Аленкин клад. Повести

Краснобрыжий Иван Тимофеевич

Аленкин клад

 

 

Глава первая

Тайга под крылом самолета перекатывалась темно-голубыми гривастыми волнами, сверкала верткими речушками, круглыми чашами озер, а когда где-то за Витимом забугрилась ржавыми сопками, сверху похожими на горбы верблюдов, я вспомнил наказ редактора нашей газеты.

— Надо порадовать читателей сочным куском в полосе, — напутствовал меня в дорогу Артем Петрович Шумейкин. — В тайге, куда вы летите, ищет клады Тимофей Елисеевич Криница. Знаете, сколько он богатств отвоевал у природы?.. Неужели ничего не слышали о нем? Стыдно! Совестно, дорогой!

Артем Петрович вяло улыбнулся и, прохаживаясь по кабинету, со вздохом продолжил:

— Да-а-а… В свое время многие журналисты поломали перья о Криницу. Правда, настоящая удача постигла только… — Шумейкин замялся, покраснел. — Одного только и постигла настоящая удача. Вам советую остановиться на хорошем ученике Елисеевича и, так сказать, в духе преемственности… Короче, газете нужен очерк о первом кладе молодого геолога. Хорошо бы найти девушку-москвичку. Тут и пример для столичной молодежи, и втык другим по тематике…

Самолет нырнул в зеленую промоину между сопок и с шумом, похожим на песню осеннего ветра в раздетом лесу, пошел на посадку. На лысом пятачке он, как резвоногий козлик, сделал три мягких прыжка, взвизгнул тормозами и, хлопая винтом, остановился метрах в десяти от стены корабельных сосен.

Не успели мы выйти из «фанерного ангела», нас встретил кряжистый человек лет пятидесяти, в кожаной куртке и в брезентовых брюках, заправленных в широкие голенища яловых сапог. С летчиками он поздоровался тепло, радостно, меня измерил внимательным взглядом и бархатным баском уточнил:

— Корреспондент?

— Прилетел к Тимофею Елисеевичу.

— Чем могу служить?

— Артем Петрович, — начал я с привета от нашего редактора, — желает доброго здоровья…

— И прожужжал вам уши о великом кладоискателе? Должник он мой. Большой должник! Много лет прошло после его очерка, а мои кулаки до сих пор чешутся! — Тимофей Елисеевич на минуту умолк и, насупив смоляные брови, поклялся: — При встрече наломаю бока Шумейкину! Ох, и намну!..

Гнев Елисеевича я попытался смягчить рассуждением о типизации, обобщении, наконец, праве автора в художественном произведении…

Он с какой-то веселой снисходительностью выслушал меня и, приложив руку к сердцу, поблагодарил:

— Спасибо, батенька! Уважил, дорогой! А то мы тут совсем одичали: с медведями в обнимку спим, шилом бреемся, ветром греемся…

Благодарность Тимофея Елисеевича меня дважды вгоняла в пот. Я стоял перед ним, как нашкодивший, школьник у Столика строгого учителя, и помалкивал. Свою признательность за «просвещение» он кончил вопросом:

— А вас какие заботы привели в наши края?

— Меня?.. Я… Я должен написать очерк о первом кладе молодого геолога. Желательно взять героиней девушку-москвичку.

— О первом? — переспросил Криница и сразу предупредил: — Адресом ошиблись, батенька!

По гордо приподнятой голове и хитроватой улыбке Елисеевича я понял: карта моя бита. Возвращение из командировки с «проколом» меня не пугало. Просто не хотелось идти на ковер к Шумейкину, видеть веселенькие глазки редакционной сплетницы и пустоцветки Маи Саблиновской, слушать рокочущий бас старого журналиста Серафимыча.

Он, как правило, новичков-неудачников всегда успокаивает будущим. И получается все это у Серафимыча мило, просто, легко, но немного туманно: «Запомни, старина, у настоящего газетчика нет прошлого, нет сегодняшнего… Он обязан жить только завтрашним днем. Только завтрашним!..»

— Да вы, батенька, совсем скисли! — заметил Криница, когда я сунул в рот сигарету горящим концом. — Неужели, думаете, на моей партии белый свет клином сошелся?

«А Елисеевич, пожалуй, прав, — немного воспрянул я духом. — Поживу здесь недельку-другую, пригляжусь к людям… В нашем деле так: не знаешь, где найдешь, где потеряешь».

Пока я занимался самоутешением, летчики выгрузили приборы в черных сундучках, поколдовали над картой, а когда самолет оторвался от земли и, будоража безмолвную тайгу веселым рокотом, лег курсом на Усть-Кут, Криница предложил мне переодеться в робу и помочь прослушать подозрительную сопочку.

Зеленую сопку, заросшую густой травой от пяток до макушки, мы прослушивали часа три. Я кувалдой забивал в коричневую землю стальные штыри, тянул от приборов к ним провода, зажимал их в клеммы… Тимофей Елисеевич показания приборов вносил в блокнот и, что-то напевая, сиял от радости. Порою он умолкал, долго глядел на дальние сопки, повитые голубой дымкой, потом чертил в красной записной книжице ровные линии, помечал их латинскими буквами и сам себе поддакивал: «Так-так-так…» Я один раз осмелился спросить, какой клад может скрывать зеленая сопка, и сам был не рад. Тимофей Елисеевич, багровея, срывистым голосом подал команду:

— Два штыря у подножья! Два на вершине! Батенька, вы мужчина или барышня? Эх, штыря одним рывком вытащить не можете!..

Я старался до седьмого пота с единой целью: доказать Кринице, что наш брат тоже не лыком шит. Он, не замечая моих усердий, по-прежнему напевал песенку без слов, делал записи в красной книжице и подавал команды: «Два штыря у подножья! Два на вершине! Шевелись! Шевелись, батенька!»

В лагерь с зеленой сопки мы возвращались к обеду. Едва Заметная стежка виляла меж высоких, налитых солнцем сосен, огибала заросшие щетинистыми кустарниками буерки и снова ныряла в тайгу, напоенную сладковатым запахом живицы и хвои. Я, сгибаясь под тяжестью приборов, молча плелся за Тимофеем Елисеевичем. Заводить разговор о первом кладе было бесполезно. Криница на этот вопрос ответил четко: «Адресом ошиблись, батенька!»

Часа через полтора мы вышли на лысый пятачок, где стояли палатки, и — опешили: геологи собирали разбитые приборы, клочья одежды…

— А рация? Что с рацией? — побледнел Криница. — Неужели черти косолапые нас лишили связи?..

— Покорежили ее, как бог черепаху! — резко ответила щупленькая девушка и тут же принялась отчитывать Елисеевича: — Почему лагерь оставили без надзора? Или ваш приказ — закон только для подчиненных, да? Я спрашиваю: почему бросили лагерь без надзора?..

Девушка просклоняла Криницу по всем падежам, поправила на плече ремень карабина и потеплевшим голосом спросила:

— В Брусничный, пожалуй, надо топать?

— Другого выхода нет, — стыдливо потупился Тимофей Елисеевич. — Без связи нам работать нельзя. Мало ли что может случиться? Да и провизию черти косолапые с землей перемешали. Пока ты, Аленка, будешь добираться на главную базу, мы прощупаем третий район. Сроки, сама понимаешь, поджимают.

Аленка пополнила подсумок патронами, топор с круглым обушком заткнула за ремень, перехватывающий брезентовую куртку, поправила за плечами тощенький вещмешок и скрылась за стеной бронзовых сосен.

— Не теряйте момента, — шепнул мне Криница. — Если желаете выполнить задание редакции, советую взять героиней, или, как там у вас, главным персонажем — Аленку. Именно Аленку.

— Она, — спохватился я, — имеет на своем счету клад?

— Самый драгоценный! — загадочно улыбнулся Криница. — И притом москвичка. Берите дробовик — и следом.

 

Глава вторая

Тайга над головой сомкнулась темным мохнатым пологом. Идем час. Второй. Я то и дело проваливаюсь на истлевших колодах, оступаюсь в черные окна с холодной жижей…

Проклятое комарье нещадно пьет мою кровь, какие-то корни, колючие прутья обвиваются вокруг ног, шеи… Мне все время кажется, что они вот-вот выхлестнут глаза, и я защищаю лицо поднятой рукой.

Аленка, наоборот, шагает легко, быстро, поглядывает на меня озорными глазами и чему-то улыбается. Я молча проклинаю путь-дороженьку, но мужского достоинства стараюсь не ронять.

Царапины, ссадины, купанья в черной, как нефть, жиже обогащают меня кое-каким опытом. Я догадываюсь: надо шагать по следам Аленки. Так и делаю. Но увы! Там, где она пташкой перепорхнет с кочки на кочку, с валежника на валежник, я чуть не до пояса увязну в грязи. Там, где Аленка юркнет под старую корягу, я полами куртки цепляюсь за сучья-пики и, опасаясь изодрать в клочья одежду, долго выбираюсь из ловушки.

Идем час. И еще один. Остановиться в этой затхлой, сырой пропасти, где, кроме геологов и охотников, любой человек выглядит беспомощным ребенком, — окончательно расписаться в немоге. Мне порой кажется: я больше никогда не увижу чистого, просторного неба над головой, не сделаю твердого шага вперед… А шустрой Аленке все трын-трава! Она в непролазной, заболоченной тайге чувствует себя как рыба в воде.

Я перестаю шагать по ее следу и лезу напролом. Лезу медведем, стиснув от злости зубы. Она окинет меня с ног до головы подбадривающим взглядом, кокетливо шевельнет еще по-детски угловатыми плечами и, как нарочно, когда я вслух начинаю чертыхаться, весело запевает:

— Там, где речка, речка Бирюса…

Песня Аленки злит меня еще больше, но я молчу. Ее звонким, чистый голос то затихает, то снова оживает в непролазных дебрях, заставляет собирать последние силы и кое-как тащиться вперед.

Косматый полог тайги, как небо после ливня, начал потихоньку светлеть, проясняться. На пути все реже и реже стали попадаться завалы бурелома, трясины, рогатые коряги… Мне дьявольски хочется передохнуть. Хочется остановиться хотя бы на минуту! Аленка, точно угадав мои мысли, предупредила:

— Привал в Седом распадке.

— Он далеко?

— Часа полтора ходу.

— Я о километрах.

— Мы тут расстояния измеряем временем.

Край немереных верст. После завалов бурелома и болот с тучами кровожадного комарья он раскрылся в своей первозданной красе. Шагая рядом с Аленкой, я любуюсь юркими белочками. Они доверчиво и удивленно глядят на нас черными бусинками глаз, но стоит к ним приблизиться на два-три шага — рыженькие пушистые комочки мгновенно исчезают. Их бегство чем-то напоминает полет. Взмывают вверх — и только ты их видел.

А хвойный воздух! Вечером, разогретый за день солнцем, он кажется сладковатым, кружит голову. Я пью его взахлеб. Пью, как утомленный жаждой путник родниковую воду, припахивающую кленовыми листьями. Пью — и не напьюсь. Чувствую прилив бодрости и того неуемного детского озорства, когда хочется с громким криком быстрее птицы лететь навстречу с радостью и солнцем.

— Скоро Седой распадок, — свернула на невесть откуда взявшуюся тропинку Аленка. — Прибавим шагу?

Тропинка, исклеванная копытами сохатых, черной лентой тянулась по кедровой роще и все бежала куда-то в глубь гомонящей тайги-старухи. Аленка короткой палкой, как минер щупом, тыкала в землю и уверенно шла вперед. Палка в ее руке мне помогла «раскусить» причину неудач в походе, и я начал проклинать себя за оплошность. Короче, умнел задним числом.

Роща могутных кедров кончилась как-то неожиданно. Мы вышли на огромную поляну, перерезанную звонкоголосой речкой Говорухой. Аленка остановилась, поправила на плече ремень карабина и, не глядя на меня, спросила:

— Проголодался?

— Угу.

— На шашлык не рассчитывай. Тройную ушицу спроворим мигом.

Слово «спроворим» она произнесла с домашней теплотой и таким спокойствием, как будто мне оставалось вооружиться ложкой, взять кусок хлеба и позаботиться о самом простом: не обжечь губы наваристой юшкой янтарного цвета.

— Такую ушицу спроварим — ангелы от зависти лопнут!

По крутому берегу Говорухи мы двигались до тех пор, пока не нашли впадающий в нее ручей. Аленка палкой промерила глубину ручья и попросила меня подкатить лежавшее неподалеку бревно.

— Рыбу глушить будем?..

— Фантазировать лучше на сытый желудок, — невозмутимо ответила на подначку Аленка. — Давай-ка лучше делом заниматься.

Я руками уперся в бревно. Поднатужился раз, другой…

— Эх, цивилизация! Рычаг простой применить не догадаешься.

Крепкое сухое полено помогло: бревно я без особого труда подкатил к берегу ручья. Аленка посоветовала еще «попыхтеть» над парочкой и топором стала рубить гибкие прутья. Пока я возился с бревнами, она прутья разложила на земле и принялась плести кошель. Мастерила кошель Аленка с каким-то самозабвеньем и счастливой гордостью. Я любовался проворством ее маленьких рук и слушал рассказ.

— Якуты сто лет назад так добывали рыбу, — объясняла она. — Сейчас соорудим заездку, установим кошель — и вся недолга.

Плотину через ручей мы построили быстро, по всем правилам предков. Аленка приладила кошель к вырубленному в бревне оконцу, полюбовалась делом своих рук, потом сказала:

— Разводи костер.

Я сунул руку в один карман брюк, другой, похлопал ладонью о карманы куртки и виновато опустил голову.

— Как же ты в тайгу без спичек сунулся? — удивилась Аленка. — В тайге, милок, без огня — крышка!

— И у тебя нет спичек?

— Один коробок есть. А представь — его нет. Ну, чего насупился?

— Это не самое страшное. Древние люди огонь добывали трением.

— Ты по истории, наверное, пятерки получал? — спросила Аленка, улыбаясь глазами. — Может, попробуешь, как это получается?

Подначивающая улыбка Аленки и манера говорить со мной, точно с беспомощным малышом, задели мое самолюбие, толкнули на глупый поступок. Я выбрал два сухих полена, поудобнее присел на бревно и начал их быстро-быстро тереть одно о другое. Семь потов и нуль успеха окончательно унизили меня в глазах Аленки.

— Крепче! Сильнее нажимай! — на полном серьезе советовала Аленка. — Понюхай, чем пахнут поленья!..

Принюхиваться к поленьям я, конечно, не стал и минут через десять снова принялся за дело, но вскоре, вытирая рукавом куртки вспотевший лоб, окончательно выдохся.

— Собери-ка лучше дровишек, — захохотала Аленка. — И навсегда забудь такой способ добычи огня.

Кучу сушняка я собрал в сосняке, сложил колодцем и чуть не ахнул от удивления: в кошеле трепыхались хариусы. Аленка, заметив мой восторг, снова напомнила о добыче огня. Я молча послал в ее адрес соленое словечко и грубовато попросил не строить из меня дурачка.

— У тебя, оказывается, нервишки жидкие? — Аленка выдрала из своей куртки клок ваты, свернула тугой куделькой, положила на гладкое бревно и дала практический совет: — Катай кудельку поленом. Минут через десять вата загорится. Честное комсомольское, загорится!.. Я спичек не жалею. Бери! Но хочу, чтобы ты научился добывать огонь без них. Может быть, когда-нибудь пригодится.

Дружеский совет и минут двадцать адского труда принесли победу: вата задымилась. Кудельку по рекомендации Аленки я обмотал сухим мхом и дул на нее до тех пор, пока мох не вспыхнул пламенем. Розовое крылышко огня я сунул под сухую березовую кору. Красные язычки слились в клубок бледно-голубого огня, и костер запылал. Аленка, приладив над ним котелок, начала потрошить хариусов. Я устало присел на бревно и огляделся вокруг. Деревья темной стеной подступали со всех сторон к разгулявшемуся огню. Редкозубая цепочка сопок слилась в черную линию, и на ее вершине замигали крупные голубые звезды. Аленка посоветовала подкатить еще пару бревен (благо их Говоруха во время весенних паводков натаскивает сюда с лесосек сотни), но ее голос прозвучал почему-то глухо, стал удаляться и вскоре затих.

— Вставай! — начал меня кто-то тормошить. — Ушица поспела. Бери ложку и нажимай!

Если боги на Олимпе и питаются ангельской пищей, то я готов дать клятву: подобное яство им даже под пасху на зорьке не снилось. После двух ложек душистой, наваристой юшки я с превеликим удовольствием ближе подсел к черному котелку.

— Вот это по-нашему! — похвалила Аленка. — Заправляйся капитально. Впереди дорога длинная.

Я работал ложкой до пота и смотрел на костер. Огонь синими лентами бежал по сухим поленьям, закручивался розоватыми змейками, разливался тонким пологом и, точно от натуги, делался кроваво-темным.

Таежные ночи. Сколько о них сложено былей, небылиц, баек, погудок! Первую ночь в тайге я запомнил крупнозвездной, с тревожной тишиной. Такой она до сих пор живет в моей памяти. Такой, пожалуй, останется навсегда.

Наш костер, угасая, побурел, как помидор на солнцепеке, и, постреливая жаром, начал одеваться седым пеплом.

— А теперь и отдыхать можно, — решила Аленка. — Ложи бревна крестом и поджигай. Первую половину ночи ты спишь, вторую — я.

Кучи хвороста под бревнами загорелись быстро, весело. По совету Аленки я улегся на охапке сушняка и сам не заметил, когда уснул. Разбудила она меня далеко за полночь. Я протер глаза и посмотрел на небо. Темный, редкозвездный полог над головой стал ниже и тяжелей.

— Смотри не усни! — сворачиваясь комочком, дала наказ Аленка. — Как только начнут вырисовываться сопки — побьем.

Я подбросил в костер сушняка и, немного размявшись, закурил. Густая зябкая тишина давила со всех сторон. Эту тишину порой нарушал ветерок, и тогда все вокруг оживало: шуршала прошлогодняя листва, бойче звенела Говоруха, в темных вершинах сосен раздавались протяжные стоны. Когда ветерок затихал, тишина снова заступала в дозор, и только где-то в глубине тайги не умирал монотонный звук: тум-тум-тум…

Коротать одному таежную ночь не пришлось. Холодная липкая темень вскоре проглотила звезды и так низко опустилась над костром, что мне показалось: мокрые тучи прилегли рядом с нами обсушиться и подремать до рассвета. Я, подбросив в огонь сушняка, насторожился: с левой стороны послышался шум. Он с каждой секундой приближался, становился все громче. Не успел я разгадать, что это такое, шквал ливня обрушился на поляну.

Жаркий костер, шипя, тут же погас. Аленка прижалась к моему плечу и радостно прокричала:

— Хо-ро-шо-о-о!..

Промокший до костей, я проклинал все на свете. Аленка, наоборот, плотнее прижимаясь ко мне, ликовала:

— Теперь мы в Брусничный доберемся со скоростью звука! Честное комсомольское, на космической!..

 

Глава третья

Хмурая тайга медленно отступила на старые рубежи. В мутной завесе дождя прояснилась редкозубая цепочка сопок. Аленка занялась согревающей гимнастикой. Я тоже не усидел на одном месте и козлом запрыгал вокруг черных головешек погасшего костра.

— Быстрее! Быстрее! — шевелила Аленка. — Сушиться будем после.

Мои брезентовые брюки и холодная куртка вскоре потеплели, в сапогах перестала чавкать вода. Аленка, разрумянившись после физзарядки, бодро покрикивала:

— Выше темп! Кровь разогреет лучше огня!

Сильный ливень наконец-то кончился. Его унес куда-то на крыльях ветер, и над умытой тайгой медленно поднялось большое солнце. Нам с горем пополам снова удалось развести костер. Я удобно устроился на колоде, но капитально обсушиться не пришлось. Аленка сбегала на разбушевавшуюся после ливня Говоруху и, вернувшись обратно, заторопила:

— Пока не спала вода, надо мастерить плот.

— Плот?

— Подкатывай бревна к берегу. Время упустим — еще больше горюшка хлебнем.

Затея с плотом мне показалась несбыточной. Аленка, измерив меня осуждающим взглядом, повторила:

— Прохлаждаться на базе будем.

Я хотел признаться Аленке, что в вязке плотов разбираюсь, как филин в китайских иероглифах, но ущемленное самолюбие и боязнь окончательно потерять славу «сильного пола» мне помешали расписаться в беспомощности, и я голосом закоренелого таежника спросил:

— А чем будем вязать плот?

Аленка на вопрос ответила улыбкой и скрылась в тайге. Я, подкатив десятка полтора бревен к берегу, хотел направиться передохнуть к манящему теплом костру. Аленка с охапкой прутьев, чем-то напоминающих виноградную лозу, вынырнула из густых зарослей и, не скрывая раздражения, начала меня упрекать:

— Сухих!.. Сухих сосен не мог подобрать! Давай-ка вон ту! Эту!.. Они легче, крепче и на плаву надежно держатся! Нам тут, дорогой, засиживаться некогда!

Я старался изо всех сил: отмеченные бревна вываживал рычагом на покаты, переваливал их на слеги, проложенные Аленкой на песке, и, чувствуя, как рубашка прилипает к мокрой спине, одно за другим подкатывал к указанному месту.

Аленка обушком выстукивала каждую сосну и, по-мужски поплевав в ладони, острым топором начала выбирать глубокие пазы в бревнах. Сильные удары врезающегося в дерево топора татахтающим эхом раскатывались по Говорухе. Белая слоистая щепа с едва уловимым свистом вылетала из-под острого лезвия и мягко шлепалась в желтую, как гороховый суп, воду. Я не успевал подкатить очередное бревно — Аленка готовую к вязке лесину рычагом отталкивала в сторону и с какой-то ухарской разудалостью, шире расставляя ноги, новый паз начинала выбирать по-лесорубски: точными ударами топора из-за плеча.

Работа с огоньком заставила меня сбросить куртку, мокрую рубаху… Утренняя свежесть приятно холодила разгоряченное тело. Я, смахивая ладонью пот со лба, быстрее подкатывал бревна. Аленка тоже сняла куртку, туже стянула косынкой льняные волосы, шутливо показала кончик языка, и острый топор веселее запел в ее сильных руках.

Три часа жаркой работы налили мое тело свинцовой тяжестью. Аленкин топор, точно дятел, носом уткнулся в бронзовую сосну. Она вздохнула полной грудью и, широко расставив руки, занялась легкой разминкой. Я, чувствуя во всем теле разбитость, раскинул куртку на траве. Блаженно растянуться и капитально передохнуть помешала Аленка.

— Милый мой мальчик! — с наигранной жалостью запричитала она. — И спинка у тебя, наверное, разламывается? И рученьки трясутся? И в коленях дрожь?..

— Хватит! Физический труд всегда облагораживает человека!

— В точку угодил! — похвалила меня Аленка. — Давай-ка, милый, плот вязать. Упадет вода в Говорухе — на своих Двоих к Лене добираться будем.

Вязать плот мы начали с прежним азартом, но былой сноровки в работе уже не чувствовалось. Аленка учила меня соединять вырубленные на бревнах пазы в замки. Каждый замок она намертво запирала березовым клином, перевязывала для страховки распаренными над костром прутьями и, постукивая обушком топора о комли сплоченных сосен, поторапливала:

— Шевелись, дорогой!.. Шевелись!..

К обеду, чертовски уставшие, мы запаслись двумя пятиметровыми шестами, вытесали из подобранных на берегу досок три весла, спустили плот на воду, причалили к сосне и, еле-еле переставляя ноги, вернулись к умершему костру. Я хотел развести огонь и подогреть остывшую уху. Аленка начисто отвергла эту затею.

— Перекусим холодной — и в путь, — стараясь беречь каждую минуту, рассудила она. — Говоруха сейчас мчится километров десять в час. Знаешь куда до вечера доберемся?.. Нам бы только выйти на Лену. А там любой капитан на судно возьмет и в Брусничный доставит.

Холодная ушица, отдающая дымком и хвоей, мне показалась самой вкусной пищей, которую я когда-либо пробовал в жизни. Кисловатый ржаной сухарь — таким духовитым и сладким, точно корочка пшеничного хлеба, вынутого недавно из крестьянской печки! Вычерпав котелок до дна и начисто, вылизав его стенки кусочками сухарей, мы с Аленкой повеселевшими глазами посмотрели друг другу в лицо, собрали пожитки и торопливо зашагали к плясавшему на воде плоту.

Волны Говорухи подхватили сосновый плот. Пологие берега, одетые непроходимой тайгой, поплыли нам навстречу. Аленка шестом то и дело промеряла глубину, иногда с силой упиралась им в каменистое дно. Плот, прибавляя скорости, летел и летел вперед. В мои обязанности входило следить за кормой и, когда плот начинало течением прибивать к берегу, выравнивать его ход по стрежню кормовым веслом.

Полноводная Говоруха ящерицей виляла по тайге, то забираясь в глухие кедровые рощи, то вырываясь на прогалины, заросшие молодым пушистым сосняком, лениво и сонно катилась по заболоченным равнинам и опять мчалась под мохнатый полог деревьев, нависших с берегов. Я вначале отчетливо слышал рокот воды, шум вековых сосен, но эти звуки стали постепенно сливаться в глухой гуд, и для меня перестало существовать все — все, кроме слепящей солнечной дорожки на воде и Аленкиной песни.

Чтобы как-то разнообразить однотонную картину небывалого путешествия, я решил запоминать наш путь, но из Этого ничего не выходило. Все коряги на берегах мне казались похожими на вздыбленных медведей, сосны — в одинаковых зеленых шапках, и даже камни — в шубах из седого мха — ничем не отличались друг от друга. Аленка выхватывала из однотонного пейзажа неповторимые приметы и начинала вслух рассуждать:

— Золотоносные места проходим…

Я слушал ее, и мне казалось: стоит причалить плот к берегу, копнуть лопатой ржавую глину — и самородки величиной в кулак со звоном посыплются к ногам. А ты их подбирай — ив сумку! И в сумку!

— Среди таких вот камней, — Аленка указала на берег, — Елисеевич в прошлом году кристаллы хрусталя нашел.

— И ты в это время с ним работала? — схватился я за ниточку ее первого клада.

— Не довелось. Я в тот день кашеварила. — Аленка, вглядываясь вперед, умолкла и тревожным голосом предупредила: — Крепче держись!

Говоруха сделала крутой поворот влево и как сумасшедшая ворвалась в узкую горловину меж отвесных берегов. Я, услышав какой-то рев, посмотрел вперед и увидел, что мы летим к водопаду.

В народе говорят: «У страха глаза велики». Я не намерен опровергать эту пословицу. Страх, по-моему, только тогда становится ощутимым, когда опасность остается позади.

Наш плот, не сбавляя скорости, подлетел к водопаду, на какое-то мгновение остановился и… провалился куда-то вниз.

Если есть в Жизни святые минуты, то я их испытал, когда оглянулся на пройденный порог. Там, где мы были еще минуту назад, Говоруха падала с отвесной крутизны в кипящую круговерть. Я от страха съежился и опять услышал тревожный голос Аленки:

— Держись!

Плот снова полетел в тартарары и, подпрыгнув от сильного толчка, выскочил из бурлящей пучины на стремнину.

— Шест!.. Шест!.. — закричала Аленка. — Эх, ты!..

Я не видел, как она с помощью длинного шеста ловко направила плот в тихую заводь, а когда немного пришел в себя, получил, как говорится, по заслугам.

— Тоже мне рыцарь! — с гневом обрушилась на меня Аленка. — С таким попутчиком, как ты, только язык чесать у костра! Возьми себя в руки! Самое страшное — позади!.,

Я не злился на Аленку за колючие упреки, готов был слушать разнос покорно, безропотно, только бы не встречать на пути ревущих водопадов и кипящих пучин. Пусть это удовольствие испытывают любители острых ощущений, которым все на свете трын-трава.

Солнце клонилось к западу. Таежная речка по-прежнему прытко и весело мчалась вперед, и казалось, нашему пути не будет конца. Часа через полтора она вырвалась из обрывистых берегов и стала огибать широкую поляну. Сколько солнца! Сколько света! Я как зачарованный глядел на зеленый простор и думал: «Здесь можно свободно разместить московские Лужники».

— Ну, как? — прервала мои мысли Аленка. — Душа вернулась на свое место?..

Признаться в пережитом у меня не хватило мужества, и я с напускной бесшабашностью произнес:

— Не такое приходилось испытывать!

— Правда? Расскажи.

Я попытался вспомнить самое страшное. Но рассказывать о сражении на колхозной птицеферме с петухом-разбойником не решился. В этой схватке одному пришлось отступать в сторожку и долго ожидать подкрепления. Птичница тетя Глаша пыл забияки, решившего биться со мной до смерти, укротила хворостиной и, смеясь до слез, вызволила «крыспондента» из беды неминучей.

— Ну расскажи, — не унималась Аленка. — Мне интересно послушать.

— В другой раз, — пообещал я. — Не хочется на ночь глядя вспоминать трагедии.

Аленка не стала докучать расспросами о пережитом, поведала о самом печальном в своей жизни:

— Если бы ты знал, как моя мама не хотела, чтобы я стала геологом…

— А теперь?

Лицо Аленки помрачнело. Она тяжело вздохнула и, часто мигая ресницами, прошептала:

— Мама умерла. Отец женился на другой…

Широкая поляна сменилась тайгой. По берегам Говорухи все чаще стали встречаться вырубки, крытые березовой корой шалаши… Я молча наблюдал за проплывающими берегами и не мог найти для Аленки утешительных слов. Мое молчание, очевидно, ей надоело, и она начала завидовать журналистам, которые каждый день встречаются с разными людьми, бывают во всех уголках страны и видят все-все на белом свете. Я скорее по неопытности, чем с намереньем заговорил о том, что человеку никогда не поздно сменить профессию. Аленка кисло улыбнулась и раздраженно заметила:

— Предлагаешь менять шило на мыло? Лучше профессии геолога нет. Никогда не было. И не будет!..

— Оно, конечно, гак… Если нравится…

— Не то говоришь. Наше дело надо чувствовать сердцем. Его надо любить, как мечту. Тебе, может быть, покажется смешно, но у земли есть свой голос. И тот, кто хоть раз услышит этот голос, никогда не изменит его зову.

— Да, да! — заторопился я, рассчитывая схватиться за ниточку Аленкиного клада. — Открывать несметные богатства… Это же здорово, черт возьми! Прекрасно! Неповторимо!

— Да брось ты о кладах. Я встречала геологов, которые не прославились никакими открытиями. Но они не считают себя обиженными судьбой.

— Почему?

— Природа доверила им свои тайны. Не каждому выпадает такое счастье. Ты вот смотришь на камень и думаешь: кусок твердой породы. Нет, он живет своей особой жизнью. И прочтет се только геолог. Проверено практикой. Тебе советую запомнить: мы не любим говорить о своих открытиях. В этом есть, пожалуй, что-то от любви. Ведь люди в своих чувствах признаются не каждому.

Аленка о профессии геолога говорила с жаром, чуточку прищуривая глаза. Я слушал и думал: «Как же ее вызвать на откровенный разговор о первом кладе?»

— Ты не думай, что я это ради красного словца говорю, — предупредила Аленка. — Я хочу, чтобы ты понял все так, как есть в жизни. А то ваш брат такое иногда сочинит — читать тошно.

— Но не все же так пишут.

— На белом черная крапинка всегда хорошо видна. Посмотрим, что у тебя получится. Да, а как там Останкинская башня? Красивая? Я ведь сама из Останкина. Два года уже дома не была. Скучаю. Ты не обедал в ресторане «Седьмое небо»?

— Пока не довелось. Прилетай в Москву, вместе сходим.

— А пока будем довольны тем, что есть.

Аленка развязала вещмешок и предложила мне «таежный бутерброд»: сухарь и кусочек хариуса.

— А ты?

— Не беспокойся. Наш брат ко всему привык: спать двое суток подряд научились, одним сухарем день питаться…

Сухарь и кусочек чуть-чуть присоленного хариуса мне показались удивительно вкусными. Аленка скудный паек увеличила кедровыми орешками и горстью сухой черники. Дополнительный паек немного утолил мой голод, и я впервые почувствовал, как порой мало нужно человеку для счастья.

— Вечером на ужин косача подстрелим, — пообещала Аленка. — А если выйдем на Лену, считай — мы дома.

Говоруха серебряной лентой врезалась в гнилую, заболоченную тайгу. Распроклятое комарье темными тучами опускалось над нами и нещадно пило кровь. Я то и дело хлопал ладонью по шее, щекам, крутил головой… Аленка, весело поглядывая на меня, ниже склонилась к воде. Я заметил, что алчных кровопивцев у самой воды гораздо меньше, и растянулся на плоту лицом вниз.

 

Глава четвертая

Солнце, развесив оранжевую шаль над тайгой, скрылось за сопки. Мы причалили плот к берегу и вышли на старую вырубку с темно-голубым пушистым сосняком. Первая ночевка под открытым небом научила меня не тратить время попусту. Я мигом собрал кучу сушняка и развел костер. Аленка украдкой наблюдала за моей работой. По выражению ее глаз не трудно было догадаться, что она радуется моей смекалке и расторопности.

Костер разгорелся сразу, без дыма. Розовое пламя столбом поднялось над кучей сушняка, зарычало и, похлопывая на легком ветру горячими крыльями, закачалось, как живое. Аленка посоветовала подбросить в огонь побольше смолистых кореньев, щелкнула затвором карабина и посмотрела на опушку березовой рощи.

— За косачом пойдем?

Она кивнула головой и неторопливым шагом направилась по старой вырубке к облюбованному месту. Я побрел следом.

Минут через десять мы остановились у шеренги берез, одетых в накрахмаленные платья. Аленка, прислушиваясь к тишине, взглянула на темнеющее небо и, выйдя на опушку, залегла под деревом. Я прилег рядом.

Ожидание охотницкой удачи. Разве можно забыть это время? Теплую вечернюю тишину не нарушит ни звук, ни шорох. Листва на березах и та не шелохнется. Голубые сумерки тихо подступают со всех сторон, волнами разливаются меж деревьев и дымят, как летние росы на лугах перед восходом солнца. В такую пору действительно можно услышать стук собственного сердца.

Лежим в засаде минуту. Лежим вторую… Справа раздался какой-то треск. Я приподнялся — и попятился назад. Пара косолапых шли прямо на нас. Приклад дробовика я крепче прижал к плечу и локтем толкнул Аленку.

— Вижу. Не вздумай стрелять.

Спокойный голос Аленки помог мне взять себя в руки, но убирать дрожащий палец с холодного спускового крючка я не торопился. Мишки, приблизившись к нам шагов на сто, остановились, понюхали воздух и спокойно покосолапили в потемневшую тайгу. Когда они скрылись в молодом сосняке, я облегченно вздохнул.

— Сейчас у медведей гон, — пояснила Аленка. — В эту пору они могут броситься на человека.

— Выходит, таежники врут, что с ними можно за лапу здороваться?

— А ты бы попробовал им представиться: я, мол, такой-то и такой, желаю вам, Потапычи, свеженькие новости Московского Дома литераторов рассказать.

— Хватит подначек, — попросил я Аленку. — В Москве У меня есть знакомый поэт — сибиряк Черношубин…

— Он, наверное, с мишками по тайге в обнимку ходил, и гопака отплясывал, и даже спирт хлестал, да?

— Ты разве его знаешь?

— Пишут о Сибири многие. Иной побудет в тайге денек-другой, посмотрит на нее с самолета — и начнет в стихах с медведями обниматься, на сохатых по тропам, как на коне, скакать, белки ему в шляпу кедровые орехи таскают… А он, этот поэт-сибиряк, недоволен: осетры, видишь ли, ему на подносах черную икру не несут и стерлядки сами в ведро с кипятком не прыгают.

Аленка развеселила меня до смеха. Я попытался представить маленького, сухонького поэта-сибиряка Черношубина в обнимку с медведем и прыснул в кулак.

— Тише! — шикнула Аленка. — Ток у косачей уже прошел. Но я приметила: они любят наведываться на места бывших свиданий. Весной мы сюда специально приходили полюбоваться глухариной свадьбой.

Час в засаде удачи не принес. Аленка предложила обогнуть березовую рощу и пройти до плота по старому сосняку. Мягкая подушка прошлогодней хвои глушила наши шаги. Я то и дело поглядывал на вершины высоких сосен с надеждой увидеть косача. Первой добычу заметила Аленка. Старый косач стоял на суку выбежавшей на поляну сосны. Я вскинул дробовик. Аленка взглядом запретила стрелять и, притаившись под деревом, пальцем указала на косача. Он спокойно прошелся по выгнутому дугой суку, распустил веером хвост, вытянул шею и загляделся в голубое небо. Так он стоял с минуту. Я успел разглядеть его отливающие блеском антрацита крылья, выгнутую по-лебединому шею и горящий жаром хвост.

— Стреляй, — разрешила Аленка.

Выстрел — и нет жизни. Косач упал под сосну как-то тяжело, с шумом. Я подбежал к нему — и попятился назад. Красавец посмотрел на меня мутнеющим глазом, обведенным широкой седоватой бровью, и тихо склонил голову на распластанное крыло. Аленка подняла мертвую птицу.

Голубые сумерки начали быстро темнеть, становились гуще, тяжелей. Я чувствовал в душе какую-то щемящую боль, пустоту. Тайга мне показалась осиротелой, сумной, как человек в страшном гневе. «Что со мной случилось? Неужели смерть красавца сводит со мной счеты?» Да, это она разбудила во мне чувство брезгливости к самому себе за убитую жизнь. Она заслонила и радость удачи, и тихую красоту умирающего вечера, и веселый говорок реки, доносившийся издалека, даже сладковатый воздух тайги мне показался с горчинкой.

— Если бы ты хоть раз побыл на тетеревином току, — вздохнула Аленка. — Сидишь на зорьке в березовой или сосновой роще и не шелохнешься. Кругом такая тишина — слышно, как роса с листьев падает. И вдруг — цок! цок! цок! Ну точь-в-точь как серебряной ложечкой о чайный стакан. А потом как зальется трелью с подсвистом и опять — цок! цок! цок! Смотришь на косача, а он важно так, генеральской походкой пройдется, поцокает, почуфыкает — и их уже двое. Слышишь, где-то отзывается еще один и еще. Соберутся стайкой и устраивают настоящий концерт песни и пляски. Один пройдется боком, боком, другой вприсядку, третий в вальсе бешеном закружится… Красота! А как поют! Голоса у них радостные, счастливые. Только одного я не люблю, когда они драться начинают. Косачи с чуфыканьем наскакивают друг на друга, секутся крыльями, расходятся, пригибают головы — ив новые атаки. «И чего им не хватает? — думала я не раз. — Кругом столько красоты, простора…» Елисеевич говорит: это они право на любовь в поединках оспаривают. Один, мол, завоевывает сердце возлюбленной песней, другой ловкостью и силой в бою… — Аленка умолкла и тут же с насмешкой в голосе добавила: — Один чудак из нашей партии такой концерт на магнитофонную пленку записал.

— Теперь его в городской квартире будет слушать?

— Дудки! Я сожгла пленку. Пусть не занимается кощунством. Красоту тетеревиной песни можно понять только на природе. Ее надо не только услышать, но увидеть в самом рождении.

Теплого окровавленного косача мы принесли к полыхающему костру. Аленка, соблюдая ритуал, мазнула мой лоб тетеревиной кровью и со смехом объявила, что я теперь коронованный охотник.

— Надеюсь, мы не станем есть косача сырым? — спросил я Аленку.

— Надо вырыть неглубокую ямку, положить в нее добычу, — посоветовала она, — присыпать землей, жаром. Через час ужин будет готов.

Зажаренного по-таежному косача «раздевать» оказалось проще простого: перья с него отстали вместе с желтоватой кожицей, потроха, ноги и голову Аленка быстро отделила ножом. Когда ужин был собран, она попросила меня принести воды. Я с пылающей головешкой в руке подошел к роднику, впадающему в Говоруху, зачерпнул котелок воды и быстро вернулся обратно. Аленка оставила в котелке воды на донышке, бросила в нее щепотку соли, и мы, макая жесткое, отдающее запахом хвои мясо в рассол, приступили к ужину. Я не стал расспрашивать Аленку, зачем она готовила рассол. Все было ясно без слов: применяя, пожалуй, одним геологам известные хитрости в кулинарии, она экономила наш скудный провиант.

Короткий ужин и отбой. Аленка клубочком свернулась на охапке сушняка и, подложив под голову кулак, быстро уснула. Я, подбрасывая в ненасытный костер сушняк, вначале не замечал, как летит время, но потом оно стало тянуться медленно, тоскливо и нудно. Чтобы как-то развеять скуку, я стал ножом вырезать на крепком полене фигурки лошадей, звезды… Они у меня получались, несомненно, хуже, чем у Виктора Гончарова. Но я духом не падал: резал и резал ножом полено, пока от него не остались рожки да ножки. Потом я принялся за шестиногий корень. Пузатый, с длинными щупальцами, корень мне показался похожим на осьминога. Я вспомнил «Бабку Барабулиху», сработанную Виктором Гончаровым из корня, найденного где-то на берегу кубанской речушки Бейсуг, и решил потягаться с ним в мастерстве. Не боги же горшки обжигают!

Мой осьминог вначале получился похожим на огромного таракана, а когда на нем обломились щупальца, он сделался свиньей без ушей, затем лягушкой, ежом и, наконец, шаром, напоминающим куриное яйцо.

Время за бестолковой работой пролетело незаметно. Аленка, проснувшись без побудки, посоветовала мне прикорнуть пару часиков.

Костер, Аленка с карабином, звездное небо и большая-большая луна куда-то исчезли, и только два мохнатых медведя еще долго лезли со мной обниматься, предлагали забить партию в «козла»… Я не помню, как один медведь обернулся редактором нашей газеты да как закричит:

— О-че-р-р-р-к в но-ме-р-р!..

Сны остаются с нами. А жизнь, полная тревог и суеты, голосом Аленки скомандовала подъем. Темно-малиновые головешки костра мы присыпали землей, залили водой и, поеживаясь от предрассветной прохлады, потопали к реке. Говоруха, одетая чистым туманом, мне напомнила полосу пушистых облаков под крылом самолета. И если бы не тихие всплески волн да не глуховатые удары хвостами жирующих тайменей, можно было бы еще подумать, что мы очутились в узком ущелье Кавказских гор, где по осени целыми днями клубятся туманы.

— Не рановато отправляемся? Впереди ничего не видно.

— Чудак! Неужели не чувствуешь в этом красоты? А еще о геологах писать собираешься. Какое же ты имеешь право говорить словами Гойи: «Я это видел»?

Возражать Аленке с моей стороны было бы непростительной глупостью, которую она могла легко принять за трусость. А я парень не робкого десятка. Правда, на колхозной птицеферме храбростью не отличился. Но вы меня поймите правильно: не мог же я в колхозе прослыть убийцей. Человек я сознательный и общественную живность напрасно губить не намерен.

 

Глава пятая

Аленка. Милая Аленка! Двое суток, проведенные вместе с тобой, убедили меня окончательно, что такие люди, как ты, действительно и солнцу и ветру родня.

Первые минуты путешествия в тумане казались полными неожиданностей. Может быть, я устал, готовясь к встрече со стерегущей бедой. Может быть, человек так устроен, что в любой обстановке только и силен тем, что не теряет веры в победу. А опасностей и разных каверз на Говорухе было хоть отбавляй. Аленка, не обращая внимания на молочную темень, напевала «Бирюсу» и вела себя так спокойно, словно мы плыли но знакомому, хорошо изученному пруду, в котором и воробью-то утонуть грешно.

На восходе солнца туман стал рассеиваться, оседать косматыми лоскутами по берегам. Первые лучи солнца пронизали посветлевшую дымку и разлились оранжевыми дорожками по воде. Наш плот стал двигаться быстрее. Умытые теплой росой берега стали казаться уютными, обжитыми. Им только не хватало ватаги юных рыбаков с котелками и удочками. Но тайга оставалась тайгой. Впереди плота что-то зафыркало, и я увидел маралуху с маленьким детенышем. Мать-красавица, заметив наше приближение, метнулась к отставшему малышу и вместе с ним вернулась на левый берег, откуда начинала переправу.

— Вот дуреха! — незлобиво обругала самку Аленка. — Не бойся. Не пугайся, милая.

Маралуха, выбравшись из воды, отряхнулась и языком начала согревать крохотного детеныша. Он ушастенькой головкой уткнулся ей между ног и, повиливая хвостиком, жадно припал к вымени.

— Попадись она браконьеру — конец! — поглядывая на маралуху, вздохнула Аленка. — Такое мирное животное и не щадят люди! Какое же надо иметь сердце?!

— Мы же косача не пожалели.

— Ну и что? — насупилась Аленка. — Если бы у нас были продукты, я бы никогда не разрешила тебе его убить.

И не забывай: косач — птица, маралуха — животное. Ну, самца по лицензии убьют — ладно. А вот самку… Да еще с таким ушастеньким… Пожил бы ты здесь, посмотрел бы, как двуногие шакалы все живое губят, — не такую бы песню запел. Конечно, люди не все одинаковые. Наш Елисеевич один раз сам чуть не утонул, спасая такого вот малыша.

А другим — плевать! Они ради проверки глаза на меткость сохатого завалят.

Аленка, Аленка! Милый ты мой таежный человек! Для тебя и звери, и рыба, и камни — святое наследие земли. Ты обо всем говорила с болью и только молчала о себе.

Туман уползал в звенящую от птичьих голосов тайгу. Аленка вытащила из кармана куртки блокнот и стала заносить в него какие-то пометки, — Пометки она подчеркивала жирными линиями, обводила кружочками и тихо напевала «Бирюсу».

Говоруха, покачивая плот на волнах, петляла и петляла по тайге. Когда солнцу надоело стоять в зените и оно стало клониться к западу, Говоруха выбралась из кедрача и помчалась вдоль отлогих песчаных берегов. Аленка спрятала блокнот в карман куртки и озадачила меня неожиданным вопросом:

— Ты женат?

— Успел!

— Любишь?

Отвечать на вопрос мне не хотелось. В молчании я тоже не видел особого резона и решил, как обычно поступают в такие моменты, клин вышибать клином:

— Ты же сама говорила, что люди о своих чувствах признаются не каждому.

— А ты расскажи. Я часто думаю: почему люди вначале женятся, затем — разводятся? Не пойму я этого. Честное комсомольское, до меня это не доходит! У старших начну спрашивать — молчат. А если объясняют, то обязательно туманно, путано. В книгах писатели больше женщин обвиняют и непременно к разводу за уши притягивают колхоз, Сибирь… Обидно, черт возьми, читать такие романы, в которых умные, красивые женщины настоящими подругами жизни бывают только до первого испытания. Неужели все женщины мещанки?

— А разве в жизни не бывает такого?

— А почему? Почему такое случается? — перебила меня Аленка и сама ответила на вопрос: — Мы научились многому: природу покоряем, космос штурмуем… А вот как управлять чувствами, не все знают. Неужели у нас нет умных психологов, которые смогли бы научить людей самому необходимому: беречь свою любовь?

— Прости, но я не консультант по таким вопросам.

— А я думала… — с грустинкой проговорила Аленка. — Эх, ты! А еще журналист! Женатый человек!..

Аленка умолкла и, о чем-то думая, загляделась вдаль. Я, стараясь держать плот на стрежне, навалился на кормовое весло.

На заходе солнца Говоруха обогнула полуостров-балалайку и, заметно сбавляя бег, покатилась по равнине. Аленка повеселевшими Глазами посмотрела на меня и таким голосом, словно доверяла великую тайну, объявила:

— До Лены рукой подать. Проголодался капитально?

— Потерпим.

— Сейчас причалим к рыбацкой сторожке й там перекусим.

Сторожка, окутанная зеленым мхом, мне чем-то напомнила избушку бабы-яги, которую я много раз видел в детстве на картинках. Она, правда, не стояла на курьих ножках и в ее единственное окошко не выглядывала горбоносая старуха с оловянными глазами. Сторожка была срублена на века из толстенных пихтачей, нижние венцы глубоко осели в землю, и от этого она вся перекособочилась, но выглядела не дряхлой, наоборот, крепущей, как дот.

Я попробовал плечом открыть дверь в сторожку и услышал за спиной Аленкин смешок. Она даже не смеялась, а как-то странно, с издевкой похихикивала, словно хотела сказать: «Давай, давай, паря! Посмотрим, что у тебя выйдет?»

Моя бестолковая возня с дверью надоела Аленке, и она начальственным тоном распорядилась:

— Посторонись!…

Прежде чем открыть дверь, Аленка повернула не замеченную мной вертушку на косяке. Мягко шлепнул засов, и дверь бесшумно отворилась. Мы переступили порог и очутились в темном, пропахшем дымом и смолой деревянном мешке. Пока я оглядывался в темноте, Аленка успела обшарить все уголки в сторожке. Через минуту она положила на стол, сколоченный из толстых обапалов, добрый кус соленой сохатины, копченого тайменя и сумку крепких ржаных сухарей.

— Вот это да! — глотая слюнки, обрадовался я. — Да тут еды на целый взвод солдат хватит!

— На чужой каравай рот не шибко разевай! — Аленка отрезала тоненькую дольку тайменя и достала из сумки один сухарь. — Остальное надо на старое место Положить.

Я, пожимая плечами, с недоумением посмотрел на Аленку. Она кус сохатины повесила на крюк рядом с камельком, тайменя и сухари положила на полку и, вытряхнув из вещмешка банку рыбных консервов, которую я раньше не видел, положила с провизией рядом, потом заставила меня «пожертвовать» половиной коробки спичек и объяснила святой закон тайги.

Ее рассказ был коротким, простым, но он сильно взволновал меня. Я закрыл глаза и увидел бредущего по тайге охотника. Он с ног до головы опушен инеем, шагает второй, может быть, и третий день. В его вещмешке давно кончился последний сухарь, в кармане пустой коробок от спичек, а впереди заснеженная тайга, тайга и тайга.

Охотник идет еще день. И еще одно утро. Лютый морозный ветер ему начинает казаться теплым, прокаленная до звона студью земля под ногами мягче пуховой перины… Охотник делает еще пять шагов, спотыкается и, уткнувшись головой в снег, начинает засыпать. Какое-то седьмое чувство как Электрическим током пронизывает его изможденное тело. Он, борясь сам с собой, делает рывок, встает на лыжи, с трудом переставляет задеревеневшие ноги и ясно начинает понимать, что с жизнью сведены последние счеты.

Окинет охотник помутневшими от горя глазами белый простор, сделает еще три — пять шагов вперед… Нет! Врешь, костлявая! Мы еще повоюем с тобой! Отступись, треклятая! Последние десять метров до избушки, обливаясь холодным потом, охотник ползет на локтях. У заснеженной двери сторожки, поднявшись на колени, он ощупью находит вертушку и… Здравствуй, жизнь!

Темный деревянный мешок ему кажется родным домом. Через час, отдышавшись, он разжигает камелек, благо люди здесь оставили все: и спички, и дрова, и соль, и сохатины добрый кус… Какими же словами он будет благодарить спасителей! Кто измерит его чувства к ним? Отдохнув и набравшись сил, он выйдет поутру за порог, улыбнется солнцу, улыбнется тайге и долго-долго будет диву даваться: «Да за тем вон распадком жилуха! И как это я…»

В пиковом положении может оказаться не только охотник. Зима в тайге частенько заарканивает геологов, пожарников, лесоустроителей… В ее ловушку может нежданно-негаданно угодить даже мой земляк Виктор Гончаров. Он за живыми камнями и говорящими корягами готов идти на край света. Ему только скажи: «Михалыч, я вот был у „черта на куличках“ и знаешь какой камень видел!..» После таких слов — пиши пропало. Он забудет все дела неотложные, расстелит на полу мастерской истертую карту и будет умолять до тех пор, пока ты ему не покажешь те «чертовы кулички», где ждет его живой камень.

— Закусывай — и айда! — напомнила Аленка. — Какого дьявола брови хмуришь?

Нет, Аленка! Не будет по-твоему, дорогая! Святой закон тайги разбередил мою душу, и я не хочу быть распоследним подлецом. Этот сухарь и кусочек тайменя в трудную минуту пригодятся другому. Пусть тот человек никогда не узнает моего имени. Неважно, кому он скажет спасибо, Главное другое: он еще больше полюбит жизнь и хороших людей на земле. А я, Аленка, сбегаю вон на ту прогалину, нарежу пучок, сдеру с них крепкую рубашку и за милую душу утолю голод. Ты же сама рассказывала, как вам однажды трое суток пришлось нажимать на свежие дудки — и ничего! А я разве из другого теста?

Сухарь и кусочек тайменя я отодвинул на край грубосколоченного стола и, стараясь придать голосу бодрости, предложил Аленке:

— Пойдем нарежем пучок.

Она крепко пожала мне руку и не то с укором, не то с болью за других проговорила:

— Закон в тайге родился давным-давно. Люди тогда о коммунизме никакого представления не имели. Лекций им о дружбе, равенстве и братстве не читали, плакатов, призывающих человека не быть свиньей, на каждом шагу не вывешивали…

Аленка, ты права. Спасибо! Твой урок мне здорово пригодится. Схлестнусь где-нибудь с чистоплюями и постараюсь прижать их к стенке законом тайги. Твое имя в этой схватке я непременно назову. А свое… Свое в таких случаях лучше «опустить». А то ведь эти сверчки зубы скалить начнут и пальцем в «идейного» тыкать. Я в таких случаях страшно лютым становлюсь. Долго ли до греха? Врежешь по шее цинику — и, как пить дать, угодишь на кончик пера фельетонисту Нюхачевскому или Черноглядскому. А там общественность начнет выражать свое мнение, в товарищеском суде «дело» разбирать станут… Короче, такое раздуют кадило — дымом захлебнешься!

 

Глава шестая

Вечерняя заря над тайгой догорала медленно, красиво. Ее бледно-розовое зарево постепенно сливалось с голубизной неба и становилось похожим на уснувшее море. Я за обе щеки уплетал сочные дудки. На сердце у меня было легко и радостно. Аленка тоже чему-то улыбалась. Я мельком взглянул на нее и поразился голубизне ее глаз. Они у Аленки были такие чистые и манящие, что я невольно отвернулся и, стараясь отогнать гаденькую мыслишку, неожиданно родившуюся в голове, начал думать о себе как о растиньяке. И делал я это не напрасно, с определенным умыслом, чтобы самому себе показаться противным. А то ведь с нами, мужиками, всякое случается.

Говоруха сделала две петли на равнине, и снова отлогие песчаные берега поплыли нам навстречу. Аленка, приглядываясь к темнеющему небу, забеспокоилась:

— До Лены полчаса ходу осталось. Пора причаливать к берегу и запастись бакенами.

— Бакенами?

— Смоляными.

— Я тебя не понимаю.

— Чудак! На Лене сейчас корабли один за другим снуют. Без огней на плоту — мигом под винтами очутимся! А тебе еще очерк писать…

Шутка с очерком разбередила мое желание во что бы то ни стало узнать о первом кладе Аленки. Я решил потолковать с нею после того, как мы погрузим на плот сосновые коряги, подобранные на берегу, но, не знаю почему, быстро забыл о своем намерении и теперь ничуть об этом не жалею.

Плот все ближе и ближе подходил к Лене. Я бы, конечно, проморгал заветную минуту, но Аленка ничего не прозевает. Она, заметив впереди белую дрожащую завесу, запела счастливым голосом:

— Там, где речка, речка Бирюса…

— Да какая Бирюса! — заметил я Аленке, когда Говоруха осталась позади и мы стремительно полетели вниз по широкой реке, одетой густым туманом. — Мы уже, пожалуй, по Лене мчимся.

Аленка, оборвав песню, посоветовала зажигать бакены. Кусок сухой бересты я сунул под смолистую корягу и чиркнул спичкой. Розовый язычок, медленно растекаясь, окрасил корягу оранжевым цветом.

— Зажигай второй!

Густые волны тумана над рекой редели и скатывались к берегам. Пологие берега Лены мне казались одетыми сугробами мягкого снега. Черная, как вороненая сталь, река — бесконечной дорогой.

На небе вспыхнули звезды. Из-за сопок показалась кровавого цвета луна и, покачиваясь над сонной тайгой, расстелила на воде светлые дорожки. Где-то далеко послышался рыдающий гудок.

Аленка обрадовалась:

— Готовь быстрее факелы! Впереди — танкер.

Я топориком отсек корни на коряге. Рыдающий гудок раздался снова, на этот раз громче и ближе.

— Честное комсомольское, нам везет! Они нас быстро заметят. Случай чего — пали вверх из дробовика!

Аленка давала мне советы, наставления… Я от волнения плохо разбирал ее слова и жил только одним: быстрее распрощаться с плотом и ощутить под ногами устойчивую палубу.

Встречу с танкером долго ожидать не пришлось. Он выплыл откуда-то из-за темной стены сосен. Мощный луч прожектора, распарывая седую дымку над водой, заплясал на тусклых волнах.

— Факелы!.. Факелы!..

Две пылающие головешки Аленка взяла в руки и засемафорила танкеру. Вахтенный в ходовой рубке отозвался тремя гудками.

— Заметили! — закричала Аленка. — Нас заметили!

Короткие гудки повторились еще раз, потом нас ослепил прожектор, и мы, налегая на весла, круто взяли вправо.

Только бы конец не прозевать! — забеспокоилась Аленка. — Гляди в оба!

— Э-э-э-й! — послышалось с танкера. — Ло-ви-и-и!

Веревку с плетеной «грушей», шлепнувшуюся на плот, я проморгал. Но Аленка не прозевала. Она быстро подхватила ее, зачалила под бревно на носу плота и с досадой прошипела:

— Ш-ш-ля-па!..

— Бакены гаси! — закричал тот же басовитый голос. — Бакены, так твою…

Аленка ногой столкнула в воду чадящие коряги и, не выпуская из рук конец, крикнула:

— Выбирай слабину!

Я двумя руками схватился за веревку и почувствовал, как наш плот ходко приближается к еле ползущему танкеру.

— Держи трап! — прокричали сверху. — Носит тут всяких!

— При подъеме ногами упирайся в борт, — предупредила Аленка.

— Вы там живые? Шавялись!

Первой на танкер поднималась Аленка. Снизу мне было видно, как она, упираясь в борт ногами, ловко перебирала руками веревочный трап. Я подумал, что подъем — дело пустяковое, и мысленно упрекнул свою наставницу за стремление все время поучать меня, но вскоре убедился в обратном. Когда настал мой черед, я лбом «поцеловал» стальной борт корабля и, раскачиваясь, повис на трапе. На палубе кто-то прокричал:

— Дяржись, баба!

Я крепче схватился за веревочную лестницу и полетел вверх.

— Братцы, да он мужик! — раздался хохот, когда я мешком перевалился через леер. — И с ружьею! Не вздумай стрелять, паря!

Простуженный бас потребовал прекратить «хаханьки» и, едва я успел подняться на ноги, приказал:

— Сдайте дробовик! Предъявите документы!

— Я вам по-русски говорю, — раздался за моей спиной голос Аленки. — Мы действительно…

— Разговорчики!

Я вспомнил, что мои документы остались в костюме, который по совету Тимофея Елисеевича пришлось сменить на робу, чертыхнулся.

— Выходит, и ты беспаспортный? — уточнил человек, обладающий басом, и снял с моей головы кепку. — Братцы, да он стриженый! Откуда драпанул, подлюка?

— Товарищи! — взмолилась Аленка. — Честное комсомольское…

— В трюм! Этих «геологов» теперь по всей тайге ищут!

— Вы за кого нас принимаете? — загорячился я, вспомнив, что партбилет хранится у меня в кармашке нательной рубахи. — Аленка вам правду говорит.

— Заткнись! Вот как врежу по шее — темнить перестанешь!

— Попробуй!

— Кеша, кинь ему пачку!

— Что тут происходит? — раздался у рубки голос капитана.

— Стриженый «геолог» права качает! — объяснил высокий мужчина, его звали Кешей. — Этого — в трюм! А вертихвостку куда?

— У вас на судне пираты или команда? — Я шагнул к капитану. — Документы я действительно забыл у геологов. Но один находится при мне. Могу предъявить.

— Прошу в каюту, а оружие сдайте, — сказал капитан.

Толпа на палубе расступилась. Мы с Аленкой направились к ходовой рубке и услышали, как на полубаке говорили сразу несколько человек. Один голос, грубый и сиплый, старался переспорить всех:

— Кешу не проведешь! Все ясно: тип стриженый, и рожа у него…

— Сам ты рожа! — перебил другой голос. — А если действительно газетчик?

Капитан усадил нас в мягкие кресла, приказал вахтенному разбудить Михеевича и, прохаживаясь по каюте, вытер белоснежным платком вспотевший лоб. Михеевич, застегивая на ходу китель, появился сразу же, окинул нас изучающим взглядом и представился:

— Второй помощник капитана Михей Михеевич Михеенко. Шо тут случилось?

Капитан события объяснил кратко. Михей Михеевич, просмотрев в моих руках партбилет, вздохнул.

— Да-а, — протянул капитан. — Гадко получилось. Вернется товарищ в Москву и такое о нас распишет…

— Критику признаем объективной, — приуныл Михей Михеевич. — Вы уж не обессудьте нас, товарищи. Иннокентия тоже надо правильно понять…

Капитан и Михеевич извинялись долго, искренне, а когда исчерпали запас слов, заговорила Аленка.

— Забудем эту историю, — предложила она. — Вы только нас в Брусничном высадите и чаем угостите.

Лицо капитана посветлело, сделалось моложе, приятней. Он выскочил из каюты, кому-то что-то шепнул, и на столе появилась отменная закуска. Я, забыв обиду, потянулся за куском копченого осетра. Капитан и Михеевич переглянулись, и рядом с закуской «выросла» бутылка коньяка.

— Выпьем мировую, — предложил капитан. — Иннокентия вы тоже правильно поймите… Мы и сами теперь не знаем, как ему помочь.

Я хотел поинтересоваться, что за человек Иннокентий, но мне помешала Аленка:

— Приглашайте и виновника сюда. Не будем прибавлять ему боли.

— А шо, идея! — оживился Михей Михеевич. — Петр Анисимович, я кликну Иннокентия.

В каюту Иннокентий вошел размякшим, подавленным и, не поднимая большой кудрявой головы, спокойным голосом произнес:

— Простит товарищ — спасибо. Не захочет — готов отвечать.

— Скверно получилось! — приглашая Иннокентия к столу, повторил капитан. — Ну, садись, садись. Товарищи все уже забыли.

Иннокентий тяжело опустился в кресло, поднял голову и ясными глазами посмотрел мне прямо в душу. Большие карие глаза у него затуманились, дюжие плечи вздрогнули, и он протянул мне широкую ладонь. Я с легким сердцем пожал его руку и, заметив, что он снова опустил голову, посоветовал не расстраиваться из-за пустяков.

— Ты лучше кепку одень, — сдавленным голосом попросил Иннокентий. — Не могу смотреть на стриженых. Те двое…

— Янчук! — повысил голос капитан и мягче добавил: — Ну, товарищи, выпьем мировую!

Четыре стакана звянули над столом и, опустошенные до дна, выстроились рядом. Мы с Аленкой дали волю разыгравшемуся аппетиту. Иннокентий, понюхав корочку хлеба, закурил. Капитан и Михеевич тоже задымили.

Время за ужином пролетело незаметно, а когда на ходовой рубке склянки пробили десять, капитан предложил Иннокентию проводить нас в спальную каюту. Иннокентий первым, мы — за ним вышли на палубу. За бортом глухо плескались волны. Под мягким светом луны они казались смазанными маслом.

— Смотрите, звезды купаются! — заметила Аленка. — Красота!

Я, остановившись у леера, загляделся в реку. Крупные звезды действительно перепрыгивали с волны на волну и убегали куда-то назад. Луна расстилала по воде серебристую дорожку. По берегам шумела и шумела вековая тайга.

— У нас тут вольготно, — вздохнул Иннокентий. — Только я перестал замечать эту красоту. Ты уж, паря, не таи зла…

— Бросим об этом, Кеша.

— Это плохо, правда? Такую красотищу и не замечать. А знаешь, почему такое случилось?

Иннокентий помолчал, шумно, как кузнечный мех, вздохнул и, доверчиво обняв нас с Аленкой, поведал о страшной беде. Рассказывал он об этом тихо, с болью, которая, пожалуй, будет всю жизнь терзать его душу. А если и пройдет — не скоро.

В каюте, взволнованный рассказом Иннокентия, я долго не мог уснуть. Не спала и Аленка. В темноте я на столике нащупал папиросы и услышал, как она всхлипнула.

— Ты не спишь?

— Закрою глаза и вижу этих стриженых. Ты скажи: откуда появляются такие звери на земле? У-ух, сволочи!

Аленка еще раз всхлипнула и умолкла. Я, накурившись до тумана в глазах, тоже не мог уснуть. Только закрою глаза, и вижу Иннокентия, падающего к холодным ногам жены, которую бандиты убили на берегу ручья, куда она пришла на третий день после свадьбы полоскать белье.

 

Глава седьмая

Утром Иннокентий постучал в каюту и сообщил, что мы подходим к Брусничному. Наши сборы были недолгими. Аленка с пустым вещмешком, я с дробовиком и карабином поднялись на палубу.

— Так не пойдет! — засуетился Иннокентий. — Я вам ушицы свеженькой приготовил. Айда на камбуз!

Вкусной ушицей Иннокентий нас угощал от души и сокрушался, что мы не можем справиться с двойной порцией. После завтрака мы втроем вышли на палубу. Свежее утро, чистое небо, умытая, помолодевшая тайга, широкий простор, зовущий куда-то далеко-далеко, — все это настраивало на дружескую беседу, но мы почему-то молчали.

Минут через пятнадцать на отлогом берегу показались деревянные постройки. Танкер заметно начал сбавлять скорость. Матросы по команде боцмана стали готовить к спуску шлюпку. Аленка и Иннокентий тихо разговаривали. Голос Иннокентия мне показался мягким, душевным. Аленка вынула из кармана куртки блокнот, что-то торопливо написала и, вырвав листок, вручила Иннокентию. Он улыбнулся. Аленка тихо спросила:

— Напишешь?

— Ответишь?

— На одно — двумя.

Иннокентий бережно пожал маленькую ладошку Аленки и шепнул ей что-то на ухо. Она кивнула головой. Я не захотел быть «третьим лишним» и отошел к шлюпке.

Танкер, сбавляя и сбавляя скорость, остановился.

— Шлюпку на воду! — скомандовал боцман.

— Всего хорошего, друзья! — прибавил капитан.

Я не заметил, когда Аленка оказалась рядом со мной в шлюпке. Матросы дружно налегли на весла. Шлюпка спорыми рывками пошла к берегу. Аленка повернулась к танкеру и помахала рукой. Я в душе позавидовал Иннокентию и упрекнул себя за нахальство. С нами, мужиками, такое случается: заметим рождение теплого, чистого — и просыпается в душе бес зависти.

Шлюпка носом ткнулась в прибрежный песок. Мы с Аленкой поблагодарили матросов и, подхватив свое имущество, быстренько высадились на берег.

Я шел впереди, Аленка — следом. Минуты через две ее шаги затихли. Я оглянулся. Она стояла лицом к реке и махала рукой.

«А девка, видать, не промах! Да и он парень не лыком шит!»

Аленка догнала меня у огромного штабеля сосен, взяла свой карабин и, как бы сама с собой, заговорила:

— Тяжело человеку. Очень тяжело. Пусть пишет. Ответы постараюсь давать теплые. Ему сейчас так не хватам радости. Говорят, одна капля радости сильнее бочки яда. Это правда?

«Аленка, прости меня за „девку не промах“. Я не хотел подумать худо о тебе. Сам не знаю, как это получилось».

Она шагала со мной рядом и твердила свое:

— Вот если бы люди каждый день дарили друг другу по капле радости. Представь, какой красивой была бы жизнь на земле. Неужели людям это трудно делать?

Тропинка обогнула приземистый барак и привела нас к финскому домику с белым флагом на крыше. Метрах в двадцати от домика, на полянке, я увидел вертолет, гору ящиков, бочки…

— Вот и наша база, — пояснила Аленка. — Но почему никого не видно? Ах, да! Сегодня суббота. Если Гукин ушел на охоту — сутки, а то и двое проторчим здесь.

Тревога Аленки оказалась напрасной. Гукина мы нашли у колодца. Растирая розовое тело махровым полотенцем, он на наше появление не обратил никакого внимания. Коротконогий, всклокоченный, с широкой грудью, заросшей бурыми волосами, он походил на медведя. Закончив растирание, Гукин стал подпрыгивать на носках и, пыхтя, наносить воображаемому противнику удары. Аленка раза два окликнула его — напрасно. Он по-прежнему молотил «недруга» кулаками — гирями и шумно выдыхал из могучей груди: «Пых-пах! Пых-пах!»

Аленка, щелкнув затвором карабина, выстрелила вверх.

— У меня выходной, — отозвался Гукин. — Я привык уважать советские законы.

Аленка дослала в ствол карабина новый патрон и пошла на Гукина. Он заискивающе улыбнулся, сделал еще пару приседаний и, подняв руки вверх, трагическим голосом прогнусавил:

— Паду ли я, сраженный пулей…

— Кончай паясничать! Мы к тебе четверо суток добирались…

— Помилуйте, богиня!

— Вот он весь тут! — шепнула Аленка. — Но я знаю его слабинку.

Гукин что-то гнусавил о правах каждого гражданина на отдых, намерении махнуть в тайгу… Аленка, почувствовав, Что он действительно может улизнуть от нас, пошла на хитрость.

— Антон Сидорович, — ласково обратилась она к Гукину. — Ловите минуты счастья. Такого может не повториться.

— Что я слышу?

— Я к вам с писателем в гости пожаловала. Вы давно мечтаете завести творческую дружбу с человеком, понимающим толк в поэзии. Знакомьтесь.

— Щетинин, — представился я.

— Рад! Очень рад с вами, так сказать, персонально… Читал! Читал вашу «Совесть в крапинку», «Закрытые окна»… — Гукин перечислил пяток моих фельетонов, несколько корреспонденций и елейным голосом продолжал: — Я ведь тоже в некотором роде пытаюсь глаголом жечь сердца. Правда, мы работаем в разных жанрах. Но это суть дела не меняет. Я больше нажимаю на романы в стихах. Наши поэты почему-то перестали их сочинять. Но об этом после. Разрешите, так сказать, для первого знакомства одну главу из нового романа?

— Пожалуйста.

Я шар земной держу на ладони! Могу и на пальце, как глобус, вертеть…

Мне захотелось крикнуть: «Хватит!» Аленка шепотом взмолилась:

— Не перебивай! Ты нас погубишь!

Гукин, не щадя голосовых связок, выкрикивал строчки, жестикулировал, тряс всклокоченной головой. По отдельным словам я понял, что он и звезды, и луну, и солнце в карманах носит. А что касается морей, океанов и «протчих» водоемов, он может слить их в один бокал и, если захочет, в день опохмелки тремя глотками осушит хрустальный кубок с «влагой водяной».

Минут через пятнадцать Гукин сделал передышку, снисходительно посмотрел на нас и предложил оценить еще одну главу из лирико-драматической трилогии. Я понял, что возражать бесполезно, махнул рукой. Валяй, мол, паря!

Любовь моя огнелюбистая! У нее кровь — горячекровянистая! Она жарче огня огнистого, Ярче солнца солнценистого! Она — как вулкан развулканистый…

Все было в Гукинской любви: и страхи нечеловеческие, и океаны «ревности-ревнистой», и «смерчи-ураганы», и… Ей только не хватало одного: чудного мгновенья.

«Ну как?» — глазами спросил меня Гукин.

— Браво! Браво, Антон Сидорович! — зааплодировала Аленка, подмигивая мне. — Прочитайте еще что-нибудь.

— Хочется послушать более компетентных товарищей, — охрипшим голосом произнес Гукин.

— Мне больше корреспонденции строчить приходится, — покривил я душой. — Но зерно у вас есть. Есть и полова. Половы, пожалуй, больше. В нашем деле ведь как бывает: тонну бумаги изведешь — два свежих слова добудешь.

— Я о своей поэзии, — не унимался Гукин. — Лично вам нравится?

— Потрясен! Честное слово, потрясен!

— Варимся, так сказать, в собственном соку. Настоящих ценителей поэзии среди наших камнещупов не встретишь. Сам — поэт, и критик, и слушатель. Прямо скажу: не легко! Но я духом не падаю! Да, кстати, а вы как в наших краях оказались? Сюжетиков, так сказать, подхватить свеженьких прилетели? Этого добра здесь навалом! Желаете, я вам сотню подарю!

— Беда у нас, Антон Сидорович, — заторопилась Аленка. — Большая беда! Криница в тайге умирает. И продукты кончились…

— Почему не связались по рации?

— Она испортилась. Помогите, Антон Сидорович. Вся надежда только на вас.

Гукин помрачнел и вопросительно посмотрел на меня. Я понял, что он, набивая себе цену, хочет услышать мою просьбу, и поддержал Аленку:

— Действительно, дело дрянь. Надо как-то развернуться побыстрее.

— Я всех рабочих в город отпустил. И вертолетчики на рыбалку подались.

— Рабочих заменим мы, — не отступала Аленка. — Вертолетчиков сиреной можно вызвать.

Гукин потер ладонью толстую шею и, не претендуя на гонорар, поинтересовался, как «протолкнуть» в печать отрывочек из романа, затем согласился отпустить продукты.

— А рацию? — напомнила Аленка.

— Ладно!

— Я всегда говорила: поэты — чуткие люди! И палаток бы новеньких парочку. К нам приехали на практику московские студентки. Сами понимаете, неудобно девушкам вместе с мужчинами спать.

— Хорошенькие? — приосанился Гукин. — Надо заглянуть к вам: бытом, так сказать, поинтересоваться, тем-сем…

— Прилетайте, Антон Сидорович. Стихи девушкам почитаете. У нас такая скука!..

— Я стихами не балуюсь. Я в эпическом плане вкалываю.

— Тем лучше! Мы будем ждать, Антон Сидорович. Чур не обманывать!

Шутками, прибаутками и напускной серьезностью Аленка добилась своего. Гукин открыл склад, заполнил накладные и, указав пальцем на ящики, разрешил загружать вертолет.

— Без веса? — удивилась Аленка. — Нет, Антон Сидорович, так дело не пойдет. Вдруг сами себя надуете?

Гукину протест явно не понравился, но отступать было некуда. Мы взвесили продукты, проставили в накладных фактическое их количество и начали выносить ящики из склада. Гукин, мурлыкая, прохаживался вокруг стола и косился на Аленку. Она делала вид, что не замечает его недовольства, интересовалась:

— Вы и песни сочиняете, Антон Сидорович?

— Я сказал ясно: мелочью не занимаюсь!

— А я думала… — притворно вздохнула Аленка. — Вы бы попробовали, Антон Сидорович. Хороших песен мало.

— Некогда пустяковиной заниматься! Шевелитесь быстрее.

Ящики с консервами, кули с мукой, рогожевые мешки с картофелем, рацию, новенькие палатки мы стали перетаскивать к вертолету. Аленка все время старалась груз брать потяжелей, а когда я упрекнул ее за горячность, она, щуря глаза, показала мне кончик языка.

— Это не делает тебе чести.

— Ты лучше свою жену береги. С чужими вы ангелы, а своих жен… Скажешь, я не права?

На эту тему у нас с Аленкой разгорелся спор. Я не знаю, кто бы в нем одержал верх. Перепалку вскоре пришлось прекратить. После воя сирены, запыхавшись, на базу прибежали вертолетчики. Аленка мне приказала держать язык за зубами и начала их умолять немедленно вылететь в лагерь. Вертолетчики уточнили квадрат на карте, и мы через несколько минут поднялись в воздух.

В кабине вертолета стоял такой грохот, точно мы сидели в металлической бочке, по которой колотили палками. Аленка, глядя на меня, шевелила губами. Я коснулся пальцами ушей: дескать, ничего не слышу. Она вынула из кармана куртки блокнот и карандашом написала: «Дура я, дура! Влетит мне от Елисеевича по первое число. И поделом!»

Я ответил:

«Победителей не судят».

Она прочитала и, улыбаясь, написала:

«Я бы так никогда не поступила. Гукин — это тип! Жаль вертолетчиков. Они ребята — во!»

Час путешествия на вертолете мне показался вечностью. Когда он завис в одной точке и пошел на снижение, я несказанно обрадовался. Вертолет наконец коснулся колесами земли, взревел еще раз и затих.

В ушах у меня стоял звон и шум. Я не заметил, когда открылась дверца в брюхе вертолета, и, услышав радостные голоса, обернулся. Первым в дверцах показался сияющий Криница. Не обращая на меня внимания, он крепко пожал Аленке руку.

— Ты и в огне не сгоришь, и в воде не утонешь!

Аленка похвалу выслушала спокойно, а когда Криница скомандовал геологам разгружать вертолет, спросила:

— Тимофей Елисеевич, здорово ругать будешь?

— За какие грехи? — брови у Криницы шевельнулись. — По-моему, ты благодарность заслужила. Или опять какой-нибудь фокус выкинула?

— Пришлось Гукину дым в глаза пустить. Вы же знаете этого типа!

Тимофей Елисеевич задумался и, супя кошлатые брови, спокойно произнес:

— Пора с ним кончать. Напишу докладную в управление. Начальники других партий поддержат меня.

— Я не об этом. Выгнать Гукина всегда можно. Вы его к нам рабочим переведите. Он на базе от безделья в графоманию ударился: романы в стихах сочиняет, трилогии, драмы… Вот я и предлагаю взять Гукина к нам рабочим.

— Этого еще не хватало! — побагровел Криница. — Ты, Аленка, знаешь…

Тимофей Елисеевич не договорил, что должна знать Аленка, чертыхнулся и, пожимая плечами, быстро зашагал к палаткам. Мы с Аленкой пошли за ним. Криница оглянулся и, прибавляя шагу, повернул к пылающему костру. Аленка забежала ему вперед.

— Опять за рыбу гроши?

— Так вот у нас и получается, — не сдавалась Аленка. — Одному безразлично, другому возиться не хочется… А человек на глазах под гору катится. Он скоро воровать на складе начнет. Схватимся — поздно будет. Мы тут коллективно быстренько его от графомании излечим. Повкалывает на свежем воздухе — мозги проветрятся.

— Неужели у меня других забот мало? — вспылил Криница. — Да твоего Гукина к нам на аркане не затянешь. Что он, не понимает, где жареным пахнет?

— Сам прибежит! Спорим? — Аленка протянула Кринице руку. — Вы только дайте добро. Честное комсомольское, через два дня будет здесь.

Криница понял, что возражать бесполезно, усмехнулся и покачал головой. Аленка с жаром стала его заверять:

— Мы из Гукина за один сезон человека сделаем. Я его в свою бригаду рабочим возьму. Договорились?

— Будь по-твоему, — сдался Криница. — А какого ты дыму ему в глаза напустила?

— Загнула, что у нас один человек богу душу отдает.

— Это кто?

Аленка, виновато глядя на Криницу, покраснела.

— Я так и знал! Ты без этого никак не можешь! И в кого ты такая уродилась? Да твой Гукин по рации шуму на всю тайгу наделает!

— А мы его опередим. Сейчас установим свою рацию, и порядок.

— С такими выходками пора кончать, Аленка. Чует мое сердце: и себя подведешь, и нас в галошу посадишь. Вертолетчикам, конечно, тоже загнула?

Криница говорил сурово, слова подбирал веские, колючие, но его выдавали глаза. Они у Тимофея Елисеевича были радостные, и от этого его лицо казалось красивым, добродушным, хотя он и супил брови. Аленка раскаивалась, но в ее глазах тоже плясали бесенята.

— Ты вот что, Аленка, — перешел на официальный тон Тимофей Елисеевич и тут же выдал себя: — Хорошо нам с тобой, стрекоза окаянная! Честное слово, хорошо!

Пока Тимофей Елисеевич объяснялся с Аленкой, геологи закончили выгрузку вертолета, разбили новые палатки, настроили рацию и всех пригласили на горячий чаек. Аленка, опережая события, объяснила «ребятам — во», что больного еще вчера отправили на случайно подвернувшемся самолете в Усть-Кут. Не знаю, поверили они Аленке или нет, но разговор о больном больше не возникал.

После чаепития Тимофей Елисеевич как бы случайно оказался рядом со мной. Попыхивая трубочкой-несогрейкой, он пристально посмотрел мне в лицо, улыбнулся и шутливо спросил:

— Ну-с, батенька, добыли материален? Надеюсь, Шумейкин будет доволен?

— Выговором, пожалуй, не отделаюсь, — признался я. — Но наказание меня теперь нисколько не страшит.

— Рад за вас, батенька! Очень рад! А то вы вначале совсем духом пали. Артему Петровичу передайте: Криница при встрече обязательно наломает бока. Ох, и намну!

Короткая беседа с Криницей помогла мне открыть в себе что-то новое, красивое, чего я раньше, в сутолоке газетной жизни, не замечал за собой. Мне чертовски захотелось пожить среди геологов хотя бы еще недельку, подышать чистым таежным воздухом, вместе с ними «прощупать» последний квадрат богатой кладами земли, но срок командировки звал в обратный путь.

Тимофей Елисеевич и Аленка попросили вертолетчиков подбросить меня в Усть-Кут. Они охотно согласились «послужить прессе», и я через полчаса оказался на пассажирском аэродроме.

Первым рейсом вылететь на Иркутск мне не удалось. Черные облака затянули небо, и где-то далеко за хмурыми сопками заурчал гром. Но радио объявили, что полеты временно отменяются, и пригласили пассажиров в гостиницу. Я взял чемоданчик и вместе с другими пассажирами направился к небольшому белому домику на опушке соснового леса. Люди по дороге в гостиницу ругали Аэрофлот, давали клятвы никогда в жизни не пользоваться его услугами… Один бородач, в кожаной куртке и в резиновых высоких сапогах, старался больше других:

— Мало! Мало наши газетчики фельетонят небесные порядочки! Они только за романтикой в тайгу прилетают!..

Бородач ругался вдохновенно, с каким-то особым наслаждением и одержимостью. Я шагал с ним рядом и, вспоминая Аленку, верил: она найдет и золото, и алмазы, и залежи хрусталя… Все это у нее впереди. Честное слово, впереди! Такому человеку, как Аленка, природа обязательно откроет свои тайники! Она не может держать их от нее в секрете.

Бородач у гостиницы чертыхнулся последний раз и умолк. Поднимаясь по ступенькам на крыльцо, я еще раз подумал о самом драгоценном кладе Аленки и, как наяву, представил встречу с редактором нашей газеты. Она должна состояться сразу, как только я перешагну порог редакции. Артем Петрович Шумейкин пригласит меня в кабинет и, попыхивая горьковатым дымком дешевой сигареты, вкрадчивым голосом осведомится:

— Когда очерк увидим в полосе?

Семь бед — один ответ. Я бодро перешагну порог его кабинета, смело посмотрю ему прямо в лицо и твердым голосом отвечу:

— Вернулся с проколом!