу, какой мрачный человек этот Юрьевский, – как будто через силу проговорил Гардин. – Перед обедом он отвел меня и говорил о том, что меня ждет нирвана. Что это такое? Я не понимаю этого слова, но он говорил так, что я невольно перепугался… Давеча он о трупе говорил, а теперь о какой-то нирване. Потом за обедом грозил кому-то и на меня все так страшно смотрел… Фу, пойдем скорее к Вере, музыканты начинают… Пойдем скорее!

Они поспешно пошли через зал к молодой, сидевшей со своими подругами. В тот самый момент, когда оркестр сыграл ритурнель к кадрили, Гардин, бывший на середине зала, вдруг пошатнулся. Твердов удержал его от падения, приняв на руки, но, взглянув ему в лицо, вскрикнул:

– Помогите, он умирает!

В этом крике, раздавшемся среди всеобщего веселья, было столько ужаса, что сразу же все словно онемели, и только находившийся на хорах оркестр продолжал веселый мотив.

А Николай Васильевич медленно опускал на паркет трепетавшее в предсмертных судорогах тело Гардина. В том, что он умирает, не могло быть сомнения: его лицо потемнело от прилива крови, грудь высоко вздымалась, словно ему не хватало воздуха, рот был широко открыт.

Прошло несколько мгновений, и вслед за тем по залу пролетел новый вопль, пронзительно-ужасный, в звуках которого выливалась тяжелая душевная мука. Это вскрикнула понявшая, наконец, в чем дело, Вера Петровна. С протянутыми руками, с широко раскрытыми от ужаса глазами она кинулась к тому, кто только что был ее супругом, хотя пока только по имени. При ее вопле смолк, наконец, оркестр, и в зале несколько мгновений стояла мертвая тишина.

Вера Петровна застыла около лежащего на паркете мужа, голову которого поддерживал Твердов, и обезумевшим взглядом смотрела на него, словно не понимая, что происходит. Гардин был еще жив; пальцы его рук судорожно шевелились, царапая паркет. Ужас, овладевший всеми, был так велик, что забыли даже позвать доктора и опомнились только тогда, когда он сам явился, добытый откуда-то прислугою кухмистерской. С его появлением все как будто оживились. Явилась надежда, что, может быть, несчастного удастся спасти.

Евгения Степановича, все еще живого, подняли и перенесли на диван в соседний с залом маленький кабинет. Кто-то взял под руку Веру Петровну и осторожно повел ее туда же. Бедняжка пошла, но, видимо, не соображала даже, куда и зачем ее ведут.

Только когда она скрылась за портьерой, отделявшей кабинет от зала, все оставшиеся в последнем оживились, заволновались, заговорили. Оказалось, что многие ожидали, что молодому Гардину не избежать участи своих предшественников.

В зале оставались только посторонние. Старики Пастины, несчастная новобрачная, ближайшие родственники, доктор и еще кое-кто из более близких людей были около умирающего. Из кабинета не доносилось никаких звуков; там было все тихо, как будто не в этой тесной комнате разыгрывался последний акт ужасной, загадочной драмы.

Твердов, помогавший нести Евгения Степановича, как только уложил его, сейчас же вышел и теперь в зале дожидался, чем завершится вся эта катастрофа.

Когда он вышел из-за портьеры, его сейчас же окружили любопытные, заметившие, что только он был с Гардиным, когда с ним неожиданно началась предсмертная агония. Благодаря этому Николай Васильевич стал предметом всеобщего любопытства, с ним заговаривали, его расспрашивали. Молодой человек был так потрясен, что даже не замечал своего исключительного положения в больше любопытствующей, чем угнетенной внезапной катастрофой толпе.

– Да что же это такое? – восклицал он. – Скажите, господа! Я здесь почти новый человек. Я слышал, что это не первый жених Веры Петровны, трагически кончающий жизнь.

– Какой же первый! – хихикнул кто-то. – Шестой уже!

– Шестой? Что же это? Уж не дочь ли ветхозаветного Рагуила – Вера Петровна? С той что-то подобное случилось, но ведь тогда все это возможно было.

– А вот видите, и теперь то же случается. Но позвольте, пожалуйста, вы были как раз около Евгения Степановича, когда с ним приключилось это. Что же? Говорил он что-нибудь?

Толпа гостей теснее окружила Николая Васильевича в ожидании самых интересных подробностей. Твердов огляделся, и почему-то ему в глаза бросился один из наиболее любопытствующих. Это был среднего роста полный господин, с гладко выбритым лицом, до того подвижным, что выражение его ежесекундно менялось, так что казалось, что этот человек постоянно гримасничает. Однако в его проницательных глазах светились острый ум и хитрость, да и сама внешность, несмотря на необыкновенную подвижность физиономии, отражала несокрушимую энергию и волю. Он, молча пристально смотрел на Твердова, казалось, вникая не только в то, что он говорил, но даже в малейшие оттенки его голоса.

– Так что же заметили вы, добрейший? – раздался снова настойчивый возглас.

– Что я заметил? Да ничего особенного! – с раздражением ответил Твердов. – Ну, понятно, человек был взволнован. Дело обычное. Потом этот мрачный Юрьевский со своей нирваной расстроил его. Женя увидал в его словах какие-то угрозы.

– С какой нирваной? – быстро спросил Твердова бритый господин. – Господин Юрьевский произнес странный тост, но он говорил более о себе… я не слышал ничего о нирване.

– Ах, да… ведь это не за столом было, – вспомнил Николай Васильевич и хотел рассказать о своем последнем разговоре с Гардиным, но как раз в это время из-за портьеры вышел полицейский офицер и, обращаясь ко всем, громко сказал:

– Господа! Гардин умер.

– Умер? – кинулся к нему Твердов. – А Вера Петровна?

– Не знаю, – сказал полицейский, пожав плечами. – На нее словно столбняк какой-то нашел. Она не плачет, не убивается, а молчит, как онемелая… в лице ни кровинки. Еще бы! Такой ужас, и не в первый раз. Ее с доктором повезли домой. Что будет дальше? Мать и отца мы тоже отпустили.

– И она пошла спокойно?

– Совершенно! Я уже докладывал вам, что она в каком-то непонятном столбняке. Пережить такое потрясение, притом в такой день… Господа! Вы все были очевидцами этого печального события. Просил бы вас сказать ваши фамилии. Послано за следователем, и он, вероятно, сейчас прибудет. Пожалуйста, не расходитесь, иногда малейшее указание открывает следы.

– Как? Разве заподозрено преступление? – воскликнул Николай Васильевич.

– Как сказать? Все может быть… следствие покажет.

Твердов покачал головой. Он знал Гардина с детства, хотя в последнее время они разошлись и встречались редко. Твердов – богатый молодой человек и в России бывал редко, проводя почти все время в путешествиях, а Евгений Степанович никуда далее ближайших окрестностей Петербурга не ездил. Но Николай Васильевич знал его как доброго, всем без исключения симпатичного юношу, никому не делавшего зла. Он был совершенно незлобив, не имел врагов, корыстных выгод его смерть никому не могла принести, так что Твердов был уверен, что преступления в данном случае быть не могло.

Зал между тем опустел. Приглашение полицейского офицера подействовало в обратную сторону – после просьбы остаться большинство сейчас же разошлось.

„Моя хата, дескать, с краю, ничего не знаю. Вмешиваться – тягать будут, лучше уйти“.

Остались немногие. Одни из них не могли преодолеть свое любопытство, другие искренне желали принести пользу своими показаниями. Да, собственно говоря, все знали одно и то же: человек был за минуту жив, здоров, весел, счастлив, но вдруг упал и умер.

В конце зала, огни которого почти все были потушены, поставили стол для судебного следователя. Стало томительно-мрачно.

Твердов решил остаться и дать показания. Он считал это необходимым потому, что был около несчастного Евгения Степановича в последние мгновения его жизни. Припоминая мельчайшие подробности, предшествовавшие трагедии, он большими шагами расхаживал по залу, не замечая, что следом за ним ходит и тот бритый господин, которого он заприметил ранее.

Поворачиваясь, он столкнулся с ним лицом к лицу.

– Виноват-с! – произнес тот и отступил, но так, что Николаю Васильевичу никаким образом нельзя было обойти его и волей-неволей пришлось остановиться. – Виноват-с, – повторил незнакомец, – маленький вопрос имею к вам. Прошу минуту. Позвольте представиться. Кобылкин я. Преотвратительная, смею сказать, фамилия, но что же поделать? Так я буду Кобылкин, Мефодий Кириллович. Изволили запомнить? Мефодий Кириллович.

Он с особым оттенком произнес свою фамилию, как будто она должна была быть известна всем и каждому, но Николаю Васильевичу она решительно ничего не говорила.

– Очень рад, – равнодушно произнес тот, – чем могу служить?

– Так вот, Кобылкин Мефодий я… Не слыхали?

– Нет, не приходилось. Не имел чести.

– Тем лучше! Какая же честь? Так вот, осмеливаюсь просить я рассказать мне про нирвану-то, про нирваночку-то эту самую, которою высокопочтеннейший Иван Афанасьевич пугал покойного Евгения Степановича.

– Но почему это так интересует вас?

– Я люблю, признаться сказать, вникать во всякое дело, до тонкостей его доходить. А тут такой случай… ах, какой ужасный случай!

Теперь он пропустил мимо себя Твердова и семенил, покачиваясь всем корпусом, рядом с ним.

Николаю Васильевичу и самому хотелось припомнить подробности последнего разговора с несчастным Гардиным, и он поспешил удовлетворить любопытство Кобылкина.

– Вот оно что? – воскликнул тот, когда Твердов кончил свой рассказ. – Нирвана, небытие… об этом, если не ошибаюсь, индийские брамины проповедуют. Ну и, доложу вам, умнейшая голова наш почтеннейший Иван Афанасьевич! Все-то он знает, до всего доходит, во все вникает. А вы тоже совершенно справедливо изволили назвать бедняжечку Веру Петровну дочерью Рагуила. Точь-в-точь ветхозаветная история в наши дни повторяется. А как ловко господин Юрьевский бокальчик-то об пол хватил… вдребезги весь. Для молодых это хорошо: к богатству, если на свадьбе да на новоселье посуду бьют. Взял и разбил, со злом разбил: в бокале-то еще на четверть, а нет и более, шампанского оставалось. Вот, кажется, на этом самом месте?

С этими словами он подвел Николая Васильевича как раз к тому месту, где во время обеда стоял стул Юрьевского.

– Не помню, – с некоторой досадой отозвался Твердов, которому начинало надоедать бормотанье Кобылкина. Он видел в нем просто любопытного человека, но вдруг ему пришло на ум новое соображение. – Вы не из газеты? – спросил он у Кобылкина.

– То есть вы хотите сказать, не репортер ли я? Если угодно, пожалуй, и так. Но прежде всего я – Кобылкин, Мефодий…

„Да что это он ко мне со своей фамилией пристает?“ – с новой досадой подумал Твердов и только для того, чтобы сказать что-нибудь, спросил:

– Не приехал следователь-то еще? Долгонько, однако!

– А вы спешите? – затараторил Кобылкин. – Так с Богом… У меня пристав знакомый! Хотите, попрошу? Вы оставите свою карточку – вот и все. Что вам здесь томиться? Угодно, могу услужить.

Волнения этого дня так утомили Твердова, что он едва держался на ногах. Поэтому он обрадовался предложению своего неожиданного знакомого.

– Пожалуйста, если можно! – сказал он.

– Моментально… пройдемте вон туда. Через секунду все покончим, и отправляйтесь домой…

Он взял под руку Николая Васильевича и, тараторя без умолку, пошел с ним отыскивать знакомого пристава.

– А что, можно мне, как вы думаете, к Жене пройти? – спросил Твердов, когда они проходили мимо портьеры, прикрывавшей проход в кабинет, где лежало тело Гардина.

Теперь проход туда уже охранялся городовым.

– К покойничку? Отчего же нельзя? Только стоит ли? Знаете, батенька, с нервами шутить нечего. Еще сниться будет! После, при честном погребении… А теперь покойничек-то лежит себе – хе-хе-хе! – в нирване этой самой… Вот уж, доложу вам, преоригинальная первая брачная ночь!… Не ходите, голубчик, – вдруг совсем задушевным тоном заговорил Мефодий Кириллович, – не портите себе впечатление…

Он ловко провел Твердова мимо городовых и, подойдя к полицейскому приставу, сидевшему в выжидательной позе у стола, что-то шепнул ему. Тот взглянул на Николая Васильевича и утвердительно кивнул головой.

– Пожалуйста, пожалуйста! – приветливо заговорил он. – Вы – лицо известное. Следователь допросит вас у себя в кабинете. Карточку можно с адресом…

Твердов был отпущен. Когда он вышел из кухмистерской, у подъезда все еще стояла толпа. Ему показалось, будто при слабом свете уличного фонаря он увидел бледное лицо Юрьевского с его диким взглядом.

„Э, черт! Что это я? Галлюцинировать, что ли, начал?“ – подумал Николай Васильевич и, сев в поданный ему экипаж, отправился прямо домой.