Ночь холодная, не спится. Печка остыла, не согреться. У старой Тэмы нет дров. С утра закинет несколько полешек. А тепло держится недолго.

Светает. Выхожу во двор. Надеваю легкое летнее пальто. Подмораживает, но мне не холодно.

Как раз накануне мы с мамой обсуждали, во что будем одеваться. У нас одно зимнее пальто на всех.

Бегу на самое высокое место Замковой. Радуюсь, что не замерзла:

— Можно будет перезимовать и в летнем…

Внимательно всматриваюсь в противоположный берег реки. По ту сторону гетто, кажется, тихо. Правда, справа, с Немиги, слышится гул. Он нарастает, приближается — едут машины. Но ведь необязательно, чтоб они ехали в гетто, успокаиваю себя. Возвращаюсь назад. Не верю глазам. Машины рядом. Из них выскакивают солдаты в немецкой форме, окружают район.

Успеваю забежать в дом, кричу:

— Погром!

В одно мгновение все одеты. Мама прижимает' к себе Инночку, зачем-то хватает буханку хлеба, отдает мне. Потом помогает бабушке завязать платок, надеть ботинки.

Благоразумная, рассудительная Дина говорит:

— Это, кажется, последний эпизод…

(Любимое выражение Дины: «Жизнь — это цепь эпизодов». )

Нас выгоняют из дому. На дворе уже много народу. Видно, успели нагнать из соседних домов. Красавец Дворкин. Его высокая фигура и седая голова видны издалека. Рядом его дочка, длиннокосая Зиночка. Инженер Лившиц. Он подходит к нам, снимает шляпу, здоровается. Удивительно, в такой момент…

Думаю, что сейчас нас будут расстреливать около этого красного кирпичного дома. Боже мой, они расстреляют нас у дома, где совсем недавно жила моя подружка Тата — Танечка Дроздова, которую вместе с родителями выселили отсюда.

Нас в самом деле толкают к стене. Немцы начинают считать людей, распихивают их в разные стороны. Хоть бы не разлучили нашу семью.

Идет какая-то сортировка. Отчетливо слышу два слова: «Leben», «Tod». Значит, в одну колонну они толкают людей, которым еще предназначено жить, В другую — тех, кого поведут на расстрел. Мы попадаем в последнюю. Люди понимают положение. Пытаются из колонны смерти перебежать в колонну жизни. Вдруг наступаю на что-то мягкое. Передо мной сине-белое лицо девочки. Узнаю его. Это соседка Сима Котлярова, подруга Дины. Тормошу ее, прошу:

— Вставай!

Дина говорит:

— Она не встанет: ее убили. Хотела перелезть через проволоку.

До этого мозг работал необычайно точно, удивительно ясно. Теперь ничего не могу понять:

— Она убита?

…Солдаты окружают нас.

Куда ведут? Вверх по Димитрова. Может, к Юбилейной площади? К юденрату?

Колонна конвоируется с обеих сторон, через ряд. Наш ряд, в котором бабушка, мама, сестра и я, без конвоиров. Но они идут спереди и сзади. Тех, кто вырывается из колонны, тут же расстреливают.

Вспоминаю, что в руках у меня хлеб, и начинаю есть. Невероятно, но я хочу есть. Протягиваю хлеб маме. Она удивленно смотрит на меня.

Куда все-таки нас ведут? Это же колонна смерти. Неужели действительно на смерть? Нет, не верится!

Впереди в колонне возвышается фигура старой Тэмы. Она идет прямая, непреклонная. Дворкин держит за руку свою длиннокосую Зиночку. Дина поддерживает мать и старшую сестру Эру, которая едва переставляет опухшие от голода ноги.

В этой же колонне инженер Лившиц, недавний студент Сеня Поплавский, Зора Стронгина — веселая певунья, бывшая пионервожатая, семья Низовых, их двойняшки, десятилетние Марлен и Сталина… И все они, наверно, тоже не верят в свою гибель.

— Я хочу жить! — вдруг прорезает тишину голос нашей Инны.

И снова тишина.

— Мама,— слышу я шепот своей мамы, которая обращается к бабушке. — Надо спасать детей… Попробуем бежать на том повороте. Держись за меня.

— Я не смогу, ноги не идут…— отвечает бабушка. — Спасай детей. Беги с ними…

— Как же мы без тебя?

— Я не смогу… Спасай детей…

Мама велит мне содрать латку с груди. Сама сдирает с себя и с Инны. Со спины содрать невозможно, увидят конвоиры, которые идут сзади.

Нет, на Юбилейную площадь нас не ведут. Уже вывели за границы гетто. Гонят по улице Опанского. И вдруг по левой стороне улицы навстречу колонне движется подвода. Вот-вот она поравняется с нами.

— Прыгайте на подводу,— мама выпихивает нас из колонны. Мы вскакиваем на подводу, мама за нами. Селянин бешено гонит коня. Сзади суматоха, крики, стрельба. Выстрелы нам вдогонку. Но мы уже далеко от колонны. Срываем желтые латки со спины.

— Бегите! Спасайтесь! — кричит селянин.

Прячемся в каком-то разрушенном здании. Мама сама не своя:

— А бабуля наша пошла, пошла, бедненькая…

Глаза у мамы незрячие.

— Куда их повели? Родная ты моя, мамочка…

Мы все плачем. Отчаянию нет конца.

Выходим из руин. Куда идти, куда деться? Остановились на площади Свободы. Смотрим, люди направляются в костел. Вспоминаю, как мы, пионеры, когда-то занимались антирелигиозной пропагандой. Дожидались верующих после службы и говорили им, что религия — опиум для народа.

Мама говорит, что нужно зайти в костел. Подумают, что и мы верующие.

— Постоим немного, погреемся и пойдем…

В костеле все стоят на коленях. Мама велит и нам сделать то же самое. А я стою, не могу… Мама умоляюще смотрит на меня, шепчет:

— Не привлекай внимания… Нас же схватят.

Когда окончился молебен, выходим из костела. Куда идти теперь? К друзьям-белорусам? Опасно для них и для нас. Дорога одна — снова в гетто.

Решаем подойти к гетто со стороны Замковой. Подходим ближе. Неподалеку прохаживается часовой. Удивительно, но он в красноармейской шинели. Мы просим у часового разрешения пройти в наш дом, взять кое-что из вещей.

— Вы же свой, в красноармейской шинели,— говорю я.

Мама дергает меня за рукав.

— Какой свой? — вдруг кричит часовой.

— Позвольте нам,— просит мама,— взять теплое пальто. Возьмем и пойдем…

Часовой оглядывается по сторонам. Вокруг ни души. Толкает меня вперед.

— Иди! Только быстро… А вы туда, подальше отсюда,— приказывает маме с Инной.

Я ринулась в дом. Это уже не дом — кладбище. Еще несколько часов назад тут жили, ходили, разговаривали люди. Табуретка нашей бабули, на которой она грелась у печки. Кровать Тэмы. Матрац у шкафа, на котором спали Дина и Эра. Кому причинили зло эти люди? За что?

Горько, навзрыд плачу, присев на табуретку. Глазами ищу пальто и торбочку с едой. Чего я сижу? Надо скорей, скорей!

И вдруг, как привидение, на пороге два немца в серо-зеленых шинелях. На груди большущие бляхи. Патрульная служба военно-полевой жандармерии… Я не слышала, как они вошли в открытые двери. Цепенею от страха, с ужасом гляжу то на бляхи с цепями, то на сапоги. Голос немца заставляет опомниться:

— Wer bist du? Eine Jüdin?

Самой не верится, но чувствую, как уплывает страх. Конец так конец!

— Jawohl,— говорю я,— eine Jüdin.

Немцы переглядываются.

— Wo ist deine Mutter?

— Dort,— показываю на улицу,— und Schwester dort.

— Wo ist dein Vater?

— In der Roten Armee.

Вот вам, гады! Я уже не боюсь! Убивайте! Я еврейка! Мой отец в Красной Армии! Убивайте!

Немцы снова переглядываются.

— Was machst du jetzt da?

Отвечаю, что пришла после погрома, что мы здесь жили…

— Armes Kind,— говорит немец и спрашивает, где я выучила немецкий язык.

Я скоренько отвечаю, что мы изучали немецкий в школе, что я пришла взять вещи. Немец бросает мне чужие вещи, приказывает, чтобы я взяла их с собой. Я говорю, что чужое мне не нужно.

Немец спрашивает, чья это аптечка на стене. Отвечаю, что мамина.

— Ist deine Mutter Arzt?

Киваю головой. Он осматривает аптечку.

— Arme Apotheke.

Второй немец все время молчит.

С улицы доносится шум. За окнами толпа.

— Räuber,— немец объясняет напарнику, что это пришли грабить вещи погибших.

Мне он позволил взять необходимое.

Неужели отпустят? Не верю всему, что происходит. Накидываю пальто, хватаю торбочку с продуктами. Выхожу. Немцы идут сзади. Одна мысль пульсирует в висках:

«Теперь расстреляют…»

Слышу выстрел. Он прогремел там, где мама с сестренкой. Кидаюсь туда. Мама держится за окровавленную руку и клонится, не может стоять. Мы подхватываем ее. Надо спасаться…