Сказительниц в Москву съехалось много. Жалеючи государыню, придворные решили всех до нее не допускать. Отобрать речистых и пригожих. Но чтоб не были красавицами. Красавиц императрица не жаловала. Потому одна из ее хорошеньких дурок ежеутренне марала свое смазливое личико. Судьи были пристрастны: боялись не угодить императрице и Бирону, вкусы которых не всегда совпадали.

Почти неделю в длинном коридоре выстраивалась очередь из усталых злых баб. Вот уж где настоялись вволю! Не было ни скамеек, ни стульев, ни стасидий этих. А-а, кафедрами звались те сооружения, с каких произносились речи, кафедрами. Да еще духота в коридоре. Окошечко в конце его маленькое, в кованой решетке, как в остроге. У двери стража. Не войти, не выйти. А вый ти хочется. Потом входить не захотелось. Пропади все пропадом! Убежала бы домой, да Воейкова пожалела: что не так – ему первому ответ держать. А бабы голосили, коих отпустили восвояси. Объясняли: больше других шуты свирепствуют. Это и понятно, устали дурачками прикидываться, цыплят высиживать да на козах жениться, озлобились. А ведь люди они все умнейшие, есть родовитые очень, древних фамилий: Голицын, Волконский, Апраксин.

С нею строгие судьи обошлись по-божески. Естественно, не за здорово живешь. Искушенный в дворцовых делах, воевода Воейков заранее раскошелился, нашел способ кое-кому подмазать. Она сама немного поиздержалась. Обратил на нее внимание в коридоре один чудак, лет тридцать, почти ровесник. По виду иностранец, щеголь. Спросил, однако, по-русски, откуда она. Вместо ответа ошарашила его вопросом:

– Сами-то откуда? Почему так плохо, правильно то есть, говорите?

– Не обвыкся еще, – не обиделся незнакомец, – недавно из Франции. Знаешь ли, где Франция?

– А недалече отсюда, – пошутила она, – астерия такая, трактир по-нашему.

– Трактир? – засмеялся незнакомец. – Давай туда и сходим, как испытание пройдешь. Можно и в другое место. Я за тебя сейчас словечко замолвлю, ты за меня в астерии заплатишь. Поиздержался, знаешь ли.

Она легко согласилась. Полагала, шутит веселый щеголь. Даже если серьезно говорит, платить не скоро придется: очередь медленно движется. В общем, улита едет – когда-то будет. Весельчак скрылся в судейской комнате, и почти тотчас же выкликнули ее. Она от страха задрожала так, как никогда не тряслась и перед бабками-повитухами, чьими греховными услугами не раз пользовалась.

От волнения не разглядела судий. Одного щеголя отметила. Остальные показались друг на друга похожими: мордастые все, краснощекие, в кудлатых париках, – у всех на лбах испарина обильная. Неприятные. Но пожалела их: с утра до вечера маются в духоте, в камзолах да париках этих, что жарче малахаев, еще и россказни бабские выслушивают. В тенечке бы им полежать, в воду прохладную окунуться. Быстренько рассказала свои сказочки. Посовещались судьи скорее для вида и назначили день и час, когда к императрице идти. Потом вертлявая, маленькая бабенка, в дорогом платье, но с давно немытыми шеей и лицом (императрицына дурка) объяснила, как надлежит перед государыней держаться, во что следует одеться. Но это и раньше было известно: кланяться до земли, нарядиться в костюм народный, старинный, как в деревнях носят, но побогаче. Рязанский убор очень броский, поскольку чередуются в нем красный и белый цвета.

Дурка эта уберегла ее от разъярившихся баб, вывела к выходу через боковую дверь. Там уже щеголь поджидал. Сразу об уговоре напомнил. Стала поспешно совать ему какие-то деньги. Залепетала, что русские девушки в астерии не ходят, неприлично-де, не принято.

– Ты-то, я чаю, давно не девушка, – возразил вымогатель.

– Положим… – проговорила она и потупила взор, по привычке девок борковских.

– Ах, не смущайся, мой свет, – хохотнул щеголь и быстро повел ее к воротам. – Отсутствие невинности в твоем возрасте вовсе не порок, а достоинство. Француженки на твоем месте гордились бы этим.

– В твоем возрасте! – возмутилась она. – Да знаешь ли ты, сколько мне лет?

– Догадываюсь! – сказал он. – Но эти «за тридцать» делают тебя чертовски привлекательной и без твоего кошелька. – И кликнул извозчика.

В астерии они немного ели и много пили. Что именно? Какое значение это имеет для воспоминаний! Ее кошель почти опустел, да и щеголь вывернул карманы. Не пития ради – она ему нравилась. Да! Иначе, зачем бы ему соловьем разливаться, рассказывать о Париже, о тамошних поэтах и актерах, о русских, встреченных за границей. Он назвался переводчиком, толмачом, сказал, что кое-что смыслит в поэзии. Она плохо его слушала. Опьянела от незнакомого вина, очень приятного на вкус. По правде говоря, почти все вина были ей незнакомы. Кто из девок борковских пьет! Наливочками домашними душу веселят, случается. Спьяну отправилась ночевать к нему, хотя даже имени его не запомнила. На развитие знакомства не рассчитывала. Он придворный переводчик, а она… Он только спросил:

– Надеюсь, мой свет, ты барышня без предрассудков?

И она тут же встала из-за стола. Произнесла при этом игриво:

– Неужели! – что у девок борковских означало утверждение.

Поутру жалела о своей сговорчивости. На другой день к императрице, а не выспалась, выглядит неважно. Толмач всю ночь колобродил. Читал стихи по-русски и по-французски. В перерывах винился, что перепил и оттого утратил необходимые мужские качества. Печалился, что не заказал в астерии петушиных гребешков или на худой случай петрушки, можно бы и черного перца. Порывался на рассвете бежать за этими подручными средствами, надрать петрушки в ближайшем огороде. Вдобавок постель у него была… Лучше и не вспоминать. Богатства там и в помине не было. Когда уходила, спросил с надеждой:

– Деньги тебя оскорбят, наверное?

Она расхохоталась – вот уж что ее никак не могло оскорбить, – но подтвердила великодушно:

– Мы в расчете.

Толмач, щеголь этот, голь перекатная, не захотел показаться вовсе неблагодарным и подарил на память обруч, позолоченный, и какие-то вирши, на дорогой бумаге писанные. Так и расстались без надежды на будущие встречи. От Воейкова ей влетело. Кричал, что она девка неблагодарная, не спал из-за нее, дряни, всю ночь, чего только не передумал, и прочие жалостливые слова. А где была, не спросил. Никогда не спрашивал, не унижался ревностью.

Перед императрицей оробела. Упала на колени, как дурка научила, и боялась, что не поднимется. Встать встала, да ноги подкашивались. Вот когда бы пригодилась эта самая кафедра. Вспомнила, к счастью: Стахий лицезрел государыню с утра до вечера много лет и жив остался, да еще вбил себе в голову, будто полюбил ее. Страх сменился нахальством. Принялась разглядывать императрицу – едва ли впредь увидеть придется. И впрямь та оказалась весьма дородна. Но это ее не безобразило. Излишнюю тучность скрадывал наряд. Бедняга так затянулась, что почти не дышала. Чрезмерный же для женщины рост убавить не удалось. Даже сидя, императрица возвышалась над мужчинами, что стояли справа и слева от нее. А они не были маломерками. Но императрице и надлежало превосходить всех подданных ростом и дородством. Вон ведь и матка в улье больше всех остальных пчел. Следовало не уступать своим приближенным мужчинам в силе и ловкости. Она и не уступала: отлично стреляла и ездила верхом.

– Ну, свет-Гликерия, нагляделась? – спросила императрица со смехом. – Мы тебя тоже рассмотрели. Теперь послушать хотим. Давай сказывай! – Голос у нее был певучий, хоть и низкий, смех необидный.

Рассказала без особого волнения две свои сказочки. Чуть, правда, изменила их. В первой – отважной воительницей сделала среднюю королевну, она же получила в наследство королевство и красавца Буян Буяныча. В подлинной сказке все досталось младшей да еще въедливая свекровь в придачу. Во второй сказке не решилась умертвить симпатичного ужика, так похожего на графа Бирона.

Сиятельным слушателям сказки понравились. Они знали толк в аллегориях. А потому императрица захотела еще что-нибудь услышать от рязанской сказительницы, только не сказку – какую-нибудь дребеденьку поневероятнее, но чтоб и не была чистой выдумкой.

А сразу, вдруг, что расскажешь? Ведь не девки на завалинке собрались слушать. И как назло истории все в памяти перепутались. Где начало, где конец? Словно нитки в клубке, молью изъеденном.

– Говори же! – досадливо потребовала императрица. – Чего ты вдруг оробела? Хоть про разбойников расскажи. Мне докладывали, они там у вас многие грабительства и воровство чинят.

– С разбойниками не якшаюсь, – буркнула еле слышно.

В общем-то, сказала, как есть, но ведь непочтительно, и поняла – пропадает. Другая бы и пропала не за грош. Ее же осенило в последнюю минуту. И поведала она вельможам о дерзком смехотворном замысле переяславского подьячего. О том, как он раз за разом пускал шары с кремлевского холма. Делал их из бычьих пузырей, мешковины, дорогого полотна, надувал дымом поганым, вонючим. Для дыма собирал по дорогам всякую падаль. Разозлил своими мерзкими ухищрениями епископа, и тот прогнал его с холма. Окна епископских палат как раз на то место выходят, где подьячий баловал.

Говорила и сознавала, что предает не только малознакомого подьячего, но и благодетеля своего, воеводу. Вельможам станет ясно: допускает Воейков в своих владениях непорядок и самоуправство. Однако надо было спасать себя. Она изо всех сил старалась представить опыты подьячего посмешнее. Сообщила, что тот, недавно человек очень состоятельный, скоро по миру пойдет из-за своего пагубного занятия. На все сбережения, говорят, купил роскошный шелк, какой и на платье не каждая дворянка возьмет. Он же смастерил из него очередной шар и отправил путешествовать по воздуху любимую собачку супруги.

Странные всхлипы послышались при ее последнем сообщении. Она подняла голову – плакала императрица. Дурка в голос вторила ей. О господи!

– Собачку жалко! – пояснила дурка и размазала по щекам слезы. Лицо ее обезобразилось красными и черными разводами. Вельможи неуверенно хохотнули.

– Не о собачке я, – не дала им рассмеяться императрица, – от умиления, от радости. Как же умен, как же настойчив наш русский мужик! Состояние на мечту потратил! И ни у кого ничего не попросил, заметьте. А мечта-то не только его. Я бывало тоже… Да все мы… Какие перспективы нам открываются, а! Но о них мы еще поговорим. Сейчас не время и не место. Сказительница наша, чай, умаялась уже. И, обращаясь к ней, добавила: – Ты меня очень порадовала, Никаноровна.

«Почему Никаноровна?» – оторопела она, но смолчала: хоть горшком назови, да в печку не сажай.

– Как зовут этого подьячего? – спросил граф Бирон.

Ей показалось, он принял ее рассказ за чистую выдумку, и под его недоверчивым взглядом она брякнула:

– Фурцель.

– Фурцель? – поморщился Бирон. – Какая фамилия отвратительная. Как это по-русски будет?

– Вонючка! – подсказала дурка и радостно захихикала. – Бог шельму метит.

– Фамилия фамилией, – продолжал граф, – да, выходит, герой наш не есть русский. Я так и полагал, что…

– Да какая разница! – перебила недовольно императрица. – Все равно он россиянин, наш подданный. И нелепые его опыты суть событие первостепенного значения. Не здесь надлежит о них говорить.

Императрица замолчала, задумалась. Остальные не решались заговорить. Дурка строила рожи, делала кому-то знаки, но никто не принимал их на свой счет.

– И чего это воевода ни словом не обмолвился? – произнесла наконец императрица и сама же ответила: – Не решился о незавершенном предприятии рапортовать. Чтобы не огорчить нас в случае неудачи. Ведь, чаю, подьячий этот скоро следом за собачкой пустится. И мы сделаем вид, – размышляла она, – что ничего, ничегошеньки не знаем. Случится, не дай бог, с ним что – мы знать не знаем и горя не ведаем. Добьется задуманного – там видно будет…

Императрица вдруг поднялась, огромная, как колокольня, и, не чинясь, подошла к ней, простой рязанской сказительнице, опустила тяжелую руку ей на плечо и сказала ласково:

– А тебя, Федотовна, я сейчас награжу. Проси, чего желаешь, однако не зарывайся.

Больше всего хотелось поскорее уйти из царской палаты, лучше, конечно, не с пустыми руками, а вот с чем – ума не приложить. Желаний обычных, бабьих, было столько, что и говорить о них не следовало, да и предупреждение не зарываться сковывало.

– Не скромничай, не скромничай! – императрица потрепала ее по плечу.

В ответ она совершенно искренне припала к монаршей деснице и услышала громкий шепот дурки:

– Платье с царского плеча проси. Да чтобы матушка-государыня сама выбрать помогла и гардеробную самолично показала.

– Слышала подсказку? – засмеялась императрица. – Мало не будет? – Не дожидаясь ответа, коротко приказала: – Идем! – и заколыхалась к выходу. За ней последовали они с дуркой. Вельможи остались в палате. Сколько их было, кроме Бирона, двое али трое, от волнения она не заметила. Порадовалась только, что они не пошли в гардеробную: препотешное зрелище представилось бы им еще в коридоре. Нелепая троица вышагивала по нему гуськом: великанша императрица, тщедушная, невысокая сказительница и почти карлица, колобок, дурка.

В гардеробной она чуть не сомлела от невообразимого обилия нарядов и вовсе не углядела, был ли там кто, кроме них троих. Наверное, имелась какая-то обслуга, но бросились в глаза только платья. Платья, платья, платья!

– Что стоишь, словно аршин проглотила! Выбирай. Может, это? – императрица коснулась вишневого бархата. Какой был к нему приторочен мех!

– Или это? – дурка теребила нечто воздушное лазоревое.

– Это? – Императрица вдруг легко переметнулась в другой ряд. – Эй, Саввишна! Или как тебя?

– Гликерия! – отозвалась из-за платьев дурка. – Что ж ты, матушка, никак не запомнишь? – и тут же завопила, как в лесу: – Ау, Ивановна! Ищи меня!

Императрица, о, ужас, кинулась искать. Обе затеяли несусветную беготню между рядами вешалок. Императрица резвилась, как обычная баба на покосе. Неловко было на нее смотреть.

– Лика, Лика! – кричала дурка. – Играй с нами!

– Ей компания наша не подходит, – хохотала императрица.

– Не, Ивановна! – Где-то за платьями дурка остановилась передохнуть. – Она достоинство твое боится уронить. А посидела бы, как ты, на троне целый день, еще не так бы забегала и компанию бы выбирать не стала.

– Ау, Ефимовна! – позвала императрица. – Ищи!

Это не составляло труда: монаршая голова возвышалась над вешалками. «Ефимовна» – видимо, императрица нарочно все время меняла ее отчество. Она устремилась на зов и тут только вспомнила: подьячего зовут Ефим Крякутной. Ей бы сказать об этом императрице, а она, бестолковая, вдруг ни с того ни с сего спросила:

– Ваше величество, изволите ли знать Стахия Медведева?

Императрица дернулась, будто взяла горячий чугун без ухвата, и отпрянула.

– То есть я хотела узнать, помните ли его? Он говорил, что по вашему…

Императрица смотрела на нее ставшими вдруг злыми глазами. И под этим не сулящим ничего доброго взглядом она все-таки продолжила:

– Что сопровождал графа Морица…

– Вон! – крикнула императрица и швырнула в нее чем-то мягким.

Она немедля повиновалась, заметалась в поисках выхода, запуталась в платьях, какое-то сбросила на пол. Под ним вдруг заверещала, забарахталась дурка, затянула плаксиво:

– Матушка-государыня, чем ты приблуду нашу так настращала? Мечется, словно угорелая, и про награду забыла. Иль ты ее тумаком наградила, в шею вытолкала?

– Поделом ей. Не будет с государыней, как с подружкой, разговаривать, – заворчала императрица, не выходя из своего укрытия. – Помоги ей выбраться, красуля, и одари чем-нибудь.

Дурка быстро подняла оброненное платье.

– Возьми хоть его.

Взяла. Ну как без награды предстать пред воеводою, пред девками борковскими завидущими?..

– Не к часу ты Маврикия вспомнила, – сказала дурка при расставании. – Сказывают, он в Москве. Вот государыня и мучается, не знает, принимать его или нет. Сердце-то вроде уже другому отдано. А так она баба добрая и щедрая.

Разве можно было обо всем этом рассказать своим борковским без утайки?