Волонтер тыкал и тыкал тупорылой, толстой иглой в плотный неподдающийся шелк. Нажал посильней – игла сломалась. Такая потрава в чужом доме была совсем некстати: иголки стоили дорого. Обескураженный, он смотрел на короткий обломок с ушком и суровой ниткой, размышлял, может ли как-то сгодиться обломок в хозяйстве.

– Да брось ты его! – досадливо посоветовал подьячий. – Скоро этого добра у нас будет полно. Утрем нос англичанам – сами здесь, на Истинском заводе, иголки будем делать.

– Улита едет – когда-то будет, – перебила Марья Акимовна и со вздохом вынула из шкатулки новую все такую же толстую иглу. У нее было ушко под суровую нитку.

– Скоро это будет, совсем скоро, – загорячился подьячий. – И не только в Истье иголки станут выпускать, но и в Столпцах, и в Кельцах!

– И чего это господин Рюмин свои заводы в такую глухомань прячет? – удивилась Марья Акимовна.

– Так ведь руда там, топливо несчетное, – объяснил подьячий. – Да и указ царь издал не строить дымных производств близ городов. В лес их, в лес, на чистый воздух!

Быстро темнело. Уже трудно стало вдевать нитку в иголку. И строчка угадывалась скорее на ощупь, чем на глаз. Однако подьячий не останавливал работы, сокрушался лишь, что не успеют всего сделать. А как успеть, думал волонтер, за неполный день? По его расчетам, такой огромный мешок сшить двойным швом едва ли удалось бы и за неделю. Наконец хозяин поднялся с помоста, сказал, неучтиво потягиваясь:

– На сегодня все. Придется завтра спозаранку девок за шитье усадить. Хотелось все сшить своими руками – для надежности. А что поделаешь: осень на носу, вот-вот дожди пойдут. Надо спешить! – и обратился к жене: – Ты, душа моя, проследишь за ними, пока я в Приказе буду. А сейчас пусть все свернут и в кладовую спрячут. Нет, мы со Стахием лучше все сами сделаем.

Мария Акимовна прихрамывая – ногу отсидела – побрела к дому. Дети остались, начали собирать лоскутки, нитки, иголки, потихонечку шалили при этом и незаметно исчезли. Волонтер помог подьячему запереть амбар и попытался откланяться. Однако подьячий не отпустил, повел в дом «кофе кушать». Этого иноземного питья волонтер не любил, не приучился к нему на чужбине, но отказываться не стал, смекнул, что к кофе подадут хотя бы калач. У него в доме даже плесневелой корочки теперь не было, да и во рту за весь день, кроме ухваченной на чужом огороде репки, – ничего.

До кофе дело так и не дошло. Сначала подали бараний бок с гречневой кашей, за ним – карасей в сметане, ловленных в ставке на своем подворье. Был такой в Переяславле обычай рыбу на городских усадьбах разводить. За карасями последовали жареные грибы, тушеная свекла с какими-то приправами и еще разная снедь. Ее волонтер уже не воспринимал, поскольку все блюда они с подьячим сдабривали обильно всякими наливками. Особенно забористой оказалась наливка на калгане. Что касается любимого немцами кофе, то о нем поминали за столом, а вот подать вроде бы забыли.

Крепкое питье и еда, не уступавшая герцогской («Ох, подьячий, подьячий! – любит окорок поросячий»), не помешали волонтеру вести вполне светскую беседу с Марьей Акимовной. Она раскраснелась, похорошела несказанно и желала говорить исключительно о предметах возвышенных – о цветах. Кои в России повсеместно вошли в моду. Служили непременным украшением жилищ, богатых и бедных, их носили на одежде и в прическах. Влюбленные даже изобрели тайную цветочную символику, ставшую вскоре известной всем. Фиалка означала скромность, ландыш подразумевал нежность и бескорыстное выражение чувств, хризантема – глубокую печаль, роза символизировала поклонение и пламенную любовь, тюльпан – неизменное расположение. Чтобы мало-мальски выразить свои чувства, надо было иметь огромные цветники.

Марья Акимовна восторженно заговорила о тюльпане:

– О, тюльпаны прекрасны!

В России этот цветок только-только начал обживать клумбы и стоил очень дорого. Марья Акимовна рассказала, что якобы царь Петр привез из Голландии несколько луковиц в подарок царице Прасковье, для ее знаменитого цветника в Измайлове.

– Не правда ли, измайловский цветник лучший в Европе! – с гордостью заключила Марья Акимовна.

Волонтер не стал возражать, кивнул согласно, хотя не помнил, были ли вообще цветы в Измайлове. Тюльпаны же он впервые заметил в Голландии. Да и как было их не заметить, когда пришлось копать под них грядки, ползать по осенней стылой земле – сажать луковицы. Но об этом он вспоминать не любил, тем более говорить в приличном обществе. И теперь промолчал, хоть калгановая настойка и способствовала откровенности. Пригубившая ее пару раз Марья Акимовна с печалью призналась: покупка дорогого шелка в столь непомерном количестве лишила ее возможности приобрести две вожделенные луковицы.

– Эх! – воскликнул волонтер. – Не стоит жалеть: луковицы, видать, бросовые. Настоящие, сортовые, куда дороже! За одну луковицу моему бывшему хозяину… – Он осекся. К счастью, никто из-за выпитой или пригубленной настойки не удивился его оговорке, и он продолжал: – В Голландии за одну луковицу, было время, давали четырех быков, двенадцать овец, несколько бочек вина и еще…

– Ты полагаешь, шелк дешевле? – обиделся подьячий.

Марья Акимовна пропустила замечание мужа мимо ушей: калган еще и притупил внимание.

– Да что говорить! – волонтер тоже не вдумался в слова подьячего. – Настоящая луковица целого состояния стоит. Мне в Голландии за полгода адского труда заплатили одной-единственной луковицей, я и не оказался в убытке. Да-да! Она единственная в целом свете!

Тут он попробовал вскочить. Хотел бежать за этой единственной, чтобы одарить ею опечаленную, такую милую Марью Акимовну. Ноги не желали ему повиноваться. Волонтер почувствовал себя стреноженным конем – дернулся разок и затих. «Одна надежда на кофе, – подумал вяло, – да вдруг подадут в гостиной». Проворные горничные мельтешили у него перед глазами: убирали со стола. Он не мог сосчитать, сколько их – четыре, две, а может, всего одна?

– И, тем не менее, – бубнил подьячий, – многие состоятельные люди и нынче собирают коллекции из этих драгоценных луковиц. А в прошлом веке великий кунфюрст брандербургский собрал коллекцию более чем из двух сотен сортов и заказал альбом рисунков трети из них. Мне рассказывал один студент в Кенигсберге. Он видел альбом. И что заставляет людей на такие пустяки деньги тратить!

– Этот цветок приносит счастье, – мечтательно пояснила Марья Акимовна.

– Этот цветок, майн либхен, – говорила нежно Биргитта из Нюнесхами, – приносит счастье. Одно время счастье всех людей находилось в его бутоне. Но бутон был так плотно свернут, что никто не мог его раскрыть. Пытались многие. – Она гладила волонтера по щеке. От ее летучих прикосновений его клонило в сон. Биргитта заметила это и бесцеремонно подергала за ухо. Сказала наставительно: – Счастья всегда недостает и богатым, и бедным, и старым, и юным. Счастлив ли ты, либхен?

– О, да! – Он стряхнул сон, забарахтался в перине и пошел ко дну.

– Это оттого, что бутон раскрылся! – лукаво смеялась Биргитта. – Но погоди! Слушай! Слушай: однажды мимо цветка случайно прошла одна бедная женщина. Он рос на ничьей земле. Тогда были такие пустоши. Ах, слушай же! Она вела за руку ребенка. Такого маленького и глупого, что он и не помышлял о счастье. Малыш увидел бутон…

– И сорвал его! – Губы у Биргитты были, как лепестки тюльпана.

– Нет, нет! Нет! – Биргитта тонула в перинах. Он ее из этих пуховиков за косы выволок, почитай, с самого донышка достал. – От невинного смеха ребенка бутон раскрылся сам…

– Счастлива ли ты, касатка?

– О да, о да! О да!

– Красоты особой в нем нет, – говорил между тем подьячий, – и запаха – тоже. Пока это всего лишь символ богатства. Надежное средство вложить лишние деньги.

«Как же надежное! Луковицы гниют. Их грызут мыши. Может, уже и мою единственную…» Предположение отрезвило волонтера.

– Я слыхал, что кардинал Ришелье разводил тюльпаны. Теперь вот слух прошел, что господин Бирон…

– Подумать только! – перебила мужа Марья Акимовна. – Такое благородное увлечение! А говорят, – Марья Акимовна перешла на шепот, хотя служанок уже в столовой не было, – он бывший конюх.

– Ну нет! – возразил волонтер. – Не совсем так. Точнее, совсем не так. Дед его, да, служил конюхом у герцога Курляндского Якова II. Отец же дослужился до чина капитана и звания шталмейстера. И даже сопровождал младшего сына герцога в Венгрию. Видимо, располагал и кое-какими средствами. Приобрел неплохое имение, выучил своих сыновей. Эрнст Иоганн Бирон учился в Кенигсбергском университете. Человек он весьма ученый и благородный. Произвел благоприятное впечатление ученостью, манерами и благообразием на Петра Михайловича Бестужева, на обер-гофмейстера двора ее высочества то есть. И тот рекомендовал его герцогине.

– Боже мой! – Марья Акимовна едва удержалась на стуле. – Какая неосмотрительность со стороны обер-гофмейстера. Говорят, он был фаворитом императрицы, то есть герцогини. Или это неправда?

– Правда.

– Бедный-бедный!

– Он очень любил герцогиню и желал ей счастья.

Заинтригованная таким объяснением, Марья Акимовна подвинулась к волонтеру, насколько позволяли фижмы, и быстро взглянула на мужа. Подьячий дремал, как лошадь, не изменив позы, и даже глаза не закрыл. Так он спал в Приказе над занудными бумагами или под скучный говор посетителей. Воевода Воейков ни разу не поймал его на этом безусловном нарушении порядка. Марья Акимовна нарочно не ловила: часто в своих женских целях пользовалась редкой способностью мужа.

– А почему, – спросила она тихо и доверительно дотронулась до руки волонтера, – почему господин Бирон в таком случае женился на фрейлине герцогини, говорят, она безобразна?

– Это напрасно говорят. – Волонтер погладил доверчивую маленькую ручку, такую теплую и мягкую. – Конечно, Бенигна не красавица, но привлекательна, да. Что до брака, то он… Как это выразиться, по-русски? – Волонтер замолчал, подыскивая, выискивая нужное слово, и в замешательстве поднес маленькую ручку к своим губам. Марья Акимовна смотрела на него огромными прекрасными глазами.

– Завтра принесу луковицу! – неожиданно для себя выпалил он.

– Что?

– Я хотел сказать, брак фиктив…

– Фиктивный? О! – Марья Акимовна отняла руку. – Вы хотите сказать, мнимый? – Волонтер утвердительно кивнул. – Но тогда, что заставило эту достойную девицу принять на себя позор преждевременных родов? Какой корысти ради?

«Все-то они тут в провинции знают, – мысленно изумился волонтер, – где Митава, где Петербург и где Переяславль? Все на заметку взяли, все вычислили – преждевременные роды!»

– Вы что молчите? Не знаете? Да? Не знаете! – тормошила его Марья Акимовна. Она была счастлива, что судьба привела к ней такого осведомленного гостя.

– Бенигна обожала герцогиню, – сказал волонтер твердо. – Мы все обожали ее и готовы были не то что позор – смерть за нее принять.

– Мы? – Марья Акимовна вскочила, уронила стул. Сиденье было крохотным – не для фижм.

«И как только она, бедняжка, сидела на нем весь вечер!» – посочувствовал волонтер, поднимая стул.

– Значит, вы тоже?

– И я.

Волонтер низко поклонился – следовало уходить, пока не обрушились новые разоблачающие его вопросы. Не дожидаясь ответного поклона хозяйки, он неучтиво подался к двери.

– Ты куда это собрался? – спросил подьячий. В вопросе заключался запрет. В вопросе была трезвая оценка происходящего, будто он и не спал вовсе и сам участвовал в долгой беседе, после которой нельзя выпроводить гостя в глухую полночь, в разбойную пору.

– Я калитку велела запереть, сообщила Марья Акимовна мужу. – А ключ всегда при себе держу, – пояснила она волонтеру. – Никуда вы не пойдете.

Не знала милая, прелестная Марья Акимовна, что запертые калитки никогда не были для ее гостя препятствием (разве что в пору младенчества) и давно не останавливали его высокие глухие заборы и даже каменные крепостные стены. Волонтер благодарно улыбнулся ей и вновь поклонился, соглашаясь. Ему было приятно, что прелестная хозяйка не отвергла его, приняла нищего в свое общество, да и возвращаться к собственным заждавшимся блохам не хотелось.

Подьячий отвел его в светелку под крышей. Сказал, что гостей они принимают редко, но гостевую комнату держат на всякий случай в полной готовности. Действительно, постель оказалась разобранной, в глиняном подсвечнике горела свеча, таз для умывания и кувшин были наполнены водой. Волонтер умываться не стал. Распрощался с хозяином и, быстро раздевшись, плюхнулся в постель. Свечу не погасил.

Сон не шел. Хотя вояки-комары не докучали, затаившиеся где-то блохи не отваживались кусаться, а чистые простыни благоухали свежестью и чуть похрустывали при каждом его движении. Может, как раз это похрустывание и мешает заснуть, думал волонтер. В своей холостяцкой жизни он не позволял себе такой прихоти, как простыни. И последний раз спал на простыне разве что у Биргиттки из Нюнесхами. Да и то простыня эта сбилась в ком, оказалась в ногах. Он запомнил не столько ее хрусткую холодность, сколько жаркую шершавость перины. Тут же дело было не в простыне и не в отсутствии привычных козявок – он всегда засыпал долго и спал мало. Жалел время на сон тратить, некогда было спать. Служба у Анны не позволяла нежиться в постели. Он охранял Анну днем и ночью. Конечно, были у царевны, а потом и у герцогини и еще стражи, но он что-то не замечал их и не помнил, что они его сменяли. Волонтерские его годы прошли в походах, а там не до простыней.

Волонтер вскочил, сдернул с кровати простыню. И с досадой заметил: успел запятнать ее своими грязными ногами. Ноги он не привык мыть ежедневно, а тут еще по прибрежному песочку потоптался. Биргиттка вечно его за грязные ноги шпыняла. И даже призналась как-то: они, эти грязные ноги, очень мешали ей при первом с ним свидании. Она не отвечала на его ласки, более того – не чувствовала их, потому что думала о его грязных ногах и не знала, как предложить их вымыть, боялась обидеть. «Ты глупая чистоплюйка, Биргиттка, – смеялся он. – Библейские женщины не только возлюбленным – гостям ноги мыли и волосами их вытирали». И теперь волонтер засмеялся: представил, как Биргиттка вытирает светлой растрепанной косой его ступни, и с мыслью о ней погрузил ноги в таз, в прохладную воду. Видно, брали ее из глубокого колодца совсем недавно. На Скоморошьей горе иметь колодцы могли только люди состоятельные – вода глубоко. Остальные ходили за ней к Лыбеди, спускались к реке по скрипучим нескончаемым ступеням с крутояра.

Потрескивала, оплывала, истаивала свеча в глиняном подсвечнике, а он все думал о Биргиттке.