Блабериды

Краснов Артем

Часть 3. Филино

 

 

Последние выходные августа выдались теплыми, и к полудню стрелка термометра перевалила за 20 градусов. Тепло уже скупо пахло осенью. В зависимости от поворота головы можно было уловить запах листьев, дыма или сухой, готовой к умиранию земли.

В доме наискосок кипела работа: бригада оконщиков застекляла обширную веранду, и стук их проникал в каждый двор. Бригада торопилась закончить работу до похолодания, которого ждали уже в начале сентября.

Сосед из дома слева прошёл не спеша по улице, засунув руки в карманы спадающих трико. Он кого-то ждал. Скоро прогромыхала «Газель», сосед быстро прошлёпал следом, поправляя на ходу сандалии, и потом долго говорил с водителем через открытое окно, сверяя какие-то бумаги.

Я ждал Олю на крыльце и думал о том, что хорошо бы запасти в себя побольше таких дней перед первым мокрым снегопадом, а потом вынимать эти дни и носить как одежду всё межсезонье. Когда выпадет первый снег, сложно поверить в существование таких дней; тогда кажется, что снег будет всегда, что трава бывает только сухой, а изумрудный цвет есть только в Васькиных книжках с картинками и на рождественских гирляндах.

Мне нравилась неизбежность осени. Осень всё решала за нас. Каждое лето меня преследовал комплекс невыполненных дел; как бы я не шпиговал свой график поездками и делами, календарь ронял свою листву, а вслед за ним роняли её и деревья. Календарь заставлял жалеть о тёплых днях, потраченных в офисе. Всё лето я гнал себя вперёд и наконец загонял.

Осень решала вопрос по-своему, однозначно. Осень — это репетиция смерти, которая приучает смиряться с тем, что есть. Когда мелкий дождь клеился на лицо и в ногах хлюпало, я чувствовал раскрепощение от невозможности что-то потерять или куда-то не успеть. Я вдруг понимал, что вся нервозность происходит не из-за жизненных обстоятельств, а из-за попыток им сопротивляться. А точнее, из-за нашей неуступчивости в мелочах.

Осень меня примиряла. Осенью было хорошо думать о Новом годе. Последние несколько лет мне больше нравилось думать о Новом годе, чем отмечать его.

Оля собиралась долго, и скоро мне наскучило стоять на крыльце. Летняя лихорадка вернулась опасением упустить такой хороший день, а стук молотков в доме наискосок действовал на нервы. К тому же потянуло гарью, и мне стало казаться, что я провоняю ей и перестану чувствовать другие запахи. Я поторопил Олю. Она села за руль.

Эти выходные мы решили посвятить шоппингу. Хотя первое сентября Ваську ещё не касалось, Оля поддалась общему ажиотажу и загорелась идеей обновить наши гардеробы. Пока мы ехали, я подставлял лицо под струю воздуха из открытого окна.

— Такой день хороший, — сказал я.

Солнце нагревало кожу, как горчичник.

— Да, — протянула Оля. — Пробки, как в будни.

В торговом центре было прохладно от кондиционеров и пахло сладкой ватой. Оля потащила меня в отделы с мужской одеждой и начала почему-то с зимних курток.

— Ну как? — крутила она меня вокруг оси, будто жарила на костре. На мне был безразмерный коричневый пуховик.

— Будто заживо похоронили, — признался я.

Оля не спорила. Скоро мы переключились исключительно на женскую одежду.

Она долго торчала в примерочной, а я сидел на пуфике, навьюченный брюками, джинсами и пиджаками. Продавщицы следили за мной с тревогой.

— Вам удобнее положить вот сюда, — показала одна из них на стойку. Ей не хотелось, чтобы новая одежда помялась. А может быть, я сам не внушал ей доверия.

Народ прибывал. Плакал ребёнок. Школьница с мамой придирчиво выбирали юбку. Мать растащила её в стороны и смотрела на просвет; юбка напоминала красивую мертвую птицу.

— Ты уже загрустил? — спросила Оля, выходя из примерочной. — Как тебе?

Она повертелась, демонстрируя очередную жилетку. Я сказал, что здорово.

— Плохо? — переспросила она с сомнением.

Под влиянием отца она часто выбирала вещи, похожие на мужские. Узкие брюки и жилетка ей действительно шли, придавая сходство с молодым проворным адвокатом. Она стояла перед зеркалом, чуть выгнувшись и отставив ногу.

— Трубки не хватает, — сказала она, поднося к губам воображаемую трубку и выпуская колечки дыма. — Я как Шерлок Холмс.

Потом она заложила большие пальцы рук под мышки и рассмеялась:

— Фу. Как приказчик.

— Да нет. Здорово. Такой стиль… бизнес-леди.

— Ты без энтузиазма говоришь, — сморщилась она и легонько толкнула бедром. — Слишком официально, да?

Я пожал плечами. Оля купили брюки и две тёмные рубашки, но жилетку оставила.

— Я всегда хотела жилетку, — говорила она, когда мы шли в густой толпе к следующему бутику. — Но когда надеваю, прямо со смеху давлюсь. Всё равно носить не буду.

— Зря. Тебе идет.

— Ну что ты такой вялый, — она потянула меня за руку. — Ты устал, да?

— Нет. Ещё терпимо.

— Ну ладно, вот сюда и ещё в «Детский мир», а потом домой, — решила Оля. — Ну давай. Не раскисай. Ты грустный какой-то.

— Да я нормальный, — ответил я, раздражаясь.

Мне не нравится, когда люди говорят, что я грустный, злой или уставший, когда я так мастерски это скрываю.

Меня раздражали люди с телегами, доверху набитыми коробками и пакетами. «Блабериды», — думал я с досадой, хотя ничем не отличался от них. Я участвовал в этом брожении, толкался, ждал медлительного лифта, и покупал то, в чём не очень нуждался.

Меня раздражали люди с телегами, набитыми едой, как будто дома их ждали тридцать маленьких цыганят. Словно в отместку, одна из тележек налетела на меня, тяжёлая, как ледокол. Я хотел обругать катившего её мужчину, которого больше волновали посыпавшиеся банки с фасолью, но он так мелко и суетливо их собирал, шамкая под нос извинения, что я махнул рукой и пошёл за Олей.

 

* * *

Летние месяцы пролетели бесследно. Чем я занимался? Какая была погода? Кажется, июнь был жаркий, в июле зарядили дожди, а к августу снова наладилось.

Что мы делали всё это время? Было несколько барбекю у тестя дома. Поездка к родственникам Оли в Тамбовскую область. Болезнь Васьки из-за кондиционера (предположительно). Встреча с парой одногруппников. Звонок старого друга.

Был мой день рожденья в июне и день рожденья Оли в августе. Визиты вежливости к нашим общим знакомым: сначала мы к ним, потом они к нам. Теперь о них можно забыть на следующие пять лет.

Что я делал на работе? Я не помню. Лето состояло из вспышек, о которых я не помнил уже на второй день.

Всё лето люди обсуждали вредоносность голубей, и порой, разговаривая со старым знакомым, приходилось аккуратно выяснять позицию, чтобы не нарваться на нечаянный спор, если оказывалось, что он был ярым защитником пернатых или, наоборот, желал им смерти. Вслед за Олей и её отцом я придерживался консервативной точки зрения, что раз уж мы выросли и не померли от орнитоза, опасность сильно преувеличена.

Весной у меня было много планов, но лето прошло неуклюже. Оно началось с мыслей о возможном увольнении и филинской истории, но рассеялось, оставив чувство неловкости, будто всё это время я обманывал людей, но так и не извинился. Если бы меня всё-таки уволили, а лучше со скандалом, я бы не казался себе лжецом. И было бы что вспомнить.

Статью о Филино я так и не опубликовал. Отправленный Грише вариант пролежал у него без движения, и когда мы оба поняли, что статья не нужна никому из нас, не сговариваясь сделали вид, что её не существовало.

Летом Алик привёл нанятого им коуча, который неделю изучал работу редакции, устраивал по три совещания в неделю, а в конце разродился регламентом работы редакции из шесть частей. Теперь половину времени на планерках мы сопоставляли вчерашние материалы с требованиями регламента. Он описывал все аспекты работы: заголовки, жанры, типы ссылок, поисковую оптимизацию, технологии разговора с трудными спикерами и массу других нюансов. Восемь страниц текста посвящалось обработке пресс-релизов, из которых одна страница содержала выписанные в четыре столбика канцеляризмы, употребление которых в наших текстах запрещалось подчистую. Среди них были и безобидные, на мой взгляд, слова, вроде «соответствующий», «однако» и «например», которые очень хотелось протащить в текст. Но Гриша с его способностью поглощать за три вечера монографии выучил регламент почти дословно, и нам пришлось несладко. Вместо слова «например» я стал использовать близкие по смыслу вводные «скажем» и «так».

В конце июля мне повезло. Как-то вечером Хватский, мой тесть, то ли в шутку, то ли всерьёз предложил сделать интервью со своим знакомым, который много лет провел в местах лишения свободы, а в 90-е был авторитетной фигурой в криминальном мире. Я согласился без рвения, и, наверное, поэтому птица удачи далась мне так легко.

С Фёдором, как его предложил называть тесть, мы встретились в полупустом кафе, половину которого отгородили ширмами для поминок. Фёдору было лет шестьдесят. Своё настоящее имя он так и не назвал, как не назвал и никого из действующих лиц, о которых говорил с прямодушием и таким обаянием, что это невольно передалось в текст.

Я не понял, для чего Хватскому понадобилось организовывать встречу. Это было что-то личное, скрытое от моих глаз.

Само интервью удалось: оно перекрыло рекорд посещаемости сайта и породило невероятную по накалу дискуссию. Половина воинствующих комментаторов восторгалось мудростью перерождённого вора и называла его чуть ли не последним настоящим мужиком на Руси. Вторая половина считала его престарелым дегенератом и упрекала в бахвальстве вещами, о которых принято молчать.

Алик был в восторге. Мне выписали премию, которую мы с тестем пропили за здоровье как бы Фёдора.

Я не считал интервью сложным: за меня всё сделал герой. Требовалось лишь тщательная расшифровка стенограммы и сохранение характерных лексических оборотов. Но Алика оно зацепило, вероятно, тоской по временам, в которых сам Алик пожить не успел, но которые ходили тенями по огромному дому Ветлугина-старшего, ныне благообразного старика, а двадцать пять лет назад — одно из анонимных героев рассказа Фёдора.

Алик так восхищался материалом и мной лично, что Гриша вынужден был занять одобрительную позицию и отметил, что автор передал не столько биографию героя (сомнительную с Гришиной точки зрения), сколько уникальный образ мысли.

— Блин, нам нужно пять таких материалов в месяц! — кричал Алик на планерке, вклиниваясь в Гришины рассуждения. — Найдите хирурга, который сел за смерть пациента. Найдите мента, который казнил заключенных. Делайте анонимные интервью. Пусть исповедуется. Ищите, ищите! Вот Макс нашёл, сделал, и посмотрите, какой эффект. Это же материал года. Молодец! Не прикопаешься! Молодец!

Борис пытался развивать мысль, что этот якобы вор, скорее всего, никакой не вор, а самозванец, и с его, Бориной, точки зрения, настоящего вора за такое интервью утопили бы в пруду. Алик посмотрел на Борю с таким выражением, что тот замолчал и стал бледный, словно в пруду утопили его.

Я так и не понял, спасло ли меня от увольнения это интервью или вопрос в принципе так не стоял.

 

* * *

После вылазки на «Зарю» меня душил ужас. Боясь выдать себя, я стал тих, скромен и внимателен к семье. Оля заподозрила меня в измене.

— Ты какой-то странный, — щурилась она довольно из-за букета хризантем, которые я подарил ей просто так. — Нашкодил что ли?

Внутри меня росла пустота.

Иногда я завидовал людям, которые жили своими жизнями и могли расстраиваться из-за пустяков. Меня уже ничто не расстраивало. Что бы ни происходило, отчаяние внутри меня всасывало любые расстройства, как чёрная дыра.

Может быть, для окружающих эти метаморфозы казались чем-то вроде взросления. Я стал реже спорить на работе и почти безропотно выполнял поручения Гриши или Алика. Если прежде я иногда проявлял инициативу в семейной жизни, то теперь полностью доверился Олиным замыслам, которых было немало. Мы сделали ремонт в спальне, и я два дня просидел в соседней комнате с планшетом, присматривая за рабочими.

Мысль о радиоактивном облучении не давала покоя. Я убеждал себя, что ни Скрипка, ни сотрудники «Зари» не носили костюмов химзащиты и вообще не выглядели напуганными. Но они могли просто знать опасные места, а пруд почти наверняка был одним из них. Хотя если бы пруд был радиоактивен, его бы огородили или пометили табличками. Но что мешало им огородить лужу у внешнего периметра «Зари», где звенело на 30 000 мкР/час?

Как-то вечером я обнаружил уплотнение на икроножной мышце, небольшую опухоль, которую было видно под определенным углом. На ощупь она походила на куриное яйцо, которое перекатывалось внутри мышцы.

Неделю я собирался с духом, потом психанул и записался к онкологу. Я мог попросить Олю и обратиться в их медцентр, но мысль о собственной глупости, которая могла привести к возникновению опухоли, вызывала во мне такой стыд, что я записался в самую дальнюю от нас клинику.

Чем ближе был час приема, тем тревожнее становилось настроение. Я представлял врача, который говорит обнадёживающие фразы с безнадёжным лицом. Я представлял и другого врача, который кричит «Вы с ума сошли!» и требует немедленной операции.

Онколог оказался молодым, уставшим и нетерпеливым. С порога он спросил с лёгкой издевкой:

— Родинка или опухоль?

— Опухоль какая-то. Вот тут, — показал я, стаскивая брюки.

Он принялся прощупывать уплотнение рукой и делал это бесконечно долго. Наконец он сказал:

— Жировик. Липома.

Он принялся рассказывать байки, как к нему толпами ходят люди с ангинами и папилломами, настаивая, что у них четвертая стадия рака.

— Понимаете, у неё прыщ на гландах, а она мне: посмотрите, это же опухоль, — рассказывал он, что-то быстро черкая в карточке. — А потом приходит, значит, с родинкой: глядите, она же черная, это меланома. Я говорю: а вы знаете, какая меланома? Что с того, что чёрная? Меланома бывает и коричневой. Это только специалист может сказать.

Спохватившись, что отпускает меня так просто, он вдруг сказал:

— Знаете, я бы всё-таки сделал УЗИ и полный анализ крови.

УЗИ и анализ крови не выявили ничего особенного, кроме пониженного гемоглобина.

После визита к онкологу я слегка успокоился, но меня начала вдруг волновать галлюцинация, которая преследовала меня у пруда и, возможно, стала причиной падения. Меня волновал треугольный начальник караула, который говорил фразами отца и показывал мне мои портреты, утверждая, что всё случилось когда-то давно. В саду у сарая я вспоминал спрятанный там термос с радиоактивной водой, выбросить который собирался всё лето.

Как-то вечером мы смотрели с Олей передачу об отравлениях ртутью, и я обнаружил у себя почти все симптомы третьей стадии меркуриализма, от навязчивых состояний до галлюцинаций. Может быть, не радиация, а ртуть отравила меня и жителей Филино?

Эта мысль долго не давала мне покоя, но я не делал ровным счетом ничего. Я словно оцепенел.

Я решил просто ждать, когда живущая во мне болезнь проявится и сделает ситуацию определённой. Неопределенность казалась мне отсрочкой, которой нужно воспользоваться.

— … на завтра позвали, — донеслась до меня фраза Оли.

Я сидел на кухне и гладил выросшего за лето Рикошета по загривку. Вантуз смотрел на наши нежности скептически.

Оля загружала в посудомоечную машину тарелки. От их грохота я не сразу понял, что она обращается ко мне.

— Ты слышишь? Мои нас позвали на завтра, — повторила она.

— Нормально, — кивнул я Рикошету. Он заюлил под рукой.

— Ты если не хочешь, скажи, — Оля счищала с тарелок остатки пищи. Я не любил смотреть на это, и зарыл пальцы в плюшевую шерсть Рикошета, уткнувшись носом в его твердый череп.

— Да нет, нормально.

— «Нормально», — передразнила Оля и рассмеялась. — У тебя всё последнее время «нормально».

Я пожал плечами:

— Разве это ненормально? По-моему, как раз нормально.

Оля махнула рукой. Загудела посудомоечная машина.

 

* * *

В среду 30 августа арестовали Братерского. Об этом на следующий день сообщила на планёрке Неля.

— По владельцу «Ариадны» вчера было заседание об изменении меры пресечения. Следствие ходатайствовало о заключении, суд удовлетворил, — монотонно зачитывала Неля свой ежедневник, водя по нему пальцем.

— Почему мы не пошли? — оборвал Гриша.

В отсутствие Алика он становился его аватаром, который пенял нам за упущенные возможности. Интересно, как часто в жизни мы живем чужими эмоциями, принимая их за свои?

Неля как будто ждала этой подачи.

— Потому что в закрытом режиме, — ответила она с торжеством в голосе.

«Что, съел?», — читалось в её взгляде. Это была её небольшая победа над Гришей, над Аликом, над всей системой, которая пыталась советовать ей, что и как делать. Напрямую с Аликом Неля спорила редко, с его аватаром — постоянно.

— А почему в закрытом? — нахмурился Гриша.

— А потому что, — дернула плечами Неля. — В закрытом и всё.

— Нет, подожди, — в Грише зашевелился эрудит. — Насколько помню, закрытое заседание назначается для обвиняемых, связанных с государственной тайной, для несовершеннолетних, в каких-то особых случаях…

— Ну это и есть особый случай, — Неля недовольно задвигала носом. — Да закрыли говнюка по-тихому, вот и всё. Ну ради безопасности его. Опасались, наверное, что дольщики в зале суда пикет устроят.

Писать заметку о Братерском поручили мне. Сразу после планерки я вернулся на свое место и почему-то украдкой стал искать его номер в смартфоне, не сразу сообразив, что Братерский вряд ли ответит. Я уже привык, что мои вызовы он принимает всегда.

Телефон Братерского не был отключен, но и не отвечал. Я набрал пресс-службу суда.

Голос секретаря Ирины всегда звучал так, будто ей позвонили во время приёма ванны. На фоне как будто даже слышался звук льющейся воды. Бесцветный голос то и дело окрашивался капризностью. Ответы мне мучили её, как мигрень. Время от времени я проверял, идёт ли вызов, потому что Ирина делала абсурдно долгие паузы, будто надеялась, что я сброшу вызов и перестану её донимать.

В конце концов, она почти дословно повторила мне релиз, уже опубликованный на сайте суда.

«Ознакомившись с материалами дела суд принял решение удовлетворить ходатайство следствия об изменении меры пресечения для Братерского С. М., назначив содержание под стражей на срок два месяца».

Мои вопросы о необходимости закрытого заседания и столь жесткой мере пресечения остались без ответа:

— Что я могла сказать, я вам уже сказала, — ответила Ирина после паузы. Шум воды на фоне нарастал и скоро поглотил её целиком вместе с худым «до свиданья».

Братерский казался человеком, способным на самые вольные интерпретации закона. И всё же, если и был он жуликом, то достаточно ловким, чтобы не попадаться. Может быть, он любил ходить по карнизам, но вряд ли любил падать. Он был так равнодушен к шумихе вокруг него, что было очевидно наличие некого плана, который исключал неожиданности.

Теперь его отправили с СИЗО прямо из зала суда, отобрав смартфон, дорогие часы и запонки — я этого не видел, но хорошо представлял. Ожидал ли он этого?

Я позвонил в офис «Ариадны». Секретарь отказалась давать какие-либо комментарии о судьбе шефа, но голос её звучал растерянно.

Мне стало не по себе.

Я подошёл к Неле уточнить формулировки для заметки о Братерском, когда в разговор встрял Борис. В руках он нёс кружку кипятка, сам же кипел чувством справедливости.

— Вот так в этой стране: украл миллиарды — сидишь под подпиской, поспорил с властью, как Братерский — получи арест.

— Ой… — Нелю перекосило, как от несвежей пищи. — Во-первых, его не арестовали. Арест назначают осужденным, а для подследственных есть содержание под стражей. Во-вторых, чмо он и есть чмо.

— Ну чмо-то он, может быть, и чмо, — гнул свою линию Борис. — Но сколько таких случаев спускают на тормозах: Бережков, Осипов, дело «Мистраля»…

— Осипова хорошо потрепали… — не согласилась Неля.

— Ну если разделить 200 украденных миллионов на время, проведенное под следствием, получится доход в районе миллиона рублей в день, так что я бы не говорил о потрепанности данного господина…

— А Братерский ещё и суток в СИЗО не провел, а ты уже панихиду справляешь. Нет, мне нравится формулировка: «поспорил с властью». Это когда он с ней спорил? Сидел у кормушки, пока не отогнали.

— Посмотри его комментарии насчет Ильинской рощи: он прямым текстом говорит, что идёт попытка перепродать «Алмазы» заново…

— Я тебя умоляю! Боря! Ну что ты как наивный-то? Он сам в этом прекрасно участвовал и помалкивал, пока не дали по морде, а теперь пытается привлечь к себе внимание. Ну? Боря, ну чушь же. Чмо он и всё. Всё, отстаньте, мне к министру надо.

Боря защищал Братерского из духа противоречия. В редакции Братерскому не сочувствовали. Он не имел моральных козырей: ни меценат, ни общественник, ни многодетный отец, ни даже борец за экологию. Богатый, но не слишком. Резкий, но не опасный. Эхом спора по редакции прокатилось мнение, что ещё один ферзь разжалован в пешки, и это неплохо.

Я набрал Братерского повторно. Гудки стали как будто длиннее.

Во мне росла странная тревога, словно уголовное дело Братерского каким-то образом проецируется на меня; я даже поймал себя на совсем уж дикой мысли, что на допросах под пытками Братерский вдруг расскажет обо мне нечто такое, что разбудит дракона-Скрипку и вернёт в мою жизнь этот тлеющий кошмар.

Молчание Братерского было безысходным, как номер умершего родственника. Гудки, которые переживвают человека на несколько дней, пока батарейка не сядет окончательно. Это было молчание кладбища, воздух которого всегда полон назойливых мошек и вопросов без ответов.

Братерский иногда злил меня своим высокомерием. Но Братерский давал странную надежду.

Я почему-то вспомнил инцидент на горнолыжной трассе, когда я поехал за самоуверенным лыжником по крутой части склона, стараясь удержаться в его ритме. Мне казалось, что я могу ехать быстрее, но перед особенно крутым виражом лыжник развил настолько высокую скорость, что я бросил попытки преследования и завороженно смотрел, как мастер пролетит рискованный поворот у самой кромки низкорослого леса. Похоже, чудак даже не видел виража — он просто вылетел по прямой. Трассу закрыли до конца дня, а сам лыжник был с помпой эвакуирован в госпиталь на вертолете.

Парень ездил первый сезон, но у него была отличная экипировка. Такая классная, что она не оставляла ему право ездить медленно.

Я залез на страничку соцсетей, которую давно не обновлял, и пробежался по ленте друзей. Она была накачана ажиотажем так, будто приближался последний день на земле. Здесь обсуждали драку в самолете, грядущие выборы и смерть деревенской женщины — скорая помощь ехала к ней более суток. Было много отпускных фотографий, цитат и вдохновляющих статусов.

«Хочу рассказать про бывшего, который у меня был много лет назад. Он уже тогда был бывшим, мы расстались ещё за два года до этого, но каждая встреча заканчивалась у нас постелью. Два года я думала, что разбитый фарфор можно склеить. Не верьте: то, что разбилось, не склеить никогда #бывшие».

 

* * *

Вечером того же дня меня вызвала офис-менеджер Таня, которая встречала гостей радиостанции «Дирижабль». Я пошёл, гадая, кто из моих информаторов или знакомых захотел навестить меня лично.

У входа в редакцию стояла удивительно некрасивая высокая девица с лицом узким и несколько безжалостным, одетая в дождевой плащ, словно на улице была непогода. Её беспокойные руки украшали короткие, ярко накрашенные, в общем, детские ногти. Пыльный цвет волос скрывал седину, а светлые пятна на лице напоминали поплывшие веснушки. Она ждала в углу, скрестив ноги, казалась кособокой и скрученной. Когда я подошёл, девица выдвинулась из угла, держа конверт навесу, как пистолет.

Я взял тонкую бумагу, и она тут же отдернула руку, будто по конверту мог передаться электрический ток или вирус.

— От Сергей Михайловича, — сказала она хрипло и сразу ушла, оставив после себя запах табака.

Я вернулся на рабочее место и огляделся. В такие минуты трудно избавиться от ощущения, что за тобой наблюдают. Галя сидела, откинувшись в кресле, и лениво перебирала безделушки на своем столе. Арина быстро печатала, и её пухлые руки бегали по клавиатуре, как паучки. Виктор Петрович смотрел в монитор, и по улыбке было понятно, что он готовится написать ядовитый комментарий. Нели и Бориса не было.

Я вскрыл конверт. Внутри был свернутый пополам тетрадный листок, исписанный ровным почерком Братерского.

«Максим, здравствуйте!

Вы наверняка знаете, что от средств связи я временно изолирован.

Я не предвидел ареста, но и не исключал его. Он означает, что развязка уже близка.

Мы давно не общались. Я знаю, что Вы проживаете сложный период, чувствуете опустошение. Вокруг практически нет людей, способных понять Вашу ситуацию. Вероятно, Вы сомневаетесь в себе. Ваши выводы насчет «Зари» были верны и неверны, в зависимости от точки зрения. Я знаю, что находится на территории комбината, но в силу определенных причин не могу рассказать — Вы ещё вернётесь к этому поиску. Он важен прежде всего лично для Вас. Вам нужно узнать о себе то, что невозможно рассказать. Иногда чтобы двигаться вовне, нужно двигаться внутрь.

Произошедшее не есть следствие Вашей слабости — это проявление Ваших попыток выйти за круг. Это просто и сложно одновременно, и часто оставляет нас с пустотой внутри. Будьте чуть снисходительнее к себе.

Можете ли Вы оказать мне услугу? Я пойму Ваш отказ. Со своей стороны, могу обещать рассказать Вам подробности о своём деле и некоторых других обстоятельствах, как только у нас появится шанс поговорить с глазу на глаз. Он обязательно появится.

На улице Татищева есть старый дом №19/1. Он имеет статус памятника архитектуры. Состояние у дома плачевное. В настоящий момент готовятся документы для лишения его статуса памятника и продажи. Буду благодарен, если Вы поднимете этот вопрос в своём издании. На обратной стороне Вы найдете имена и телефоны людей, которые могут помочь.

В любом случае, я пойму Ваш отказ.

Сергей Братерский».

Я почему-то вспомнил о злой шутке старшеклассников, которую те проделали со мной, когда я был в начальной школе. Сначала они испачкали мне нос ужасной мазью, вроде мази Вишневского. До вечера я был убежден, что умру от её испарений, пока мама решительно не смыла её водой.

На следующий день старшеклассники извинились и попросили помочь им. Купившись на их раскаяние, я согласился. Нужно было подойти к одной девочке из их параллели и спросить, как чувствует себя Тася. Я сделал это без задней мысли, даже с неким воодушевлением, что мне поручили секретное задание, но девочка вдруг разрыдалась и убежала, толкнув меня в плечо. Потом выяснилось, что Тася был её пуделем, которого накануне сбил автомобиль. Старшеклассники наблюдали со стороны и ухмылялись.

Мать пошла в школу и до отказа разобралась с этими старшеклассниками — у неё это здорово получалось. Но отец, узнав об этом происшествии, сказал мне негромко: «Дурак, значит. Раз делаешь что-то, не понимая зачем — значит, дурак».

 

* * *

В отсутствие зрителей Виктор Петрович становился неспешным, почти трогательным стариком в вязанном свитере, который печатает указательным пальцем, словно давит на столе невидимых жучков. Он напоминал ракообразное существо, которое медленно ворочается около дна между полипов, само похожее на полип.

Было полдевятого вечера. В офисе остались только я и он. У меня не было срочной работы. Я сидел, потому что ленился идти домой.

Алик материализовался внезапно: я повернул голову и увидел его в трёх метрах от себя. Если давать волю фантазии, пространство в этот момент изогнулось волной и потеряло прозрачность.

Нет, ничего этого не было. Скорее всего, Алик незаметно вышел из кухни.

Бесшумность не была в его характере. Бесшумность в исполнении Алика была тревожной. Он выглядел задумчивым и стоял неподвижно, напоминая собственную голограмму. Это заставило меня смотреть на него слишком долго.

Алик заметил этот взгляд. Он миролюбиво кивнул:

— Работай, работай.

И прошагал в своей кабинет.

Виктор Петрович ответил на мой удивленный взгляд красноречивой гримасой, какую корчат при виде тронутых родственников: дескать, что с них взять? Он хотел ещё что-то сказать вполголоса, но сидели мы далековато. Комментировать шефа вслух он не решился.

Стало тихо, будто Алик не принес с собой новую порцию шума, а поглотил даже тот, что был. Виктор Петрович перестал клацать и просто смотрел в монитор. Глубокие морщины светились в офисной полутьме.

Я углубился в историю солдата-срочника, которого ранили под Иркутском ножом и со дня на день должны были перевести в наш, местный госпиталь. Я перечитывал один и тот же абзац в пятый раз.

Офис снова ожил, словно качнулся от слабого сквозняка. Между столами возникла Алиса. Она медленно шла в направлении кабинета. Её тонкая рубашка или, скорее, туника глубоко дышала в такт её шагам. Она шла почти бесшумно, и скрип дверной ручки в кабинет Алика поставил запятую в этом странном действии.

Движение переместилось в кабинет, прозрачные стенки которого сдержанно загудели. Тон Алика стал повышаться, и скоро послышались его вскрики, похожие на визгливый лай колли.

— Это ты так считаешь!.. Ты так считаешь!.. — кричал он.

В его голосе была паника.

Бывает, в гостях станешь невольным свидетелем пикировки хозяев, когда обе стороны обращаются к тебе, как к арбитру. Гудение кабинетных стен тоже требовало какого-то ответа. Я снова глянул на Виктора Петровича, но тот был поглощен работой до глухоты.

Иногда я жалею, что природа наградила меня таким угловатым характером, что я не могу взять и просто войти в кабинет и сказать с таким стариковским прищуром: «Ну, полно вам!», а потом развести спорщиков по углам, усадить, дать выговориться, рассудить их.

Если я зайду, это будет просто глупо. Это их личное дело.

Скоро дверь распахнулась, Алиса выскочила и быстро зашагала к выходу. Туника её дышала так, что до меня донёсся жасминовый запах духов.

Алик выскочил следом и грубо схватил Алису за руку:

— Нет, давай решим… — зашипел он вполголоса.

Алиса дернула руку.

— Я тебе сказала.

— Нет, давай решим, — он сжал её крепче.

— Я всё сказала.

Они смотрели друг на друга. В голосе Алика звучали нотки из его прошлого, когда сын Ветлугина держал в напряжении весь класс элитной гимназии №14. Голос его был хриплым, как у курящего подростка.

Виктор Петрович вдруг встал, и, словно прочитав мои мысли, именно так, по-стариковски, не зло затрусил к ним.

Он неловко встал в шаге от Алика и коснулся его рукой, как бы прося разрешения говорить.

— Алик, не надо. Женщина. Не надо. Отпусти.

Алик развернулся:

— Петрович, ну ты не лезь! Давай, пошли.

Алиса упёрлась.

— Да-и, — хмыкнул Виктор Петрович, отмахиваясь. — Ты извини, что вмешиваюсь. Ты пусти её. Отдохнуть вам надо. Потом поговорите. Бабы такие, знаешь… С горяча не надо решать.

Сцепившиеся не замечали его.

— А что, ты не знала? — спросил Алик с ядовитостью в голосе.

— Не знала.

— А чё такого-то? Я взрослый мужик.

— Я уже сомневаюсь, что взрослый.

— А сама-то? Забыла, какой была?

— Каждый день помню.

— Сцен не устраивай. Идём.

Алик потащил Алису к выходу, держа под локти, как делают врачи с упрямыми пациентами.

Виктор Петрович постоял в растерянности и вернулся за свое место. Мне почему-то стало стыдно за все случаи, когда я думал о нём плохо. Может быть, в такие момент его вдохновлял его кумир Ельцин.

Напоследок я увидел, как Алик несколько раз дёрнул Алису за руку. Так раздраженный хозяин рвёт поводок упрямого щенка.

Стало тихо. Коридор поглотил их также внезапно и тихо, как несколько минут назад исторг. Виктор Петрович хмуро произнёс:

— Милые бранятся…

Он снова заколотил по клавишам.

 

* * *

Охраной в нашем офисе руководит неуравновешенный двухметровый мужик, возможно, бывший военный. Его команда состоит из сонных дедов-вахтёров, на которых он рычит, как на призывников. Это начальник задирает посетителей офиса, если те неправильно запарковали машину. Ругается с арендаторами из-за оставленных на ночь кондиционеров. Задерживает сотрудников у входа для досмотра сумок и даже папок. Порой он устанавливает в офисе пропускной режим, хотя мы сроду не носим с собой документы. Когда он орёт, крик разносится по лестничным пролётам до седьмого этажа.

На него жаловались бесконечное число раз. Владельцы офиса передавали наш гнев руководству охранной фирмы, та, вероятно, проводила какие-то беседы с начальником, но на этом эстафета заканчивалась. Начальник оказался живуч. Жалобы делали его особенно токсичным. Как-то я стал невольным свидетелем сцены, когда он зажал одного из дедов-вахтеров в лестничном пролёте и несколько раз ударил в голову. Вахтер, похоже, явился на смену с похмелья и вообще был паршивым вахтером, но в тот момент я его пожалел.

Я часто оставался в офисе допоздна, но мне везло ни разу не пересечься с этим начальником. Лишь пару раз он гремел где-то на периферии ньюсрума, переругиваясь с офис-менеджерами.

Но я ждал конфликта. Когда он грохотал где-то поблизости, я бросал взгляд на тяжелый дырокол на столе у Гали. Увесистый, сложный дырокол, которым можно пробить сразу листов пятьдесят.

Этим дыроколом я планировал сломать челюсть упыря, когда он пихнет меня в грудь, как своих дедов. Была у меня скрытая тяга к благородному членовредительству.

Теперь меня захлестнула волна гнева. Я вскочил, схватил этот желтый дырокол, помчался к выходу, сбежал вниз по лестнице и у самого выхода наткнулся на начальника, который стоял около вахты вместе с дежурным стариком.

— Так, что потащил? — крикнул он мне, подзывая жестом.

— Отстань.

Я проскочил мимо и выбежал на парковку. Почти стемнело. Одинокий фонарь напоминал летний душ; тусклый свет лился из него, разлагаясь на боках машин.

Машин осталось мало. Парковка опустела. Я обошел офис кругом. Алик уже уехал.

Я поплёлся обратно с чувством, что упустил шанс, который даётся раз в жизни. У меня не было чёткого плана действий, я просто знал, что если увижу Алика с Алисой, всё случится само собой. Не было ни страха, ни сомнений: была лишь глубокая досада на собственную заторможенность.

На вахте меня перехватил начальник, радуясь так, будто поймал меня с героином. Он изъял у меня Галин желтый дырокол, засунул его в пакетик и приказал деду писать акт. Он хотел задержать меня до установления личности, а когда я показал водительские права, долго их разглядывал, списывал данные и сделал ксерокопию, потом звонил куда-то и требовал «проверить по базе».

Когда я вернулся на наш этаж, Виктор Петрович уже стоял на выходе, собираясь уходить.

— Не ставить на охрану?

— Нет.

Я прошёл внутрь и сел за свой стол.

Мне остро захотелось перечитать неопубликованную статью о комбинате «Заря». Я открыл файл, названный осторожным словосочетанием «Белый вариант». Мне казалось, эта маленькая хитрость хоть чуть-чуть, но сбивает со следа ищеек, вроде Скрипки. «Белый вариант». Никто не заподозрит, о чём этот файл. Хе-хе.

Читая, я чувствовал стыд, чистый, обжигающий стыд за все оговорки, приписки, вводные слова, за все те правки, что внёс в неё невидимый капитан Скрипка.

Это не статья — это дерьмо. Таким дерьмом можно измазать несколько листов бумаги и записать себе в актив ещё одну острую статью, которая на самом деле является опасливым цитированием материалов, на которые уже давно смотрят сквозь пальцы.

Я принялся править статью, и работа так поглотила меня, что когда около полуночи позвонила в третий раз рассвирепевшая Оля, я заявил, что остаюсь в офисе ночевать. Оля бросила трубку. Это ненадолго выбило меня из колеи, но скоро «Заря» вернула меня с такой силой, что я забыл и об Оле, и об Алике, и всех бедах этого лета, которое испустило дух как раз в эти самые минуты. Наступила полночь первого сентября.

Я закончил править в полтретьего и сохранил текст под заголовком «Черный вариант». Это была совсем другая статья. Это был чёрный вариант.

Истории Филино и предыдущим исследования уделялось не более двух абзацев. Действующие лица были совсем другими. Бледные девочки-близняшки, алкоголичка Кростелёва, бывший председатель Азамат Ирекович, кашляющий кровью Лёня Сумских, Дарья Дмитриевна с её распухшими ногами-кеглями, тракторист Мирон и кисельные грибы, растворённая в эфире бабушка Астафья, несгибаемый Рафик и сибиряк Иван. И ещё были кладбища — все четыре филинских кладбища.

Затем на горизонте появлялся комбинат «Заря», из-под стен которого била сильнейшая бета-радиация. Я подробно описал охватившую меня паранойю; описал, как тщательно мыл квадроцикл, как выбросил одежду и обувь, как бегал к онкологу.

А потом был рассказ о «Заре», какой я увидел её во время своей вынужденной экскурсии. Я рассказал о могильниках-курганах, так сильно напоминавших проект хранилища радиоактивных отходов на юге области, и подозрительном водоёме, о мягкой пыли дорог и жёлтой траве на вершине холмов.

Я сделал лишь одну уступку капитану — я не упомянул, что попал на «Зарю» с его подачи. Пусть насильно, но из меня получился сталкер, и лишние детали не меняли дела по существу.

То, что пряталось между строк в белом варианте, теперь говорилось прямым текстом.

«Загадка Филино, которую уже тридцать лет не могут разгадать исследователи, существует лишь благодаря их слепоте и нежеланию видеть, что в считанных километрах от посёлка находится могильник радиоактивных отходов, который является единственной причиной высокой смертности. Сколько здесь отходов? Судя по масштабу комбината — тысячи тонн радиоизотопов лежат в плохо изолированных отсеках и проникают в почвы с грунтовыми водами. Загадкой является не высокая смертность филинцев — загадкой является равнодушие властей к этой проблеме, ведь переселение Филино не является масштабной задачей: их осталось немного. Но переселить филинцев, значит, признать ошибку, которую не хотели признавать тридцать лет. Если вы встретите жителя Филино, скажите ему при встрече „До свиданья“. Филино и все его жители должны уйти, чтобы проблема решилась сама собой. Чем больше изотопов проникает в кукурузные поля, чем больше кукурузных Буратин будет распято на местных соснах, тем быстрее будет достигнута цель. Мертвые никогда не расскажут правду. Особенно, если живым она не интересна».

Я ведь осознаю, что чёрный вариант никогда не будет опубликован?

Я осознаю. Но это в данном случае не важно.

 

* * *

Я лежал на кожаном офисном диванчике, слишком коротком для меня, взгромоздив ноги на массивные подлокотники. Кровь приливала к голове, и голова плыла в мягком дурмане, словно скользя по кожаной обивке и впитывая её горячую липкость.

Я лежал в полудрёме. Оставленная мной лампа освещала центр ньюсрума, поэтому в глазах висело розоватое пятно. Я лежал неподвижно. Диван склеил меня, как муху. Паук, присутствие которого я тоже ощущал, мог расправиться со мной бесшумно и быстро.

Потом я встал.

Яркая лампа светила в центр зала, высвечивая Галин стол, на котором стоял ярко-жёлтый дырокол. Я улыбнулся этому открытию. Дырокол ведь был в пакетике у бешеного начальника охраны.

Потребовалось некоторое усилие и даже дерзость, чтобы осознать — я сплю. Это открытие далось не сразу: я будто пытался сдвинуть пальцем верхнюю карту в колоде, но никак не мог. Но когда она наконец поддалась, всё вокруг стало невероятно чётким.

Я будто висел на турнике, боясь разжать ладони, но вот разжал и вместо падения ощутил полёт.

Я поворачивал голову, картинка немного искажалась, как бывает, если смотришь через широкоугольный объектив. Потом линии снова натягивались в струну. Офис казался образцовым, светлым и прибранным.

Я двинулся к Галиному столу, отметив, что могут ходить привычным образом. Чтобы проверить гипотезу о сне, я прошёл через свой стол насквозь и сделал ещё несколько шагов. Я взял дырокол в руку; он казался таким же тяжелым, как в реальности. На столе у Гали было много фотографий, и порывшись, я обнаружил неизвестный мне снимок. Мы с отцом сидели на камнях около какого-то водоёма, вероятно, моря. Отец был одет в полосатую тельняшку — я помнил у него такую — и оттого очень походил на моряка. Он щурился яркому солнцу и держал в отставленной руке сигарету. Я же, хоть и узнаваемый, не был похож на себя в детстве; на снимке мне было лет тринадцать, но стрижка была очень короткой, какую я никогда не носил, и лицо было загорелым только в центре, словно я всё лето проходил в капюшоне. Я был одет в старомодную пижаму.

С дыроколом я двинулся в направлении выхода. Раз это сон, и сон этот лепится, как пластилин, я решил проделать всё то же самое, что делал несколько часов назад: сбежать вниз по лестнице и найти Алика.

Я знал, что теперь его «Кайен» будет стоять перед выходом, Алиса будет сидеть внутри, а в руках у меня будет жёлтый дырокол.

Алик продолжит орать на неё. Тут-то я и появлюсь.

Коридор, который выводил в приемную к столу офис-менеджера, оказался удивительно длинным, и скоро я попал в такую темноту, что стал шарить руками по сторонам, пытаясь нащупать выключатель. Вокруг не было ничего. Я никак не мог нащупать стойку, за которой сидела Таня, чтобы от неё отсчитать несколько шагов в сторону двери.

Потом я услышал звук и оглянулся. Я стоял в огромном ангаре, настолько большом, что, вероятно, таких и не существует в природе. Или же я сам стал маленьким, как Нильс из сказки по гусей.

По дороге я потерял дырокол. Я стоял на бетонном полу и видел вздымающиеся из-за горизонта своды.

— Оказывается, коридор выводит сразу в хранилище «Зари», — сказал я Алисе.

Я знал, что наш коридор выводит туда, куда и должен — в приёмную, где сидит Таня. Но раз Алиса есть порождение моего сна и не догадывается о существовании другого, реального мира, я решил играть по правилам.

— Здесь совершенно пусто, — ответила она.

Мне стало досадно, что я привел её в пустое хранилище. Я стал показывать ей статью, тот чёрный вариант, который принес с собой. Листы разлетались по бетонному полу и застывали в нём, как вмерзают в первый лёд осенние литья. Алиса задумчиво смотрела на листы, читая их сквозь лаковую корку.

— Они просто вывезли всё на другой склад, — попытался я объяснить пустоту вокруг. — Они боятся.

— Я тоже боюсь, — ответила она.

Я обнял её за плечи. Она оказалась совсем худой, как подросток.

— Почему ты с Аликом? — спросил я напрямик. — Я этого не понимаю. Ты такая волшебная. Неужели всё из-за денег?

— Нет, он очень помог мне, — ответила она серьёзно.

У меня защемило внутри. Это была смесь жалости, досады и ревматической радости.

— Ну а любовь? Разве ты его любишь?

— Нет, — ответила она также просто. — Но я должна. Был уговор.

Я посмотрел наверх. Свод расступился. Вверху сияли звезды. Со стороны Таниного стола дул тёплый ветер. Наверное, она забыла выключить вентилятор.

— Я тебя выручу, — ответил я. — Так продолжаться не может.

— Но ты никогда не будешь со мной, — ответила она.

— Я — нет, — согласился я. — Но есть другой.

— Я тоже о нём думаю, — сказала она. — Передай ему. Я думаю о нём.

— Мы больше не говорим, — ответил я. — Но если захочет, он сам поймёт.

Мы помолчали. Стало совсем темно.

— С тобой очень легко, — ответил я, уже не понимая, кому именно я это сказал. Голос возвращался сильным эхом. — Наверное, сейчас всё закончится.

Я крикнул, и от раскатов эха зашатались стены. Следом нарастал другой звук, от которого затрясся пол.

— С тобой тоже легко, — ответила она, и я почувствовал слабое касание руки, будто провели по ней гусиным пером.

Я двинулся в сторону. Алиса пошла следом: я не видел её, но чувствовал.

— Нам надо выйти из этого ангара, — сказал я. — Тогда мы всё поймем.

Становилось темно.

— Здесь морозно, — сказала она. — И одиноко. Страшное одиночество.

Я заметил, что изо рта идёт пар, скручиваясь спиралью.

— Потому что никого больше не существует, — ответил я. — Всё, что есть у нас — это мы сами. Так всегда и бывает.

— Да, — я увидел её; она обхватила плечи руками.

— Но ведь это немало? — спросил я.

— Да.

Она стояла где-то рядом, касаясь меня плечом. Было темно и пусто. Она могла бы сделать шаг в сторону, отстраниться, она могла уйти или убежать. Но я знал, что она не сделает этого. Было очень важно касаться друг друга плечами. Плечи становились одним.

Звук нарастал. Я вдруг понял, что надо возвращаться и быстро. Зря мы задержались. Есть сны, из которых сложно выбраться. А если выберешься — будешь другим. И даже не заметишь этого.

Я схватил её за руку и побежал туда, где был Танин стол и дырокол, но сон уже потерял податливость, всё мелькало, вспыхивало и рвалось на части. Дырокол больно давил мне в плечо.

Внезапно я проснулся. В плечо мне давил каркас дивана. Сердце стучало тяжело, словно перекачивало бетон. Я словно видел себя со стороны, мраморно-бледного и холодного. Ноги всё лежали на подлокотнике и затекли так, что мне удалось лишь упасть на четвереньки и ждать, когда от икр до кончиков пальцев пройдет колючая волна, будто ежа выворачивают наизнанку.

Было полседьмого утра. За окном стоял серый осенний день. Вывески на улице горели непонятно для кого. На окнах сидели многоточия капель. Первоклашкам не повезло.

Захотелось выпить кофе и поработать.

 

* * *

До десяти утра офис оставался почти пустым: шли школьные линейки. Мы сидели втроём: я, Арина и Виктор Петрович. В какой-то момент мне показалось, что он и не уходил: всё так же самозабвенно он давил кнопки и внимательно следил, как строка на экране принимает нужную форму.

Арина печатала быстро-быстро, и звук её клавиатуры, как и голос, погружали меня в приятный транс. Потом она стала править текст, звук клавиш стал резким и магия ушла.

Я читал о старом доме на улице Татищева, который упоминал в своём письме Братерский. Дом стоял на развилке улиц, выпирая в сторону перекрёстка. Он был каким-то карикатурно ветхим, будто его готовили для кастинга на роль дома с приведениями. Каменное основание побурело, деревянная верхушка окрасилась в богатую палитру мшисто-зелёных и желтоватых оттенков с толстым слоем безвкусных граффити. Старые доски набрякли под зияющим окнами, как мешки под глазами. Своей живописностью он напоминал мне жилище алкоголички Коростелёвой.

Дом когда-то принадлежал купцу Филимонову и находился в начале тракта, сто лет назад пустынного и грязного, который выводил к восточному выезду из города. Теперь дом оказался в ряду похожих двухэтажных строений, которые, как злые птицы, вытолкнули его в сторону оживленного перекрестка. Дом часто критиковали транспортники, предлагая снести его и расширить перекрёсток.

Было неясно, кому этот дом принадлежит сейчас, поэтому я подготовил запрос в кадастровую контору. На обороте письма Братерского было два телефона. Я набрал первый.

Пенсионер, историк и краевед Максим Антипенко на мой аккуратный вопрос отреагировал воинственно:

— А вы знаете, что прошли общественные слушания по этому дому? Вот вы, представитель средств массовой информации, слышали об этом? Что это, извините, за общественные слушания такие? Кого они там слушали? А теперь по сфабрикованной экспертизе они его исключили как из списка памятников архитектуры, так и из реестра объектов культурно-исторического наследия. Вот о чём писать надо.

Антипенко долго разжевывал мне отличия списка памятников архитектуры от реестра, который давал дому иммунитет. Он считал, что дом на Татищева намеренно довели до плачевного состояния, провели заказную экспертизу и признали типовой постройкой.

— Теперь карты в руки, можно сносить, переделывать, продавать, — ругался Антипенко. — А была же замечательная идея сделать в нём дом-музей Филимонова, мецената, коллекционера…

Второй телефон на листке Братерского принадлежал неизвестному мне сотруднику комитета по градостроительству Антону Белякову. В отличие от Антипенко, он словно обрадовался моему звонку и отвечал миролюбиво:

— Да, видите, Максим, в нулевых появилась мода: любые дома старше полувека вносить в список памятников и в реестр. В иные годы сотню домов вносили. Но город расширяется, городу нужно место. А тут куда не плюнь — везде памятник архитектуры. Стоит избушка на курьих ножках — ни обойти, ни объехать.

— То есть, под снос? — спросил я прямо. — Что будет на этом месте?

Беляков удивился:

— О сносе речи нет: его планируют отреставрировать и отдать под нужды организации, которая отреставрирует дом. Фасад сохранят в историческом виде.

— А что за организация взялась за работу?

— Если не ошибаюсь, в конкурсной заявке победило «Вавилон Страхование». Такой безобразный дом на центральной улице города — это позорище.

В полдень на запоздалой планерке я заявил тему с домом на Татищева, Гриша сухо одобрил, Неля разразилась тирадой о скотах из управления архитектуры, а Боря глубокомысленно рассудил:

— Вот там мы и забываем прошлое.

Наступила минута молчания и планёрка продолжилась.

 

* * *

В обед я отправился к дому на Татищева.

Дом впечатлял. Под мрачным нахлёстом туч он выглядел устрашающе круто, и если бы не моросящий дождь, я набросал бы его эскиз и добавил полчища летучих мышей вокруг.

Крыльцо дома когда-то выходил на улицу Татищева, но после расширения асфальт разлился рекой, и эта река унесла крыльцо вместе с входной дверью, от которой осталась металлическая нашлёпка.

От новой развязки дом отгораживал строительный забор, афиши на котором отвисли под собственной тяжестью или из отвращения к тому, что им приходилось рекламировать.

На задах дома были постройки из тёмно-оранжевого кирпича, выщербленные углы которых напоминали торт-муравейник. Двор был захламлён. Между кустами и забором я обнаружил проход, и по временной железой лестнице поднялся сразу на второй этаж. Возможно, когда-то эта лестница была деревянной и вела к чёрному ходу на кухню.

Я пихнул слабую фанерную дверцу. Дом сгнил изнутри. Ходить можно было по мощным балкам между окон, но перекрытия давно провалились. Пивные банки выдавали присутствие людей. На полу были рассыпаны учебники, среди которых я увидел физику за девятый класс, как в доме тестя. Я открыл книгу на случайной странице и прочёл:

«Следует знать способы защиты от радиации. Радиоактивные препараты ни в коем случае нельзя брать в руки — их берут специальными щипцами с длинными ручками».

Я аккуратно положил учебник на место.

Из окон дома открывал сюрреалистичный вид на слоистую структуру города. Высотки офисных зданий походили на гостей детского праздника, которых вызвали в центр круга и выставили на посмешище — их высота казалось несоразмерной. В тисках этих небоскрёбов зажало старые панельные дома. С ними вровень шёл ярус новоделов с башенками, шпилями и куполами, которые создавали атмосферу исторического центра (безуспешно). Среди архитектурных сорняков просвечивала настоящая история: маковка церкви, мрачное здание музея, ткацкая фабрика и горб странной постройки, прозванной «горбушкой», которая давным давно была вокзалом. Ещё ниже располагались купеческие дома, но их было мало. На двухэтажном особняке напротив окна красовалась вывеска «Вавилон страхования».

Я долго прицеливался, чтобы уместить в одном кадре структуру города и добиться нормальной экспозиции, потом что потроха дома на Татищева выходили слишком тёмными, а пространство дальше окна — засвеченным.

Когда я выбрался через дыру в заборе на улицу Дегтярева, двое в форме и с автоматами перехватили меня и потребовали документы. Они показали корочки росгвардейцев.

— Что искали, Максим Леонидович?

— Я снимки делал. Мы готовим статью о сносе этого дома.

Я сказал «о сносе», хотя и не имел это в виду. Незачем было объяснять нюансы.

Гвардейцы долго ирассматривали права и журналистское удостоверение, посмотрели сумку с фотоаппаратом, хмыкнули и вернули документы. Когда старший ушёл к машине, второй, словно в оправдание, сказал:

— Спецоперация идет. Тут закладки делают. Так что пусть сносят.

— Понятно, — кивнул я, и пошёл прочь.

После таких происшествий трудно избавиться от неприятной слабости в ногах и желудке.

Под вечер Гриша с неожиданным интересом стал расспрашивать меня о доме на Татищева.

— Очень перспективная история, — заключил он. — Как мы пропустили общественные слушания? Ладно, не к тебе вопрос. Хорошо, что отследил экспертизу. Надо только определиться с подачей.

— С подачей всё понятно, — ответил я. — Комментарии обеих сторон есть. Добавим голосовалку. Пусть люди решают, на чьей они стороне.

— Хорошо. И комментарий администрации запроси, — распорядился Гриша.

 

* * *

Статья вышла в понедельник и спровоцировала острую дискуссию. Довольный, я пошёл за второй кружкой кофе, и пока кряхтела кофе-машина, услышал позади голос Олега:

— Что, акула пера? Как пишется?

— Нормально, — ответил я.

— Нормально! — передразнил Олег с такой интонацией, будто уличил меня в сутенёрстве.

Я не обижался.

— Про Борю слышал новости? — спросил он, сменяя меня на посту около кофе-машины.

Я замер, размешивая сахар.

— А что за новости?

— Не слышал, значит, — Олег стал вдруг зачерствел. — Скоро услышишь.

Кофе-машина фыркала и плевалась.

— Хорошие новости или плохие? — спросил я.

— А это кому как, — с шумом отпил Олег и пошёл прочь.

Он умел набить себе цену. Напоследок он кинул мне всё в той же чуть высокомерной манере:

— Да не бзди, у тебя всё нормально.

Значит, на выход попросят всё-таки Бориса. Почему-то эта мысль не доставила мне радости.

К полудню статья про дом на Татищева разошлась по другим СМИ и попала в сюжет «Яндекса». Многие отмечали удачную фотографию изнутри дома.

Помещение я оставил в тёплых тонах, картину за окном сделал холодной, притушил цвета, затемнил небо и выделил ярко-зелёную вывеску «Вавилон Страхования». В одном кадре был и умирающий дом, и контора-падальщик. Фотоработу оценил даже Гриша.

После обеда мне позвонил некий Павел, который представился руководителем пресс-службы «Вавилон Страхования». Сначала мягко, а потом с нажимом, Павел поинтересовался, для каких именно целей я поставил снимок их вывески в «совсем другую статью»?

Чтобы удобнее было кричать на Павла, я ушёл в свой любимый тупичок в дальней части офиса, и очень вежливо спросил, какой именно закон запрещает мне фотографировать вывески?

Павел понёс пургу насчет прав на воспроизведение бренда, а потом обвинил меня в раскачивании ситуации и некрасивых намёках.

— Я в полной растерянности, Павел, — ответил я. — Мне даже сложно предположить, на что можно намекнуть подобным кадром. Как говорил Фрейд, иногда банан — это просто банан.

— Понимаете, Максим, создается определенное впечатление от этого снимка.

— Я не понимаю, для чего вам эта конфронтация, — ответил я.

— Максим, с моей стороны нет никакой конфронтации. Мне, видимо, придётся говорить с вашим руководством.

Мы прошли точку невозврата.

— Будет говорить на языке шантажа? — спросил я.

— Максим, вы давно работаете журналистом?

— Разве это имеет отношение к делу?

— Вы даже не отвечаете на вопросы.

— На вменяемые отвечаю.

— Тогда мне придётся действовать на своё усмотрение, — пригрозил он.

— Абсолютно не против.

— У меня ощущение, что вы не хотите нас понять.

— А у меня ощущение, что я говорю со службой безопасности.

Я длил эту бессмысленную дискуссию из стремления досадить глупцу Павлу. Я живо представлял, как этот бездарный упырь сидит в своём кабинете и тратит чужое время на всякую ерунду, чтобы отработать немаленькие деньги, которые, наверняка, получает. В конце концов, каждый из нас окончательно убедился в своей правоте.

Но история с Павлом не закончилась. Через два часа у меня у моего стола возникла Ирина, рекламный менеджер. Я заметил её боковым зрением и вздрогнул — она стояла где-то в районе моего локтя, как приведение, пока я разглядывал фотоблог одного весьма откровенного фотографа.

— Блин, ты меня напугала, — выдохнул я.

Ира молча и трагически села рядом, выдержала паузу и заговорила голосом, которым справедливая мать наставляет провинившегося ребенка:

— Что у тебя там с «Вавилоном» произошло?

Брови её нравоучительно поднялись. Ещё чуть-чуть и покатится слеза.

Я несколько эмоционально пересказал ей суть дела. Само воспоминание о Павле раздражало.

— Они говорят, ты хамил по телефону.

Ирине было очень стыдно за меня. Я взял паузу и проговорил как можно спокойнее.

— Я им не хамил. Разговор получился напряженным, но без хамства. Я не понимаю претензий: ну попала вывеска на снимок и что? Она размещена в публичном месте.

— Да я понимаю, — вздохнула Ирина. — Просто они нам платят по 40 тысяч каждый в месяц. Нам опять план повысили. А они из-за такой ерунды снимут рекламу. Ну ты можешь что-нибудь сделать?

— А что сделать-то?

— Ну, может, как-то удалить этот снимок? Он тебе очень принципиален?

— Пффф, — фыркнул я, нервно листая страницу браузера вверх и вниз, — Во-первых, это хороший снимок, во-вторых, решайте с главным редактором.

— Ну ты встал в позу. Григория нет на месте. Нам нужно сейчас решить.

— А в чём проблема-то?

— Макс, ну не кричи, — Ира многозначительно повела бровями, словно за нами следили. — У них специфические руководитель, Бахир Ильсурович, у него свой стиль управления. Ну он такой… хан, в общем. Он любит, чтобы делали, как он считает нужным.

— Да бред какой-то.

— А если как-то замазать логотип на снимке? Давай я Вадика попрошу?

— Решайте тогда с главредом. Я ничего замазывать не дам.

 

* * *

К вечеру снимок замазали. Редактуру сделали на скорую руку, отчего повисли в воздухе концы оборванных проводов, а фасад вавилоновского здания превратился в пиксельное месиво.

— Заразы, — сказал я громко.

О «Вавилон Страховании» я много слышал, но никогда не пересекался сам. Я полез искать информацию.

Это была крупная федеральная страховая компания, филиал которой располагался у нас. Возглавлял его Бахир Шавалеев, который до этого руководил уфимским подразделением «Вавилона».

От гримас Ирины у меня сложилось впечатление, что хан Бахир должен иметь лицо-блин и раскосые хитрые очи. Но Шавалеев выглядел ухоженным мужчиной средних лет, который мог быть результатом отношений итальянки с китайцем, например.

Он был фотогеничен. На постановочных снимках Шавалеев выглядел приветливым, умным и слегка умудренным, всегда сидел в располагающих позах и даже на репортажных снимках выходил удачно. Возможно, он был очень щепетилен в вопросах самопрезентации, и все неугодные ему снимки просил удалить.

Меня терзало искушение залезть в админку и вернуть на место оригинальный кадр, но для начала нужно было посоветоваться с Гришей. Но Гриша пропал с самого утра, на телефоны не отвечал, а Ирина ушла в глухую оборону и обсуждать ретушь снимка отказалась.

Кадр смотрелся ужасно. Дизайнер сохранил его с низким качество, отчего на заднем фоне появились шумы и нимбы. В таком виде снимок позорил уже меня.

Чтобы отвлечься, я стал читать комментарии под статьей. Большинство были против реконструкции здания, обвиняя управление архитектуры в продажности. Прежних владельцев дома якобы вынудили продать его, чтобы потом довести до нынешнего, унылого состояния. Встречались похвалы в адрес моего снимка, которые теперь вызывали лишь досаду. Многие отмечали заслуги редакции, которая обратила внимание на проблему.

Цепляли и «Вавилон Страхование». Меня заинтересовали три похожих отзыва, авторы которых предлагали изучить нынешнее здание «Вавилон Страхования», которое досталось им ещё семь лет назад и тоже входило в перечень объектов культурно-исторического наследия.

В конце концов, мне жутко захотелось досадить индюку-Шавалееву. На бланке редакции я распечатал запрос на его имя:

«Уважаемый Бахир Ильсурович!

Редакция сайта «Дирижабль» готовит обзорный материал об объектах культурного наследия. Просим Вас оказать содействие и ответить на два вопроса:

1. Реконструированное здание, в котором располагается центральный офис «Вавилон Страхования», с 2003 года имело статус объекта культурно-исторического наследия. Когда именно оно лишилось этого статуса и почему?

2. Дом на улице Татищева 19/1 недавно лишился такого статуса, и, по нашим сведениям, будет реконструироваться компанией «Вавилон Страхование». Может ли Вы подтвердить эту информацию? Как будет использоваться отремонтированное здание? Планируете ли вы его выкуп?

Заранее благодарим за помощь».

Я поставил штампик, который в отсутствие Гриши заменял его подпись, указал себя в качестве контактного лица, отсканировал запрос и отправил его по электронной почте на адрес вавилоновской пресс-службы, где его наверняка получит неугомонный Павел и будет вынужден отвечать.

 

* * *

Реакция последовала на следующее утро. Мы собирались на планерку, когда мой телефон гневно задрожал. Номер был незнакомый. Я отошел в тихий угол, готовясь к позиционному бою с вавилоновским Пашей, и вместо «алло» сказал жёсткое «да», настраивая себя на воинственный лад.

— Да.

— Максим Леонидович, здравствуйте.

На том конце был женский голос, несколько церемонный.

Секретарь Шавалеева Юлиана общалась со всеми одинаково торжественно — и с приемной губернатора, и со мной. Её льющаяся речь сбил мой настрой. Она говорила, как хорошо обученный секс-робот.

— Да, — повторил я уже мягче.

— Вам удобно сейчас говорить?

— Вполне.

— Мы бы хотели пригласить вас в гости.

Возникла неловкость, за которой порой следует искренний смех и потепление. Казалось, моё смущение позабавит Юлиану и заставит улыбнуться, но она не рефлексировала на подобные темы. Все абоненты Шавалеева были для неё одинаково значимы. Глубоким, уходящим внутрь самой Юлианы голосом, она сообщила, что Бахир Ильсурович готов встретиться со мной лично и ответить на вопросы. По интонации также было понятно, что далеко не каждый журналист удостоился бы такой аудиенции.

Она предложила мне приехать в офис «Вавилона» к двум часам, и я согласился почти бессознательно.

Планерка прошла без Гриши, в отсутствие которого председательствовала Неля. О своей поездке к Шавалееву я не рассказал.

Через полчаса около моего стола опять застыла в трагической позе Ирина и принялась отговаривать от встречи с Шавалеевым, о которой узнала от Паши. Она сложила руки лодочками, тянула слова и, казалось, вот-вот заведёт русскую народную.

— Ну я тебя умоляю, не ссорься с ними, — просила она нараспев, гипнотизируя меня бровями.

Это уж как пойдёт, отвечал я мысленно.

* * *

Я приехал раньше срока и гулял по пешеходной улице недалеко от вавилоновского офиса. Двухэтажные особняки по обе стороны стягивали рекламные растяжки, и казалось, если ослабить их шнуровку, фасады распадутся в обе стороны, как декорации.

Здание «Вавилона» находилось выше, на тупиковой улице. Другие старинные постройки вокруг него были снесены, и на их месте стояли невысокие офисные здания, напоминавшие коттеджи.

Трехэтажный особняк «Вавилона» был перестроен из бывшей фабрики. Каменное здание казалось вечным, только белые рамы окон смотрелись чужеродно и огромная вавилоновская вывеска тяготила здание, как съехавшая на лоб корона. Крыльцо украшали перила из чугунного литья, такие сложные и безвкусные, что выбрали их, скорее, ради дороговизны.

В холле здания было чисто и богато. Пол из розового камня делал звук шагов таинственным, как в библиотеке. Охранник записал мои данные и проводил до лестницы. Я поднялся на третий этаж, половину которого занимали угодья Шавалеева.

В приемной помимо Юлианы сидела ещё одна женщина, взрослая и молчаливая. Пока Юлиана отвечала на непрерывные звонки, женщина уныло сортировала бумаги. Мне предложили подождать на диване в углу.

— Чай, кофе, может быть? — уточнила Юлиана, но я отказался.

Голос Юлианы был очень пластичен. С напарницей она общалась коротко и как-то сипло, но когда звонил телефон, Юлиана откидывала от уха черные волосы и произносила в трубку раскатистое:

— Добрый день, компания «Вавилон Страхование», приёмная.

Она давала волю своему голосу — так кошка, потягиваясь, выпускает когти. Голос Юлианы не давал осечек. По скользящей улыбке был очевиден момент, когда ей удалось взять собеседника под уздцы.

Её напарница возилась с бумагами и ворчала под нос.

Телефон зазвонил по-другому. Вернее, зазвонил он также, но другим стало лицо Юлианы. Она почти не говорила, только беззвучно соглашалась с невидимым собеседником.

— Я поняла, — подытожила она их разговор.

Юлиана вышла из лабиринта своего стола, придерживая ладонью узкую юбку, и привычным движением открыла двойную дверь в кабинет Бахира Ильсуровича, приглашая меня войти. Она встала в створе наподобие регулировщика, расставив руки и придерживая обе двери. Проходя мимо, я заметил форму её груди.

Её напарница раздраженно перелистывала бумаги.

Кабинет Бахира Ильсуровича оказался предсказуемо большим. Вдоль стен шли полки, на которых стояли безумно дорогие безделушки: корабль внутри бутылки, пара детальных моделей машин и странный арт-объект, похожий на дерево из тонких листов железа. О его острые лезвия уборщицы наверняка порвали немало тряпок.

Ещё я заметил фотографию, на которой Бахир Ильсурович был запечатлен в обществе президента России. Снимок удачно висел напротив входа.

Пока я оглядывался, Шавалеев что-то торопливо дописывал, затем решительно направился ко мне, крепко сжал руку и пристально посмотрел в глаза, как бы оценивая мой внутренний вес.

Иногда спикеры пытаются купить журналистов избыточной вежливостью, что особенно хорошо работает, если спикер высокопоставленный, а журналист — тщеславный. От Шавалеева я ожидал восточных хитростей, возможно, контрастного душа из горьких упреков и неприкрытой лести. Но он не проявил особой ажитации, держался просто и делово, как если бы я был доверенным сотрудником.

— Спасибо, что уделяете время, — сказал я.

Шавалеев сдержанно кивнул и предложил мне сесть. Сам он сел напротив.

Хороший костюм плотно стягивал его фигуру. Казалось, этот же костюм не позволяет ему улыбнуться достаточно широко. Шавалеев казался умиротворенным, но взгляд его был прилипчив.

Юлиана принесла мне чашку кофе (я не просил); Бахир Ильсурович дождался её ухода, выдержал паузу, и заговорил тихим, чуть сипловатым голосом:

— Я получил ваш запрос, — он приподнял со стола лист бумаги. — Мне понятна постановка вопроса. Я считаю вопрос справедливым.

Он произнес небольшую речь, суть которой сводилась к тому, что «Вавилон Страхование» не имеет отношения к изменению статусов упомянутых объектов и рассматривает лишь возможность покупки зданий, которые выставляются на продажу законным путём.

— Я думаю, вопросы о причинах изменения статуса вам лучше адресовать администрации города.

— Спасибо, — ответил я. — Но меня удивляет болезненная реакция ваших сотрудников на мою фотографию…

— Да, я слышал об этом недоразумении, — перебил он. — Наши сотрудники тоже не совсем правы. От лица компании приношу вам извинения.

— Я могу считать это официальным разрешением вернуть в статью оригинальный снимок?

Шавалеев откинулся в кресле и некоторое время удивленно смотрел на меня:

— Ну, а для чего? — спросил он.

Я развёл руками:

— Я до сих пор не услышал ни одного внятного аргумента, почему этот снимок должен быть удален.

— А я разве говорю невнятно? — Шавалеев оставался спокоен, но голос его стал жестче.

— Нет, с вами приятно иметь дело. Мне действительно сложно понять, почему именно вашу вывеску я должен удалить с кадра. В конце концов, это косвенная реклама.

— Мы бы не хотели, чтобы наш бренд фигурировал на снимках, где главным объектом является, как вы выразились в статье, бомжатник.

— Бахир Ильсурович, при всем уважении, я не понимаю этой логики. Это здание, как и сама вывеска, являются частью городского ландшафта.

Торг продолжался ещё некоторое время, и я чувствовал, как непроизвольно повышается мой голос. Шавалеев оставался спокоен.

Неожиданно он сказал:

— Мы ведь обсуждаем не тот вопрос. И вы, и я знаем, что эту публикацию вы сделали не случайно. Давайте поговорим о людях, которые вам её заказали.

Я фыркнул.

— Давайте. И кто же эти таинственные люди?

— Мы знаем кто. И учитывая, что с ними происходит в данным момент, я бы задумался, стоит ли им помогать.

Я не сразу нашелся, что ответить. Шавалеев заметил мою растерянность.

— Я вам не угрожаю. Уголовное дело против вашего знакомого мы не комментируем — оно связано с мошенничеством в страховой сфере, которым занимаются компетентные органы. Нас волнует программное обеспечение, которое распространяет этот человек. Вы понимаете, о чём я.

Речь шла о Братерском. О программном обеспечении, которое он распространяет, я не знал, но сделал вид, что знаю.

Шавалеев тем временем оживился. Он загибал пальцы:

— Он занимается незаконным сбором информации, нарушает тайну личной жизни, использует шантаж. Это всё преступления. Вы, как журналист, должны это понимать.

Я разглядывал свои руки. Повисла пауза. Шавалеев чувствовал, что застал меня врасплох. Его голос зазвучал настырнее.

— Я понимаю, деньги всем нужны. Но всё-таки соизмеряйте свою прибыль и свои риски.

Напряжение, которое росло во мне в течение монолога Шавалеева, вдруг стало ослабевать.

Он уверен, что Братерский платит мне за публикации. Значит, он всё-таки не осведомлен о наших делах.

А может быть, я полный идиот, что соглашаюсь делать бесплатно то, что, по мнению Шавалеева, не стоит делать даже за деньги.

— Поймите, мы готовы к обсуждениям, — продолжил Шавалеев. — У нас есть программа поддержки блогеров. Я попрошу уточнить детали. Я думаю, вы подойдёте. Может быть, вам нужна страховка на автомобиль. У нас есть скидки для журналистов. Есть разные варианты.

— Слушайте, — сказал я, и голос от напряженного молчания показался мне чужим. — Всё это заучит, как угроза.

— Нет, нет, никаких угроз, — Шавалеев смягчился. — Но, Максим, вы тоже поймите — вы связались с уголовниками, возможно, искренне не зная о его преступлениях. Речь ведь не про конкретную фотографию. Да, «Дирижабль» — это жёлтый сайт, которому нужны деньги и трафик, это вопрос десятый. Но мы могли бы сотрудничать с вами и вне рамок, вы понимаете?

— Не понимаю.

Он кивнул на мой смартфон, который лежал на столе. Я стукнула пальцем по экрану и показал, что диктофон выключен.

— Если вы будете сообщать о просьбах, которые поступают к вам с той стороны, мы оценим это, — сказал Шавалеев негромко.

— Мне это не интересно.

— Я понимаю, — кивнул вдруг Шавалеев, сощурившись. — У него на каждого своя папка. И на вас тоже. Боритесь?

Я не стал скрывать недоумения, но Шавалеев не поверил. Он показал толщину папки, и получился томик «Войны и мира».

— Не нужно боятся, Максим. Вы же видите, неприкосновенных нет. Мы обеспечим вам защиту. Выбирайте сторону. Знаете, как говорил мой отец — лучше быть с победителями.

Внутри меня росла необъяснимая злоба. Уверенность этого человека в моей уязвимости казалась всё более оскорбительной. В крайнем случае, за моей спиной пуленепробиваемый тесть.

— Нет никакой папки, — резко ответил я. — И помогать я вам не буду. Извините, абсолютно бестолковый разговор вышел. На чьей стороне перевес — разбирайтесь сами. А ещё я верну снимок на сайт, даже если редактор будет против.

Шавалеев развел руками: как вам угодно. Он предложил ещё кофе, я отказался. Шавалеев нажал кнопку на телефоне. Двойная дверь открылась. Юлиана опять встала в позу регулировщика, пропуская меня к выходу.

— Рано или поздно все папки попадут следователям, — сказал Шавалеев. — И хорошо, если следователи будут лояльны к вам.

Выйдя на улицу, я отругал себя за немотивированную резкость. Не помню случая, чтобы я так внезапно срывался на малознакомом человеке, тем более, топ-менеджере крупной компании. Это могло иметь последствия.

От всего этого разговора осталось потное чувство, будто Шавалеев пытался ко мне приставать. Я, вероятно, в чём-то неправ, но и уступить не было никакой возможности.

 

* * *

Я вернулся в редакцию и у кулера столкнулся с Нелей, которая одной рукой торопливо доила воду в пластиковый стаканчик, а второй наматывала на шею лёгкий шарф.

— Блин, в суд опаздываю, — сказала она. — Ты опять шоу пропустил?

Неля любила кольнуть меня за мой талант узнавать всё последним. Но сегодня в её голосе было не так уж много яда. Она казалась обескураженной.

— У меня встреча была с директором страховой, — ответил я. — Какое шоу?

На стаканчике осталась улыбка Нелиной помады. Она смяла стаканчик, бросила в урну и сказала на ходу:

— Гришу уволили. Борька теперь главред.

— Да ну?

— Ну да.

Неля раздраженно вскинула руки и быстро вышла.

Сисадмин Олег был убежден, что Неля всерьез нацеливалась на место главреда дирижаблевской радиостанции ещё в прошлом году, но Ветлугин-старший предпочел взять опытную тётку со стороны. Возможно, Неля метила и на место Гриши, примеряя его роль в дни отсутствия главреда. Теперь выходило, что ей предпочли тюфяка Бориса. Интересно.

Неля была вспыльчивой, нетерпеливой, времена деспотичной. Но она была цепким журналистом и умела быть справедливой. Может быть, из неё получился бы хороший главред, а её характер стал бы мягче, получи она подлинное признание.

Борис же был тёмной лошадкой. При всём его многословии он никогда не проявлял личных предпочтений; он был всеядным выпускником факультета журналистики, которого научили писать на любые темы с одинаковым лицом. Случайный свидетель наших планерок мог бы решить, что Боря играет важную роль в редакционной жизни. Но если бы этот свидетель задержался на планерках дольше, он понял бы стратегию Бориса: повторять то, что принято и утверждено без него.

Возможно, Алику надоела строптивость Гриши. Алик захотел иметь на месте главреда марионетку. На эту роль Борис годился лучше других.

Я вошел в ньюсрум. Арина и Виктор Петрович отметили меня короткими взглядами и продолжили работать. На месте Бориса сидел молодой, лет двадцати, парень с неопрятной прической и узким лицом, похожий на практиканта. Я машинально направился к нему, протянул руку и представился. Он ответил «Алексей», промахнувшись с рукопожатием. Алексей волновался.

— Теперь ты будешь эссе об отцах-ударниках писать? — попытался я разрядить обстановку. Алексей не понял иронии и на всякий случай рассмеялся.

— Ну да… Да я, в принципе, в любом жанре могу.

Я подошёл к Арине. Она была похожа на большую куклу ждуна, жизнь в которой выдавали лишь проворные руки. Они бегали по клавиатуре и заполняли белый лист строчками, будто Арина ткала бесконечную ткать, без колебаний и сожалений.

Я кивнул на пустой аквариум главреда:

— И где новый босс?

— Ну, — Арина не переставала печатать. — Они с Аликом у радийщиков на общем совещании.

— А Виктор Петрович почему не там?

— Спроси.

— А кто-то был в курсе перестановок?

Сбоку уже подскочил Виктор Петрович. Он склонился к нам и мы непроизвольно склонились к нему. Он аж дергался от терпения. Он заговорил тихо, но тембр был такой, будто он кричал:

— Всё сразу понятно было. Они же не выносили друг друга. Я ещё в декабре говорил, что Гришу уволят. Алик от него бесился… — Виктор Петрович махнул рукой, как саблей. — Ну там папаша не давал уволить.

— Не ожидал, что это будет Борис, — сказал я.

— Гриша, конечно, со своими особенностями, — повертел рукой Виктор Петрович. — Но у него, знаешь, образование, кругозор, порода… Я когда в 1981 году пришел в газету «Компас», был у нас такой же главред, бывший офицер, знаешь, голубая кровь. Эх… Уходят настоящие.

— Виктор Петрович, — спросил я. — Почему вы не на совещании? Не зовут редактора печатной версии?

— Там непечатные вопросы решаются, — отмахнулся он. — О стратегии думают.

Он о чём-то загрустил и заковылял к себе. Офис вдруг показалось мне чужим, будто за два часа он превратился в совсем другой офис, с кукольной мебелью и холодным светом из окна.

 

* * *

Бориса в новом статусе я увидел только на планерке в среду. Как подобает начальству, он опоздал.

Журналисты молча собрались за овальным столом. Боковым зрением я видел блеск в глазах Виктора Петровича, который пытался поймать чей-нибудь встречный взгляд, чтобы рассказать какую-то шутку. Взгляды не ловились. Взгляды уткнулись в смартфоны.

Галино место пустовало: её проводили в декрет ещё в пятницу, но до вчерашнего дня она появлялась в редакции.

Борис явился в сопровождении Алика. Они возникли со стороны кухни, Борис чуть впереди, в пиджаке и галстуке, за ним просто одетый Алик. Неопытный взгляд мог бы принять за старшего именно Борю. В руках у него был тонкий блокнот огромного формата.

Борис сел во главе стола, надавив на край столешницы животом, поерзал, расправил волну на галстуке, выложил перед собой блокнот и на короткий миг поднял глаза. Взгляды журналистов бросились врассыпную как тараканы, которых ослепил внезапный свет; все слишком откровенно всматривались в Борю. Алик уселся рядом, положив локоть на спинку Бориного стула, прикрывая его с фланга.

Алик начал просто:

— Ну что, дьяволы, у нас в компании кадровые перестановки. Григорий Александрович решил покинуть наш коллектив по ряду личных обстоятельств. Совместно с учредителями было принято решение назначить нового главного редактора, поэтому встречайте… Представлять, думаю, не надо. Борис Игоревич Лушин. Прошу вас.

Алик жестом пригласил Бориса вступить в игру. Тот откашлялся, и вместо первой фразы выдал горловой сип, от которого кашель только усилился. Арина принесла ему стаканчик воды.

Заминкой воспользовалась Неля:

— Григорий Александрович даже прощаться не захотел?

Алик не смутился:

— В пятницу после обеда устроим небольшие проводы, так что всех, кто хочет Григорию Александровичу лично что-то сказать — приглашаем.

Я непроизвольно следил за Борисом. Прокашлявшись, он снова попытался сесть вальяжно, выставив вперед левую руку, как бы отгораживаясь от Алика. Его двойной подбородок морщился и дышал, живот мялся о край стола, галстук опять пошёл волной. Он казался обескураженным. Пока Алик произносил речь, Боря что-то спешно обдумывал, и глаза его от этого казались особенно пустыми.

Алик снова пригласил Бориса начать планерку, и на этот раз успешно. Скоро Боря преодолел скованность, и Алик, поглощенный смартфоном, словно перестал существовать.

Больше всех тем заявил новичок Алексей, но все они были нелепыми, вроде предложения установить веб-камеру на вершине здания в спальном районе, с которого открывается вид на соседние крыши и полуголых девиц, которые любят там загорать.

Борис подробно объяснял Алексею многочисленные проблемы такого подхода, отдельно остановившись на технических сложностях. Они долго обсуждали особенности оптики экшн-камер и профессиональных объективов.

Алексей был настоящей находкой. Он вскипятил эфир таким количеством нелепых идей, что, возражая ему, Борис в самом деле выглядел крутым редактором. Алик счёл кадровое решение удачными и ушёл.

Я заявил свои темы кратко, Борис также кратко их прокомментировал: это было ни «да», ни «нет», а нечто висящее в воздухе; он давал мне свободу, но готов был спросить за каждую неудачу.

Я уже передал слово Арине, и в груди Арины зародились первые бархатные звуки, как Борис снова вернулся ко мне:

— Так, а с Шавалеевым мы что за материал делаем? С какой целью ты с ним встречался?

Борис смотрел в разложенный блокнот, который занимал половину стола. Я объяснил, что готовлю развитие темы о предполагаемом сносе дома на Татищева, и чуть слукавил, когда упомянул якобы подписанный Гришей запрос Шавалееву.

— Я вообще не вижу тут связи, — сказал Борис. — Надо следить за судьбой домой на Татищева.

— Так его реконструировать будет «Вавилон Страхование», — возразил я.

— Когда будет, тогда и напишем. Сейчас вопрос стоит сугубо о статусе дома.

— А фотография на сайт я бы вернул. Гриша, по крайней мере, ничего такого в ней не увидел, — апеллировал я к призраку ушедшего главреда.

— Я за Гришу решать не могу, — ответил Борис. — Но конструктивные пожелания рекламодателей мы должны учитывать, потому что зарплату получаем за счет рекламодателей, это наш главный пока источник дохода, тем более если речь идёт о рекламодателях, лояльных к нам долгие годы.

— Так конструктивные же, — хмыкнул я.

— Я лично не увидел художественной ценности этого снимка, — Борис жестом показал, что не намерен говорить больше.

Я пожал плечами. По крайней мере, иллюзий насчёт Бориса у меня не было никогда.

 

* * *

Домой я вернулся почти вовремя. Накрапывал мелкий дождь. Красный щебень дорожки от гаража в сторону крыльца побурел и стал некрасивым. Под яблоней натекла лужа, будто яблоня долго плакала. Я непроизвольно вспомнил Дарью Дмитриевну — жива ли она ещё?

Оля мелькнула в окне. Щелкнула дверь, на крыльцо выскочил довольный Рикошет. За лето он превратился в длинноногого нескладного подростка. Испугавшись дождя, он загарцевал на месте, пока его не вытолкнул разлетевшийся ко мне Васька.

— Дождь же идёт! — схватил я его на руки, и Васька хрипло заржал. — Ну и тебя и голос. Как у Высоцкого.

Следом вышла Оля и закричала на Ваську. Он был в белой пижаме со слонами, и капли воды оставляли на слонах тёмные капли.

— Бегом! — приказала Оля. — И так чишешь.

Она шлёпнула Ваську по спине.

За семейной драмой из прихожей наблюдал Вантуз. Мы пошли внутрь дома, но Вантуз из духа противоречия сиганул наружу. Васька рванулся было следом, чтобы пройти мастер-класс гулянья под дождём, но я перехватил его и потащил, хохочущего, на кухню.

Оля была в хорошем настроении. Ей хотелось петь.

Накладывая мне гуляш, она сказала:

— Гуляш — хорошее имя для кота. Назвали Вантузом, теперь при гостях не удобно. А гуляш — от слова гулять.

Петь Оля не умела, но любила. При мне, словно из уважения к музыкальному прошлому, она старалась не петь, в крайнем случае читала стихи. Но иногда, в эйфории, она всё же решалась стерпеть пару колкостей и затягивала какую-нибудь мелодию в огурец или расчёску, как в микрофон. Зато пела она самозабвенно и хорошо при этом двигалась. Особенно в ванне.

Ей не терпелось чем-то поделиться. Когда мы наконец поели, она сверкнула глазами, выдворила Ваську в его комнату и притащила планшет.

На изображения были макеты баннера наружной рекламы. На всех плакатах была Оля, одна или в окружении ещё двух коллег, одну из которых, Марину, я мельком видел в их центре.

— Теперь я лицо компании, — смеялась она.

Оля хоть и возглавляла офтальмологию, на снимках держала стетоскоп или молоточек или пробирку или не держала ничего, а жестом приглашала к открытой двери медцентра, словно внутри ждали не шприцы и скальпели, а, допустим, массажный салон.

Текст на баннере обещал внимательность персонала и всё такое. Затаённая улыбка Оли, которую я хорошо знал, обещала нечто большее. Она смотрелась чертовски хорошо.

Я сказал ей об этом.

— Блин, там такой фотограф шикарный, Пётр Бестемьянов, ты его знаешь? — затараторила она. — Он, по-моему, для интернета не работает. Гляди. Лучше, чем на свадебных снимках. Вот ещё. Реально весело было.

Макетов оказалось около десяти. Она пробовалась последние три дня, но мне не рассказывала, чтобы не портить сюрприз.

— Хотели ещё Людмилу Сергеевну поставить или Стаса из хирургии, но потом Мазеев посмотрел макеты и утвердил меня. И Бестемьянов сказал, что у меня самые правильные пропорции лица, и что оно как бы вызывает доверие. Вообще он сказал, что я клёвая.

Я почувствовал раздражение. Когда твою жену хвалит какой-то похотливый фотограф, ревновать естественно и бесперспективно. Может быть, Оле было бы приятно, чтобы я поревновал. Но моя ревность слишком быстро хватается за холодное оружие.

Я загнал ревность подальше и хотел отложить планшет, но Оля остановила:

— Погоди, вот, смотри, — она открыла другую папку. — Это мы просто дурачились. Он потом мне отдал снимки. Блин, такой клёвый.

Видимо, снимки были сделаны во время пристрелки. Оля то изображала Мерлин Монро, прихватив полы короткого медицинского халата, то делала задумчивый и отрешенный вид.

— Ладно, здорово. Ты правда очень красивая, — отложил я планшет.

— А чего ты погруснел?

Такие вопросы я ненавижу.

— Да нет, нормально всё. Пойду прогуляюсь. Надо у ворот козырек поправить, а то натечёт за ночь.

— Ты чего? Обиделся что ли?

— Устал просто. Не привык ещё к новому главреду.

— Привыкай, — сказала Оля таким тоном, которым дочь образцового полковника провожает своего парня в армию.

Я надел сапоги, дождевик и вышел во двор. Козырек у ворот действительно был сбит; наверное, той дурацкой «Газелью», которую пригонял сосед. Я попытался вернуть козырек на место, но сделал только хуже.

Я пошёл вдоль улицы. Капли шумно били в дождевик. Полиэтилен лип к шее. Как это всё нелепо.

Меня не волнует этот Бестемьянов. Оля никогда не была дурой. Её вообще сложно взять на слабо.

Меня волновало другое, вернее, другой. Но думать о другом не хотелось.

Но ведь механизм уже запущен? Ведь теперь тебе не уйти от мыслей о другом? Что же остается: погрузиться на самое дно и оттолкнуться? Или сопротивляться до последнего?

Меня не пугал Бестемьянов. Я вообще подозревал, что он похож на какого-нибудь шута или хипстера с болтающимися подтяжками, а Олю такие типажи уж точно не трогают. Меня тревожил Савва.

Еще один чёртов фотограф. Савва фотографировал много и довольно успешно: я видел его снимки в местных глянцевых журналах, хотя не знаю, как он их туда пристраивал. У Саввы была дорогая аппаратура, а в его характере чувствовался тот градус максимализма, который заставляет быстро учиться.

Когда мы общались с ним через Олю, Савва специализировался на постановочной съёмке людей. Это было его хобби. Савве позировали женщины. У него было много женских снимков. И Оля показывала мне эти снимки ещё до наших встреч, а я удивлялся, что у неё есть такие отвязанные знакомые и с ними она становится такой отвязанной. Многие снимки были довольно откровенны. Теперь они все куда-то делись.

Деть бы их куда-нибудь из своей памяти. Извлечь пинцетом, как дробину.

Она позировала ему в разных костюмах. Особенно хорошо она получалась в наряде жокея, в узких штанах, стянутых тугими сапогами, в короткой куртке и кепи. Она походила на мальчишку.

Она позировала ему в нижнем белье. Может быть, существовали и более откровенные снимки, почти наверняка существовали, но я об этом не знал, отчего фантазия рисовала худшие варианты.

Этот поезд никогда не достигнет конечной остановки. Поезд ходит по кругу. Можно только дёрнуть стоп-кран и выйти в случайном месте.

Я обогнул квартал и пошёл обратно. Мокрый воздух тёк за воротник. На фонарях набухли жёлтые нимбы. У водостока сидел Вантуз и задумчиво наблюдал за косичкой воды, которая лилась с навеса. Я зашёл в дом.

 

* * *

После утренней планерки Алик неожиданно пригласил меня в кабинет, который делил теперь с Борисом. Пока мы шли в направлении аквариума, я гадал, ведут ли меня в качестве заложника или гостя. Расстреливать или награждать.

С глазу на глаз мы говорили впервые. Борис, который мелькнул на пороге, отреагировал на жест Алика и куда-то исчез. Сам же Алик взобрался на стол, сдвинув мощным задом бумаги и ноутбук, и предложил мне место на диванчике напротив.

У Алика были выпученные глаза, но когда человек не стесняется внешнего недостатка, недостаток становится частью его харизмы.

До того, как Алик возглавил наше издание, мы знали его лишь как сына Ветлугина-старшего. Как-то он прославился инцидентом, в котором сцепился на дороге с каким-то мотоциклистом и получил от того по щам. Говорили, что Алик туп и диковат.

Ещё говорили, что новая должность для него равносильна ссылке в Сибирь. Что он развалит «Дирижабль-Медиа» за полгода или быстрее.

Но худшие версии не подтвердились. Алик был резковат и самоуверен, но отнюдь не глуп. Он посещал семинары и уделял редакции удивительно много времени. По какой-то причине ему хотелось доказать свою перспективность как медиа-магната.

Мы с Аликом относились к разным мирам, но всё же с самого начала у нас возникло друг к другу некоторое уважение или хотя бы интерес.

Выдержав паузу, Алик начал говорить, но говорил несколько сбивчиво. Из его речи я понял, что он хочет объясниться за повышение Бориса и допустил даже опасную фразу, что считает меня более способным журналистом. Словно поняв оплошность, он тут же добавил, что Борис обладает управленческими навыками.

Я спросил, правда ли Алик планировал уволить кого-то из нас двоих — меня или Бориса? И если да, то почему не уволил, а даже повысил? Он вдруг расхохотался и заявил, что слух о нашем увольнении был лишь «мотивирующим экспериментом».

— Вот если бы ты потёк, уволил бы, — сказал он почти дружески. — Ладно, неважно уже. Я о другом хотел поговорить.

Неожиданно он свернул на тему Филино. Алик спросил, готов ли у меня материал.

В последние месяцы я почти не думал о Филино. Изредка филинский кошмар возникал на заднике сознания, будто включали диапроектор. Нередко подобное случалось перед самым засыпанием. С Филино возвращался страх смерти, страх небытия и страх увидеть свой худший ужас, из которого невозможно выбраться. Ужас, который сядет тебе на грудину и не позволит дышать.

Днём о Филино я почти не вспоминал.

— Не понимаю, в чём проблема, — пытался расшевелить меня Алик. — Почему бросили тему? Бери да пиши. Короче, у меня Алиска из Филино. Точнее, родственницы у неё там жили. Надо делать. Тема бомбическая.

— Ну… Видишь… — начал я, но Алик перебил:

— Да, короче, знаю я всё: Грише позвонил какой-то хрен из ФСБ, и Гриша присел на измену, тебе запретил писать, знаю, знаю. Я этого не поощрял. Всё, забудь о нём. Теперь он не помеха. Собирай, что есть, и присылай сразу мне.

— Ммм… Как сказать-то… Там действительно режимный объект рядом. А по Филино много исследований уже было, они все в открытом доступе, то есть можно сделать компиляцию…

— Слушай, ты Гришу-то не включай! — глаза Алика стали как два медальона; большие и неподвижные. — Нас не интересуют продажные исследования. Мы пишем о проблемном поселке.

— Там не всё так просто.

— Да не ссы ты, отмажем тебя от фейсов. Заняться им больше нечем, как журналистов прессовать. Пиши быстрее и отправляй мне. Там посмотрим.

Для Алика ФСБ была забавным сочетанием букв, которое вплетают в речь для придания ей значимости. Ему нравилось произносить «фейсы» нараспев, с кухонной небрежностью.

— Сегодня четверг, так… — размышлял Алик. — Завтра поставим? На выходные? Успеем?

— Я отправлю тебе вариант, — согласился я.

Алик кивнул, и когда я поднялся, остановил жестом.

— Погоди. Что там Алиса с тобой обсуждала?

— Какая Алиса? — удивился я.

— Блин, девушка моя, — Алик вдруг разозлился, будто поймал меня на лжи. — Да видел я, как вы стояли там, у выхода. Не помню. Позавчера, по-моему.

Позавчера был вторник. Во вторник я встречался с Шавалеевым. Во вторник я узнал о назначении Бориса. Встречи с Алисой я не помнил.

— Ладно, не грейся, — Алика, похоже, развеселил мой угнетенный вид. — Я без наезда же. Если у неё какие-то проблемы, ты мне скажи. Ну, может, она тебе рассказала что-то, нет? Она вообще тебя любит.

Я опешил. Он, в отличие от меня, совершенно не переживал, если его девушка «любит» кого-то ещё. Для него это было простое слово.

— Я говорил с ней как-то, — сказал я, чтобы хоть что-то сказать. — Она про свою тётю рассказывала. Нет, про дядю, по-моему. А так не знаю.

— Понятно. Ладно, давай. С Филино нужно что-то решать.

Боря хотел нагрузить меня срочной работой: с башенного крана сорвался крановщик. Я сослался на Алика и сказал, что он распорядился готовить статью о Филино, но Борис хмыкнул:

— Если статья не написана за лето, стоит ли пытаться?

Я хотел напомнить ему про долгострой к юбилею Шевчука, но сдержался.

Я открыл «белый вариант» и принялся вычищать из него всё, что могло задеть капитана Скрипку. Теперь, накануне выхода статьи, я стал видеть недопустимость многих предположений и формулировок. Я полностью вычистил абзацы об избыточной радиации и перенес центр тяжести на чужие исследования, нагромоздив столько гиперссылок, что текст посинел.

Статья получилась неплохой. Она стала короче, спокойней и даже логичней. Это была зарисовка из жизни Филино, тягучая, как стихотворение про осень, и сдержанная, как пресс-релиз. В конце был очевидный вывод о том, что для установления истины нужны новые исследования.

Я сохранил статью под заголовком «розовый вариант», но для Алика переименовал в «Филино.doc». Капитан Скрипка одобрительно кивнул из-за плеча.

 

* * *

У городской администрации есть такой пунктик: раз в полгода набить полный автобус журналистов и провезти их по местам дорожно-боевой славы, чтобы они пошоркали ботинками новый асфальт и угостили читателя порцией статистики о количестве заделанных дыр.

Маршрут таких поездок бывал непредсказуем. И в этот раз две весёлые пресс-службистки будто не совсем понимали, что именно можно показывать журналистам, спорили между собой, а потом разворачивали автобус и гнали его через полгорода к другой улице, потому что там «всё то же самое, но более наглядно».

Такие поездки я ненавидел. Ненавидел духоту автобуса, ненавидел галдящих журналистов, ненавидел будущую статью, под которую придётся ставить свою подпись. Ветлугин-старший имел какие-то особые отношения с городской администрацией, поэтому про дорожный ремонт требовалось писать в стиле советской газеты, восторженно.

Борис наверняка знал о моей нелюбви к таким мероприятиям, поэтому наградил поездкой в пятницу утром, когда я уже предвкушал уикэнд. Я хотел психануть, но вместо этого отомстил Борису деланным энтузиазмом.

В награду за мою решительность погода быстро наладилась. С утра свирепый ветер рвал тучи и ронял рекламные вывески, но к полудню, когда мы загрузились в автобус, всё стихло и в решето туч полило солнце. Когда мы приехали на первую точку возле городского парка, воздух пах тёплой землёй, заваренной на пакетиках листвы.

Я вполуха слушал министра и вполглаза наблюдал за детьми в парке. Школьники бегали и кидались тряпкой, а нам полагалось слушать и кивать. А я бы тоже покидался тряпкой. Швырнул бы её без злобы прямо в министра.

Школьные портфели сгрудились около металлической ракеты. Дети ликовали перед выходными. В пятницу нет домашних уроков. Лучше самого счастья — его предвкушение. Лучше предвкушения только вера в то, что счастье бывает вечным. Наиболее смелые уже скинули тёплые куртки и бросили их около портфелей. Сейчас им казалось, что они отпугнули даже зиму, и что за сентябрём наступит сразу май. Все носились, краснощёкие и громкие, кроме одной светлой девочки, которая собирала у ограды листья.

— …применили технологию среднего ремонта с использованием мелкой фракции щебня, которую вы можете видеть на срезе, — говорил министр, держа в руках образец, похожий на кусок пирога. — В таком асфальтобетоне содержание щебня в полтора раза выше. Битум мы используем с добавками, которые предотвращают вытапливание в жаркие летние месяцы.

Мы поехали на следующую точку. Было приятно смотреть на мелькание жёлтого дня в огромном окне. Желтыми были и листья, и стены домов, и даже асфальт, на которые падали желтые блики. Желтый проникал в меня через закрытые веки, мерцал, плавился и растекался мёдом, поглощая голоса пресс-службисток.

Меня разбудил грубый удар в плечо.

— Не спи, замёрзнешь, — бросил оператор неприятным смешком. — На выход.

Мы столпились сразу за автобусом перед большой тёмной заплаткой на проезжей части.

— Для так называемого ямочного ремонта мы применяли технологию литого асфальта… — объяснял министр кусту микрофонов с наклейками местных телеканалов.

Улицу зажимали пятиэтажные дома. Небрежно срезанные деревья напоминали мётлы. На улице было тенисто и холодно. Жёлтый день не решался зайти в этот серый тоннель.

Операторы толкались, чтобы пролезть поближе к министру и запечатлеть его широкие жесты. Прохожие опасливо оглядывались. К одному из фотографов пристала женщина, жалуясь на мусор во дворе за аркой.

— Вот вы зайдите, сфотографируйте, — требовала она. — Раздуло же по всей площадке.

Фотограф улыбался и отнекивался. Он был при исполнении. Когда женщина ушла, он принялся разгонять коллег, чтобы сделать кадр асфальтовой заплатки. Он снимал её так разнообразно и долго, словно готовил фотовыставку.

Позвонила Оля. Тесть приглашал на барбекю. Оля ещё дулась на меня из-за своих фотографий и моей странной реакции, но я согласился на визит к тестю, и голос её потеплел.

Мы сели в автобус и стали возвращаться в центр, где находились две последние точки. Автобус нагрелся, как теплица. Водителя попросили выключить печку. Он отреагировал так, будто его попросили раздеться, долго вздыхал и отнекивался, но потом уступил.

Позвонил Алик и сказал, что читает статью о Филино, тот «розовый вариант», что я отправил ему накануне. По его голосу было понятно, что он ждал чего-то большего. Меня это разозлило и повеселило одновременно. Хочет остроты — пусть пишет свою статью и объясняется потом с капитаном Скрипкой. С меня хватит.

— Эту редакцию одобрили юристы, — ответил я, имея в виду, скорее, внутреннего капитана Скрипку, который писал статью вместе со мной.

— Понятно, — нетерпеливо ответил Алик. — Заголовок поярче надо. Назови как-нибудь… зона отчуждения… мёртвый поселок… путешествие в апокалипсис… Ты же говорил, вы там радиацию намерили?

— Ну как намерили: дозиметру тому лет тридцать, рухлядь, а не дозиметр, — соврал я. — Он в центре города показал 400 микрорентген, так что я про него даже не упоминал. Только панику посеем.

— Блин, жаль, жаль. Короче, приедешь, верстай на понедельник. Фоток побольше. Заголовок нормальный придумай, а не это говно: «Почему болеют в одном из посёлков области…».

На предпоследней остановке я незаметно слинял от журналистов, прошёл тихими улицами, увидел мелькнувшую среди домов вывеску «Вавилон Страхования», миновал аварийный дом на Татищева, добрался до городской администрации и на машине вернулся в редакцию.

Кастрированный «розовый вариант» я верстал без удовольствия, но и без обжигающего стыда. Я залил текст, добавил восемь нейтральных фотографий, выразил благодарность администрации Филино, проверил вёрстку на предпросмотре и поставил дату выхода: 11 сентября, 9.00.

Было ли мне жаль комкать статью, на которую потрачено несколько месяцев? Было или нет, с этим чувством несложно справиться. Меня, как и школьников, ждали хорошие выходные.

Алика и Бориса в офисе не было, поэтому в четыре часа я уехал домой.

 

* * *

Тесть угадал общее желание продлить этот тёплый день. Его приглашение на барбекю охотно приняли все. Приехала сестра Катя с сыном Андреем, близкие родственники Хватских и другие знакомые тестя. Двор «замка маркиза де Карабаса» был заставлен машинами. Из открытых окон неслась музыка, детские крики и хриплый голос дяди Олега — брата тестя, которого обожала Оля.

Я немного ревновал её к Олегу. Он называл её тёзкой, был великодушен, снисходителен и чуть-чуть ироничен. При моем появлении он порой хитро подмигивал Оле и спрашивал:

— Что, замуж-то когда пойдёшь?

И когда Оля брала меня за руку, дядя Олег смеялся:

— Да это понятно, я имею в виду по-настоящему.

Супруга его, Алевтина, пшикала на дядю Олега. Моя тёща молчаливо одобряла. Иногда на выручку приходил тесть:

— Нормальный парень, — он пихал меня в плечо так, что синяк благодарности ощущался потом ещё дня три. — Журналист отчаянный. Акула пера.

Перед самым закатом воздух прогрелся градусов до двадцати, но как только ушло солнце и вспыхнули границы облаков, стало стремительно холодать, будто отрыли дверцу огромного морозильника.

После бани воздух и вовсе казался обжигающе-ледяным. Я устроился на террасе в кресле-качалке, кинул мокрое полотенце на колени и решил сидеть, пока не высохнут последние капли на плечах. Я планировал замерзнуть до костей, чтобы потом как следует растереться, выпить водки и наесться до отвала выдающихся тестевых шашлыков.

Шашлыки готовились тут же. На другом конце террасы над огромным мангалом с трубой нависала ещё более огромная фигура тестя. Падающий из окна свет хулигански высвечивал его полуспущенные трико, из-под которых проглядывала полоска незагорелой кожи.

Тесть нажарил тазик сосисок, но сосиски я не ел: они плевались жиром, когда протыкаешь их вилкой. Теперь он принялся за шашлыки, отгоняя от мангала то Олю, то Катю, про которых говорил «этим хоть сырыми дай, всё сожрут».

Я медленно качался в кресле. Плечи покрылись мурашками. Тесть бросил мне:

— Максим, ты иди, погрейся. Я позову.

Я покачала головой. В дальнем углу террасы позади мангала стоял друг тестя по фамилии Чудин, от которого в темноте остался только сигаретный огонёк, то поднимавшийся вверх, то дрожал где-то внизу. Изредка Чудин заводил какой-нибудь разговор, и казалось, у него были вопросов обо всём, что попадает в его поле зрения.

— Плитку-то в этом году клал? — спрашивал Чудин.

Тесть распрямлялся, глядел на садовую тропу, вытирал ладонью щеки, закуривал вместе с товарищем и отвечал:

— Всё в один раз делали, — он обводил сигаретой двор.

Чудин молча докуривал сигарету, сливался с темнотой, но потом снова появлялся в виде гуляющего огонька и говорил:

— А машина как?

— Бегает, — шмыгал носом тесть. — Панель приборов барахлит, мерцает. На влажность что ли реагирует.

Чудин снова замолкал.

Скоро я промёрз капитально и пошёл поближе к мангалу, от которого шло равномерное тепло. Тесть кивнул на меня:

— Ты, по-моему, посинел уже. Давай, — он откупорил бутылку и налил три полных рюмки. Чудин вышел из темноты:

— Вся баня насмарку, да? — подмигнул он мне.

— Я люблю контрасты, — ответил я.

У Чудина было интересное лицо: в молодости он получил по лбу трубой или чем-то подобным, и теперь верхняя часть его лица была деформирована, глаза разошлись в стороны и были лишены надбровных дуг и самих бровей. Он казался мне похожим на морского обитателя. Видел Чудин лишь одним глазом.

Раньше Чудин был свиреп. Тесть уважал его силу.

Мы выпили.

— Слушай, любитель контрастов, надень вон хоть мою рубаху, — забеспокоился тесть.

В тестевой рубахе было хорошо, хоть она и висела на мне, как парус. От тестевой рубахи тепло пошло внутрь и скоро оно встретилось с теплом, которое шло изнутри, и эти два тепла начали клонить меня в сон. Я снова сел в кресло.

Было приятно смотреть на спокойные движения тестя, слушать редкие вопросы Чудина, видеть жёлтый свет окна и мелькавшие в нём детские рожицы, слышать Олин голос и ждать, когда тесть предложит попробовать шашлык.

— На, — протянул он мне шампур.

Я стащил зубами кусок мяса.

— Блин, — прошипел я, обжигаясь. — Это не шашлык — это шедевр. Уже готов.

Мы кинулись спасать первую порцию, укладывая бормочущие шампуры на металлический поднос. Тесть стукнул костяшкой пальцев в стекло:

— Оль, Кать, забирайте.

Оля выскочила на террасу в плотном халате и потыкала меня пальцем в грудь, словно проверяла готовность:

— Пьяный уже? Не замерз?

— Иди, иди, санинспектор, — тесть вручил ей поднос. — Сами разберёмся.

На террасу пытался прорваться Васька с ватагой таких же дошколят, но тесть сгрёб их и выдворил, как котят.

Он налил ещё по одной.

Мне нравился ритм этого вечера. Мы выпивали, я садился в кресло, тесть жарил новую порцию, люди заходили на террасу и уходили, мелькал сигаретой Чудин, тёк неспешный разговор.

— Ну чё там тебя, не повышают? — спросил тесть.

— Нет, — ответил я.

Меня всё устраивало. Тестю я этого не сказал.

— А у вас сын Ветлугина сейчас хороводит?

— Ага.

Тесть знал Ветлугина-старшего, но вряд ли близко. Он не распространялся на эту тему. Наверное, знал он и Алика.

В углу террасы висели паутины. Когда тесть открывал крышку жаровни, они зажигались туско-розовым, будто нити накаливания.

Около кресла качалки была навалена старая одежда. Я вытащил пахнущий старой шерстью тулуп и укрылся им.

Голова была ясной и пустой. Тесть дожарил последнюю порцию, мы с Чудиным забрали бутылку, ножи, пустой таз, шампуры и ещё какую-то мелочь, и, роняя всё это по пути, зашли в дом.

Кто-то резался в игровую приставку, кто-то сидел в креслах, качая на ноге сразу двоих детей, кто-то сидел за столом. Оля появилась из боковой комнаты, где шушукалась с сестрой Катькой.

Она несла мой телефон:

— На, тебе какой-то Боря уже второй раз звонит.

— Не какой-то Боря, а главный редактор поди, — ответил я, принимая телефон.

Это в самом деле был Лушин. Я даже не помнил, что у нас есть номера друг друга.

Я перезвонил.

— Ты где, блин? — голос Бори звучал, как на допросе. Будто я обещал ему приехать, а сам увильнул к тестю.

— В смысле, где? — ответил я пьяно и с вызовом. — В гостях я.

— Давай срочно в редакцию. Ты о чём вообще думал-то? Уже звонили из администрации.

Пока Боря сбивчиво мямлил в трубку. Я вышел на террасу, где потрескивал мангал, перегнулся через перила и сказал:

— Что случилось-то?

— Ты зачем без согласования поставил? Ты должен был согласовать со мной, потому что я, как главный редактор, отвечаю за весь контент. Почему Алик не видел? Почему ты ему другую статью показал?

— Ты про какую статью-то? Про гаражи-ракушки что ли?

— Причем тут гаражи-ракушки. Я говорю, зачем ты поставил статью… — было слышно, как он возится со смартфоном. — Зачем ты поставил «Город мёртвых близнецов: кому выгодно убивать Филино»?

Это был заголовок «чёрного варианта». Я умолк. В темноте около дорожки стоял садовый гномик с тусклым фонарём в руке. Если пройти мимо, фонарь загорится ярче. Дети обожают этого гномика.

— Такие вещи не делаются без согласования, — доносилось из трубки. — Кто дал распоряжение публиковать про Филино? Алик не разрешал такую статью. Откуда взялись эти радиоактивные могильники? Алик говорит, ему звонил Владимиров из администрации, он в бешенстве. Сейчас всех казнить будут. Срочно приезжай в редакцию.

Борис, видимо, ехал за рулем. Тикал поворотник. Вызов он сбросил на полуслове. «Может, разбился», — мелькнула в голове надежда.

Я стоял оглушенный. Разве я перепутал версии статьи? Нет, я совершенно точно заливал «розовый вариант». Я и сейчас вижу, как выглядит предпросмотр статьи. Может быть, в него попал лишний абзац? Я перепутал заголовок? Или в конце текста остались рудименты «чёрного вариант»?

Я вернулся в дом, проскользнул мимо гостей и стал механически переодеваться. Пришла встревоженная Оля. Несколько минут мы пререкались. Потом она вызвала такси.

— Ты пьяный совсем. Я с тобой.

— Не надо.

Мы вышли во двор. С крыльца окликнул удивленный тесть:

— Вы куда?

— Извините, на работу срочно вызывают, — ответил я. — Оля остается. Я съезжу и вернусь. Аврал какой-то.

Оля, закутанная в кофту, ждала такси в проулке возле отцовского дома.

— А зачем ты поставил эту статью? — недоумевала она.

— Я не ставил. Блин… — я взлохматил волосы. — Короче, сам не знаю.

— Может, я всё-таки с тобой?

— Нет.

Я махнул рукой плутавшему в проулках такси. Старый японский минивэн обдал напалмом запахов. Я забрался в салон и назвал адрес. Оля осталась у ворот.

Сисадмин Олег? Решил подшутил надо мной? Или сам Борис мстит?

 

* * *

Дверь в здание мне открыл пенсионер-охранник, и по его расторопности было ясно, что уже предупредили. Он проводил меня до самой лестницы, добродушный и взволнованный.

Я поднялся на этаж. Ньюсрум был тёмным, и лишь аквариум начальников светился, украшая столы полосатым забором теней. Обстановка напоминала кладбище в лунную ночь.

Около кабинета стояли Боря, Алик и Виктор Петрович Самохин, присутствие которого в столь поздний час было необъяснимо.

Алик кивнул мне на открытую дверь кабинета, я прошёл, следом попытался зайти Боря, но Алик вытеснил его.

— Там жди, — велел он.

В кабинете Алика шпарил кондиционер. Моё лицо горело. Алик кивнул на диван и уселся поверх стола, как накануне. Его глаза навыкате смотрели с выражением, которое встречается у здоровяков, оскорблённых кем-то низкорослым — в них были удивление, ярость и тщательно скрываемый страх. Если бы не алкоголь, страх был бы и у меня. Стеклянная клетка была тесной, я ощущал запах чужого пота, хотя было неясно, как можно потеть в таком холоде.

— Макс, что за херня? — начал Алик без обиняков.

— Я этот заголовок придумал просто для разминки, — начал я как можно беззаботнее. — Я вроде заливал статью-то с нормальным заголовком…

— Стоп, об этом потом. Это что за херня была у меня дома?

Это сбило весь мой настрой.

— Какая херня? — не понял я.

— Ты совсем берега попутал? Ты чё к ней таскаешься? Ты ей жених или кто? Я тебя вчера русским языком спрашивал о ней, что ты мне сказал? Тебе чё реально надо? Ты чё думал, я не узнаю?

Слова застревали у меня в глотке.

— Алик, успокойся. Мы о чем сейчас?

— О том, мля. Ты чё до неё докапался?

— До кого?

— До Алисы.

— До Алисы?

— Ты приходишь среди бела дня, охрана тебя видит, Алиска вообще чё-то непонятное говорит. Тебе чё от неё надо?

— Да ты что?.. — я смотрел на него в ужасе. В Алика точно вселился бес.

Дверь в кабинет приоткрылась и заглянул Ветлугин-старший. С ним были двое: мужчина средних лет и какая-то женщина с толстой папкой в руках. Мужчина порывался зайти в кабинет, но Ветлугин-старший не дал прохода.

— Пап, я сам, ладно? — Алик остановил отца. — Свои вопросы решу, потом статью обсудим.

— Решай, — коротко кивнул тот, вытесняя свиту наружу.

Алик посмотрел на меня. Напор его чуть ослаб.

— Ты бухой вообще. Ты к ней пьяный таскался? Влюбился что ли? Так забудь. Я тебе конкретно говорю — забудь, — он рассматривал меня с каким-то ненормальным вниманием, точно энтомолог. — Нормально всё? Ты красный, капец.

— Нормально, — ответил я. — Алик, я никуда не таскался. Я после работы поехал к тестю в гости, шашлыки там, выпили немного…

— Каждый год 31 декабря мы с друзьями ходим в баню, — передразнил Алик, обмякая. — Ладно, по пьяной лавочке всякое бывает. Я тебе первый и последний раз говорю: больше не появляйся у неё на горизонте. Всё. Эту тему закрываем.

— Да я и…

— Всё-всё. Пошли.

В ньюсруме зажгли верхний свет. Люди расселись по офису.

По смятой простыне, лежащей на диванчике, я понял, что Виктор Петрович решил повторить мой недавний подвиг, заночевав в редакции. Он тоже был пьян, хотя раньше отвергал алкоголь демонстративно. Опять с женой поругался.

Меня усадили на кресло перед Марселем Яковлевичем. Алик встал за спиной.

— Так, ну что у нас? — коротко спросил Ветлугин-старший. — Вы за достоверностью контента не следите, я так понимаю?

— Да какая-то ерунда, — начал Алик у меня из-за спины. — Проявил инициативу сотрудник.

— Инициативу, — кивнул его отец. — То есть, я так понимаю, редактор материалы не смотрит, ты тоже не следишь.

— Да причем тут это! — завёлся Алик. — Я давал разрешение писать о Филино, но статья другая была.

— Ты её видел?

— Видел, конечно. Она на понедельник заряжена. Ту статью я согласовал. Откуда эта взялась — спроси вон.

Взгляд Марселя Яковлевича перебрался на меня. Он не был враждебным. Меня словно ощупывал пытливый осьминог. Ветлугин хотел скорее уяснить суть. Он выяснял, почему его механизм дал сбой.

Ветлугин-старший был интеллигентным пожилым человеком, в очках с тонкими дужками и с редеющей прической, зачесанной на бок. Он любил светлые тона: костюм кремового цвета, пепельные волосы, бледное лицо, голубые глаза создавали имидж существа вне времени, вне цвета, вне тревог. У него был тихий голос. Мне всегда было интересно, как человек, столь непохожий на моего напористого тестя, этот анти-тесть, сумел создать бизнес-империю. «Вы его в гневе не видели», — обронил как-то Алик, но я не мог представить его отца в гневе.

— Не знаю, как получилась, — ответил я.

Повисла тишина.

— Это же не разговор, — сказал Марсель Яковлевич. — Мы сейчас не крайних ищем, а пытаемся разобраться. Кто автор этого текста? С чьей учётки он выставлен? Кто был в редакции в это время?

— Автор текста я, а как он попал в онлайн — не знаю.

— Ну хорошо, а для чего было писать эту ерунду? Ну мне звонит человек из органов, говорит: откуда ваш журналист взял такую чушь? Там слова правды нет. Могильники радиоактивных отходов не строят под боком у города. Зачем писать дезинформацию, даже если не планируешь выставлять?

Я пожал плечами. Алкоголь туманил меня всё сильнее. Оставалась слабая надежда, что это сон.

— Что теперь делать будем? — обратился Марсель Яковлевич к своим помощникам.

— Статью удалили? — спросила женщина с папкой, и когда Алик кивнул, добавила: — Опровержение нужно писать.

— Удалить-то удалили, — сказал Ветлугин. — Но её уже скопировали. Уже в соцсетях она, в форумах, везде. Уже обсуждают. Пошла в народ статья. Вот с хорошими бы статьями у вас так получалось.

— Удалили — хуже сделали, — заметил мужчина, пришедший с Ветлугиным. — Раз удалили, значит, скрывают — у нас же так принято думать.

С другого конца офиса приближались люди. Вдруг я узнал тестя в сопровождении Чудина и Оли. Тесть прошёл между рядами столов и направился к Ветлугину-старшему.

— Доброго вечера, Марсель.

Тот встал и слегка поклонился:

— Юрий Петрович, здравствуй.

Хватский сжал руку Ветлугина и прихлопнул сверху своей широкой ладонью. Так они стояли несколько секунд, словно впитывали мысли друг друга.

— Что, проблемы какие-то? — спросил тесть, кивая на меня.

В нём сидело бутылки полторы, но держался он ровно.

— А вы ему?.. — замялся Ветлугин, кося глазами в мою сторону.

— Да, это зять мой. Что натворил-то? С заголовком что ли не угадал?

— Да если бы с заголовком, — вздохнул Ветлугин, и атмосфера разрядилась. — Добавил головной боли. Сверху вопросы задают.

— Плохо, что задают, — согласился тесть. — Он не в форме сейчас. Мы с ним выпили немного сегодня. Гости у меня, — он помолчал. — Помочь чем-то могу?

— Пока непонятно.

— Ну время-то позднее, — сказал тесть.

— Ладно, порешаем до понедельника, — кивнул Ветлугин.

Мы вышли из офиса под собачьи взгляды охранников, точно вырвались из окружения. Оля, как самая трезвая, села за руль. По пути домой никто не проронил ни слова.

 

* * *

Ночь была мучительной.

Алкогольный угар сморил меня сразу после возвращения домой, но едва я остался один в темной комнате, мысли засверкали в голове, будто кто-то размахивал перед носом остро заточенным клинком.

Я вспоминал Братерского и думал об Алисе. Разве я мог придти к ней домой? Я не знал её адреса.

Я думал о комбинате «Заря». Две исключающие друг друга гипотезы, розовая и чёрная, пытались слиться в одну, но отталкивались, как однополюсные магниты.

«Заря» — это могильник. «Заря» — обычный склад. Могильник. Склад. Могильник. Склад.

Я вспоминал водоём на территории «Зари» и моё нелепое падение туда, вспоминал начальника охраны, который говорил словами моего отца, распятого Буратино и подземный ход, который я так и не успел исследовать. Я думал о том, почему начальник охраны «Зари» знал об инциденте с утопленником, а всезнающий Скрипка — нет. Я думал о нашей вылазке к «Заре» с Димкой и громадной дозе радиации, которую мы могли хапнуть. Может быть, я умер ещё тогда?

Я бежал по бесконечной спирали, которая выталкивала меня всё ближе к краю.

Под утро я впал в неглубокое забытьё, пытаясь набрать на смартфоне адрес какого-то сайта, но всё время допускал ошибку в одной букве, то печатая j вместо f, то ставя d вместо g. Я целился в буквы на экране, но они бросались врассыпную. Потом я понял, что это не буквы, а мелкие насекомые, вроде тараканов.

Потом мне снился отец. Он собирался в космос, одевал перчатки и блестящий комбинезон, был наголо побрит и очень серьёзен. Полёт был в один конец. Никто не пытался его остановить. С ним не спорили. Чем ближе был старт, тем больше росло моё отчаяние. Я знал, что мы видимся в последний раз. Что он уже умер в этом полёте, но складка во временном континууме позволяет нам видеть друг друга, пока идёт обратный отсчёт. Он не сел в ракету. Когда от неё поползла лава реактивной струи, он просто растворился в дыму.

После рассвета, когда веки заскребло солнечными лучами, мне приснилась Оля, которая пустила в наш дом постороннего мужика. Это был странный человек без примет, который вёл себя тихо, без робости, но двусмысленно. Он занял место в нашей кровати и подолгу держа Олю за талию, когда они были на кухне. Меня Оля тоже не гнала, я даже оставался её мужем, но второй был выше по статусу, был как бы сверх-мужем, и его присутствие требовало от меня постоянных доказательств своей нужности.

Я проснулся больной. Оля спала в другой комнате. Она не обиделась — просто я слишком шумно ворочался.

За завтраком она попыталась заговорить о вчерашнем, но я сделал такую гримасу, что мы оставили тему до понедельника.

Если бы не вся ерунда, мы бы воспользовались хорошей погодой и поехали на озеро. Но теперь мне нужно было зайти в интернет и оценить масштаб последствий. Интернет пугал, как список смертников, в котором боишься найти своё имя.

Я набрал в поисковике фрагмент заголовка и своё имя. Статья действительно разошлась по интернету, её щедро цитировали и обсуждали в соцсетях.

В Минэкологии обещали разобраться в ситуации. Губернатор заявил, что проблемы Филино ему известны, но «Зарей» не связаны. Экологическое движение «Дом» опубликовало открытое письмо с призывом обнародовать данные о могильнике на территории «Зари». В «Росатоме» все гипотезы называли чушью.

Счёт пропущенных вызовов на моём телефоне шёл на десятки. Телефон предпочел покончить жизнь самоубийством, и во время очередного вызова завибрировал и рухнул с края стола. Крышка и батарейка разлетелись в разные стороны.

Оля отбивалась от родственников:

— Мам, мы сами разберемся, — говорила она в трубку. — Не надо никуда звонить. И папе тоже скажи. Ну передай спасибо. Но не надо.

Я лежал на диване и представлял сценарии, при которых такая выходка могла бы сойти с рук. Все они выглядели неправдоподобными.

Хуже всего была неизвестность. Грозит ли мне двадцать лет тюрьмы или штраф? А может быть, лучше не знать.

Нужно бежать, пока не поздно. Эта мысль ненадолго приносила облегчение, но бежать было некуда, и я не хотел прослыть трусом в глазах тестя. Он никогда не бегал.

Я пытался мыслить с холодной расчетливостью преступника. Какое максимальное наказание грозит мне за содеянное? Наверняка штраф, пусть даже крупный штраф, пусть даже миллион рублей. Или меня отправят ненадолго в колонию, а потом выпустят по УДО. Я снова думал о Братерском, который уже там и, возможно, жалеет о прошлом.

Я пытался вспомнить статьи уголовного кодекса, которые цитировал капитан Скрипка, но не мог. Их несложно было найти в интернете, но я боялся, что верхний предел наказания отнимет у меня последнюю надежду.

Так я пролежал два дня, изредка вставая, чтобы выпить воды или насыпать корма Рикошету. Оля с Васькой уезжали и возвращались. Иногда на второй Олин телефон звонила тёща, но я не подходил.

К вечеру воскресенья стало казаться, что интерес к ситуации угас. С некоторым облегчением я заметил, что поисковый запрос с фрагментов заголовка возвращает только субботние публикации. Тема начала выдыхаться.

И вдруг я наткнулся на страницу депутата Законодательного собрания, который призывал МВД найти и наказать виновных, под которыми имел в виду либо организаторов радиоактивной помойки, либо издание, которое сеет панику и привлекает ненужное внимание к режимным объектам. Депутат-правдоруб требовал ответов, и две сотни лайков подтверждали, что не он один.

Под вечер ситуацией в Филино заинтересовались иностранные СМИ. Я вдруг обнаружил переведенные на английский цитаты из своей статьи на двух крупных иностранных ресурсах, и тон авторов был настолько веским, словно я привел неопровержимые доказательства хранения радиоактивных отходов на «Заре».

Вернулась Оля. Я слышал, как она возится в прихожей и называет Ваську песочным монстром, требуя сейчас же шуровать в ванную. Васька залез на кучу песка, которую сосед навалил недалеко от ворот.

Но был и ещё чей-то голос. Оля отвечала кому-то в прихожей, но разобраться было невозможно. Я напряженно вслушивался.

Оли шаги застучали по лестнице. Стукнула плохо закрепленная ступенька. Оля прошуршала по деревянному полу и толкнула дверь.

— К тебе там пришли, — сказала она как-то равнодушно.

— Кто? — напрягся я.

— Дама, — сказало Оля холодно. Дама ей не понравилась.

Выходя из комнаты, я спросил полушёпотом:

— Что за дама?

Оля сделала глаза как у клоуна: сам разбирайся. Дама ей совсем не понравилась.

Я спустился на первый этаж. В прихожей не было никого. Входную дверь Оля оставила приоткрытой. Чавкая тапочками, я вышел на крыльцо.

Чуть в стороне стояла Алиса. Удивление так беспощадно отразилось на моем лице, что она слабо улыбнулась.

— Привет, — сказал она.

Волосы Алисы закрывала белая косынка, из-под которой выбивалась непокорная прядь. Было прохладно. На ней был бежевый плащ и тонкие перчатки. В руках Алиса держала небольшую сумку. Я подумал, что именно так должны выглядеть героини Ремарка, столь притягательные для меня в детстве.

Ещё я поймал себя на мысли, что в Оле мне всегда нравились её мальчуковые черты, нравилось, что она носит джинсы и брюки, что умеет лазить через заборы, любит водить машину и отличается прямотой суждений. Оля не ворошит прошлое, если примирение состоялось.

Оля красива, и глаза её дышал голубым огнём, если удалось её удивить. В ней есть и чисто женская деликатность, которую она никогда не демонстрирует на людях — это деликатность для домашнего пользования, для меня, Васьки и её отца.

Я думал об этом, глядя на Алису. Алиса была из другого мира, забытого старомодного мира, где женщина казалась недоступной и не было смешения ролей. Знала ли она это? Были ли она просто хорошей актрисой, которой нравились героини Ремарка?

Она была бледна. Я вообразил, что Алик, возможно, запрещает ей загорать. Сам Алик смуглел быстро, что добавляло их паре контраста.

Интересно, сколько Алисе лет? Раньше она казалась мне взрослее, но вдруг я увидел, что она молода. Тем удивительнее было её желание идти против моды, казаться старше, надевать глухие платья, кутаться в шарфы, говорить с несовременной мягкостью в голосе.

Большие ресницы Алисы дрожали. Или не дрожали? Я вгляделся. Дрожало что-то внутри меня.

Нелепая подозрительность охватила меня.

— Привет… — сказал я вопросительно и сухо.

— Ты трубку не берешь.

— Да… Телефон сломался.

Она кивнула.

— Я не вовремя. Я знаю. У тебя семья. Я не хотела мешать.

Меня вдруг охватило раздражение от всего этого тягучего, неясного визита, в котором виноват, видимо, я сам. Я засунул руки в карманы шортов и сказал прямо:

— Слушай, Алиса, прости, я не помню позавчерашний день. Я не могу это объяснить. Мне Алик рассказал, и, в общем… Я с ним согласен. Не надо было приходить. Прости, если наговорил лишнего. Я пьяный был. Я вчера чудил. И настроение у меня паршивое.

— А помнишь ночь первое сентября?

— Ночь первое сентября? — я опешил.

Ночь на первое сентября я провёл на работе, потому что дописывал «чёрный вариант» и потом уснул на диванчике. Мне снилась Алиса. Но вряд ли она об этом знает.

— Я помню, что делал первого сентября, я помню вашу ссору с Аликом. Алиса, я не понимаю, к чему ты клонишь. Я тогда остался в офисе, да…

— Мы остались вместе. Но может быть, это был не ты.

Я нахмурился, а может быть, скривился. Она внимательно следила за мной и ждала ответа. Это раздражало.

— Алиса, ну не я — значит, не я. Давай просто забудем эти дни. Это какой-то бессмысленный и ненужный разговор.

Она продолжала вглядываться в меня.

— Ты очень странный, — сказала она наконец.

— Ну странный я, да, — ответил я резко. — Не ты первая заметила.

Обидно слышать это от человека, который выглядит так, будто на дворе сороковые.

— Извини за грубость, но ты что-то хотела сказать? Если я обидел тебя, то готов извиниться. Не знаю, что ещё сказать.

В руках у Алисы была маленькая сумочка. Она мяла её ремешок.

— Пусть ты ничего не помнишь, я всё-таки скажу это той части тебя, которая помнит, — заговорила она. — То, что ты предлагал, было глупо и невозможно. И поэтому я сказала «нет». Но теперь я жалею об этом. Хотя это глупо и невозможно, мне нужно было сказать «да». Я очень об этом жалею.

— Пффф… — я с шумом выдохнул. — Страшно представить, что я предлагал. Я же пьяный был.

— У тебя замечательная семья, — сказала Алиса. — Я не хочу разрушать её.

— Рад за это. Мне стыдно, если я предлагал разные непристойности.

— Нет. Всё было очень… И мне до сих пор кажется, что мы упустили самый большой шанс жизни. Но ты действительно другой. Ты очень странный.

Я пожал плечами. Мы ещё немного постояли. Я стал замерзать и обхватил плечи, растирая их ладонями.

— Почему всё казалось таким правильным? — спросила она.

Я не ответил.

Алиса направилась по дорожке к выходу. Я догнал её и помог открыть тугую щеколду на входной калитке.

— Ты не был пьян, — сказала она тихо.

За воротами стояла машина Алика. Очень дорогая машина, которую любили обсуждать Виктор Петрович. Алиса села за руль.

Я постоял, пока машина медленно пятилась. В лобовом стекле отражалось низкое серое небо, которое мешало увидеть Алису.

Я вернулся на крыльцо и минут двадцать просидел, не думая ни о чем. Когда меня затрясло от холода, я вошёл в дом и напоролся на Олин вопрос:

— Что ей надо было?

— Да так. Поддержать приехала. Это Алиса. Жена шефа нашего, — я чуть приукрасил реальность. — У нее родственники в Филино жили. Умерли. Она на статью болезненно отреагировала.

Оле не понравилось, что кто-то нарушает её монопольное право поддерживать меня в тяжелый момент.

— Слушай, а зачем ты опубликовал статью в обход главного редактора? Я не понимаю.

Терпение Оли разбилось о белокурый образ Алисы; Оля вообще не терпела таких воздушных дамочек, которые ходят, вздыхают и окучивают чужих мужей. Мы немного пособачились, но без удовольствия.

На фоне будущих проблем эта ссора была не более чем способом поддерживать тонус.

Меня волновало другое. Встретит ли меня капитан Скрипка во время утренней планерки, и если встретит, смогу ли я держаться достойно? Начну ли я заикаться? Искать оправдания? Онемею ли я? Наденут ли на меня наручники? Посадят ли в тесную клетку с решётками?

А может быть, меня уволят ещё в коридоре, на подступах к редакции, проводят в сопровождении охраны, и тогда хмурый взгляд начальника смены упрётся мне в спину и беззвучно скажет: «Я же говорил…».

 

* * *

Меня не уволили в коридоре. Скрипка не ждал меня в кресле главного редактора. Никто не заговорил со мной. Я прошёл к своему месту, сел и огляделся. Обстановка казалась будничной, равнодушие — подозрительным.

Лишь Виктор Петрович на бегу хлопнул меня по плечу и шепнул:

— Мой первый главный редактор, Саша Коротков, царствие небесное, говорил: если журналиста не пытались убить, значит, он не был журналистом. Нормально всё. Не унывай.

От Виктора Петровича шёл добродушный запах табака и вчерашнего смеха. Кажется, он помирился с женой.

Я оценил его решительность: никто кроме говорить со мной не захотел. Возможно, были какие-то инструкции.

На планерке меня разглядывали с любопытством. Неля сделала гримасу «Ну, Грязин, ты даёшь…», но дальше этого дело не пошло. Я сидел, как в микроволновке.

Борис казался обескураженным и не таким велеречивым, как обычно. Алик наверняка запретил ему дискутировать со мной, и если меня уволят, то без лишней помпы. И это даже слегка обидно.

Под занавес совещания прибежал Виктор Петрович, которого где-то носило всю планерку, и сообщил, что завтра, во вторник, администрация области организуют пресс-тур для журналистов на комбинат «Заря».

Виктор Петрович несколько раз кивнул в мою сторону, словно надеялся разбить лёд между ренегатом и коллективом, и начал развивать мысль, что в пресс-тур должен ехать именно я, но Борис оборвал его на полуслове:

— Ну, Витя, ты и езжай.

Борис давно уже называл Виктора Петровича на «ты».

Самохин сначала удивился, но мысль быстро прижилась. Он принялся рассказывать, как лет десять назад посещал атомную станцию в Ленинградской области, порезал палец и долго не мог заживить.

— Ладно, Витя, — оборвал его Борис. — Потом обсудим.

Ему претило разговаривать о «Заре» в присутствии изменника.

Работалось мне хорошо. Некоторые люди не знали о моих подвигах, точнее, не осознавали, что это был я. Я звонил им и от простого разговора чувствовал облегчение, словно ничего и не было. Я загружал мозг и не давал ему секунды покоя. Кошмар «Зари» стал постепенно рассеиваться.

Борис ставил мои новости без правок, не меняя даже заголовок, словно боялся прикасаться к заразным буквам.

Мы говорили с ним лишь раз. Он сказал, что какой-то федеральный канал просил мои контакты, но Борис отказал. Тут мы были союзниками: я не хотел выставить себя идиотом в каком-нибудь ток-шоу.

Почту и соцсети я не проверял, и всё-таки новости меня находили. На обочине какого-то сайта мне встретился заголовок «Тайна комбината „Заря“ раскрыта», на который я нажал почти невольно.

Я пробежал глазами заметку из шести абзацев. В ней утверждалось, что комбинат «Заря» действительно является хранилищем, но не радиоактивных отходов и даже не оружия, а самых обычных бытовых товаров. Повышенные меры безопасности объясняются лишь тем, что комбинат входит в ведение «Росрезерва» — особой структуры, которая отвечает за создание стратегических запасов страны. Автор ссылался на пресс-релиз, и похожий текст я нашёл на сайте областной администрации.

Я сидел, как оглушенный. «Заря» — это хранилище тушенки на случай стихийных бедствий? В бункерах прячут не букет изотопов, а спички и топливо?

Я стал читать о предприятиях «Росрезерва». Точное их расположение не разглашалось. Они часто располагались в приземных бункерах и хорошо охранялись. «Заря» вполне могла быть таким комбинатом.

Днем я всё-таки зашёл в фейсбук, где кипела ярмарка тщеславия. Коллеги, чьи издания пригласили в пресс-тур, предвкушали поездку и рекламировали свои будущие статьи. Прочие, которых было большинство, настаивали, что им это в любом случае безразлично; что самого интересного не покажут; что никто из журналистов не отличит капсулу с радием от банки паштета. Наиболее злобные нагоняли жути: дескать, «Заря» всё-таки радиоактивна, но для показухи журналистов принесут в жертву и расскажут правду лишь через тридцать лет, когда гости «Зари» один за другим вымрут от лучевой болезни.

Помимо Виктора Петровича приглашением хвастались редакторы ещё двух провластных изданий, местный телеканал и один блогер, который часто критиковал власть, но делал этот так умело, что баланс всегда получался плюсовым. Если он писал о разбитых трамвайных вагонах, через неделю, будто услышав его гнев, власти анонсировали обновление подвижного состава. Блогера прозвали «прессеком дьявола».

Среди приглашенных были издания из других регионов и, по слухам, три федеральных телеканала. «Дирижабль» позвали на правах главного зачинщика.

Помимо визита на «Зарю» журналистам обещали экскурсию по останками расформированной 69-ой дивизии РВСН, что вызывало у них ещё больший восторг. К вечеру понедельника стало ясно, что «Заря» не тянет на сенсацию и репортаж вряд ли получится захватывающим.

Экологический блогер Илья Садыков приглашение на пресс-тур не получил, поэтому ограничился сухим постом о «Заре». Он писал, что пусть власти частенько дурят население, но для него с самого начала было очевидно, что «Заря» опасности не представляет. Появление моей статьи он назвал спланированной акцией, отвлекающей внимание от настоящих проблем. Я был подсадной уткой и ещё одним «прессеком дьявола». Время вброса удачно совпал с очередным этапом общественных слушаний о хранилище радиоактивных отходов на юге области. Так власти дискредитировали тему, превращая обсуждения в балаган. Садыков прогнозировал, что скоро я уволюсь по собственному желанию и уеду в другую страну проживать заработанные на этой афере деньги.

«А суммы там семизначные», — писал он.

 

* * *

Утром вторника началось.

Я непрерывно проверял соцсети. Около одиннадцати один из журналистов вывалил первую порцию фотографий. Участников пресс-тура доставили на автобусе к знакомому контрольно-пропускному пункту «Зари», который я мельком видел из машины Скрипки. Журналисты позировали в оранжевых жилетах и касках. Одетый в белый халат специалист демонстрировал работу измерителя дозы излучения, дразня его радиоактивной пластинкой. Так он опровергал домыслы, что журналистам раздадут пустые коробки.

Скоро в ленте появилась целая подборка селфи. Фон у проходной не превышал 16 мкР/час. Счётчик дозы, похожий на авторучку, показывал нули.

Перед экскурсией журналистов попросили сдать смартфоны и всю записывающую аппаратуру. Исключение сделали для телевизионщиков. На несколько часов всё затихло.

После обеда ленты снова запестрели одинаковыми фотографиями, которые делал специальный фотограф. Строй оранжевых жилеток шёл вдоль южного ряда бункеров. Журналисты позировали на фоне знакомых холмов, пожелтевших и совершенно заурядных.

Участники внимательно слушали сопровождающего; простого, располагающего дядьку с подвижной мимикой и лицом школьного трудовика. Он то поднимал брови, то сводил их, то плавил губы в широкой улыбке. Журналисты слушали его внимательно и немного равнодушно. В толпе стоял человек в белом халате, но в разговор не вмешивался и нужен был, скорее, для общего веса.

По сети разошёлся снимок с индикатором, на табло которого горела цифра 12. Рука в белом халате держала его у самой земли.

К вечеру стали выходить телевизионные сюжеты.

«Комбинат „Заря“ — ещё недавно о его существовании знали только специалисты, — сообщал закадровый голос Алёны Штерн с местного телеканала. — Обнесенное глухим забором предприятие в обычное время не принимает гостей — здесь царит режим секретности. Но для нашей съемочной группы сделали исключение…»

Голос перекрывался кадрами, которые повторялись во всех сюжетах: панорама, шлагбаум, осветительные вышки, ворота бункера. В кадре не было сотрудников, ограждений, охранных систем, плакатов — лишь безобидные планы.

«После недавней паники, которую посеяли СМИ, мы хотим узнать — что же на самом деле хранится в этих бункерах», — подрожала Алёна.

Снимать стендапы разрешили с одной точки, поэтому все видео начинались примерно одинаково. Алёна стояла на фоне дороги возле одного из курганов, похожего на тот, где мне высадил Скрипка. Впрочем, они все были похожи.

Ветер рвал прическу Алёны и шуршал в микрофоне. Она ёжилась и бледнела, запахивая оранжевую жилетку. Её беззащитный вид доказывал, что самым большим кошмаром «Зари» является пронизывающий ветер.

— Здесь, на предприятии, чувствуешь себя удивительно маленьким на фоне этих огромных бункеров, которые легко принять за обычные холмы. Посмотрите, на них даже растет трава. Но давайте спустимся и узнаем, что же хранится в недрах этих огромных гор.

Снова шли стерильные кадры: ворота бункера, полутемный коридор, лампы в защитных сетках и ряды полок, напоминающие продуктовый склад. На полках — коробки.

— Давайте посмотрим, что же находится в этих ящиках, — говорила Алёна, делая вид, что вскрывает одну из коробок. — Посмотрите… Обычные консервы. Это перловая каша с говядиной. Сморите, тут есть срок годности. До мая 2023 года. Но обновление происходит задолго до окончания срока годности. Товары, прежде чем попасть сюда, тщательно отбираются и проходят специальный контроль.

В бункере холодно, сообщила Алёна. Кто-то услужливо предложил ей открывашку. Пара сильных рук помогла Алёне вскрыть банку. Алёна принялась есть прямо из банки, орудуя алюминиевой ложкой.

— Я сразу вспоминаю походы, — говорила она с набитым ртом. — Очень вкусно. Но если погреть, будет ещё вкуснее.

Снова вторгался закадровый голос и сообщал, что бункеры комбината имеют сложную систему вентиляции и поддержания микроклимата.

— Контролируется и уровень радиоактивного излучения, но он здесь постоянный и небольшой, — Алёна демонстрировала цифру 10 на индикаторе.

Стеллажи и узкие проходы между ними. Погрузчики и электрокары. Будка контролера у въезда. Металлические лестницы. Заурядность этих кадров гасила интерес к «Заре».

«Хранилища „Росрезерва“ — это и есть закрома Родины, — говорила Алёна. — Они выручают страну во время стихийных бедствий, техногенных катастроф и позволяют даже бороться со спекуляциями: когда возникает дефицит каких-то товаров, в продажу поступают вот эти самые запасы, которые бережно и надёжно хранят комбинаты, подобные этому. Это самое безопасное место на планете Земля».

За спиной у меня стоял Алик. Я увидел его в отражении потемневшего экрана. Алик постоял некоторое время молча и ушёл, засунув руки в карманы.

К вечеру на сайте «Дирижабля» вышел материал Виктора Петровича. Материал был пропитан задором и радостью открытия; Виктор Петрович смаковал детали (глубина бункеров достигает 38 метров), разбавлял их байками из жизни (история с порезом во время экскурсии по АЭС в Ленинградской области) и охотно развенчивал доводы «чёрного варианта».

Самое безопасное место на планете Земля — его резюме не отличалось от вывода Алёны Штерн.

Стыд всё еще терзал меня, но после череды умиротворенных репортажей стало хотя бы не так страшно. «Заря» утратила мрачную загадочность и перестала быть объектом, за снимок которого можно получить судимость.

Губернатор в ответ на чей-то вопрос иронизировал, что бывал на «Заре» и не стал после этого светиться. Его посыл транслировался в массу шуток, что создало почти праздничное настроение. Все облегченно вздохнули.

На следующий день, в среду, состоялась пресс-конференция, на которой чиновники повторили свои тезисы и призвали не сеять панику. Я смотрел её в прямом эфире.

Лидер экологического движения «Планета — наш дом» Галина Пашина спросила, что же, по мнению чиновников, спровоцировало журналиста на подобную публикацию, если опасности на самом деле нет?

Галина была маленькой, очень бледной женщиной средних лет, которую сзади можно было принять за щуплого подростка. Она была максималисткой, всегда бросалась на врага с хмурой решительностью и не трепела полутонов. От её статей всегда веяло безысходностью. Неравнодушие с каждым годом всё сильнее отливалось синевой под её сухими глазами.

— Мы уже привыкли, что власти говорят или неправду, или полуправду… — продолжала Галина.

Представитель областной администрации Семашкин вклинился со смешком:

— Так уж и всегда?

Зал одобрительно заколыхался.

— Алексей Анатольевич, — быстро и с укором заговорила Галина. — Есть масса примеров, когда власти пытались скрывать экологические катастрофы, я назову только Чернобыль, «Маяк», проект «Глобус 1», но список гораздо шире, вы знаете. И комментарии властей одинаковы: опасности нет, угрозы нет, загрязнения нет. Если радиоактивного фона около «Зари» нет, то чем объяснить повышенную смертность в посёлке Филино? И чем объяснить публикацию журналиста?

Микрофон придвинул к себе представитель областного совета безопасности полковник Эдуард Галкин:

— Я отвечу на вопрос. Вопрос состоит из двух частей. Что касается, как вы выразились, смертности в Филино, то эта проблема была зафиксирована давно и связана во многом с повышенным содержание радона в местных подземных водах и рядом других факторов. Этой проблемы посвящены десятки исследований, и я вас уверяю — объект «Заря» не имеет никакого отношения к здоровья жителей Филино. Ни-ка-ко-го. Теперь что касается второй части вопроса. Про журналиста, который написал всю эту ерунду.

Зал притих. Я вдруг осознал, что за время скандала моё имя упоминалось не так уж часто. Местные журналисты, из деликатности или презрения, не акцентировали внимание на том, кто и почему был автором «чёрного варианта». Это подавалось на правах общеизвестного факта.

Полковник Галкин продолжал, и тон его вдруг стал мягче, почти смешливым:

— Ну, знаете, вообще-то не моё дело ставить диагнозы, но, как говорят: осень и весна — время обострений. Я ничего плохого не хочу сказать про журналиста, но, знаете, бывает: перетрудился на работе, что-то услышал, поленился проверить, опубликовал, не подумал. Я слышал отзывы о нём, могу сказать, что человек сам по себе такой, не вполне уравновешенный, — Галкин потряс рукой, дескать, осенний лист. — Я медицинских диагнозов ставить не буду, пусть специалисты займутся, но человеку, возможно, нужна помощь и наблюдение. И теперь вот я сижу перед вами, и коллеги мои сидят, и все мы оправдываемся, потому что кто-то что-то где-то написал. А почему он это написал — он, наверное, и сам не знает.

Галина ещё спорила с ним, но было очевидно, что её одинаковые аргументы не требовали от Галкина особенной изобретательности. Его личное обаяние оказалось сильнее: зал верил ему.

Вдруг стало очевидно, что я угодил в западню иного рода. Зачем властям обострять скандал, возбуждая зловонное дело против журналиста? Его проще признать невменяемым. Заключенным сочувствуют. Умалишенных забывают.

Посыл полковника Галкина упал на плодородную почву, и соцсети принялись обсуждать моё состояние. Выяснилось, что френды уже давно замечали признаки неуравновешенности и даже помешательства. Некоторые даже предсказывали подобный исход ещё месяц или год назад. Другие пытались защищать меня, среди них — Виктор Петрович Самохин. Но все аргументы сводились к тому, что я, в сущности, нормальный парень.

«Слушайте, я когда его первый раз увидела, по глазам поняла, что там особый случай», — написала дама, с которой я, по-моему, никогда не встречался.

Подонки, думал я. И соглашался с ними.

«Чёрный вариант» писался без самоконтроля, как фэнтези или альтернативная история. Я не планировал отвечать за сказанное. Это был выплеск под влиянием момента. Я не хотел публиковать его.

Я и есть сумасшедший.

 

* * *

Потекли недели. Я был готов к увольнению каждый день, но меня не увольняли. Единственным объяснением этому было негласное распоряжение оставить журналиста в покое, пока скандал не забудется. Может быть, расправу невольно отсрочили настырные западные экологи, живо интересовавшиеся моей судьбой. Уволенный или осужденный я привлек бы лишнее внимание.

Алик остался доволен шквальным трафиком и необходимостью отбивать атаки федеральных каналов, поэтому игнорировал меня без ожесточения. Плохой пиар — тоже пиар, думал он, вероятно.

Тема выдохлась через два дня. Люди не хотели больше знать про «Зарю», ракетную базу и Филино. Их внимание поглотил разбившийся автобус.

Не вызвали резонанса и несколько репортажей из Филино, авторы которых постарались нарисовать мрачную картину умирающего поселка. Иногда в этих репортажах мелькали знакомые лица, чаще других — глава филинской администрации Кожевников. Он устал от журналистов, был резковат и вызывал у меня почти родственную тягу. Журналисты этих чувств не питали и мстили ему в статьях, намекая на возможную роль Кожевникова в деградации Филино. Впрочем, эти соображения повисли в воздухе и ни к чему не привели.

Журналисты нащупали грань возможного и на этом успокоились. Власти остались равнодушны к их аккуратным провокациям. Выставленное напоказ Филино быстро надоело.

Единственным плюсом шумихи стало выделение денег на реконструкцию главной улицы Филино и обещание построить нормальный мост через железнодорожные пути году к 2020-ому.

Власти доказали, что верят в будущее Филино. Филино привыкло довольствоваться малым.

Скоро все переключились на стрельбу в центре города, внезапную смерть директора машзавода и не менее странную отставку прокурора.

Как-то вечером без предупреждения я заехал к Алексею Павловичу, психологу, которого мы с Братерским навещали ещё летом. Он принимал посетителя. Женщина за стойкой, деловая, как все врачи, попросила меня подождать тут же в приемной. Полчаса я листал журналы с никчемными статьями, которые словно написало приложение для Windows. Наконец, Алексей Павлович позвал меня в кабинет.

Я рассказал ему о недавних событиях, хотя он наверняка знал всё и сам.

— Вы ведь уже тогда поняли, к чему всё идет? Эта вторая часть моей натуры совсем не безобидна. Вы могли бы меня предупредить. Разве не в этом смысл психологов?

Бородач сидел напротив меня на стуле, опустив голову и сомкнув руки. Пальцы его стучали, как рычажки телеграфа.

— Видишь, — сказал он, тщательно обдумав слова. — Мне, конечно, хочется помочь тебе. Но что значит помочь? Ты идёшь по канату над пропастью. Нет, не так…

Он несколько секунд напряженно думал.

— Вот представь, что на вершине скалы есть безопасная площадка — это место, где мы все живём. И представь, что от неё вверх идёт узкий-узкий мост. Слева от него — паранойя, навязчивые состояния. Справа — психозы, шизофрения, теории заговора… И остаётся только шаткая грань, которую под ногами-то не видно. А впереди — место, куда ты идёшь. Всё, что я могу, это вернуться тебя в исходной точке, но это уже навсегда. Хочешь ли ты этого? Не знаю.

Я молчал.

— В другой ситуации я бы посоветовал обратиться к психиатру. Но с учётом твоих исходных данных, не уверен… Что сделает психиатр? Вернёт тебя к нормальности. А нормальность — это то, с чем ты борешься. Из неё есть выход.

— Куда? В безумие? В паранойю и психозы?

— Тут уж знаешь… как пойдёт.

— У меня странные сны. Видения. Мне часто снится одна женщина… Алиса… Я рассказывал вам. В жизни я к ней равнодушен. Она любовница моего босса. Во снах всё по-другому. Она как будто раздваивается.

— Или ты раздваиваешься, — он почему-то оживился. — Женщина, да… Триггер. Общайся с ней и ничего не бойся. Она не опасна.

— У меня и другие заскоки есть. Я иногда вижу себя там, где не должен… Мерещиться всякое такое…

— Может быть, ты просто начинаешь видеть невидимую птицу. Посмотри, — он показал за окно. — Есть она там?

Я снова уставился в окно, потом на раму. Сбоку порхнул воробей. Теперь мне удалось разглядеть его довольно хорошо.

— Я уже видел этот фокус. Это же и есть сумасшествие.

— А может быть и нет, — почесал он бороду. — Погоди, я тебе кое-что покажу. Хотя и не должен.

Некоторое время он рылся в смартфоне, потом развернул ко мне и включил запись.

Ролик был снят в этом же кабинете. На кушетки сидел я, но в самой позе, в развороте плеча, во вздёрнутом подбородке было что-то чужое.

За кадром журчал спокойный голос Алексея Павловича.

— … но ты же сам понимаешь, что это невозможно…

— Ты меня не знаешь, — ответил мой двойник на записи. Он не говорил, а хрипло каркал.

— Конечно, я тебя не знаю, я просто пытаюсь наладить…

— Я всё равно убью его.

— Но он же не делал того…

— Убью, — человек на записи резко двинул плечом, и я понял, что его руки связаны за спиной.

— Нет, это невозможно.

Мой двойник понизил голос и заговорил быстро и зло:

— Я знаю тебя. Дурачишь их… А они… дурачьё… Несут тебе деньги. Ни черта ты не знаешь. Есть сила, настоящая сила. Есть такой страх, о которым ты не знаешь. Я всё равно убью его. Я вижу всё. Я вижу всё! Я знаю, что было. Я знаю!

Он начал биться, и камера съехала на бок. Я слышал сдавленные крики.

Бородач выключил смартфон.

— Это я? — был мой первый вопрос.

Он долго думал.

— Не знаю, как ответить. И да, и нет.

— Это называется раздвоение личности? Альтер-эго?

Он снова помолчал.

— Похоже, но… всё даже сложнее. Знаешь, у каждого есть свой внутренний враг. Просто у тебя он не совсем обычный.

— И что мне делать?

Он пожал плечами.

— Жить. Пути назад уже нет, — он сел рядом и добавил. — Слушай, твой друг, Серёжка Братерский… В общем, он сказал не трогать его, понимаешь? Ну то есть мы можем посадить тебя на препараты, как бы успокоить тебя, но… Ты сам, конечно, решай. Серёжка считает, что ты можешь это преодолеть. Ты можешь примириться с ним. Ты меня не спрашивай как: я не больше твоего знаю. Я с таким не сталкивался.

— А если я когда-нибудь вас попрошу избавить меня от этого, вы поможете?

Он долго смотрел на меня.

— Если попросишь, конечно, — ответил он.

 

* * *

Через две недели, 25 сентября, Братерского отпустили из-под стражи и сняли с все обвинения. Это было внезапно и странно. Я писал заметку об этом событии, но даже любопытство не заставило меня позвонить Братерскому. Его комментарий позже добавил кто-то из коллег.

Обида на Братерского глодала меня так сильно, что я вспомнил прыщавые годы и невыразимую злость на какого-нибудь приятеля, который ушёл, не дождавшись. Сбежал перед дракой, а потом сболтнул родителям. Паскуда, одним словом.

Меня злило, что я бросился помогать Братерскому после его просьбы в письме, а он, выйдя из СИЗО, так ни разу и не позвонил. Пусть мои публикации о доме на Татищева оказались бесполезны, но он мог бы поинтересоваться, как чувствует себя тот, кто сменил его на посту самого презираемого человека города.

Презрение — это не крики и не обвинение. Презрение — это прежде всего молчание. Корка перезрелого апельсина, похожая на пенопласт. Никто ни о чём не просит, не спрашивает, не критикует.

Я мог не сдать ни одной заметки и не получить выговора. Я ходил по офису, как призрак.

Я писал статью об увольнении главы ФСБ региона три дня и под конец заметил, что похожую статью готовила Неля, и её вариант уже на сайте. Никто не предупредил меня. Я прекратил работу и занялся другой темой, не чувствуя ни обиды, ни сожаления.

Алик так и не вернулся к разговору об Алисе и саму Алису я больше не увидел. Расстались они или были по-прежнему вместе, я не знал. Позже меня замучило раскаяние, что я не поддержал её и даже не узнал подробности своего визита в тот странный день, 8 сентября, когда я заявился к ним домой.

Оля изо всех сил поддерживала наш обычный быт. С ней я частенько забывал о проблемах. Но проще всего мне было с Васькой, для которого я по-прежнему был человеком-слоном, на спину которого можно запрыгнуть, взяв хороший разбег с дивана, чтобы дергать за уши и кричать «Ну! Давай! Тпру!»

Иногда Оля сдавалась. Под вечер она вдруг заводила разговор о том, что мне нужно уволиться и отдохнуть.

— Я не понимаю, на что ты надеешься. Ну эти люди тебя уже не примут. Как не крути, ты их подставил.

Она предлагала уехать на полгода к морю, и за этими словами чувствовалось щедрое предложение её отца. Иногда она почти нахрапом пыталась выбить из меня признание, какого чёрта я вообще связался с этой «Зарей», кто такой Братерский и зачем я опубликовал эту статью.

После таких ссор мы, опустошенные, расходились по углам, утыкались в планшеты, а утром общались, как ни в чём не бывало.

Олина мама часто говорила обо мне с усмешкой, иногда настолько явной и злой, что тесть невольно вставал на мою сторону.

— … Максим всё работает, работает, ну, главное, чтобы не перерабатывал… — говорила она так, будто от переработки я впадаю в маразм и скачу по дому, роняя слюни.

Дела Братерского напротив шли в гору, и вдруг бывший узник изолятора временного содержания стал одним из самых цитируемых випов области. Целая армия интернет-экспертов разглядела его достоинства. После выхода из СИЗО Братерский получил индульгенцию говорить настолько прямо, что порой становилось не по себе. Его спрашивали о страховании, о предстоящих выборах, о нормах безопасности школ и об экологии. Братерский высказывался резко, цеплял чиновников, открыто критиковал оппонентов.

Публике это нравилось. Его рейтинг взлетел настолько, что появились слухи о его возможном выдвижении на пост губернатора. Его безудержная смелость в самом деле напоминала агитацию.

Один раз Братерский высказался о «Заре». Он сказал, что ФСБ могла бы не допустить эскалации этого конфликта, если бы отреагировала на первые жалобы журналиста, а не изображала страуса, который прячет голову в песок государственной тайны. Поддерживал ли он меня или просто вёл свою пропаганду, я не знал.

Как-то вечером в конце сентября случилась странная вещь. Вечером в наушниках послышался характерный звук вызова скайпа, я открыл окно и увидел незнакомого абонента по имени Ramachandra Chaudhari. Я не сразу сообразил, откуда знаю это имя, и ответил, скорее, машинально, поправив веб-камеру над монитором.

На экране появился тот старый индус, с которым Братерский знакомил меня во дворце культуры «Полет». Я растерялся. Чаудхари говорил по-английски медленно и расстановкой. Он сказал:

— I hope you have time for me to talk (надеюсь, у вас есть время для разговора).

— Йес. Окей, — ответил я едва слышно, потому что в редакции сидела Арина с Виктором Петровичем и где-то бродил Борис.

— I heard of the problems you are in (я знаю о ваших проблемах).

— Окей, — снова ответил я, позабыв все слова.

— I know that contradictions tear you apart (я знаю, что вас раздирают противоречия). And you try to solve them in your mind (и вы пытаетесь решить их с помощью разума). That is only natural (это естественно). But your mind never gives you all the answers (но ваш разум не даст вам всех ответов). In the storm you are in try to find the place where you can make your mind silent (в шторме, котором вы оказались, постарайтесь найти место, где ваш разум станет безмолвным). To see is sometimes means not to look, you understand? (видеть иногда означает «не смотреть», понимаете?). You must find your silent place in the heart of the storm, and that’s not easy (вы должны найти тихое место в сердце шторма, и это непросто). But if you find it, it means you’re safe (но если найдете, вы спасены). Now I must go (теперь мне нужно идти). Let your contradictions eat each other (пусть ваши противоречия поглотят друг друга).

— Эм… Thank you, — кивнул я.

Несколько секунд Чаудхари смотрел мимо меня, как часто бывает при скайпах, потом кивнул и отключился.

Я был зачарован его интонациями и округлостью фраз: видеть не значит смотреть… Я пытался осмыслить сказанное, обратился к внутреннему взору, изучал себя глазами постороннего.

Но скоро эта психоделика мне надоела. Интонации и приятный акцент Чаудхари быстро забылись, а с ними ушёл и смысл его слов. Я бегло прочёл статью о нём в википедии и вспомнил, что Чаудхари был сектантом-проповедником, который ездил по миру и говорил слова, смысл которым присваивали сами слушатели.

По крайней мере, я был благодарен Чаудхари за стремление поддержать меня. Братерский так и не объявился.

 

* * *

Через несколько дней позвонил Павел, помощник Шавалеева, директора «Вавилон Страхования». Павел настаивал на встрече. Я с трудом вспомнил наш разговор с Шавалеевым и почувствовал стыд, как обычно бывает, когда нахамишь кому-нибудь сгоряча. Вся эта встреча была совершенно необязательна.

Павел был вежлив и настойчив.

— Ну, давайте всё-таки встретимся и обсудим некоторые детали

Казалось, его кисловатое дыхание проникает даже через трубку.

— Я предлагаю завтра в обед у нас в офисе… — тараторил он.

Ловушка, подумал я.

— Павел, если честно, у меня просто нет времени…

— Хорошо, давайте послезавтра. Но послезавтра обязательно. Кстати, я вам подобрал варианты страховки, Бахир Ильсурович распорядился.

— Спасибо, Павел, если честно, я ещё не думал о страховке…

— Очень хороший вариант. Вы сами увидите.

В конце концов я согласился приехать в четверг утром.

Но в четверг что-то изменилось. Я немного опоздал, и охранник долго не хотел пускать меня внутрь, ссылаясь на чьё-то распоряжение. Потом он кому-то звонил, звонил снова и перезванивал, я дважды порывался уйти, но оставался с одной лишь целью: высказать презрение Павлу в лицо.

Но Павел всё-таки спустился и так многословно извинялся, что я забыл о гневе. Выглядел он, как человек, которого заставили бегать кросс в костюме. Узел галстука съехал набок, и сам галстук был будто сломан у корня.

— Вы извините, у нас тут перестановки небольшие, меня тут немножко дёргают, — бормотал он.

Мы прошли мимо кабинета Бахира Ильсуровича, дверь которого оказалась заперта, и свернули в кабинет Павла дальше по коридору. Он торопливо уселся за компьютер. Мне стало не по себе.

— Павел, не нужна мне дешёвая страховка. Я, правда, глупо себя чувствуют.

Он что-то быстро печатал, и уловил из моей речи, видимо, только слово «страховка». Он сунул мне бумаги, я принялся читать договор, но мелкие буквы скакали и расплывались, и пока я сосредотачивался, он выхватил договор и убежал ставить какую-то печать.

Через несколько минут он вернулся, вручил мне документы и снова уселся за компьютер. Страховое предложение в самом деле было неплохим. Я стал искать подвох.

Павел тем временем говорил по телефону, постоянно переспрашивая собеседника, будто они говорили на разных языках.

— А… Эйс… Уии… Сия… — из его глотки вырывалось бормотание, словно собеседник то и дело прерывал его попытки говорить по-французски. А может быть, в самом деле был французом.

Павел положил трубку и углубился в монитор, всё ещё непроизвольно мямля.

— Так, так, так, — вдруг забарабанил он по столу. — У меня к вам был ещё разговор. Но, но, но… Но можем ли мы немножко его перенести?

— Павел, честно слово, ситуация анекдотическая. Я ведь не напрашивался. Если не секрет, что происходит?

Несколько секунд Павел смотрел в монитор. Его брови от удивления или какого-то лицевого спазма забрались под самую жиденькую чёлку.

Наконец он совладал с собой, заговорил вполголоса и с некоторым азартом:

— У нас Шавалеева снимают. Вот, приказ пришёл. Но я это вам не как журналисту говорю. Уже готовится заявление для прессы. Вы не публикуйте пока, ладно?

— Ладно. Может быть, я изучу документы дома, а если устроит, потом оплачу?

Павел оживился, закивал, выпроводил меня из кабинета и захлопнул дверь под пулеметную очередь «ну, давайте, ну, до связи».

Около кабинета Шавалеева стояли двое. Я сразу узнал их: Братерский и Юлиана. Поза Юлианы выражала некое предложение. Братерский стоял на расстоянии и предложения не принимал.

Он сильно изменился. В СИЗО его побрили, и в свете лампы неровный ежик волос искрился сединой. Потеря кудрей драматично сказалась на его внешности; раньше казалось, его волосы раздувает невидимый ветер, теперь же наступил штиль. Одет он был просто, в тонкий свитер и брюки, напоминая продавца в магазине автотоваров. Лицо похудело и стало темнее.

Братерский заметил меня, но не отреагировал. Точнее, он задержал взгляд на несколько секунд, но отвёл его равнодушно.

Я не выдал знакомства. Проходя мимо, я услышал обрывок фразы Юлианы: «…это вне его компетенций совершенно точно…»

У лестницы я обернулся. Из кабинета вышел незнакомый мне человек, и все трое двинулись по коридору вслед за мной. Вприпрыжку я сбежал с лестницы и выскочил на улицу с такой скоростью, что охранник, наверное, хотел крикнуть вслед, что туалет был дальше по коридору.

 

* * *

Я жил в напряжении. Напряжение стало привычкой. В жизни не происходило ничего существенного. Никто не угрожал мне увольнением и не вызывал на допросы.

Я проживал картонную жизнь. Я играл в гляделки с невидимым противником. Я чувствовал обратный отсчёт.

Иногда мне хотелось взять паузу и подвести промежуточный итог, записать что-нибудь в свой дневник и перевернуть страницу. Но подвести итог не получалось; меня душил страх, что всё рухнет именно в момент, когда я провозглашу начало новой жизни.

— Пора уже забыть, — говорила Оля, если я молчал слишком долго.

Вантуз следил за мной с кухонного гарнитура, строгий и равнодушный, как санитар.

Забыть? От меня словно ждали, что я задышу полной грудью или раскаюсь. Я знаю эти издевки судьбы: в дни, когда ты предвкушаешь выпускной, судьба готовит для тебя похороны отца.

Потом у меня обострилась такая фобия: я стал бояться не сумасшествия, а слабоумия. Может быть, я уже поражен и не замечаю? Разве не в этом сила слабоумия? Внутренний компас продолжает показывать на север, пока ты блуждаешь всё сильнее. Слабоумие должно быть незаметно. Самая высокая самооценка у самых никчёмных людей.

Как-то я записывал комментарий пресс-службиста железной дороги на листке-обратке, а когда перевернул, обнаружил на нём копию страницы из какого-то справочника по психиатрии. На ней было отпечатано:

«Термины „дебильность“, „имбецильность“ и „идиотия“ полностью исключены из МКБ-10. Это сделано в связи с тем, что они вышли за сугубо медицинские рамки, стали играть социальный (негативный) оттенок. Вместо них предложено использовать исключительно нейтральные термины, количественно отражающие степень умственной отсталости».

Эта информация меня взволновала. Какая степень у меня?

На работе меня избегали неявно, как избегают в подъезде слишком разговорчивого соседа. Иногда, если я высказывался на планерке: кто-то усмехался, кто-то молчал, лицо Арины выражало немой вопрос: зачем ему разрешают говорить?

Моё слабоумие, вероятно, было очевидно не только Оле, моей тёще и коту Вантузу — оно было очевидно даже коллегам. Но не мне.

Спасала лишь мысль, что если человек подозревает своё слабоумие, он не безнадёжен. Как-то в доме у тестя я нашел тонкую книжицу с интеллектуальными задачками и провел несколько бессонных ночей, решив около половины. Это окончательно вымотало меня, но подарило надежду сохранить разум.

Я часто скучал по родителям. Я давно смирился с их уходом и перестроил свою жизнь; мои новые родственники не давали мне почувствовать себя одиноким. И всё-таки мне ужасно не хватало своих. Что бы сказал отец? Я представлял его седеющую бороду и блеск за тусклыми стёклами очков. Что бы он сказал мне сейчас? Из множества ответов я не мог выбрать правильный. Ответы звучали одинаково убедительно. Выбор был похож на лотерею.

Отец жил в другой реальности. Может быть, он бы окончательно разочаровался во мне. Я был лишен той уверенности в будущем и в самом себе, которая позволяла ему идти вперёд, рисковать, спорить. А может быть, он бы поддержал меня и потребовал идти до конца.

А что бы сказала мать? Я вспоминал её в лучшие годы, когда был жив отец, когда она защищала меня от нападок и злилась, если кто-то из её знакомых говорил обо мне с пренебрежением. В детстве я часто бывал отрешенным, невнимательным, погруженным в себя, и мать лучше других понимала моё состояние и защищала его.

Вечером, лёжа в кровати, я слушал дыхание Оли и не мог избавиться от трансформаторного гула в ушах, от вибрации внутренних пластин и вихревых потоков в голове. Я не мог сосредоточиться. Я пытался думать о футболе, но мысли о футболе раскачивали внутренний маятник, маятник начинал вращаться, от этого вращения кружилась голова и по телу разливался зуд, словно я долго трясся на велосипеде по плохим дорогам.

Раньше перед засыпанием я напоминал себе потекший гудрон, который медленно примешивается к расплаву сна. Теперь, даже если удавалось заснуть, я наполнялся песком, сухим, нагретым, неприятным песком, от которого все сны становились шершавыми. Сны походили на замки из сухого песка, которые непрерывно раздувает ветром.

Я придумывал окончания своих снов. Это казалось неестественным.

Мне часто снились люди из жизни, настоящей и прошлой. Они снились по очереди, словно я составлял каталог. Мне снилась Алиса, Алик, Борис, друзья детства, отец и мать. Никакого символизма я в этих снах я не замечал; люди появлялись в нелепых, не свойственных им ситуациях, словно их помещал туда генератор случайных чисел.

Один раз мне приснилось, что я читаю про Алису газетную заметку. Автор заметки свирепо обвинял её в безобразном отношении к сыну. Алиса якобы поставила на карту здоровье сына ради какого-то спора. Потом оказывалось, что я не читаю статью, а пишу её, и не просто пишу, а испытываю злорадство. Я хочу разоблачить Алису. Хочу рассказать о её грехах.

Братерский мне не снился, зато частенько попадал в поле зрения редакции. Упоминания о нём раздражали. Особенно меня задевал хвалебный тон коллег, которые ещё летом считали его преступником и лжецом. К этому хору присоединилась даже Неля: оказывается, она всегда считала его человеком интересным, хотя и неоднозначным.

К Братерскому вдруг прилип образ эффективного управленца и смелого критика, который способен расшевелить местные власти. Его парадоксальные заявления интерпретировали так, что он в самом деле выглядел чуть ли не народным омбудсменом.

Я не понимал этих перемен. Я пытался спорить, напоминая той же Неле, как ещё недавно она называла Братерского клоуном. Неля вспыхивала и доказывала, что Братерский просто не умел правильно выразить свои мысли, отчего его понимали превратно. Теперь же он доказал делом, что готов отвечать за слова.

В эти дни в области действительно происходило много необычного. Был отправлен в отставку глава ФСБ, зашаталось кресло под десятком региональных чиновников, уехал в Уфу Бахир Шавалеев, а стройка «Алмазов» возобновилась. Люди почему-то смотрели в сторону Братерского и связывали с ним непонятные надежды.

— Да он, блин, просто директор страховой, — ворчал я себе под нос.

Но в воздухе висело другое: люди видели Братерского главой города или даже губернатором.

— Готовят его, конечно, — Виктор Петрович кивал куда-то наверх, в заоблачную даль, куда готовят Братерского. — Могу коньяк поставить, готовят его. Очень грамотная кампания.

Один раз мне поручили заметку о строительстве нового спорткомплекса, и Боря потребовал комментарий Братерского. Часть территории спорткомплекса прилегала к зданию, которым он владел.

Я набрал номер Братерского. Он быстро взял трубку. Мы поговорили вежливо и конструктивно. Мы поговорили так, словно слышались первый раз. Он ничем не выдал знакомства. Он не упомянул ни дом на улице Татищева, ни наши прошлые разговоры.

— Вот тварь, — сказал я про себя, убедившись, что вызов сброшен. У меня уже была неприятная история, когда я слишком резко высказался о спикере до того, как выключил телефон. Грише тогда пришлось извиняться за мою несдержанность.

— Тварь же какая, — повторил я.

Я казался смешным даже сам себе. Чего я хотел от Братерского? Чего я ждал?

Братерский — обычный манипулятор и психопат, который идёт к своей цели и привлекает нужных ему людей. А если они помогают добровольно — тем лучше для него.

Не было условий контракта. Он просил написать об этом доме на Татищева, я написал. Непонятно даже, помогла ли ему эта публикация. Он обещал объясниться, но разве такие обещания значимы?

Возможно, список его волонтёров-помощников так обширен, что он даже не помнит о каком-то журналисте, тем более, за время его отсидки журналист успел наломать дров. Мы поменялись местами в рейтинге народной нелюбви, и, может быть, теперь знакомство со мной в самом деле стало невыгодным.

И всё же молчание задевало. Братерский наверняка слышал о скандале с «Зарей». Он причастен к этому скандалу. Он тоже за него отвечает.

Братерский, ребёнок-вундеркинд, пропавший с радаров на долгие годы и материализовавшийся много позже в виде директора скромной страховой. Человек, которого все недолюбливали, а теперь боготворят. Что мне до его приключений? Нужно оставить прошлое в прошлом.

Подобные мысли текли в голове по кругу и ничего не меняли. Я продолжал ходить на работу, возвращаться домой, собачиться по пути с другими водителями, играть с Васькой, подсыпать корм Рикошета, ездить к тестю и выслушивать там скрытые намеки на своё состояние.

И когда в пятницу, 13 октября, зазвонил телефон и на экране высветилось имя Братерского, я не испытал радости. Мне не хотелось говорить. Я боялся, что слишком быстро нахамлю ему.

— Мы могли бы встретиться завтра в «Марии»? — начал Братерский без прелюдий.

Я некоторое время молчал.

— Алло? — повторил он. — Вы услышали? Мы могли бы встретиться?

Он был настойчив.

— Если это необходимо… — ответил я.

— В семь вам удобно?

В «Марию» из какого-то предчувствия я поехал на такси. Была суббота, я раскис с утра и к вечеру пожалел, что согласился на встречу. Тем более пришлось придумывать сложную легенду для Оли, которая, вопреки всем, Братерского по-прежнему не любила.

Около семи я дернул массивную ручку входной двери кафе «Мария».

 

* * *

Я сел напротив Братерского, не снимая куртки.

— У вас новая прическа, — сказал я.

Он провел рукой по щетине на голове. Она шуршала, как пенопласт.

— Мои друзья позаботились, чтобы я хорошо провёл время.

Выглядел он неважно. Его лицо отекло и потеряло остроту черт, которая наверняка так нравилась женщинам. Я ещё раз удивился произошедшим в нём переменам.

— Вы не горели желанием видеть меня, — сказал я.

— Вы тоже звонили только по делу.

— Да, — согласился я. — Не было настроения. Вы наверняка знаете о моих проблемах больше меня. А вы теперь такая знаменитость. Устали от внимания журналистов, — Братерский едва заметно улыбнулся. — Кстати, мне звонил ваш индус.

— Чаудхари, — кивнул Братерский. — Я знаю. Я попросил его.

— Зачем?

— Мне показалось это правильным.

— Ну ясно. А мне показалось, что он сектант.

Братерский снова едва заметно улыбнулся, но без весёлости.

Во мне проснулась обида. Мне хотелось молчать напоказ, чтобы возник тот градус неуюта, который невозможно игнорировать. Я принялся складывать из салфетки бумажный самолётик, но он получался рыхлым и не летал.

Братерский молчал и смотрел куда-то в зал. Официантка приняла его заказ. Я отказался. На некоторое время Братерский погрузился в смартфон. Я тоже полез проверить обновления в фейсбуке, но раздражение вдруг забурлило во мне невыносимо.

— Что, помогла вам моя статейка? — спросил я резко.

Братерский ответил не сразу. Он убрал смартфон и с минуту сосредоточенно хмурился, отчего между бровями образовалась линия. Волосы его росли неровно, и красноватый свет «Марии» оставлял на них рыжеватое пятно.

— Вы злитесь? — спросил он.

— Психую просто. Чего мне злиться? Вы медийная личность. Жизнь пошла в гору. А я наломал дров и сам виноват.

— В чём?

Братерский смотрел заинтересованно. Меня раздражало, что он всегда берет инициативу на себя. Я не стал сдерживаться:

— В дезинформации. В сеянии паники. В неспособности себя контролировать. В нарушении редакционной политики. Да вы сами всё знаете. Если не знаете, поройтесь в своём смартфоне. История с «Зарёй». Разве не вы поощряли меня раскапывать её? Никакой это не радиоактивный склад. Тушенка там. И портянки, — я рассмеялся. — Представляете? Я взбаламутил народ из-за консервного склада. Я только гадаю, для чего вам было нужно меня подстрекать? Вам это тоже помогло?

Братерский снова выдержал паузу. Раньше он не взвешивал слова так тщательно.

— Мне помогли события, последовавшие за отставкой начальника ФСБ, к которой вы косвенно причастны, — проговорил он чуть ли не по буквам, словно решал кроссворд. — Но я не предвидел этого. Связь событий мы ещё не поняли до конца. Ваш интерес к «Заре» был значим прежде всего для вас.

— Проще всё. Вы со своим психиатром промыли мне мозги и заставили делать то, что нужно вам, а поскольку доказать я всё равно ничего не могу, давайте считать, что виноват только я. Может быть, закажем вина?

Братерский показал человеку за барной стойкой жест.

— Вы не виноваты, — сказал он. — «Виноват» — неприятное слово, вам не кажется? Ненастоящее?

— Ага, ненастоящее. Я уже месяц могу говорить нормально только с пятилетним сыном, потому что он ещё ничего не знает. Жена уже сомневается во мне. О коллегах и тёще я не говорю. Скоро вилки начнут прятать.

— Другие знают меньше вашего. Не судите их строго.

Принесли вино. Я налил его в стакан для сока. Братерский пил свою воду. Какая вызывающая привычка: демонстративно пить воду, когда кто-то пьёт вино.

— Я же был на этой «Заре», — сказал я. — Вы знали? Один знакомый привез меня туда.

— Ваш друг Скрипка, — кивнул Братерский. — Вас, кстати, не удивило, что он это сделал? Для него это был большой риск. Он мог угрожать вам, мог избить вас, он он привёз на «Зарю». Разве это не странно?

— Не думал об этом.

— Скрипка — тоже часть процесса.

— Да мне плевать, если честно. На этой «Заре» у меня галлюцинации начались. Это опасно, понимаете? Для вас эти эксперименты забавны, я понимаю. Но мне было не до смеха. Я зачем-то прыгнул в пруд и видел там…

Братерский смотрел пристально:

— Что именно?

— Не знаю. Я видел себя со стороны. И что-то внизу. Не знаю. И ещё мне показывали фотографии, на которых тоже был я.

— И это были вы?

— Исключено, — я залпом допил вино. — Галлюцинация просто. Да вы же прекрасно это знаете. Чёрт! Сидите тут, морочите голову. Ну не хотите говорить, не надо. Мне уже без разницы. Я хочу вернуть свою жизнь.

— Я удивлен, что вы сдаетесь так легко, — Братерский отстранился и смотрел куда-то в зал.

Я вспыхнул.

— Чего? Я сдаюсь? Вы меня не слышите? Да я и так сделал больше, чем нужно. И что? Кому это помогло? Лучше стало филинцам? Дорогу им новую построят — вот и всё. Нет там никакой радиации. Есть только мой психоз. Не начинайте даже. Я про Филино и «Зарю» больше не хочу слышать.

— Вы сами про них говорите.

— А вы не провоцируйте.

Двое парней за соседним столиком наблюдали с интересом; возможно, они узнали Братерского. Я понизил голос и добавил:

— Не для протокола. Думаете, я не понимаю, что этот ваш гипнотизер мог меня предупредить, но не стал? Он же знал, что я такой… неуравновешенный. Он же знал, что я это сделаю. Я не хочу спекулировать, но ведь не исключено?

Братерский ответил также негромко:

— Это не он.

— Ага, не он. Самое смешное, что согласился-то я добровольно.

— Не накручивайте себя. Всё, что вы совершили — я имею в виду публикацию о «Заре», — совершили не вы.

— Мной управляли извне? — усмехнулся я.

— Скорее, изнутри. Мы не вмешивались, потому что это бы не помогло. Имейте в виду, что дело не завершено.

— Изнутри, ага. Ваш мозгоправ тоже говорил про внутреннего врага. Видео даже показал. И ещё он сказал, что это вы попросили не трогать его.

— Да, попросил, — во взгляде Братерского было упрямство. — Потому что это ценная часть вашей натуры.

— А если я скажу, что устал? Вы можете отстать? Что будет, если я сотру ваш номер?

— Вероятно, ничего плохого для вас. Но то, что живет внутри вас, рано или поздно проснётся снова. Вы ведь сами знаете это. Вы уже прошли точку невозврата.

Я пожал плечами. В голове у меня гудело, как на станции метро. Галдели люди, завывали электромоторы, волоклись старые двери, вспыхивали и угасали лица и мысли. Я хотел сказать Братерскому что-нибудь обидное, но вместо этого спросил:

— Почему вас отпустили?

Официантка принесла часть заказа и долго, неуклюже, выставляла перед Братерским две тарелки. Неожиданно он взял её за руку и сказал:

— Марина, попросите Илью упаковать нам всё с собой.

Она кивнула с готовностью, будто предвидела, и поволокла тарелки обратно.

— Мне очень многое нужно вам рассказать, и поэтому сложно начать, — сказал Братерский. — Думаю, вам стоит кое-что увидеть, иначе разговор так и останется бессодержательным. Вы не против, надеюсь, поужинать в другом месте?

— Фу ты блин, — выдохнул я. — Ну если, считаете, что это поможет…

Я выскочил на улицу вперед Братерского, который свернул на кухню и долго там что-то решал.

Дождь колол лицо. В воздухе пахло седьмым классом. Я задрал голову и посмотрел в туннель падающих капель. Стало казаться, что туннель затягивает меня, и я могу парить над землей. Но я не мог.

Я позвонил Оле, и сказал, что задержусь. Она недовольно ответила:

— Тебя Васька ждёт поиграть.

— Я понимаю. Я завтра, хорошо?

Братерский вышел с целым пакетом провианта, будто собрался в поход.

— Мы в Гималаи что ли? — удивился я.

 

* * *

Ехать оказалось недолго: в двух кварталах располагалось высокое офисное здание, которое мы обогнули и остановились позади.

Я вышел и огляделся. Справа был мусорный контейнер, напоминавший огромное корыто. Из контейнера торчали лакированные доски — остатки старого гарнитура. Вдоль тротуара стояла машина на спущенных колесах. Её кузов покрывали пиявки тополиных липучек. В свете фонаря капли дождя казались застывшими на месте, слабо мерцая. Лаял пёс. Он выдерживал длинные паузы, будто ждал ответов.

Я двинулся было к металлической лестнице на второй этаж, но Братерский пошёл дальше, к углу здания, где обнаружился незаметный спуск на цокольный этаж и узкая дверь.

Коридор за ней раздвоился: налево была дверь с табличкой «Вход воспрещен», прямо — капитальная дверь, которую Братерский открыл пластиковой карточкой. Мы попали в помещение, напоминавшее приемную. Здесь был стол и пуфики, а за стеклянной перегородкой — офис побольше.

В офисе стояло шесть или семь столов, на столах были ноутбуки и какие-то приборы, напоминавшие отцовский осциллограф. В помещении был лишь один человек, парень моего возраста, в очках с толстыми линзами, которые преувеличивали черноту его глаз, отчего лицо его казалось немного карикатурным.

Изредка его пальцы с невероятной скоростью били по клавишам. Грохот от этого стоял такой, будто мой Васька рассыпает на пол мешок пластмассовых игрушек.

При виде Братерского парень оживился, но продолжал смотреть в монитор.

— Дима, как дела? — спросил Братерский на ходу.

— Да нормально, — ответил тот сдержано.

Прическа его ершилась. Держался он независимо и чуть дерзко. Братерский это ценил.

Дима добавил:

— С утра было 55 процентов. Сейчас уже… — он пощёлкал клавишами. — Сейчас 58.

— Хорошо.

— Всё равно не успеем.

— Успеем.

Братерский прошёл в боковую комнату, на двери которой была наклейка с профилем толстого человека в шляпе. Мелкая подпись под ней гласила: Hitchcock.

За дверью был тесный кабинет. Мебель в нём была скучена, словно когда-то кабинет был большим, но постепенно уменьшался. Я решил, что это склад для ненужных вещей.

Братерский прошёл за стол, что-то проверил в ноутбуке и предложил мне снять и оставить здесь верхнюю одежду.

— И толстовку тоже, — сказал он. — Там, куда мы пойдём, не холодно.

Я стал шарить по карманам толстовки в поисках телефона, но когда нашёл, Братерский предложил оставить и его.

— Лишние помехи, — пояснил он.

Мы прошли через офис. Дима быстро печатал вытянутыми руками, словно не печатал, а вёл космический шаттл.

Мы прошли через двойную дверь с магнитным замком, за которой было неожиданно большое, похожее на ангар, тёмное и жаркое помещение. Вторая дверь изнутри была обита толстым слоем податливого, как мох, материала.

Первое, что я увидел — огромную доску со множеством стикеров. Глаза выхватили лишь один: «Никифоров 29.09 ФЛАНЕЛЬ!».

Помещение было высотой этажа в два. Потолок закрывал лабиринт вентиляционных кожухов. Кругом всё гудело. Звук наложился на гудение в моей голове.

Вдоль стен виднелись узкие проходы. Остальное помещение занимали стеллажи, напоминавшие библиотеку или склад. На стеллажах стояли серверы. Провода висели свободно, как водоросли. Изредка мерцали светодиоды. Проходя мимо серверов, я слышал першение и поскрипывание. Что-то внутри них просилось на свободу, царапало коготками, трещало и шелестело. Стеллажи мерцали вразнобой, как испорченная гирлянда.

Это был огромный серверный парк.

— Не слабо, — сказал я. — Майните криптовалюту?

— Нет. Хотя оборудование позволяет.

Братерского всё это очень занимало: он ходил от одного сервера к другому, прикасался к ним, вытаскивал какие-то панели и теребил провода.

— Это хозяйство сильно греется, — сказал он. — Все кондиционеры на задней части здания — наши. Некоторые считают, что здесь морозильник для продуктов.

— А на самом деле?

— Как думаете?

Я пожал плечами.

— Не знаю. Серверный парк… может быть, для рендеринга? Или у вас свой поисковик? Почтовый сервер?

— Нет, мы собираем и анализируем информацию. Это сейчас популярная тема — анализ big data.

Мерцание серверов придавало лицу Братерского нервный вид.

— Какую информацию? — спросил я.

— Практически любую. Мы отслеживаем все открытые источники: СМИ, социальные сети, телевидение. Добавляем к этому данные наших информаторов.

Я ещё раз прислушался к шуршанию.

— Не слабо, — повторил я.

— Но это не всё. Главные мощности располагаются не здесь.

— В Силиконовой долине?

— Нет. Везде. Вы не задумывались, какой вычислительной мощностью обладают сами люди?

— Какие люди?

— Да любые. Те, что сейчас читают новости или пролистывают соцсети. Они добровольно пропускают через себя массу информации и добровольно её обрабатывают. Мы просто ставим им задачи и анализируем результаты.

— То есть они неосознанно считают за вас логарифмы?

— Нет, с логарифмами хорошо справляется обычный компьютер, с классификациями — нейронная сеть. Люди дают нам нечто чисто человеческое: осмысленность, оценочность, осознанность.

— Это гибрид вычислительной машины и биологического компьютера?

— Можно назвать и так.

— И есть практический смысл?

— Конечно. Эти летом люди активно обсуждали вред от голубей, не так ли?

— Было дело, — я вспомнил бездарно потраченный вечер, когда гулял по городу с каким-то упоротым орнитологом.

— Мы инициировали эту дискуссию с помощью статьи одного биолога, который изучал голубей много лет.

— И зачем нужна эта дискуссия? Не любите голубей?

— Дело даже не в них.

Летом перед Братерским стояла задача подобрать человека на ответственную, по его словам, работу. Был составлен список из семи кандидатов, которым затем предложили посмотреть известный британский фильм о жизни голубей в больших городах. Затем все семеро прошли собеседование и выразили своё отношение к голубям, к возможному вреду от них и необходимости бороться с голубями в крупных городах.

После этого была спровоцирована дискуссия о голубях, которая к концу лета постепенно сошла на нет. Никаких практических результатов она не повлекла, но создала срез мнений.

Братерский пояснил:

— Это называется профайлинг. Фактически, мы поговорили с целым обществом, составили его психологический срез. Затем сравнили с ответами наших семи кандидатов. В результате из семи осталось двое.

— А их предполагаемая работа связана с голубями?

— Нет. Это, в данном случае, неважно. Мы могли обсудить вред теплоэлектростанций или домашнее насилие. Нам требовалось понять, какой из кандидатов резонирует с обществом.

— Вы всё лето компостировали людям мозги фейковой дискуссией о голубях, — усмехнулся я.

— Они были только рады. Желание высказаться у многих похоже на зависимость. Считайте, что мы используем пар от гейзеров для выработки электроэнергии, который в ином случае был бы потерян. Кстати, хэштэг «бывшие» тоже был запущен нами.

Я вздрогнул.

— «Бывшие»? Для чего?

— Я не могу ответить в двух словах, но, думаю, вы ощутили его действие на себе, — Братерский помолчал, выбирая слова. — Скажем так, он привел некоторых людей в нужный тонус. Вас в том числе.

Я вспомнил Савву. Наша встреча состоялась примерно в те дни, когда набирал популярность хэштег #бывшие. Отреагировал бы я столь остро, если бы не это? Впрочем, Савва уже давно занимал мои мысли, и хэштег мог быть чем-то вроде детонатора.

— Понятно, — ответил я. — Голубиный спор прошёл мимо меня, но вы всё равно нашли способ залезть под кожу.

— У всех свои слабости. Кстати, если помните, слово «блабериды» тоже есть неосознанное порождение коллективного разума.

— В общем, вы хороший манипулятор.

— Да. И, кстати, я немного подготовился к нашей встречи. Пойдёмте.

От жара серверов горело лицо.

 

* * *

Мы вернулись в тесный кабинет с Хичкоком на двери, Братерский предложил мне шаткое кресло у стола и выложил нечто вроде книги в обложке-скоросшивателе толщиной с хороший том.

— Пролистайте.

Пока я устраивался в неудобном кресле и подтаскивал к себе книгу, Братерский вышел.

Я откинул строптивую обложку и с трудом перевернул первую пустую страницу, которую цепляли зубья скоросшивателя.

На второй странице оказалась моя крупная цветная фотография, под которой в два столбца шли анкетные данные, включая дату рождения, рост, вес, имена близких родственников, номер школы, название вуза, специальности…

Я ухмыльнулся. Следующий раздел был посвящен родителям, и даже при беглом взгляде я заметил факты из биографии отца, о которых мало знали посторонние.

Здесь упоминался инцидент во время военных сборов, когда сокурсник нечаянно ударил его штыковой лопатой в голень. Эту историю почему-то любила мать. «Представьте, как больно удариться голенью даже о диван, не то что получить лопатой», — говорила она. Плохо обработанная рана загноилась, и госпитальному врачу пришлось чистить её. Отец вытерпел страшную боль и затем был «демобилизован».

Целые разделы были посвящены моим друзьям, одноклассникам, коллегам, Оле, её родителям и всем людям, с которыми я так или иначе соприкасался.

В разделе с фотографиями я обнаружил незнакомые мне кадры, на которые попал случайно на заднем плане или в толпе других людей.

Ещё один раздел отражал карту моих перемещений по миру. Недавние поездки были отмечены гораздо подробнее, чем старые. Видимо, до изобретения интернета и соцсетей мы оставляли меньше следов.

Был и совсем странный раздел, состоящий из схем-паутин, которые, судя по всему, устанавливали мои связи с другими людьми и событиями. Все они обозначались кодами, состоящими из двух латинских букв и трёх цифры, вроде JS112.

Ближе к концу книги были графики с выделенными узловыми точками. Рядом с некоторыми точками соседствовали фотографии моих знакомых. Часть графиков напоминало фрактальные узоры. Я попытался разобрать их смысл, но не мог понять, что обозначают оси координат.

Братерский вернулся, сел за стол и заметил мой интерес к графикам.

— Это события вашей жизни, обработанные с помощью преобразования Фурье, — пояснил он.

— Мне это ни о чём не говорит.

— Если из нашей реальности вычесть пространство и время, вы увидите множество связей, которых не за замечаете сейчас. Они показаны на графиках, но их сложно прочитать, потому что вы привыкли мысли в рамках пространства и времени.

— А насколько справедливо вычитать пространство и время, если мы неотделимы от них?

Братерскому понравился вопрос. Он откинулся в кресле.

— Возможно, от них неотделим ваш биологический организм, — проговорил он задумчиво. — Но представьте, что понятие «вы» или «я» не сводится только к биологии.

— Можно пример?

— Вы ведь страдали паническими атаками?

— Вы и этом знаете…

— Вспомните о них.

— Зачем? — удивился я и начал думать.

В детстве меня действительно мучили кошмары. Позже, в возрасте лет 12—15 я временами впадал в состояние крайнего отчаяния, которое сложно описать словами.

Меня никогда не пугали фильмы ужасов. Эти ужасы были конкретны, материальны и уничтожимы.

Моё же отчаяние не выглядело как монстр или приведение. Он всегда приходило в образе чего-то обычного. Это был холодный океан, который существует под хрупким льдом того, что кажется привычным.

Панические атаки начинались одинаково, с безобидной мысли или картинки, со взгляда на каплю олова, которая набухает на кончике паяльника. Это зрелище цепляло меня и двигало куда-то внутрь себя, словно уже не я смотрел на каплю, а капля заполоняла всё вокруг и выдавливала меня в другое пространство, где существовало лишь абсолютное ничто, лишь ужас такой чистоты, что я вскакивал и бежал, бежал, бежал, роняя предметы и набивая огромные синяки.

Несколько раз свидетелями таких приступов были родители. Другие прошли без очевидцев. Их последствия были очевидны по ссадинам на руках и сломанной мебели.

Мне открывалось невыносимое переживание, о котором я должен был сообщить людям. Мне открывалась гибельность, мрак и боль, которые затягивали нас всех, как воронка. Я не мог выразить эти переживания словами, потому что они не имели материального выражения — это были только ощущения.

Во время таких приступов я громко и опасно кричал. Эти крики временами слышали соседи и вызвали милицию. Один раз я открыл дверь и сказал человеку в форме, что уронил на ногу отцовскую струбцину.

Состояния заканчивались внезапно и бесследно. Уже через секунду я не помнил, что именно меня пугало. Оставалось ощущение тёмного колодца, небытия, иллюзорности всего, кроме пустоты. Я смотрел на свои руки, вытирал слюну, пробовал осипший от крика голос. За окном был майский день. Цветущие ветки касались стекол. Я слышал крики детей и тарахтение соседской машины. Страх исчезал бесследно, оставляя во мне очередную пробоину.

Позже эти атаки прекратились. Лишь иногда перед сном мне казалось, что я стою на пороге нового ужаса. Казалось, одна мысль неудачная мысль вернёт меня в этот морок. Я просыпался, сердце прыгало, реальность медленно возвращалась. Я слышал тиканье часов и дыхание Оли.

— У меня были приступы, — ответил я.

— Это не приступы, — ответил Братерский. — Это один и тот же приступ. Один и тот же страх. Он живет вне времени и вне пространства; если вы посмотрите на всё с этой точки зрения, вы увидите себя в другом свете.

Наверное, на лице моем появилась презрительная гримаса, Братерский усмехнулся и добавил:

— Человек порой не подозревает, что всю жизнь делает одно и то же дело, боится одного и того же, любит одно и то же. Мысль, которая посетила вас в 12 лет, кажется абсолютно случайной, если от следующей подобной мысли её отделяют годы. Но если вы уберете эти года, уберете шкалу, вы увидите свою мысль в развитии, точнее — в её целостности.

Я продолжил листать талмуд. Братерский распечатал его не случайно: он хотел показать его масштаб на языке страниц, а не гигабайтов.

В следующем разделе было много медицинских терминов. Утверждалось, что я склонен к обсессивно-компульсивному и биполярному расстройствам.

Массив страниц, которые я отгибал рукой, становился всё толще, и скоро они выскользнули и замелькали, и где-то в этом мерцании я успел выхватить имя Алиса. Я принялся искать место.

Нумерация страниц имела пропуски. Не хватало сотен страниц. Словно заметив мой возросший интерес, Братерский протянул руку.

— Позволите?

Я предпринял неловкую попытку уцепиться за книгу.

— Я не могу вам её оставить, — сказал он. — Это в ваших же интересах.

— Почему удалена половина страниц?

— Потому что узнавать себя нужно осторожно.

— И такое досье есть на каждого?

— Это не досье. Но, в общем, да.

— И, грубо говоря… на губернатора?

— Это самое простое. Он публичный человек. Лесник Тимирязевского лесхоза имеет больше конфиденциальности, чем губернатор.

— И насколько это законно?

Братерский ответил не сразу.

— Полагаю, когда-нибудь сбор подобной информации монополизируют государства. Монополизируют или перестанут существовать — другого выбора у них нет. Но пока это почти законно. Мы собираем открытые данные, которыми люди охотно делятся или вынуждены делиться. Пока эта сфера не контролируется. К тому же, ценность представляют не сами данные, а результаты их обработки.

— И что вы делаете со всей этой информацией? У вас есть компромат на любого? Выходит, у вас сумасшедшая власть?

— Я не пользуюсь ей, иначе бы не оказался… — он провел рукой по обритой голове.

— Но всё-таки вы освободились.

Братерский вдруг оживился:

— Слушайте, давайте поедим, — он стал выставлять на стол контейнеры и бутылку вина. — Если время вам позволяет, я расскажу немного о себе.

 

* * *

Пьянея, я слушал Братерского, который пил воду и был сосредоточен, будто выступал на центральном телевидении. Я не перебивал. Рассказ увлёк меня.

До семи лет Сережа Братерский рос обычным ребёнком, был привязан к матери и побаивался резковатого отца. Он показал мне фотографию себя в детстве, маленького, белобрысого и растерянного. Он стоял в ряду других дошколят с такими же торчащими челками и казался самым щуплым. Через сепию снимка сочился тёплый свет; хотелось перенестись в те спокойные, девственные времена, когда такой свет заливал школьные дворы и от дворов пахло кострами.

Братерский стоял чуть поодаль от класса и смешно щурился. Он казался ниже одноклассников. «Частенько его лупили», — подумал я.

Отец Братерского был строительным инженером и обладал удивительной способностью — он не забывал автобиографические факты. С возраста 26 лет он помнил каждый день своей жизни в деталях, словно всё произошло вчера. Долгое время ни сам отец, ни его родственники не считали его память феноменальной, тем более, прочие факты, например, исторические даты, он помнил не лучше обычного человека. Уже позже Братерский показал отца одному итальянскому профессору, и тот подтвердил выраженную автобиографическую гипермнезию, а точнее, синдром, который в западной литературе назывался HSAM. Эта особенность была диагностирована лишь у нескольких десятков людей в мире.

Мать Серёжи работала в городском архиве. Её главным переживанием было слабое здоровье сына, который перенес в детстве тяжёлую ангину, был бледным и очень тихим. Ей хотелось, чтобы он бегал по улице с другими мальчишками, жадно пил воду, пропадал до вечера, хулиганил. Но детские годы Серёжа был привязан к матери, застенчив и послушен, чем вызывал насмешки родственников.

В первом классе Серёжу отдали в секцию большого тенниса, где он без особых успехов прозанимался три года.

Мать настояла, чтобы после окончания Серёжей начальных классов отец воспользовался связям в горисполкоме и пристроил сына в престижную школу №1 с уклоном в иностранные языки. Школьник Братерский прошёл вступительный экзамен и летом 1986 года был зачислен в 5А класс. У Братерского была склонность к языками, и всё же его отцу, Михаилу Яковлевичу, стоило немалых усилий выбить дополнительное место в уже сформированных классах, где учились в основном непростые дети городских элит.

В школе №1 Серёжа проучился не больше трёх месяцев. Вместо способностей к языкам он обнаружил вдруг удивительные таланты в математике, которые так озадачили учителя алгебры и геометрии, что тот потерял покой. В конце концов, он позвонил директору специализированной математической школы №22 Виталию Анюшину, даже не с восхищением, а с затаённым ужасом, потому что на фоне маленького Братерского учитель вдруг ощутил беспомощность. Эту подробность много позже Братерскому рассказал сам Анюшин.

Поздней осенью 1986 года Анюшин экзаменовал Серёжу, остался удовлетворен и принял в школу посреди четверти.

Мать была в отчаянии. Она уже видела сына дипломатом или переводчиком и связывала его будущее с Америкой, отношения с которой во второй половине восьмидесятых стали не столь безнадежными. Ставка на математику, в которой она разбиралась плохо, казалась ей рискованной. Ей было неудобно перед директором школы №1, которого так долго умоляли взять способного к языкам мальчика.

Отец же был спокоен. Он видел в Братерском продолжателя династии проектировщиков-строителей. Математическое образование было кстати.

Быстро выяснилось, что способности Серёжи позволяют метить выше. К шестому классу отец перестал понимать задачи, которые решал щуплый Серёжа. Отец гордился сыном отчаянно.

Братерский полностью оправдал авансы, выиграл бесчисленное количество математических олимпиад и решил задачу, которая до него считалась нерешаемой. После окончания девятого класса он экстерном сдал выпускные экзамены и был сходу принят в Московский физико-технический институт имени Баумана, который закончил досрочно в 1995 году с красным дипломом.

— Есть большая печаль в том, чтобы добиться успеха в неправильный промежуток своей жизни, — рассуждал Братерский. — Дорога кажется бесконечной, ты забираешься всё выше, люди поддерживают тебя и поощряют. Твои успехи — это их успехи. Но наступает момент, когда всё рассыпается. Появляется ревность, соперничество, зависть. Ты вдруг понимаешь, что не самодостаточен. Ты привык быть высокомерным. Не от плохого характера, но самой природы вещей, потому что видишь больше других. Обучение заканчивается, двери инкубатора открываются, начинается жизнь. Твои способности непонятны людям. Они считают тебя шарлатаном. Претензии раздражают. Люди не хотят делать исключение. Они устали. У них есть проблемы, у них невысокие зарплаты и тревожные ожидания. Их детей забирают в армию, их родители умирают. Те, кто поощрял твоё восхождение, вдруг говорят: дальше иди сам, если хочешь. Но хочешь ли ты? Привычка тренировать мозг осталась, но ушла осмысленность. Ты превращаешься в комбайн, который убирает бесконечное. И нет хранилища, способного вместить это зерно. Зерно начинает гнить. Наступает тоска. Целый год ты живёшь словно при выключенном свете.

Братерского курировало несколько научных институтов, в которых жили инерцией советского времени, сохраняя бодрость ума и остатки госфинансирования. Старые профессора предпочитали не замечать развала. Они не замечали, как разваливаются сами.

Братерскому делали азартные предложения. В нём видели будущего ректора или Нобелевского лауреата. Когда же доходило до дела, задачи оказывались прикладными, мелкими и скучными. Десять лет Братерскому не позволили ни шагу назад, и он разучился искусству компромисса.

Ещё в институте Братерского окучивали менеджеры иностранных компаний. В конце концов, он уехал в Лондон и стал сотрудником небольшой, но влиятельной трейдинговой фирмы.

— Это был малодушный поступок, но тогда мне так не казалось. Мне казалось, что люди в России хитры, что они используют меня в своих целях и не предлагают ничего взамен. Я устал от движения вверх, я не мог идти вниз. Мне захотелось пойти в сторону и увидеть плоды моих усилий. Я был одержим идеей заработать денег, много денег. Деньги открыли мне новое измерение жизни.

В Лондоне Братерский стал разработчиком алгоритмов для аналитического трейдинга, и за несколько лет вырос до партнера фирмы, состоявшей в основном из бывших советских математиков. Её основатель, молодой банкир по имени Джош, был лишь чуть старше Братерского. Скоро он сделал его вторым человеком в команде.

Через их счета проходили миллиарды долларов.

— Мне нужно было мерило успеха, и ещё в первые дни в Лондоне, когда я ходил по Сити, когда видел банкиров в их дорогих автомобилях, я поставил себе цель заработать миллион фунтов. Количество — очень удобная вещь, чтобы сделать жизнь осмысленной. За исключением того, что никакого смысла в этом нет. Вы можете добавлять нули к своей цели, но это не приведет вас ни к чему конкретному. В математике нет качественных переходов; за миллионом следует миллиард, триллион, квадриллион, квинтиллион… Вы начинаете мыслить логарифмами, считая не конкретные числа, а только нули. Это не приносит удовлетворения.

Братерский стал миллионером к началу второго года работы в Лондоне и больше не ставил подобных целей. Деньги потеряли значение. Деньги ничем не отличались от рядов цифр, которыми он жонглировал с десятилетнего возраста. Добавляя или убавляя ноль на своём счету, он не испытывал ни радости, ни тревоги.

— Я был похож на игрока в казино, который в течение вечера может уйти в плюс или минус на миллионы фунтов, чтобы под конец дня забрать чистый выигрыш в тысячу фунтов.

Братерский-старший не простил сыну отъезд. Сам Братерский понимал разочарование отца, но списывал это на его эмоциональность. Мать успокаивала сына: отец отойдет, простит и забудет.

Но Михаил Братерский не забывал ничего. Он повёл себя странно, прекратил общение с сыном и наотрез отказывался получать от него деньги.

Мать Братерского пыталась остудить супруга, предлагала съездить в Англию и увидеть своими глазами новую жизнь сына. Отец не спорил — он не говорил вообще. Он отдалился и ушёл в работу. Ум его по-прежнему оставался светлым, а память на обстоятельства личной жизни — безупречной.

Больше всего отцу Братерского досаждали бесконечные расспросы знакомых о судьбе замечательного вундеркинда Серёжи. Отец стал избегать соседей и друзей, переключился на людей малознакомых, занялся непонятными расследованиями, уезжал куда-то надолго, а если припрут к стенке, бурчал что-то вроде: «Серёжа теперь далеко. Науку с колен поднимает денежную. Капиталистам на хлеб с маслом зарабатывает. И себя не забывает».

К седьмому году в Лондоне Братерский опять почувствовал себя комбайном. Джош, владелец фирмы, чувствуя колебания младшего партнера, шёл на немыслимые уловки; он отвлекал Братерского шальными вечеринками, устроил кругосветку за счёт компании, подарил редкий спорткар TVR. Доля Братерского в фирме практически сравнялась с долей самого Джоша, и на двоих они забирали больше, чем остальные сотрудники вместе взятые.

Давили на Братерского и конкуренты, предлагая щедрые контракты. Один банк устроил за ним охоту и в течение месяца напоминал о своём предложении ежедневно.

Отношения родителей испортились. Братерский купил им новую квартиру, но переехала туда только мать. На развод она не подавала и продолжала навещать мужа, поведение которого становилось всё более странным; воспоминания о сыне Серёже стали выпадать из его безупречной памяти, зато он стал одержим фантастическими прожектами и теориями заговора.

— Математика даёт огромную власть в мире финансов, и мы использовали эту власть, — рассказывал Братерский. — Потом это наскучило. Я смотрел на суммы, которые зачислялись на мои счета и не понимал их значение. Я не знал, для чего они мне. Мне нужна была новая цель. Так возникла идея предсказывать не только котировки валют, но и поведение людей.

Братерский занялся математической моделью, которую в шутку называл «социальной теорией всего».

— До сих пор существовала пропасть в подходах к научному описанию неживой природы и человеческого общества. Если физики опускались до самой сути явлений и шли от общих, количественных законов, к их частным проявлениям, то исследование человека и общества носило, как правило, описательный или статистический характер. Пропасть между «физиками» и «лириками» была огромной, и мне казалось, что я смогу наконец их примирить.

Два года ушло на разработку сложной математической модели, где общественные процессы выражались количественными величинами. Братерский придумал аналог энергии, который мог существовать в виде намерения или действия, превращаясь из потенциала в реальное изменение.

— Но математика оказалась хитрее, — говорил Братерский. — В этом есть определенная ирония. Я создавал модель, чтобы вырваться из мира финансов. Но оказалось, что лучше всего моя модель описывает экономическое поведение людей. Войны, революции, периоды благополучия и кризисы — всё в ней зависело от экономики. Не было ничего кроме экономики. Люди в ней были прагматичны, корыстны и безжалостны. Эта модель стала ещё одним способом заработать деньги. Я думаю, она существовала и до меня, она лежала в основе современного мира. Ради неё прилагались конкретные усилия: всю вторую половину XX века людей превращали в тех прагматичных и корыстных индивидов, которые лучше всего подходят для оцифровки. В итоге я создал лишь ещё одно средство наживы. Кто-то не может вырваться из бедности, а я не мог вырваться из богатства.

Когда Братерский применял свою модель для предсказания явлений, не связанных напрямую с людской корыстью, она давала погрешность, которую сам он описывал словом «чудовищная».

Постепенно Братерский разочаровался в количественных оценках и рациональном мышлении как таковом.

— Я пытался предсказать поведение целых обществ и не мог угадать поведение своего отца. Эта модель давала нелепые расхождения, словно люди действовали чаще себе во зло, чем во благо. Я упускал что-то очень важное о природе самого человека. Общество стало казаться мне океаном, движение которого неуловимо и спонтанно. Я смотрел на картины великих маринистов и пытался понять, какими законами описывается форма волн? Что они знали о волнах, чего не знал я?

Скоро Братерский обнаружил, что для повышения достоверности результата достаточно ввести лишь одну переменную, которую он обозначил буквой «тау» и назвал «танглибе». Периодически она меняла знак с плюса на минус, и, по словам Братерского, отражала иррациональную часть натуры человека.

Тогда же Братерский создал первую версию программы, которая позволяла ему анализировать данные из свободного доступа — в основном СМИ и форумы, — чтобы проверять реалистичность своей модели.

— Танглибе занимало меня целый год. Я искал параметры, которые могли бы её определить, но не мог. Чем-то она похожа на квантовую частицу; она либо случайна по существу, либо определяется скрытыми переменными, о которых мы ничего не знаем. Танглибе меняла знак крайне редко, примерно в одном случае из десяти миллиардов, но результаты этих редких вмешательств давали лавинную реакцию, будто создавали новую реальность.

Джош не оставлял попыток привить Братерскому вкус светской жизни, и незаметно для себя тот пристрастился к алкоголю. Сначала он снимал стресс по выходным, потом стал выпивать ежедневно, потом разучился работать трезвым. Он пил практически непрерывно, и это быстро сказалось на работе. Внезапно Джошу надоело его упрямство.

— Я почти не помню, как мы разошлись с ним. В одно утро я продал долю в фирме банкиру из земли Гессен и уволился. К тому моменту я пил так, что Джош уже не препятствовал. У меня было много денег. Иногда я обнаруживал у себя забытый счет, на котором лежало сто или двести тысяч долларов.

Братерский отправился в тур по Европе, из которого вернулся в Лондон через шесть недель с новой зависимостью, на этот раз серьёзнее.

В Лондоне достать нужный порошок оказалось проблематично, и алкоголизм вспыхнул с новой силой. Пару раз Братерский оказывался в полицейском участке. Возвращению в Россию мешал стыд. Алкоголь состарил его лет на десять. Сутки состояли из четырех промежутков между приемами виски, в тяжелые дни — из шести.

— Это болезнь. Ты просыпаешься в четыре утра в мелком поту и выпиваешь стакан, не чувствуя ни вкуса, ни отвращения. Нет эйфории, опьянения… Ничего конкретного. Просто разжимаются тиски. Появляется возможность снова лечь, забыться и вытерпеть ещё несколько часов. Потом тебя будит свет. Свет бьёт через шторы, но в комнате темно. Утренние лучи или закатные? Тебе без разницы. Тело ломит, словно лежишь на острых камнях. Камни двигаются, ломая кости. Ты снова встаёшь и выпиваешь стакан, добавляешь порошка, камни уходят под матрас, тиски разжимаются, но не до конца. Пульс внутри черепа ведёт обратный отсчёт. Череп постепенно разбухает, пока не окажется снова зажат в тиски. Всё повторяется по кругу.

Дважды Братерский проходил курс реабилитации, но оба раза срывался. Тогда он понял, что приближается конец.

В этот период в одном из баров на Ливерпуль-стрит его встретил Чаудхари.

— Я не помню, как он оказался за моим столом, но он сразу заинтересовал меня. Он заговорил о чём-то понятном, будто мы продолжили давно начатый разговор. Я удивился, насколько легко с ним говорить. В ту первую встречу он сказал: «Иногда люди делают вещи, словно их цель ровно противоположна той, что они о себе думают». Он говорил не обо мне, он говорил о той публике, что окружала меня все эти годы в Лондоне, он говорил о банкирах, иронизировал над ними. В его пересказе моё состояние, моё ничтожество превратились вдруг во что-то естественное, что должно закончиться также, как началось. Он не делал из пьянства проблемы. По-моему, мы даже выпили.

После ещё одной встречи в Лондоне Чаудхари отправился в Австралию, а вскоре вслед за ним вылетел Братерский.

— В самолете я попросил две небольшие бутылки виски, выпил одну и сразу заснул. Из самолета я вышел трезвенником. Вторую бутылку я выкинул в аэропорту. Это сложно объяснить. Я вышел из аэропорта Тулламарин, взял напрокат автомобиль, забронировал номер, но мысли об алкоголе остались в ещё в Хитроу. Они застряли где-то в магнитной рамке. Я перестал об этом думать. Это не потребовало усилий. Эта внезапность изменений — часть философии Чаудхари. Может быть, в эти моменты переменная тау меняет знак с минуса на плюс.

Около года Братерский сопровождал индуса в его путешествиях по миру, которые поражали бессистемностью: Чаудхари мог выйти из конференц-зала отеля Millenium Hilton недалеко от Бродвея в Нью-Йорке, чтобы через сутки, с тремя пересадками, добраться до Блумфонтейна в ЮАР, одноэтажного городка недалеко от границы с Лесото. Траектории напоминали следы авторучки, которой ребенок черкает карту миру.

— Для Чаудхари расстояния не имеют значение. Его картина мира лишена пространственного измерения, как и временного. Чаудхари может быть везде и всегда, одномоментно. Но это замечаешь не сразу.

Чаудхари выступал в огромных залах, университетских лекториях, школьных классах и небольших кафе. Его жизнь не делилась на рабочие будни и досуг, на часы приёма и отдых. Он говорил с людьми всегда: в очереди аэропорта Далласа, под вентилятором душного кафе в Бирме, на промозглых улицах Калининграда. Когда они путешествовали на машине, Братерский отлучался в кассу заправки, а вернувшись, видел Чаудхари в окружении людей. Помимо английского Чаудхари владел испанским и французским, но мог говорить даже с теми, чьего языка не понимал.

В бесконечных турах, на которые Братерский потратил часть накопленных денег, он познакомился с людьми, которые захватили его воображение не меньше, чем сам Чаудхари.

— В основном это были писатели и ученые, но и иногда и простые люди, парикмахеры и рабочие, совершенно разные, не знакомые друг с другом, связанные лишь нитью, которой Чаудхари сшивал мир. Среди всех особенно выделялся физик Майкл Ренфилд — я надеюсь, у меня будет возможность познакомить вас с ним. Это человек поразительной судьбы и поразительной ясности ума; то, что делает он, рано или поздно произведет революцию в нашем понимании мира.

Братерский попытался вернуться к занятиям математикой, но ум потерял былую гибкость. Он читал статьи, написанные им ещё в студенческие годы, и не понимал их.

— Это болезненное состояние. Ты смотришь на закорючки и не веришь, что написал их.

Но даже ослабевших способностей Братерского оказалось достаточно, чтобы помочь Ренфилду и его команде решить несколько теоретических проблем. Это сблизило их.

Высокие оценки Ренфилда побудили Братерского вернуться к социальной «теории всего», которую он разрабатывал до встречи с Чаудхари.

— Чаудхари повлиял на меня. Я вдруг отчётливо увидел, что первая модель была лишь абстракцией, в основе которой лежало представление о человеке, свойственное экономистам. Такой человек описывается количественными параметрами. Его главная цель — удовлетворить свои потребности. Я исходил из убеждения, что все процессы поддаются расчёту, как рассчитываются поля напряжения в материале или микровихри воздушного потока. Я был убеждён, что неточность результатов связана лишь со сложностью процессов, поэтому стоит добавить новых переменных, как точность возрастёт. Скоро я стал замечать ограниченность такого подхода.

Братерский отказался от первой модели и разработал новую с чистого листа. Она была много проще и, на первый взгляд, имела множество белых пятен, как если бы ключевые параметры предлагалось выбрать наугад.

— Представьте, что вы рассчитываете траекторию урагана с помощью уравнений, которые устанавливают связь между давлением, температурой, влажностью, скоростью ветра и другими параметрами. Компьютер строит графики распределения параметров: все эти красивые диаграммы, которые любят синоптики. Но расчёт не закончен. Теперь вам предлагают посмотреть на получившийся график и написать нечто значимое. Понять смысл и отразить его в одной-двух фразах. Без методики, без инструкций. Вы должны воспринять явление и сделать заключением, но сделать это не умом, а как бы помимо него. Это достигается практикой. С точки зрения классической физики такой подход абсурден, но применительно к обществу даёт удивительный результат.

Исчезающая переменная танглибе наконец обрела смысл. Состояние, когда знания приходят помимо ума, Братерский тоже назвал танглибе. Этим же словом обозначалось то, что, по словам Братерского, находится по ту сторону мембраны, нечто лишенное пространства, времени, идентичности, что управляет этим миром, как невидимые магниты управляют движением бильярдных шаров.

— Может быть, мы коснулись бога, — говорил он.

Братерский вернулся на родину после восьмилетнего отсутствия. Отец, если и был рад возвращению сына, не показывал это. Знакомство с Чаудхари и увлечения сына сектантами вызвали у отца новую волну возмущения. Он решил, что дело снова в деньгах.

В России Братерский создал несколько компаний. Деньги его интересовали лишь как счёт на табло. В страховом бизнесе, где влияние непредсказуемых событий чувствуется особенно явно, он создал лабораторию для проверки своей модели.

Когда началось бурное развитие нейронных сетей, Братерский купил помещение, где мы сидели, и с несколькими программистами создал вычислительный центр. Центр анализировал информацию, которая попадала в открытый доступ: газетные заголовки за последние сотню лет, публикации в соцсетях и электронных СМИ, заявления официальных лиц, биржевые котировки, погоду, результаты спортивных соревнований, монографии и энциклопедии. Нейронная сеть систематизировали огромные объемы информации и представляла их в удобном виде на основе модели, которую создал Братерский.

— Как опытный психолог определяет скрытые мысли по выражению лица человека, мы учимся читать тайные мысли мира по тому, что он выплескивает в публичную плоскость.

Скрытая переменная тау по-прежнему оставалась проблемой. Братерский пытался решать задачу своими силами, вводя себя в особое состояние «ясновидения».

— Не того ясновидения, которое позволяет предсказывать будущее, но того, что меняет сам образ мыслей, — объяснял он. — Скептики часто спрашивают, что именно ты узнал в состоянии танглибе? Чем ты нас удивишь? Кто убил Кеннеди? Существовал ли тунгусский метеорит? Но я не знаю. То, что приходит в состоянии танглибе, не описывается словами, не сводится к фактам, не имеет привычной пространственно-временной оболочки. Скорее, оно меняет ваш взгляд на уже имеющиеся факты. Меняет саму структуру мышления. Позволяет получать многое из малого. Перевод этих открытий на обычный язык требует навыка. Вы просто получаете знание, которое невыразимо в словах — оно проявляется в вашем образе жизни.

Своих сил оказалось недостаточно, и тогда Братерский нашёл другой выход: он стал использовать потенциал самого общества. Незаметно для людей нейронная сеть подсовывала им задачи и следила за реакцией, делая выводы. Система искала среди миллиардов рутинных ответов те, что несут отпечаток танглибе.

— Блабериды практически лишены возможности достигать состояния танглибе, — рассуждал Братерский. — Они есть этап социальной эволюции, на котором общество стало забывать идеи предков, считая себя самодостаточным и без них. Общество блаберидов достигло невероятных технологических успехов, но не помнит, для чего они нужны. Оно перестало искать озарений, потому что все рецепты уже существуют: есть технологии выплавки сталей, биржевого трейдинга, написания статьей, создания сериалов. Поведение блаберида всегда формализовано, поэтому они предсказуемы и хорошо поддаются манипуляции. Лишь попадая на грань жизни и смерти они пытаются найти то, что потеряли ещё их предки, но находят редко. В жизни блаберида всегда есть точка невозврата.

Помимо блаберидов в обществе остались люди, способные к озарениям, и фильтруя миллиарды записей, система выискивала их и предлагала им свои задачи. Некоторые люди обладали сильным иммунитетом и никогда не были блаберидами, но их активность в социальных сетях и общественной жизни была невысока. Часто их считают маргиналами и отбросами. Свои озарения они оставляют при себе.

— Другие люди, как вы, на интуитивном уровне чувствуют порочность состояния блаберидов и стараются найти выход, — говорил Братерский. — Мы ищем их и помогаем. Таких людей немного, но они есть.

— Поэтому вы постоянно возникаете на моём горизонте? — спросил я.

— Вы по-своему исключительный случай, — ответил Братерский, подумав. — Будучи всё ещё блаберидом, вы скрываете мощный потенциал — здесь со мной согласен даже Чаудхари. Но вы похожи на мину, которую сложно обезвредить. Мы стараемся вам помочь.

Я удивился:

— И какая конечная цель? Вы хотите, чтобы я сидел в этом подвале и помогал вашей системе делать расчеты?

— Нет, система самодостаточна и без вас. Но нам действительно нужны люди.

Позвонила Оля. Васька лег спать, Рикошет испачкал лапы в мазуте, а я зараза и сволочь.

Я сказал ей ложиться без меня. Оля бросила трубку.

Весь мир, по словам Братерского, есть процесс, который состоит из процессов второго, третьего и низших уровней. Эти процессы циклически, накладываются друг на друга и взаимодействуют. Цель Братерского — научиться распознавать и понимать эти процессы.

— Что такое процесс? — рассуждал он. — Можете смотреть на него, как на языческое божество, всемогущую сущность, которая подавляют волю человека незаметно для него. В обществе всегда есть люди, которые безоглядно подчиняют себя процессам, идут на митинги, транслируют идеи, спорят и воюют. Другие включаются неохотно.

— Вы пытаетесь просчитать процессы?

— Не только. С процессами можно общаться, выбрав самого яркого представителя — он всегда убеждён, что говорит своими словами. Процессы могут давать обратную связь неявно: так появилось новое значение термина «блаберид», если помните. К ним нужно относиться с тем же уважением, что мы проявляем к любой органической сущности.

По словам Братерского, все люди так или иначе включены в процессы. Осознавая моменты, когда процесс берёт власть, они могут «раздваиваться» и усиливать ту часть своей натуры, которая не подвластна процессам.

— Это очень мощный инструмент, — говорил Братерский. — Когда вы осознаете себя частью процесса, многое меняется. Сначала вы как будто теряете свободу, потому что свободы нет; но затем находится её снова. Иногда стояние на месте — способ добраться к цели. Вы не замечали, что одинаковые усилия порой дают разные результаты? Если использовать приливные волны, можно двигаться, почти не прилагая усилий. Но не это главное. Понимать себя частью процесса — ещё не предел. Можно выйти за его рамки, где начинается абсолютная свобода. Можно подняться над волнами. И у вас есть к этому способности.

Современное общество похоже на живой мыслящий организм, говорил Братерский. Блабериды одержимы идеей интеллектуальной независимости, но полностью лишены её. У блаберидов сильна иллюзия самостоятельного мышления; они накачены идеалами свободы и превосходства; они не копают внутрь себя, не видят со стороны. Блабериды редко мыслят, чаще — отражают, транслируют, усиливают мышление общества, работают фильтрами и ретрансляторами.

— Один мой знакомый много лет изучает термитов, — продолжал Братерский. — Он называет их «ползучий мозг», потому что термиты действуют как единое целое. Думаю, человечество ждёт та же судьба. Полноценная человеческая личность слишком сложна для встраивания в такие системы, и, возможно, поэтому нужны блабериды — упрощенные транзисторы «ползучего мозга». Мозга, состоящего не из нейронов, а из отдельных людей, связанных в сеть. В истории человечества были попытки достичь её, в том числе, с помощью тоталитарных режимов. Этот колебательный процесс то набирает силу, то отступает. Но сейчас ситуация другая: технические возможности ускоряют осреднение человека и создание над-человеческих интеллектуальных систем.

Братерский считал, что для самих людей результат этого процесса может быть крайне болезненным.

— Речь о размытии индивидуальности и превращении человека в мыслящий транзистор, который перенаправляет сигналы нужным образом. Возможно, на дальнейших стадиях эволюции сверхмозг получит сверхсознание, которое осознает свою целостность. Он получит новую, более сложную структуру. Но сейчас, в начале пути, подавление индивидуального разрушительно для природы человека. Мы видим это уже сейчас. У людей всё меньше возможностей сосредоточиться и отвлечься, потребность оценивать и высказываться всё острее, интоксикация всё заметнее. Люди теряются.

— И какой выход? — удивился я.

— Мы ищем другого человека, — ответил Братерский.

В повисшей паузе я услышал, как в соседней комнате ходит и ворчит Дима.

— Другого? — переспросил я. — Ницшеанского сверхчеловека?

— Можно сказать и так. Человека, который избежит коллективного упрощения. Человека, который способен говорить со сверхмозгом на одном языке. Человека, который сохранит и усилит свойства личности, двигавшие нас вперед. Возможно, сверхмозг и сверхчеловек начнут две новые ветви эволюции.

— Враждебные друг другу?

— Не обязательно. Наша стратегия — оставаться незаметными. Эти два явления — сверхмозг и сверхчеловек — вероятно, будут действовать в разных плоскостях.

— И вы считаете, у меня есть к этому задатки?

— Об этом рано говорить. Это возможно. Для этого вам нужно хорошо изучить себя и кое-что о себе понять. Пока вам мешает собственный разум.

— Как это?

— Вы плаваете на поверхности. Вы мыслите в границах, которые обозначило вам общество. У вас есть стремление идти вглубь, но нет навыка. Он придёт.

— Сергей Михайлович, а что если… как бы это сказать… вы себя накручиваете? Что если всё это лишь очередная гипотеза? Сверхчеловек и прочее. Сколько уже было таких проповедников и шарлатанов. То, что вы говорите… Страшно скатиться в сумасшествие или сектанство. Разве это не похожие вещи?

— Похожие. Вы слышали о случае с окапи? Ещё давно, во времена моего отца, группа советских инженеров проводила работы в Африке. Им сказали, что в окрестностях лагеря водятся окапи: редкие животные, отдалённо напоминающие зебр. Их сложно выследить, но одному члену лагеря удалось их увидеть. Он рассказал об этом остальным. Скоро появились другие очевидцы: они якобы не только видели, но и кормили окапи, приближались к ним, почти приручили их. И вдруг практически все стали видеть окапи регулярно, все, кроме того, первого. В их группе был медик, который интересовался зоологией. Он рассказал моему отцу, что окапи, скорее всего, наблюдал лишь первый — его описания были наиболее правдоподобны. Потом животные ушли — они в принципе очень пугливы. Но самое интересное, что этот человек — настоящий свидетель — в конце концов усомнился в себе. Он посчитал, что ему тоже показалось.

— Получается, всё довольно беспросветно. Даже если видел — усомнишься.

— Нужно учиться видеть. А научившись, перестать сомневаться.

— А если всё это не более чем мистификация?

— Тогда мистификация и то, что я сижу здесь, а не в СИЗО.

 

* * *

Разговор переключился на внезапное освобождение Братерского. С его точки зрения, он просто дождался, когда определенный процесс достигнет высшей точки и пойдёт на спад.

Он хорошо знал Шавалеева. Между страховой Братерского «Ариадной» и «Вавилоном» была старая вражда.

«Ариадна» занимала небольшую долю рынка и работала в основном с корпоративными клиентами. Конкуренты обратили внимание на поразительное умение «Ариадны» зарабатывать на рискованных сделках, и в числе главных скептиков был Шавалеев.

— Он обвинял нас в мошенничестве. Он считал, что мы заключаем подставные сделки и пользуемся незаконно полученной информацией. Когда до него дошли слухи об использовании нами специальных программ, он сначала попросил, а потом потребовал проверить наш продукт на легальность.

Шавалеева заинтересовала система, которая позволяла Братерскому столь точно предсказывать рыночную конъюнктуру. Он стал одержим идеей получить её.

«Вавилон», в противоположность «Ариадны», страховал частных лиц и стремительно наращивал портфель.

— «Вавилон» и Шавалеев есть типичные проводники процесса, который мы называем «Количество» — это особый тип процессов, где числовые характеристики возводятся в абсолют и почти отсутствуют качественные переходы. Этот процесс описывает практически всю экономику современного мира. Когда-то я сам был его частью. Шавалеев здесь лишь один из примеров. У таких людей отсутствие понятие «достаточно». Какое бы число их не определяло, они всегда хотят добавить ещё ноль.

Я не удержался от вопроса:

— А противоположностью процесса «Количество» является процесс «Качество»?

— Не «Качество», скорее, «Глубина». Вы, кстати, по своей природе чувствительны именно к нему.

После кризиса 2008—2009 годов «Вавилон Страхование» успешно росло, и приход к руководству Шавалеева ускорил процесс. Но после кризиса 2014—2015 годов стали слишком очевидны проблемы с рынком автострахования, которое играло значимую роль для «Вавилона». Шавалееву стоило умерить аппетиты, но вместо этого он бросил все силы на рост клиентской базы.

— «Вавилон» набирал всё больше мусорных клиентов и привлекал страховых мошенников. Он был похож на стаю саранчи. На пылесос, который тянет в себя всё подряд. К началу прошлого года «Вавилон Страхование» превратилось в подобие финансовой пирамиды. Выплаты делались за счёт взносов новых клиентов, и потребность в наращивании базы была всё острее.

Московское руководство поставило Шавалееву задачу в течение полугода просеять клиентскую базу, снизить выплаты мошенникам и судебные издержки. Тогда Шавалеев окончательно поверил, что спасти его может лишь методика Братерского, а когда тот оказался продавать её, Шавалеев занялся шантажом.

— Этого уголовного дела можно было избежать, — говорил Братерский. — Я хорошо знал слабые места Шавалеева. Но я решил пойти до конца. Трудно представить ситуацию, более благоприятную для проверки теории. Я не планировал оказаться в СИЗО — иногда сюрпризы случаются. Но этого хотел процесс. Я знал, что если теория верна, процесс изменит направление. Так и получилось.

Шавалеев, по словам Братерского, был похож на орех, кожура которого по мере роста истончалась, скрывая всё больше пустот.

— Если бы мы пытались остановить его — мы бы продлили агонию. Последний год мы поощряли его рост, чтобы скорлупа стала достаточно хрупкой. И когда пришло время, мы сломали её. Не без вашей помощи, кстати.

— Моей? — удивился я. — У меня с Шавалеевым была лишь одна встреча…

— У вышел конфликт, так? Шавалеев предложил вам интересные условия, но вы отказались в резкой форме. Этот отказ, если верить нашему анализу, создал у Шавалеева паническое настроение. Он довольно импульсивен. Вы косвенно спровоцировали его на ряд действий, которыми он окончательно загнал себя в тупик. Но давайте зададимся другим вопросом: почему вы нахамили Шавалееву?

Я задумался. «Нахамил» слишком сильное слово. Скорее, я ему отказал.

— Не знаю. Я просто поддался настроению. Это вышло как-то само. Он очень назойлив. Кстати, он действительно был одержим идеей, что я пришёл от вас.

— Вы и пришли от меня.

— Как от вас? У нас с Бахиром Ильсуровичем вышел чисто технический конфликт. Ему не понравилось, что на фотографию в моей статье попала их вывеска.

Вдруг я подумал, что фотографию через разбитые окна дома-памятника на улице Татищева я сделал после просьбы Братерского. Значит, он всё-таки нас стравил.

Снова позвонила Оля. Заснуть ей не удавалось. Доме по ночам издавал странные звуки, словно кто-то стучал по трубам в подвале. Я ответил, что ещё занят. Она снова бросила трубку.

Пока я говорил с Олей, мозг был занят другими мыслями.

— То есть вы заранее предсказали, что я пойду в тот дом, сделаю этот снимок, рассержу Шавалеева? — спросил я. — Как такое можно предсказать? Это же случайно вышло. Или я настолько предсказуем?

— Я вам больше скажу: нам помог даже ваш странный интерес к «Заре». Скандал с вашим участием повлек цепь событий, которая привела к отставке начальника ФСБ, что ослабило позиции губернатора и Шавалеева. Но мы ещё не разобрались до конца со связью этих явлений. Есть лишь некая гипотеза.

— Но всё это можно срежиссировать?

Братерский покачал головой:

— Это не так работает. Процесс невозможно изменить изнутри. Как только вы пытаетесь просчитать его, вы становитесь его частью. Вы как бы вплетаете себя в этот процесс и делаетесь его инструментом. Иногда, чтобы увидеть что-то, нужно смотреть мимо. Это непросто. Когда мы хотим изменить процесс, мы не пытаемся его сломать. Мы смотрим на него взглядом постороннего. Мы задаем нужный импульс. Мы подкладываем песчинку, — на самом деле, много песчинок, — чтобы посмотреть, какая превратится в жемчуг. Почему всё произошло именно так, мы чаще понимаем из пост-анализа.

— И почему?

— Подумайте. Почему вы отказались сотрудничать с Шавалеевым? Он же не просил ничего сложного. Он хотел, чтобы вы стали его союзником. У вас не было к нему предубеждения. Вы его, по сути, не знали. Он предлагал вам деньги. Почему журналист, блогер вдруг отказывает спонсору?

— Не знаю. Он мне не понравился.

— Почему?

— Да откуда я знаю? Он какой-то… скользкий тип. А что показывает ваш пост-анализ?

Братерский выложил передо мной пять фотографий Шавалеева. Две из них я уже видел в интернете. На одной Бахир Ильсурович позировал за столом с видом юбиляра, на второй стоял рядом с губернатором.

На третьем снимке он был моложе, одет в спортивный костюм с поводком для собаки в руках. Самой собаки на снимке не было.

Четвертый снимок был ещё старше, черно-белый. На нём Шавалеев выглядел худым и некрасивым из-за жидких прямых усов и рубашки с упрямым воротничком. Фотография была с какого-то документа.

На пятой, самой старой, будущий глава «Вавилон Страхования» был заснят в возрасте лет двенадцати. Он позировал у стены кирпичного дома. В руках у него была сигарета. «Тяжелое детство», — подумал я. — «Из грязи в князи».

Я ещё раз просмотрел фотографии.

— Ну и что? — спросил я.

— Вы не замечаете?

— Чего?

Братерский перевернул фотографии. На обороте трёх было написано — Шавалеев Бахир Ильсурович. На двух других — Дамир Тимурович Ильсуров.

В комнату заглянул Дима:

— Они стали параллельны, — сказал он, Братерский кивнул и жестом показал закрыть дверь.

Я с трудом соображал. Подросток с прямыми усами и человек с поводком не были Шавалеевым. Я ошибся. На этих двух снимках был сотрудник отца Дамир Ильсуров. Это он встретил нас с матерью в день, когда мы узнали о смерти отца.

— Я уже окончательно потерял нить… — пробормотал я. — Допустим, я спутал на фотографиях Шавалеева с Дамиром. О чем это говорит? Они похожи. Они не родственники?

— Нет. Они не знакомы. Ваш отец недолюбливал Ильсурова, не так ли?

— Вы и это раскопали? В общем, они просто не сошлись характерами.

— И вы не сошлись с Шавалеевым. Возможно, по той же самой причине. Потому что вы принадлежите к разным процессам.

— Стоп! Я даже не буду сейчас обсуждать спекулятивность этих выводов и на секунду допущу, что услышав отчество Ильсурович я подсознательно подумал об Ильсурове и что внешность Шавалеева показалась мне знакомой и неприятной. Но если бы, допустим, Шавалеев начал в другом тоне, предложил бы мне коньяк…

— Но он не предложил.

— Разве это можно предугадать?

— Если хочешь приручить процессы, нужно оставлять им право выбора. Когда льешь воду на склон, не всегда важно знать, как именно она потечёт, если она потечёт вниз. Вы далеко не единственная часть этой мозаики.

Я задумался.

— Знаете, что меня пугает? Я делаю то, что хотят от меня другие, даже не осознавая.

— Для людей это типично.

— Как так? А свобода воли? В конце концов, разве я не могу делать то, что хочу?

— В большинстве ситуаций человек делает именно то, что ему хочется. По крайней мере, старается. Вопрос лишь в том, почему ему хочется именно этого. Он считает, что стремится к удовлетворению добровольно, но в основном выполняет определённую работу, получая награды по пути. Важнее понимать, что определяет сами желания.

Я пожал плечами.

— И что определяет? Кукловоды?

— Нет никаких кукловодов: все те, кого считаются таковыми, сами являются частью процессов и одержимы своими желаниями. Частично желания даны нам от природы, частично — социальной средой. Понять и предсказать отдельного человека проще всего, если понял логику процесса, который им управляет.

— И свободы воли не существует?

— Свобода воли существует, но это всегда личный подвиг. И довольно редкое явление.

— Любопытно, но похоже на что-то религиозное. Я так понимаю, свободу воли можно развить с помощью йоги, медитации, молитв и разных практик расширения сознания?

— Чаухари считает их шарлатанством, хотя иногда, на короткое время, они дают положительный эффект. С его точки зрения состояние танглибе возникает спонтанно и мгновенно, без какой-либо практики и усилий воли. Это состояние абсолютной ясности и отрешенности, которое выключает вас из всех процессов. Но люди чаще избегают этого состояния: им проще соблюдать ритуалы, чем быть по-настоящему свободными. Танглибе похоже на смерть.

Я посмотрел на экран смартфона. Было полпервого ночи.

— Слушайте, мне домой надо. Я вызову такси.

Братерский сказал:

— Я отвезу вас. То, что вы видели и слышали здесь, должно остаться между нами.

Я невесело рассмеялся:

— У вас на меня тысяча листов компромата. Конечно, всё останется между нами. Я сам на это надеюсь.

Мы пошли к выходу. Дима барабанил по клавишам, и руки его подпрыгивали от какого-то понятного только ему восторга. Нас он не заметил.

Дождь на улице прекратился, и вывески отражались в асфальте, как разлитая акварель.

— У меня такое дрянное чувство, — сказал я, когда мы сели в машину. — Получается, нет меня: есть лишь вы и ваши процессы. Абсолютная скованность. Абсолютная зависимость. И даже жалобу подать некуда.

— Но ведь так было и до нашего разговора.

— Я чувствую себя мухой в желе. Ничего не хочется.

— Если ничего не хочется, вами сложнее манипулировать.

— В самом деле?

Братерский не ответил. Он ехал в своей аккуратной, старушечьей манере.

— Так что с «Зарёй»? — спросил я. — Мой интерес к ней тоже был лишь частью вашего плана по свержению Шавалеева?

— Абсолютно нет. Исключительно ваша инициатива.

— Гори оно всё синим пламенем, — сказал я, глядя на мелькание огней в окне. — Я жалею, что связался.

— Вам ещё предстоит довести начатое до конца.

— Опять за рыбу деньги… — ответил я нехотя. — Мне это на нервы действует. Статью опубликована, факты не подтвердились. Что ещё сделать?

— Вы остановились на полпути. «Заря» имеет для вас крайне важное значение, но вы должны…

— Хорошо, я как-нибудь подумаю о ней снова, — прервал его я. — Как-нибудь потом.

— Вы ничего не добьетесь. Ваш разум похож на спрута, который подавляет всякое понимание. Разум делает вас зависимым от процессов. Не бойтесь быть нелогичным.

Я молча сопел. Братерский продолжил:

— Я мог бы облегчить вам задачу.

Он протянул мне нечто вроде пилюли.

— Это что? Психотроп какой-то?

— Нет, это капсула с небольшим количеством радия-226. Она безопасна, если не принимать её внутрь.

— А если принять?

— Останется как минимум год.

— Вы серьёзно?

— Да. Смерть очень стимулирует.

— Я не буду её пить.

— И не надо. Просто носите с собой и помните, что она существует.

— Вы меня пугаете.

Я хотел выбросить капсулу в окно, но решил избавиться от неё без свидетелей. Братерский остановился возле моего дома, освещая фарами тёмный проезд. Кошка сонно перешла дорогу, отбрасывая длинную тень. Сверкнули ненормальные жёлтые глаза. Кошка нас совершенно не боялась.

— Слушайте, у меня к вам просьба, — сказал Братерский. — Мой отпуск… Подорвал моё здоровье. Возникли неожиданные осложнения.

— Серьёзно? Я думал, что СИЗО это так… типа гостиницы?

— Мои друзья постарались, чтобы я узнал российскую пенитенциарную систему во всех деталях. Но речь не об этом. Если вдруг со мной что-то случится, я прошу вас позвонить моему отцу и навестить его. Просто поговорите с ним. Расскажите обо мне.

— Хорошо… Как мне его найти?

— Вы его знаете. У вас есть его телефон.

— Я не знаю вашего отца.

— А вы подумайте об этом без предвзятости.

Я подумал, но в голову ничего не пришло.

 

* * *

В пятницу, 20 октября, решение созрело, а точнее, выпрыгнуло откуда-то, отчётливое и прозрачное, как залитый в стекло сувенирный жучок.

Это случилось ещё перед планёркой, и я мог бы уйти сразу, но когда все потянулись к столу переговорной, потянулся и я, словно желая проверить себя. Прозрачное чувство внутри меня продолжало разрастаться.

Мне поручили тему про расклейщиков объявлений, которые уродуют разноцветной бумагой стены и заборы. Минут десять её вертели так и сяк, пытаясь всучить то Арине, то молодому Лёше, но в конце концов устало скинули на меня и выдали обширный список инструкций.

Нужно было связаться с управлением архитектуры и МВД, поговорить с жителями домов и выяснить количество расклейщиков, сделать анонимное интервью одним из них и описать легальные способы борьбы.

— И не затягивай, — напутствовал Борис. — Тема очень важная.

Начать мне советовали с посещения квартала, который прошлым утром испохабили распространители объявлений.

Я позвонил Оле и сказал, что уезжаю на несколько дней. Она приготовилась возражать, но я прервал её:

— Я тебе на почту письмо отправил.

В письме я изложил придуманную легенду, в которой правдоподобно, как мне казалось, объясняю своё исчезновение и невозможность связаться со мной. Телефон и ключи от автомобиля я оставил в ящике стола.

Расчистив место, я написал заявление с просьбой уволить меня по собственному желанию и положил его на стол Борису, войдя без стука.

Он ухватил бумагу и окольцевал руками, будто скрывая от посторонних глаз. Заявление он читал внимательно, шевеля губами и с трудом разбирая скачущие буквы. Ждать я не стал.

Проходя по ньюсруму, я слышал возню Нели, её отрывистый разговор по телефону и резкие фразы, которые она скоро переплавит в статью. Вкрадчиво стучала клавишами Арины. Ворчал под нос Виктор Петрович. Я не стал прощаться. Я избавил их от этого неловкого момента.

В холле я подошёл к банкомату и снял все деньги. Получилось 43 400 рублей, не считая копеечного остатка на карте.

День был ясный и почти теплый, до +12 по прогнозу. Едва разъехались офисные двери, меня вытолкнуло наружу волной, и я едва не споткнулся на ступенях крыльца. Нет, никакой волны не было: было лишь отчётливое чувство необратимости, а ещё — чувство открытого пространства, которое возникает на катках и застывших озерах. Если бы я попытался вернуться, оказалось бы, что пространство офиса заполнилось желеобразной субстанцией, и мои бывшие коллеги застыли в позах, которые приняли в момент нашего беззвучного прощания. Они приняли их раз и навсегда.

Я пошёл на север, и по пути завернул во дворы, где потрудились вандалы-расклейщики. У них было много бумаги и мало клея, поэтому объявления трепались на слабом ветру, украшая стены домов, деревья, столбы и даже боковины скамеек у подъезда. Разноцветная бумага каталась под детской площадке, как перекати поле. Кто это мог сделать? Мне было без разницы. Я точно оглох.

По пути я зашел в туристический магазин, купил большой рюкзак, нож, фонарик и спальный мешок, очень хороший и оттого неожиданно тяжелый.

В обувном я выбрал лёгкие сапоги с тёплой подкладкой, а в конторе по прокату бытовых приборов взял дозиметр, оставив в залог его стоимость. В продуктовом по соседству я купил несколько банок паштета, консервированную фасоль, тушенку, хлеб, спички и бутылку воды.

Точкой невозврата я наметил границу города. В городе всё было слишком знакомо. За его пределами будет легче.

Я не думал ни о чём конкретном. Я разрешил мыслям сойти с рельсов и прокладывать новый путь. Мысли текли, обрывались и не накапливались, словно я стал лёгким, матерчатым и проницаемым. Лёгкий ветер продувал голову насквозь.

Оранжевый дворник в парке гонял по асфальту листья. Сипела метла, и сухие листья бросались врассыпную будто не от касания жестких прутьев, а от самого звука. Что бы ни делал дворник, он оказывался в их кольце.

Навстречу шли, громко ругаясь, подростки. Они спорили из-за какой-то игры, запальчиво унижая друг друга. По этой беспощадности было понятно, что в остальное время они сущие ангелы.

Чахлое дерево у дороги пожелтело редкими листьями, словно на ветки приземлилась стая канареек. Некоторое время я смотрел на дерево, загадав желание, которое не мог сформулировать. Одна из канареек спорхнула и полетела вдоль дороги, кувыркаясь как спортивный самолёт. Теперь сбудется.

Армия дорожников на проспекте раскатывала, а может быть, растаптывала свежий асфальт. Он дымился и пах жвачкой из битума. Рабочие переругивались на своём наречии.

Я шёл через знакомые районы. Иногда по-привычке я замечал что-то особенное, из чего можно состряпать статью, замечал потайную стройку, небрежный каскад объявлений, разбитую дорогу. Скоро я перестал замечать даже это.

В промзоне пришлось двигаться по краю проезжей части. Грузовики забирались в гору с воем, сплёвывая чёрный дым. Пахло железной дорогой.

На светофоре водитель МАЗа крикнул через окно:

— Э-э, подвезти?

Я помотал головой и поблагодарил жестом. Он решил, что я глухонемой.

У границы города я сделал привал. Усталости не было. Мне просто хотелось зафиксировать момент.

Мимо вывески с перечеркнутым названием города неслись автомобили; их поток уплотнялся под опорами железнодорожного моста, которые напоминали зубья гигантской расчёски. Она разбирала поток на три ровные струи, которые сразу после моста смешивались с ещё большим остервенением.

Когда-то также мчался и я, всё время отставая на шаг. Сейчас я казался неподвижным и всё же успевал. Я съел банку паштета, который по консистенции напоминал гуталин, и пошагал дальше.

Возле закрытого поста ГИБДД стало натирать ногу. Сев на ступеньки будки с заваренными окнами, я сменил ботинки на купленные сапоги. При ходьбе они приятно хлопали и не давали ногам потеть.

К вечеру я достиг посёлка Шумки и прошёл по его главной улице, ужасно пёстрой от вывесок. У посёлка была необычная архитектура: панельные трёхэтажки выглядели низкорослыми, словно их плющили из нормальных домов. Окна казались прищуренными, подъездные двери сутулыми, как и сами жители. Шумки нагоняли тоску, словно новое время оставило оставило здесь лишь шлейф рекламных конфетти и ничего больше. Я передумал искать ночёвку здесь.

Границу Шумок я миновал уже в темноте. Бродячий пёс увязался за мной, редко гавкая вопросом, не готов ли я взять его в попутчики. Его лай нехотя поддерживали дворовые собаки. Скоро пёс разочаровался во мне и отстал.

Я свернул с дороги и нашёл за березовой рощей место, которое выглядело подходящим для ночлега. Что я понимал в местах для ночлега? Ничего. Я просто нашёл место, где трава казалась не такой пыльной.

Я бросил рюкзак у поваленной берёзы и уселся на трухлявый ствол. Словно дождавшись момента, ноги так резко загудели от усталости, что я еле вытерпел первый спазм.

Спальник лёг поверх колючей травы. Он был толстым, уютным и пах, как новый автомобиль. Спать не хотелось.

С дороги доносилось гудение машин. Некоторые зачем-то останавливались, я слышал хлопанье дверей, голоса, какой-то шум. Это нервировало.

После заката воздух резко остыл. Ледяные паутины осаждались на лице. Я сидел на бревне и точно плыл на нём, с трудом удерживая равновесие. В своей яркой куртке я привлекал внимание.

Меня охватил паралич воли: нужно было шевелиться и что-то делать, но я не мог даже пошевелиться. Было слишком шумно и холодно, чтобы спать. О чём я вообще думал?

Я и не думал. Разве не в этом был весь смысл — не думать. А бездумье требует навыка. Нужно было взять коврик-пенку, палатку, термос… Я бы многое отдал сейчас за стакан горячего чая или просто кипятка.

Меня искушали простые мысли: выйти на дорогу, поймать машину, через полчаса быть дома. Там, где сидит на гарнитуре строгий Вантуз, где Васька собирает на полу вертолёт, где ждёт Оля и кряхтит закипающий чайник.

Мысль о дезертирстве вызревала без моего участия. С закатом зрение стало другим; теперь я видел лишь холодную, враждебную среду, которая подступала со всех сторон и готова была убить меня без какой-либо враждебности, подчиняясь лишь своей внутренней дисциплине.

Нет никакой легкости мысли; мы живет в физическом мире, где легко замерзнуть и страшно умереть. В мире, который не терпит фантазёров. Этот мир учит, что спать в конце октября прямо на земле — самоубийство, медленное и изощренное.

Решение было принято. Я возвращаюсь. Я тянул время, словно бы каждая минута на бревне увеличивала степень моего героизма. Словно бы Оля сидела где-то с секундомером и проверяла меня на чистоту помыслов. Словно лишние двадцать минут что-то решали.

Я открыл банку паштета и стал ковырять его тонкими хлебцами. Вода в бутылке была ледяной. Я глотал с трудом, будто ел неспелую хурму.

Скоро наступила сонливость и темнота перестала казаться отвратительной. Скинув сапоги, я осторожно забрался в спальник, разминая телом траву, которая кололась даже через толщу мешка.

Лежать было почти удобно. От дыхания обмерзал нос, и я зарыл его в пахучую ткань.

Почему страшно наедине с темнотой? Нет, страшна не темнота — вакуум. Не вакуум вокруг меня, потому что вокруг меня есть движение и холод. Страшен вакуум, который наступает в голове. Этот вакуум скоро начнёт заполняться. Придёт не только то, чего ты ищешь. Придёт и всё другое, от чего ты бежишь. Если открываешь двери дома, придут гости званые и все остальные. Выбора нет. Нужно принять их всех.

Я застегнул поплотнее мешок и превратился в личинку. Эта мысль неожиданно избавила меня от ощущения человеческого тела и страза. Дыхание стало мелким и ровным. Скоро я уснул.

 

* * *

Проснувшись, я подумал, что нахожусь в коме. Сознание возвращалось медленно. В голове ещё плескался неглубокий сон. Тело казалось мёртвым, точнее, окоченевшим. Разум плавал в его тверди, точно куриный желток. Я пошевелился, и движение отозвалось целым каскадом ощущений, будто через меня пропустили ток. Плечи казались затекли, кололо ноги, тело было чужим и очень тяжелым.

Я медленно разминался. Почему нет дрожи? Слишком сильно замерз. Охладился так, что перестал стареть.

Когда мне удалось выбраться из мешка и ледяной воздух хлынул под куртку, дрожь пришла взрывом. Меня крупно било, и я долго не мог избавиться от чувства, будто внутри скачет на одной ноге белка. Я стал прыгать на мешке, размахивать руками, приседать, и мало-помалу ледяной каркас внутри меня дал трещины.

Холод был мучителен. Я пытался представить, что пью горячий чай, но мне чудилось, что он замерзает у меня в гортани.

На часах было полчетвертого утра. Над верхушками берез светился слабый туман. Ноги отмокли. Сапоги тоже казались влажными и ледяными.

Остро хотелось горячего кофе или чаю; чего угодно горячего. Холодные лезвия касались поясницы и шеи, словно выискивали место для прокола.

Я быстро собрал вещи и зашагал, греясь лишь мыслью, что раз мне всё-таки удалось завести организм, значит, я не умру. Меня ещё одолевала дрожь, но постепенно к ней стала примешиваться ничем не оправданная радость, будто меня трясёт не холод, а какое-то предвкушение.

Около часа я шёл в утреннем тумане по сопливой траве и скоро выбрался к дороге. Мутный свет размазывал сине-белые огни заправки. Я побежал к ней.

Сонная продавщица с отпечатком сна на щеке выдала мне кофе и шоколад, и не показала своего раздражения ничем, кроме сухости, с которой произнесла обязательную фразу:

— Ждем вас ещё.

Она не ждала. Она надеялась, что я скорее уйду и она сможет поспать, но я сбросил рюкзак и устроился в углу, чем вынудил её вернуться за стойку, перебирая какую-то мелочь на витрине.

Горячий кофе посеял во мне росток тепла, который пополз по всему телу длинной лозой. Сначала я чувствовал только обожжённый пищевод, потом стали гнуться пальцы и потеплело в ногах, а потом в груди так сильно заработал теплогенератор, что меня прошиб пот. В помещении заправки оказалось очень душно, и меня потянуло на свежий воздух.

Перед выходом я поблагодарил продавщицу, но она пряталась за кассой, как в окопе. Может быть, она уже спала.

Настроение моё резко улучшилось. Путь большей частью шёл через лохматые дикие поля, и когда посветлело, я разглядел за ними березовые рощи, которые напоминали перепачканный известкой забор. Скоро небо посветлело и стало почти сиреневым; точнее, оно было цвета воды, в которой помыли акварельную кисточку синего цвета, а потом добавили все остальные.

В семь утра стало почти светло. Сначала я ориентировался по линии электропередач, потом по солнцу, которое выедало на небе бело-розовое пятно.

Иногда я заходил в бассейны тёплого воздуха, но их касания растворяли порывы ветра. В низинах воздух был почти морозным. Руки покраснели от холода.

Остов гусеничного трактора врос в землю жёлто-рыжим боком. Встречались острые арматуры и слабые колеи, натоптанные ещё летом легковушками рыбаков.

Скоро я вышел к реке. Это стало неожиданностью. Я не помнил реки в этом месте или не обращал на неё внимание на карте. Я направился вдоль берега в сторону светлого пятна, которое никак не могло оформиться в солнечный диск.

Километра через полтора я вышел к небольшому железному мосту, и от него снова взял курс на север.

Вчерашний день обесценился, как трамвайный билет, который находишь в кармане через месяц после поездки. Я стал независим от вчера, от позавчера и от всей прошлой жизни. В свободе нет никакого подвига. Свобода — это антиподвиг. Это возврат к состоянию, которое требует лишь не мешать ему. Свободу может рвать прямо с поля, потому что свобода — самый дикорастущий сорняк. Её так много, что людям пришлось изобрести целую цивилизацию, чтобы защититься от свободы.

Человек редко хочет свободы. Чаще стремится к вседозволенности, а она предполагает наличие тех, кто может дозволять или не дозволять. Свобода другая: она не спрашивает разрешения и не даёт гарантий.

Иногда меня занимали мысли, что думает о моём отсутствии Оля и Васька, что говорят на работе и не разыскивает ли меня полиция. Но мысли эти не имели практического значения. Они переживали о человеке, который существовал позавчера. Всё плохое, что могло прилипнуть к этому человеку, липло только к нему.

К полуденю, по моим прикидкам, я прошёл около половины пути. Колёсный трактор, который долго трусил за мной, наконец догнал и остановился рядом, стреляя вбок залпами смуглого дыма. Дизель грохотал так неровно, что хотелось сделать ему искусственное дыхание. Мы поговорили с водителем. Он сообщил, что слева от нас было Вахромеево, а до моей цели оставалось километров восемь.

Я пошёл дальше. Меня беспокоила лишь небольшая заложенность носа, но если эта вся расплата за такую ночь, я легко отделался.

Двухдневный путь, который представлялся мне бесконечным, завершался так стремительно и легко, что я чувствовал почти досаду и примешанное к ней волнение. Я был на пороге открытия.

К железной дороге я выскочил внезапно и не там, где планировал. По шпалам я прошагал километр или два, и вышел к Филино со стороны разрушенной церкви у юго-восточной границы поселка.

Церковь стояла на небольшом холме, за которым темнел пустырь с наклоненной сторожевой вышкой, которую любили заезжие фотографы.

С насыпи открывался тюремный вид на низкие каменные постройки с заколоченными окнами. На косых бетонных столбах висели отрезы колючей проволоки. Мазутные пятна возле насыпи убили всю растительность. Справа виднелись цилиндрические резервуары заброшенной нефтебазы.

Я сбежал вниз и подошёл к церкви. Трава вокруг неё каким-то чудом сохранила почти летнюю зелень. Купола были разрушены. Кирпичная кладка торчала из-под штукатурки, как глубокие ожоги.

Внутри церкви было морозно, но воздух казался чистым, и хотя я инстинктивно задержал дыхания, не пахло ни мочой, ни навозом. На сводах сохранились бледные следы старых фресок. Я прошёл церковь насквозь и выбрался через низкое окно на другую сторону.

Филино казалось мрачным, всклокоченным и безжизненным. Дома, огороды, трубы, доски, стога и тракторы были того же мокро-бурого цвета, что и земля вокруг. Казалось, дома проросли через землю снизу, а не стояли на ней.

Трава возле церкви будто светилась зелёным. Я лёг на неё, раскинул руки и стал смотреть на стены, уходящие к серому небу. Земля казалась почти тёплой.

Путь мой закончился, но путь был самой легкой частью. Я загадал, что если пройду эти 50 километров и окажусь у Филино, сохранив ясность ума, остальное случится само собой. Я не должен искать ответы, но лишь заботиться о том, чтобы дверь оставалась открытой. Ответы должны придти сами.

Под низким небом летела троица уток. По резкости движений было ясно — опоздавшие.

 

* * *

В Филино я поселился у женщины по имени Варвара. Её дом был вторым, куда я постучал. Не дом даже, а бревенчатая изба, где в день моего приезда остро пахло варёной печенью. Этот резкий запах заставил меня почти передумать селиться здесь, тем более Варвара смотрела на меня без радости, но когда она внезапно согласилась, я уже не посмел отказываться. Запах источала огромная алюминиевая кастрюля, поверхность которой затягивала тёмная пена. В кухне было влажно, как в бане.

Я сразу стал называть Варвару на «вы», хотя позже узнал, что она старше меня лишь на два года. Она была крепкой женщиной с некрасивым, мясистым лицом и утиной походкой. Варвара делала всё молча и если говорила, то сразу по делу. Первые часы меня смущала горечь её движений, казалось, что в доме присутствует кто-то ещё, с кем она демонстративно отказывается говорить. Она мыла посуду и плечи её дергались, как от рыданий, но затем она поворачивалась, и лицо её было абсолютно нормальным, восковым.

Потом запах печени выветрился, и скоро я понял, что гнев Варвары, даже если он был, не касался меня. Она не донимала меня расспросами и к роли хозяйки относилась ответственно. Деньги, которые я предложил, вероятно, казались ей огромной суммой.

Что она делала вечером, заперевшись в своей комнате, я не знал: там не было ни интернета, ни телевизора, ни даже нормального света. Иногда я слышал тихий раздвоенный присвист, словно в комнате Варвары спала пара гномов.

Изба была небольшой и почти квадратной. В прихожей всегда горела желтоватая лампа, которая давала большей теней, чем света. Окна были почти всегда зашторены: по утрам Варвара била занавески своей тяжелой рукой, словно сгоняла с подоконника невидимого кота, но занавески не открывались, а лишь искривлялись, впуская в дом пучки процеженного света.

Меня поселили в большой комнате, где помимо железной кровати, шкафа, запаха трав и шариков от моли стоял большой пыльный телевизор, накрытый сверху куском ткани. Однажды я включил его, по экрану побежала светлая рябь, а в комнате запахло горелым. Больше я к нему не подходил.

Я спал на кровати с панцирной сеткой, которая, в отличие от Варвары, непрерывно жаловалась на жизнь и скрипела. От этого скрипа первую ночь я старался лежать неподвижно и почти не спал, но ко второй ночи понял, что Варваре всё это совершенно безразлично.

Я спал на тонком матрасе, чувствуя под ребрами панцирную сетку, но ещё хуже была подушка, такая тонкая, что мне пришлось скручивать из ней валик.

Работала Варвара на ткацкой фабрике в Нечаево. Из дома она уходила в шесть тридцать утра и возвращалась около восьми вечера. Она оставляла мне завтрак, а вечером, в девять, мы садились ужинать. Готовила она быстро и хорошо, но своих талантов не замечала.

Через дом наискосок жил отчим Варвары, пожилой и громкий Валера, которого она иногда навещала. Валера любил стоять у своего забора в грязной рубашке, разложив локти на штакетнике, глядеть на прохожих, хмыкать или харкать им вслед. В этом выборе — хмыкнуть или харкнуть — не прослеживалось системы. Возможно, это получалось спонтанно, и потому выглядело многозначительно.

Увидев меня, он часто и понимающе кивал. Все фразы Валеры были односложными, но тоже сквозили многозначностью.

Мать Варвары умерла восемь лет назад. О своём отце она не говорила. Старая фотография офицера, зажатая в сдвижных стёклах книжной полки, существовала сама по себе. Фотография ссутулилась и торчала загнутым углом, но Варвара её никогда не поправляла.

 

* * *

Первые дни в Филино вернули мою обычную апатию. Не происходило ничего. Я ходил по вымершим улицам и скучал. Поля вокруг Филино были однообразными и жёлтыми. Жёлтый казался старым, безжизненным цветом, который уже никогда не прорастёт зеленью. Жёлтый убил остальные цвета, а потом разлёгся на полях умирать сам.

Не наступило никакого просветления. Не было вообще ничего осмысленного.

Я шёл в Филино, как летят на свет, без сомнений и колебаний. Наверное, я был похож на заключенного, который считает, что главное — отмотать срок, но потом вдруг обнаруживает жуткое равнодушие того мира, к которому он так стремился.

Я возвращался мысленно в 20 октября, в день, когда я ушёл из офиса. Я что-то видел тогда, что-то предчувствовал, и не помнил этого совершенно.

Это предчувствие ушло не сразу. В субботу, когда я заселился к Варваре, я мог воскрешать его, к воскресенью оно ослабло, а в понедельник я едва мог вспомнить первый день путешествия и все его заблуждения.

Если хочешь запомнить сон — запиши его. А я не записал.

Я заставлял себя сидеть на берегу речки Вычи, чёрной и неподвижной. Я заставлял себя не чувствовать холода и всё равно ёжился. Я сидел, пока не начиналась лихорадка. Я старался ни о чём не думать, но мысли толкались изнутри; заурядные мысли о промокшей обуви, о голоде или о том, что когда-нибудь придётся объяснять всё Оле и её родителям. От этих мыслей подступало отчаяние человека, который взял в долг слишком много.

Я воображал, что буду брести подобно монаху по филинской дороги и черпать истину прямо из воздуха. Но черпались лишь заурядные мысли о том, что я всё тот же офисный работник, журналист, рутинщик, и могу обмануть себя иллюзией просветления, но просветления не приходят тем, кто бегал от них всю жизнь. Моя душа потеряла пластичность. Я стал застенчив; я избегал людей, потому что люди задавали праздные вопросы или, что ещё хуже, молчали.

Мной никто не интересовался. В Филино привыкли к приезжим. Тракторист Мирон, прыгая на сидушке трактора, задержал на мне взгляд, но так и не узнал. Пару раз я видел Рафика, который ездил по Филино на грузовике. Комбайн у его дома куда-то делся.

Как-то я пересилил себя и зашёл к Анне Коростелёвой, обогнул её дом и посмотрел на крышу: с обратной стороны дыру перекрыли новым шифером. Я постучал лишь единожды, и когда через минуту никто не открыл, точно вор помчался оттуда по берегу Вычи через заросли скукоженной полумёртвой крапивы.

Раз или два я видел Ивана, того сибиряка, что жил в доме-альбиносе по дороге на филинское кладбище. Иван был единственным, кто узнал меня и поднял руку в знак приветствия.

Как-то в узком проулке я наткнулся на председателя Кожевникова, который скакал через грязь в удивительно чистых ботинках, сжимая под мышкой толстую папку. Увидев меня, он удивился, но спросил лишь, надолго ли я приехал. Я ответил, что сам точно не знаю, он кивнул и пошёл вдоль сухой кромки по краю забора.

От грязи и желтизны, в которых тонуло Филино, мне стало казаться, что я забываю зелёный цвет. Как-то возле школы я увидел ватагу подростков; у них были яркие портфели и такие же пёстрые шапки. От их вида мне стало чуть-чуть легче. Школьники были похожи на нормальных живых людей, впереди у них была жизнь, а бурое Филино вокруг казалось лишь сезонным недоразумением.

На одной окраине Филино была свалка, на другой — железнодорожная насыпь с мазутными пятнами, старой церковью и брошенной нефтебазой. Я курсировал по этому маршруту, как рейсовый автобус.

Смотровая вышка казалась живописной только поначалу. Обрывки веревок болтались на её балках; я живо представлял, как эти вечные верёвки будут колыхаться здесь в день моих похорон. В кармане болталась капсула с радием.

Не происходило ничего. Вышка и даже церковь напротив не имели скрытых смыслов. Я пытался разбудить в себе журналиста и увидеть в разрушенной церкви некий символ. Но символом она была лишь для заезжих писак, а для самих филинцев, которые видели её с рождения, она была просто зданием, которое большевики разрушили задолго до нашего рождения. Иногда я встречал у церкви школьников, которые лукаво обходили меня и пахли табаком.

Церковь разрушалась без помпы, без обрушенных стен и потёкших внутренностей. Её недуги больше походили на кариес. Она была забыта, но в Филино забытой чувствовала себя половина жителей.

Мы живём в пузыре, стенки которого невидимы и потому непроницаемы. Мы идём вперёд, но ходим кругами. Как проткнуть пузырь? Ограничивает он нас или защищает?

Ночёвка в спальном мешке давала о себе знать лёгким недомоганием, которое почти не сказывалось на мне днём, но мешало спать. Утро казалось тягостным продолжением вечера. Ночью не происходило перезарядки. Патрон оставался холостым.

Иногда я нащупывал капсулу с радием, которую дал Братерский, не испытывая ни малейшего соблазна узнать её вкус. Я носил её в кармане, как носят мелкую монету, которую жалко выкинуть и невозможно пустить в дело.

Какие бы маршруты я не выбирал, я всё время оказывался на окраине Филино, а все окраины Филино были одинаковыми. Кругом была угнетающая бледность и неподвижность; куда бы я ни брёл, я натыкался на труп времени. Дороги грунтовые и дороги асфальтовые казались одинаково бесполезными, потому что идти отсюда было некуда и незачем. Стоя на мостике через Вычу, я провожал взглядом автомобиль, какой-нибудь старый «Жигуль», и никак не мог вообразить причину, по которой он пришёл в движение. Движение в Филино казалось самообманом.

Такую тоску я испытывал лишь раз в жизни, когда после нового года родители уехали на свадьбу друзей в Норильск, а меня перепоручили двоюродной сестре бабушки, которую я звал тётя Светлана. С ней мы поехали на базу отдыха, где зимой было одиноко и скучно. Тётя Светлана смотрела телевизор в компании трёх подруг. Меня она отправлял кататься на лыжах. Крепления были сломаны, ногу перекашивало, поэтому я ходил вдоль лыжни пешком, таща лыжи за собой и периодически оглядываясь, чтобы посмотреть на неровный след их волочения.

Мозаики на стенах столовой изображали счастливых и очень некрасивых людей. Вид одного мальчика в гамашах вызывал у меня неизменную чесотку. Девочку за соседним столом агитировали поиграть со мной, но она была капризна и всегда жаловалась.

Единственным плюсом той поездки было то, что я открыл в себе интерес к рисованию, а потом ещё и простыл. Это позволило прогулять начало четверти.

 

* * *

К концу первой недели в Филино я признал поражение. Я не сдался, но расстался с ожиданиями, которые — теперь было ясно — не сбудутся.

Филино, несмотря на свою историю, было обычным посёлком, и люди здесь перестали задавать вопросы.

Мои дни скрашивало лишь повторное знакомство с Рафиком. С ним было легко. Я заходил к нему и заставал в дальнем конце огорода, где он правил забор, выкорчёвывая гнилые столбы и загоняя в лунки новые, пахнущие стружкой брёвна. Я принимался помогать ему так, будто мы условились заранее. Ещё завидев меня на тропинке, Рафик, стоя в обнимку с бревном, кряхтел:

— Ну-ка, вот тут подерж.

Незаметно я превратился в незаменимого работника класса «принеси-подай». Иногда мне доверяли что-то более сложное, например, отпиливать доски по сделанной Рафиком разметке. Некоторые доски он перепиливал заново, не потому, наверное, что я не попал в его разметку, а потому что его глаз намечал место отпила лучше всякой разметки.

Он никогда не делал события из моих мелких неудач. Работа была для него плетением непрерывной ткани, в которое он вплетал и меня.

Если же я заходил в часы, когда его большая семья пила чай, меня звали за стол как родственника. Мне нравилась его жена, Айва, которая весело шутила и выставляла на стол лучшее варенье. Ей почему-то нравилось, что я захожу в гости. Айва подтрунивала над моей городской беспомощностью. Её забавляло присутствие человека, так непохожего на окружавших её мужчин.

Больше всего мне нравилось ездить с Рафиком за дровами. С этого, в общем, и началось наше новое знакомство. В среду, на пятый день в Филино, я стоял на мосту через Вычу и думал, сколько ещё выдержу в этой дыре. Я услышал лязганье тяжелого грузовика, но не повернулся, потому что все дороги в Филино вели в никуда, все грузовики были призраками, всё движение было иллюзией, звуки — ненастоящими, надежды — ложными.

Грузовик сбавил ход, подкрался ко мне с выключенным мотором, и я услышал голос Рафика:

— Тебя докинуть, может?

Я кивнул.

— У тебя родственники что ли тут какие? — спросил Рафик, когда я устраивался на холодном сиденье, укрытого грязным покрывалом.

— Нет. Я репортаж пишу. Методом полного погружения.

Рафик кивнул и больше не спрашивал.

Ехал он не в Филино, а ровно наоборот, то есть было непонятно, куда он, по его мнению, мог бы меня подвезти. Вероятно, он просто понял, что я нуждаюсь не в извозе, а в какой-нибудь цели. Пусть даже столь простой, как поиск нескольких сухих бревен.

Сначала мы заехали на скошенный ещё летом колючий луг, где Рафик скидал в кузов подсохшие клочья сена, оставшиеся после уборки. По пути мы заехали на кладбище, убрали с могил траву и листья. Рядом с кладбищем была березовая роща. Радик выискивал упавшие деревья, пинал их ногой, проверял на трухлявость, и, выбрав нужное, с остервенением пилил на чушки, которые я таскал и скидывал в кузов.

Работал Рафик отрешённо и зло. Но работа заканчивалась, он забрасывал в кузов годные ветки, затягивал металлические замки борта и говорил:

— Э-э, вдвоём-то как быстро справились…

Это был уже другой Рафик, разговорчивый и умиротворенный, которого ничто уже не беспокоило. И даже когда по возвращению в Филино он обнаруживал под грузовиком масляную лужу, то лишь махал рукой:

— Ла-адно, потом починим. Пошли обедать.

В пятницу вечером мы сидели с Рафиком на крыльце, оттирая руки от машинного масла, когда зашёл Иван. Ему нужен был перфоратор.

— Есть перфоратор, — кивнул Рафик. — Работа не волк. Заходи давай.

Сам собой в саду накрылся стол и был извлечён из гаража огромный мангал-жаровня, появился тазик маринованного мяса и ещё один тазик с овощами и огромная кастрюля с картофельным пюре. Рафик раздувал угли, и едкий дым полз по огороду гигантской шляпой, которую рыхлила решётка забора.

Было почти морозно. Мне выдали бесформенную куртку со срезанными нашивками, которая сначала села неуклюже, точно пластмассовая, но потом обмялась и стала почти своей.

Пили мало. Выставленная Айвой бутылка осталась почти нетронутой. Мы сидели в кромешной темноте, глядя на светящие дырочки мангала, и вели необременительную беседу, состоящую из молчания и спонтанных мыслей.

Иван, оказывается, работал с отцом на ассенизаторной машине, что давало неплохой доход. Рафик смеялся:

— Нормальный бизнес, из говна деньги делать.

— Не будем делать, в говне потонете, — беззлобно отвечал Иван.

Но было у него и другое занятие: заочно он учился на ветеринара, мечтал поступить на медицинский и стать хотя бы фельдшером. В Филино был острый дефицит медработников.

— Бррр… — поеживался я в своей робе. — У меня от запаха больничного мороз по коже. Не могу понять, что тянет людей в медицину.

— То же, что и в говновозы, — отвечал Иван. — Без этого не обойтись.

— Ваня молодец, — кивал Рафик.

Ещё давно Рафик полоснул себе по бедру циркулярной пилой, и если бы не жгут, который Иван наложил каким-то хитрым образом, потерял бы много крови.

— Чуть яйца мне не отрезал жгутом, — смеялся Рафик.

Вечером зашёл ещё один гость, пожилой старик с красным и нервным лицом, которого все звали Кимыч. Кимыч приволок две здоровые рыбины. Он тут же развил бурную деятельность, заставил Айву притащить таз и принялся потрошить рыбу неудобным тупым ножом.

Рафик, глядя на его суету искоса, цыкнул языком, словно с досады.

— Не ешь рыбу? — удивился я.

— Да наловят хер поймешь где, потом не знают, куда девать. Делать нечего. Лучше бы работать пошёл.

Кимыч был дальним родственником Айвы. Когда ему налили, он успокоился, бросил рыбу и стал рассказывать о рыбацких приемах: о блеснах за полторы тысячи и какой-то особой приманке, которая пахнет валерьянкой.

К позднему вечеру мы окончательно сдружились с Иваном. Вертя в руках пустую рюмку, он сказал:

— Я твою статью читал. Тут многие читали.

Я стоял напротив, засунув руки в карманы. Было морозно. Из носа текло, и я промакивал губу рукавом.

— Ерунда вышла, — ответил я. — Холостой выстрел.

— Холостой… — повторил Иван, словно проверяя слово на вес. — Ты первый, кто приехал сюда и попытался разобраться. Так отец мой сказал. Он навидался экспертов разных и журналистов тоже. Он у меня говорить не любит. Но он тебя уважает. И я тоже. Просто хотел сказать.

— Спасибо. Давай ещё чуть-чуть выпьем. Раз ты меня уважаешь.

Мы чокнулись. Я спросил:

— Сам что думаешь? О «Заре»?

— Не знаю. Даже если там что-то есть, доказать не дадут. Живём же.

— Доказать — это одно. Самим бы понять.

 

* * *

Знакомство с Рафиком оказалось полезным и по другой причине: я перестал бояться узких филинских проулков, где невозможно увернуться от расспросов. На самом деле, никто ко мне не приставал с расспросами, но порой я ловил на себе настороженные взгляды.

Меня записали в друзья или родственники Радика, и подозрительность ушла.

Свободное время я посвятил сбору образцов, которые запаковывал в полиэтиленовые мешочки. Внутрь я кидал записки. «Щепка. Бревно. С/з выезд. Возле рощи». Или: «Почва. Заречная, 17. Со стороны берега».

Я носил дозиметр, временами клал его на землю или старый пень, подносил к самой реке, проверял филинские овощи и питьевую воду. Фон оставался низким, лишь иногда на гранитных лысинах, которые встречались возле Филино, счетчик показывал до 50 мкР/час. Но чаще показания не дотягивали и до двадцати.

Сотни дозиметров исследовали эту землю и ничего не нашли. И всё равно я таскал прибор с собой и клал на землю уже почти машинально. Я научился определять значения на слух по частоте треска.

Иногда мои рысканья вызывали подозрения. Однажды какая-то женщина в наскоро подвязанном халате выскочила из дома с лопатой наперевес, тыча в меня, как в собаку. Я проверял дозиметром основание её забора, сидя на корточках. Даже не знаю, что меня в нём привлекло. Это был обычный забор с обычным фоном.

— Ну-ка! — кричала она, метя в меня лезвием лопаты. — Пошёл. Чего надо?

Она походила на взбешённую курицу. Пятясь, я объяснил, кто я и зачем провожу измерения. Она опустила лопату, но продолжала шипеть:

— Нечего шарить тут. Были уже любопытные. Всё, иди, иди.

Другие относились ко мне с интересом и даже с некоторой надеждой, зазывали в дом, требовали проверить какую-нибудь «жалезяку, которую Игорка приволочил».

Один дед перехватил меня у калитки, точно ждал, и потащил внутрь. На ногах у него были тёплые драные носки и раскисшие калоши.

— Дом семьдесят пятого года, — говорил он, шаркая ногами. — Нормально всё было. И тут, знаешь, лет пять назад… В подвале значит… Греется стена. Ну-ка, давай…

Мы спустились в узкий захламленный погреб и через низкую дверцу попали в сырое помещение, где кольца желтого света разлетелись в стороны от тусклой лампы. Старик схватил мою руку и прижал к шершавой стене. Стена действительно казалась теплой.

Я поднёс индикатор, и едва он щёлкнул, дед оживился. Когда я объяснил, что 16 мкР/час для наших краёв фон нормальный, он долго разглядывал экран, прикрывая его ладонью, а потом спросил:

— Настоящий хоть? Проверенный?

Я ответил, что дозиметр прокатный и вообще любительский, чем подорвал к себе всякий интерес. Дед разочарованно махнул рукой.

— Греется же. Есть там чего-то. И этот… Кожевников был, инспектора присылал — ничего не нашли. Ты руку-то приложи.

Старик вдавливал мою ладонь в стену, словно хотел оставить опечаток. Пальцы его были сухими и дрожали. Раскуривая, он долго не мог попасть папиросой в огонёк, который в полутьме подвала рисовал что-то вроде восьмерки.

— Не сгорите, — сказал я, но он раздражённо отмахнулся.

Я предположил, что стена греется от системы отопления, тем более, в соседнем помещении стоял водогрейный котёл. Старик снова отмахнулся и повёл меня к выходу.

Мы ещё немного постояли у калитки. Семь лет назад у него умер сын, Костя. После школы он уезжал из Филино на учёбу в город, но пристрастился к алкоголю и по настоянию отца возвратился обратно. Мать Кости была женщиной болезненной и умерла от остановки сердца. Костя был приставлен к гаражу, а через некоторое время выучился на крановщика и экскаваторщика, помогал строить филинское овощехранилище, купил автопогрузчик и начал неплохо зарабатывать. Он женился на учительнице из соседнего села и пил лишь по выходным.

Его жалобы на боли в боку все списывали на пристрастие к алкоголю. Умер Костя по дороге в Нечаевскую больницу в машине отца. В медицинском заключении причиной смерти назвали прободение язвы.

— Говорят, мол, допился Костик, — в глазах старика, жёлтых от волдырей, стояли слёзы. — А его кровать-то стояла вот как…

Старик показывал, как стояла Костина кровать, и получилось, что спал он как раз возле теплой стены.

— Вот и насветило ему в бок. А они — допился. Он последнее время пить-то не мог. Рвало его по утрам.

На прощанье старик передал мне длинную занозу, которую выщербил из пола возле того места, где когда-то стояла Костина кровать. Теперь здесь лежала перевернутая вверх дном металлическая ванна. «Хоть такая защита», — объяснил хозяин.

Я положил щепу в пакет и поставив три восклицательных знака.

— Ты в четвёртый дом зайди, — мрачно сказал дед. — Федька там жил Самсонов, на пять лет Коську младше. Тоже ведь враз сгорел. Я им говорю: ищите, где стена теплая. Где теплая, там и насветило.

Заметив во дворе четвёртого дома шевеление, он закричал что есть мочи:

— Маша! Маша! Специалист приехал. Дай ему проверить.

На прощанье он сказал негромко:

— Спроси, спроси про Федьку ейного… Враз сгорел.

И он быстро ушёл на задний двор, хлябая ветхими калошами.

Маше было лет сорок. Она казалась полной, но в юности наверняка была стройнее: это было заметно по её узким скулам, такому же узкому и длинному носу, близко посаженным глазам. Казалось, её прежнее лицо прикрепили к чужому телу, которое морщинилось снизу тяжёлым подбородком.

Она смотрела на меня с птичьей тревогой, но в её взгляде было упрямство дауна. Глаза её казались совершенно черными и чуть косящими. Морщинистые круги под её глазами словно очерчивая рубежи страданий.

Двор был захламлен. Здесь ржавели части сельскохозяйственных приспособлений, какие-то клыки, прутья, фрагменты механизмов, лежал старый лодочный мотор, заросший травой, рулон металлической сетки, листы профнастила. В самом центре беспорядка стояла на спущенных колёсах «Нива» с открытым капотом. Внутренности побурели и казались чем-то инородным, что проросло в ней снизу.

Грязным и неопрятным был дом. Я прошёлся по нему с дозиметром, положил в углу комнаты, потом на полу кухни. Индикатор показывал норму. В кухне стояла нестерпимая вонь, похожая то ли на запах прокисшего сыра, то ли на гниение.

Я топтался в комнате, размышляя, уместно ли уйти так сразу. Маша смотрела на меня выжидающе. От неловкости я спросил:

— А Федя… Что с ним?

Она пожала плечами:

— Болел он. Умер три года как.

Она взяла с полки фотографию. Федя на ней был в рыбацких сапогах и грубой робе, туго перехваченной у пояса. Вид у него был довольно бравый. Он стоял в причаленной к берегу лодке и держал на весу длиннющего и тощего сома. Сом свисал с его руки, как садовый шланг. Федя был такой же худой и узколицый, и до меня вдруг дошло, что Маша ему не жена, а сестра.

— А кем он был? — спросил я.

— На станции работал. Пути обходил, вагоны сцеплял. Разное делал. Он и сваркой владел.

— Вы так и жили вдвоём?

— Нет, я же из Нечаево приехала, когда он заболел, — ответила она с удивлением и даже вызовом. Я вдруг понял, что звание «специалист», которым наградил меня её сосед, подразумевает осведомленность.

Теперь Маша глядела на меня с сомнением.

— Мы с мужем теперь тут остались, — всё же добавила она. — Федю как похоронили, остались.

— А причина смерти?

— Рак крови, говорят.

Я помолчал, лихорадочно придумывая вопросы. Сырный запах вытеснял из головы все мысли, кроме желания выбраться на свежий воздух.

— А мог он на станции подвергнуться… воздействию какому-нибудь?

— Да кто знает, — фыркнула она. — А дом-то как?

— Я ничего не обнаружил, но это не показатель. А где он бывать любил?

Она развела руками, будто пыталась просеять мой вопрос сквозь пальцы и найти в нём хоть какой-то смысл.

— Он везде бывать любил. Мы выросли здесь. И рыбачил, и грибы собирал, и охотился вон, — она мотнула головой, видимо, намекая на транспорт во дворе. — Он места знал. Он тут каждое болото облазил.

— А на радон вы проверяли воду?

— Были какие-то специалисты. Сказали, жить можно. Живём вот.

Когда мы вышли на крыльцо, я кивнул на «Ниву».

— Это его?

— Его… — она замялась. — Да… Прав его лишили. Сломалось там что-то. Разобрал, да собрать не успел. А муж мой не ездит. Он инвалид по зрению.

— Местный?

— Нет, нечаевский.

После таких визитов меня нестерпимо тянуло к Рафику, в его небогатый, но добротный дом, где не было этого уныния и творилось что-нибудь интересное.

Рафик работал по графику, и если я не заставал его днём, то приходил под вечер. Айва звала за стол, мы болтали с ней, потом появлялся Рафик. Мы решали, ехать ли за дровами или копать траншею для канализационной трубы.

Я любил копать, но ездить за дровами мне нравилось больше. Рафик запасал их на зиму для бани и самодельной печки, которой обогревал гараж. Он разбивал большие поленья тяжелым колуном, я стаскивал их в поленницу, которую он потом долго поправлял и уплотнял.

Мне нравилось бродить по лесу, пустому и звонкому, точно квартира накануне переезда. Мертвое филинское время не давило здесь своей массой: наоборот, оно давало передышку, когда можно не думать об умирании минут. Рафик нёс бензопилу, я шёл с топором, глядя, как как сминаются от ходьбы его тяжелые ботинки, точно два морщинистых бегемота. Куртка Рафика всегда была нараспашку, и холода он то ли не чувствовал, то ли презирал. Как-то я обратил на это внимание, и Рафик заметил то ли в шутку, то ли всерьёз:

— Пока мёрзнешь — не стареешь ведь.

Насморк, который начался ещё по дороге сюда, не проходил и не развивался. Я дышал ртом, выпуская влажный пар, и говорил слегка в нос. Эта чуть гнусавая манера придавала голосу особую доверительность.

Места Рафик выбирал прихотливо. Как-то, гуляя в одиночестве, я набрёл на делянку с полусотней поваленных деревьев, в основном сосен. Некоторые были сломаны у основания, другие посередине, а иные выворотило с корнем; эти корни торчали на высоту человеческого роста. Деревья повалило в одну сторону, видимо, напором сильного ветра. Стволы высохли, облезли и посерели, став каменными на ощупь. Я был воодушевлен находкой и предложил Рафику забрать добычу, пока её не растащили какие-нибудь рыбаки — по берегам озера Красноглинного я видел немало кострищ. Рафик лишь сказал:

— Не, туда не поедем. Там не надо брать.

— В смысле, лесники гоняют?

— Да не лесники, — отмахнулся он. — Лес плохой. И вода плохая. Мы там не ходим.

— А что с водой?

— Не знаю. Болота там. Дерево болотиной воняет. Там коров не пасут.

Деревья он брал не все. Он пихал их ногой, что-то проверял, осматривал. Найденные мной брёвна он часто выбрасывал, хотя я не понимал почему.

— От этого жару не будет, — говорил он.

Когда под вечер заходил Иван, мы затевали совсем другие разговоры. Ивана интересовало многое: он рассуждал об экономике, компьютерах, проблеме долголетия, автомобилях и очень много — о медицине.

Несколько раз я пытался подвести разговор к филинским проблемам, но Иван не то чтобы замыкался — он как будто сам не замечал, что повторяет одни и те же заготовки.

— Может быть, «Заря». А может быть, не она. Где-то есть, возможно, пятна радиации. Причин может быть много. Ракетная база — это самое очевидное. А может быть, что-то другое.

Мы сидели на крыльце, глядя на сизый дым из бани. Иван развивал свою мысль:

— Скажем, в городе у человека слабый иммунитет: все подозревают промышленное загрязнение, стрессы, гиподинамию. А у нас — сразу облучение. А может быть, он и в городе где-то получил дозу, но установить это нельзя, потому что неясно, где именно. Я думаю, сейчас столько больных раком, потому что все где-то облучаются.

У самого Ивана был какой-то хитрый радиометр, которым он проверял наличие радона в питьевой воде.

— У нас вода нормальная, — говорил он. — А вот на севере гранита больше, там есть превышение.

— Так всё-таки радон?

Иван пожимал плечами:

— Мрут-то в каждом дворе. Натыкаются где-то.

— Давай пройдёмся по окрестностям, проверим каждый клочок?

— Каждый клочок не проверишь. Лежит где-нибудь железяка, кто наткнулся — тот и облучился. А может, и не железяка. Может, дерево гнилое, а источник — под ним. Искали уже.

Я непроизвольно тёр пальцем капсулу в кармане.

Рафика подобные разговоры не занимали. Его отношение к умершим филинцам было почти ироничным.

— Ходят, жрут чё попало, травятся, наверное, — заключал он, тыкая в смартфон. — Сумских вон напьётся и валяется в траве. Так и помер. Лежал всю ночь, к утру остыл. Может, клещ энцефалитный цапнул. Халтурин был у нас такой, водитель. Приволок откуда-то железяку здоровую. Она греется сама. Электропитания нет, а греется. Я ему говорю: чё ты дурак притащил, выкинь скорее. Он давай пилить её, разбирать.

— Что за железяка? — недоумевал я.

— Не знаю. Ерунда такая здоровая. Прибор какой-то. Тяжелая очень. Спёр где-то, — смеялся Рафик сквозь зубы.

— И куда дел?

— На металлолом сдал, наверное.

— А у этого Халтурина остался кто-нибудь из родственников?

— Не-а. Дом заброшенный стоит.

Рафик отмахивался от нас, как он назойливых мух.

— На ночь завели тягомотину. Пошли лучше настойки выпьем.

 

* * *

На следующий день после того разговора я пошёл к дому Халтурина, адрес которого дал Рафик, и обнаружил в сухих ветках пустой остов без окон, от которого воняло сыростью. Я проверил дозиметром землю, стены и кусты, но ничего не нашел. Халтурин умер ещё в 99-ом, и даже если он притащил домой нечто опасное, следов уже не осталось. Я собрал образцы и пометил их восклицательными знаками.

На обратном пути я встретил близняшек Мешковых, тех самых, что попались мне в первую вылазку сюда. Они шли из школы с горбатыми портфелями, взявшись за руки, и были как всегда серьёзны.

— Привет, — сказал я на ходу, и обе шарахнулись от меня. — Да мы ведь уже виделись.

Попытки наладить диалог провалились. Близняшки были всё также бледны и застенчивы. Я прошёл мимо, а когда оглянулся, они снова брели по дороге, опустив головы, точно искали на асфальте путеводную линию.

В тот же день я зашёл к Дарье Дмитриевне. Дверь её дома, как и в прошлый раз, была открыта. Хозяйка больше не вставала: её массивное тело вздымалось над кроватью и голова лежала на валике наискосок. В доме пахло старостью. Чем ближе я подходил к Дарье Дмитриевне, тем кислее становился запах. Я слышал её шумное дыхание и видел взгляд из-под отекших век. Взгляд смотрел вдоль одной линии, и когда я пересек её, легкое оживление пробежало по лицу хозяйки.

— Настя, ты? — спросила она, водя рукой по воздуху.

Я извинился, представился и рассказал, как был у неё еще в июне. Она долго всматривалась, но так и не узнала.

— Дарья Дмитриевна, тополь вашего брата стоит на берегу, — сказал я. — Я был там недавно. Всё хорошо.

— Что? — не поняла она.

— Тополь, который ваш брат любил. Вы в прошлый раз просили меня посмотреть, как он там. Брат вам передает привет.

— Витя? — чуть оживилась она, но длилось это лишь мгновение.

Она снова повела рукой, будто отгоняла невидимую мошкару. Глаза её закрылись.

— Настенька, ты? — спросила она сухими губами.

— Нет. Извините. Настя вечером придет. День сейчас. Вы пить хотите? Я принесу.

Она покачала головой.

Соседка Настя, женщина лет пятидесяти, ухаживала за Дарьей Дмитриевной по вечерам, при этом работала полный день, тащила на себе хозяйство и сына-подростка. Мы как-то встретились с ней у калитки Дарьи Дмитриевны, я предложил помощь, малодушно надеясь, что меня не попросят стать сиделкой. Я спросил, нельзя ли нанять кого-нибудь в помощь Насте, но она отмахнулась от меня, как от афериста. Потом она всё же смягчилась и назвала какие-то лекарства, я с готовностью предложил ей пять тысяч, она взяла две и на следующий день вернула сдачу с копейками.

У Дарьи Дмитриевны тоже было своё дерево: низкорослая яблоня недалеко от дуба её умершего отца.

После таких визитов мне неизменно хотелось проветриться и уйти туда, где нет людей. Я старался перенять привычку Рафика и ходил нараспашку, замерзая до костей. Иногда меня охватывала болезненная ломота и озноб, но температуры не было, и я упрекал себя в симулянтстве.

По утрам меня донимал насморк. За ночь нос разбухал в районе переносицы, но днём постепенно опадал. Я застрял в болезненном лимбо, от которого не мог выздороветь, но не мог и заболеть как следует. Порой мне хотелось настоящего жара, от которого ломит спину и пот сочится изо всех пор.

Я мучил себя холодом, потому что холод придавал жизни налёт осмысленности. Я теперь ждал вечеров, когда можно пойти в баню у Рафика или Варвары и как следует пропотеть.

Мне нравилось зайти в баню как следует замёрзшим, чтобы ощутить мление, которое спускается от холки по плечам до самой поясницы. Я представлял себя больным, ждал криза, ждал пота и колючей дрожи по спине. Я следил за набуханием капель на коже, надеясь, что с водой меня покидает слабость. Затем я подолгу сидел на кухне, угоревший, и выпивал стакан чая за стаканом. Ломоту в шее я принимал за хороший знак. После бани мне, как правило, становилось хуже, и к утру насморк усиливался.

Меня мучило, что я предложил Варваре всего десять тысяч рублей в месяц, и выходило, что день проживания обходился рублей в триста. Это было немного, учитывая, сколько чаю я выпивал.

Варвара, похоже, считала это прекрасным гонораром и старалась не разочаровать меня. Даже если я приходил домой поздно, она покидала своё убежище, ставила на плиту огромную сковороду, включала конфорку с кисловатым газом и зажигала синий венчик огня. От сковороды шёл теплый дух прошлых жарок, Варвара поливала сковороду маслом и ловко заливала вчерашнюю картошку яичным желтком.

Как-то я увидел в сковороде грибы и всполошился:

— Это что, подберёзовики? А где их собирали?

— Это дядя Митя собирал, он знает места. Он на болотах не собирает. Мы сто лет такие едим.

Грибы я исподтишка проверял дозиметром и ел с опаской.

 

* * *

Болотами филинцы называли места около озера Красноглинное. Иногда я забредал туда, но никаких болот не видел, по крайней мере, поздней осенью здесь было сухо и прозрачно.

Из озера я взял несколько проб воды, подписав их и упаковав в свой рюкзак. Дозиметр не показал ничего опасного.

Возле Красноглинного я обнаружил только одно место, отдаленно напоминающее болото. Это был небольшой пруд, соединявшийся с озером узким протоком, заросший желтым камышом и так густо затянутый коричневой ряской, что в некоторых местах её можно было принято за твердую землю. Я кинул в ряску десятикопеечную монету, и она оставила за собой почти круглую дырку.

В одном месте камыши расступались. Из воды торчал невысокий колышек с привязанной к нему затонувшая лодка. Внутри лодки был мусор. Сбоку плавала оторванная голова куклы: казалась, это лишь половина головы, которая лежит поверх тины. Кукла манерно закатила глаза.

Берега самого Красноглинного вопреки названию были каменистыми. Рафик говорил, что эти места подтапливает весной, когда разливается Выча. В низине у западного берега земля была сморщенной и встречались деревья-карлики, скрученные у корня, как огромные окурки. Низина располагалась недалеко от делянки, где я нашёл поваленные деревья, которые забраковал Рафик.

Он вообще не любил эти места и не пускал сюда скот.

— Там трава вонючая. Молоко потом воняет, — говорил он.

Тех, кто собирал вокруг Красноглинного грибы или ягоды, он называл алкоголиками.

— Да им без разницы, что жрать. Они же сразу дезинфицируются.

Как-то вечером на скамейке у рафикового дома я поделился сомнениями с Иваном.

— Ни ты, ни Рафик не бываете у Красноглинного. Почему?

— Мне не с руки. Мы же с другого берега, — ответил Иван.

— Ну, допустим. А Рафик почему?

— Спроси у него.

Рафик вышел через калитку в одних трико и шлепанцах. Его смуглая кожа распарилась и стала бронзовой. Полотенце висело через шею. Пальцем он загонял его в ухо, прыгая на одной ноге. На голове топорщился мокрый ёж волос.

— С легким паром. Рафик, почему ты не любишь Красноглинное? — спросил я.

— А чё его любить? Не курорт, — рассмеялся он, но потом добавил серьезно. — Земля там плохая. Раньше топь была. Гниет там всё.

Я сказал Ивану:

— Ну вот смотри: кто-то там грибы собирает, а кто-то даже скот не пускает. Так может, в озере дело?

Иван пожал плечами:

— Мы в нём купались иногда.

— Неее… — отмахнулся Рафик. — Вон года три назад Тимофеевых отец помер. Он по вахтам всю жизнь. Ни грибы, ни ягоды не собирал. Рыбачить вообще не любил.

— А как помер?

— Не знаю. Кровью, говорят, харкать начал. Может, туберкулёз. Но грибы он точно не жрал. У него денег много было. Он нормально питался.

— Может, угостил кто, — не сдавался я. — Или, допустим, не только озеро влияет.

В конце концов, я уговорил Ивана взять из Красноглинного пробу. На следующий день я принес полтора литра воды, мы профильтровали её с помощью какого-то сорбента, но оба индикатора — и мой, и его — показали норму.

— Надо с глубины было брать, — сказал я с досадой.

Иван мотнул головой:

— Нет, вряд ли оно. Там купальня для детей была. Ещё со времен моего отца. И отец там всё детство купался. Я купался. Нет, не оно. Да и проверяли его наверняка.

Озеро Красноглинное привлекало меня и по другой причине: мне нравилась северная красота его берегов. Оно выглядело странным оазисом на фоне этих мест. Вся филинская округа казалось сделанной на скорую руку, будто природа обнаружила брешь на земле и накидала самых заурядных декораций, анальных рощ, бесконечных полей и пыльных дорог, придумав их в последнюю ночь перед творением. Красноглинное на этом фоне казалось выдавленным из толщи веков, битым ветрами, помнящим льды и вулканы.

На его берегах выступал панцирь гранитных плит, росла редкая трава и кривые деревья. Камни покрывал разноцветный мох. Каменистый берег круто уходил в прозрачную воду. Иногда к берегу подплывала мелкая рыбешка, сверкая, как фотовспышка. Она делала два-три зигзага и внезапно исчезала. Сидя здесь, легко было представлять себя где-нибудь за полярным кругом, на берегах Баренцева моря.

Я стал забредать сюда каждый день. Озеро имело почти круглую форму, вроде большой плоской чаши, но со стороны Филино в него вдавался широкий каменный массив, и сверху, вероятно, оно напоминало луну в самой первой, нежной фазе убывания.

Слева был старый пирс, который уходил в озеро метров на сто и когда-то служил причалом для рыбацких лодок. Доски давно прогнили и стали редкими, как шпалы, а потому продольные жерди напоминали кривые рельсы, нарисованные художником-сюрреалистом. На самом конце пирса виднелась деревянная площадка, у перил которой кто-то оставил самодельную удочку.

Мне нравилось сидеть на чёрной коряге, расстелив под собой спальник, который я таскал с собой, всё пытаясь решиться на ещё одну ночевку в поле.

Мне хотелось освоить рафиково умение не чувствовать холода. Пусть он осваивал его в основном за жаркой работой, но ведь умел же он сидеть нараспашку и бросать вызов болезням. Рафик похоже, никогда не болел.

Часто холод становился невыносимым, и тогда я шёл домой к Варваре, кипятил чайник и наедался мёда.

Я открыл небольшой секрет: мерзнешь сильнее, если кутаешься и напрягаешь мускулы. Я ослаблял свой бесполезный шарф, расстегивал молнию куртки, прекращал всякое сопротивление и ждал. После первого леденящего шока наступало равновесие.

Мысли замерзали. Замирало движение внутри. Я становился непроницаем для внешних звуков и мыслей. Пустота расползалась и щекотала затылок, как если парикмахер, примеряясь, трогает твои волосы.

Если запретить себя говорить банальные вещи, станешь ужасным молчуном. Но если вытерпеть молчание, когда-нибудь скажешь что-то дельное.

В тишине я начинал слышать. Я слышал крик запоздалой птицы и шорох прибоя. Я слышал, а точнее, ощущал пустоту, которая вытесняла из меня даже холод.

Пустота пугала. В пустоте всё становится резким. В пустоте можно услышать что-то по-настоящему страшное. Некоторые вещи слишком очевидны, чтобы прислушиваться к ним. Ответы всегда внутри.

Я подумал о Борисе Лушине и о том, что не чувствую к нему никакой враждебности. Если бы мы встретились сейчас, я бы, возможно, поговорил с ним самым простым образом.

Я обнаружил, что могу с ним говорить, а он может мне отвечать. Меня поразила легкость, с которой моё воображение усадило его рядом на корягу. Он смотрел на тёмное озеро и часто моргал. Чтобы растопить лёд, я сказал:

— Раньше я бывал невыносим. Но мне за это не стыдно. Просто я знаю, что иногда становлюсь настоящей занозой.

Борис издал какой-то звук, и мне показалось, что его лицо морщат складки презрения. Но когда я посмотрел на него вполоборота, то увидел лишь сильную грусть.

— А ты тоже невыносим, — сказал я. — Поучаешь всех. Носом тыкаешь. Истукан ты.

Борис сидел всё также и часто моргал. Лицо у него было таким, будто он смотрит на сцену казни. Я пихнул его плечом:

— Чего же ты? Да, ладно. Неправ я. Ты же за дело поучаешь. Мне обидно просто. Ты всегда со своей правдой лез. А я злился. Ты тщательным был, а я нет. Меня с детства ругали за спешку, за опечатки. Мне казалось, что если схвачено главное, остальное не важно. Если слово правильное, как разница, «а» там или «о». Вся правда в черновиках.

Борис пожал плечами.

— Ты будешь хорошим главредом, — сказал я. — Главред и должен быть придирчивым. Гриша тоже был придирчивым. Вот я не вписался.

— Я журналистом хотел быть, — сказал Борис мрачно. — Я хотел писать хорошо. Хотел, чтобы людям нравилось. И матери моей нравилось.

— А ей что, не нравилось?

— Не всё.

— Строгая у тебя мама. У тебя много отличных статей.

— Мало! — Борис заерзал. — Я медленно пишу. Не умею писать.

— Да не прибедняйся.

— Как ты начинаешь статью? Садишься и пишешь?

— Сажусь, пишу три абзаца, удаляю первые два и продолжаю.

— Пять минут и готово. Я всегда хотел также. Чтобы сходу, без поддавков. А я так не могу. Что толку в тщательности… Это как придумывать пилястры, когда дома ещё нет.

— Ну писал же. И люди читали. И трафик собирал.

— Как я писал? У этого подсмотрю, у другого. То под Довлатова писал, то под Олега Кашина. Я твои статьи перечитывал и запоминал наизусть, чтобы делать также. Я долго писал не от лени, а потому что не мог. Должно быть легко.

— Легко и у меня не всегда.

— А у меня — никогда. Каждая статья — как игра в пятнашки. Пишу абзацы, стираю, меняю местами, подгоняю, сравниваю, буквы считаю — много, мало. Разве так пишут?

Я пожал плечами:

— Далась тебе это журналистика. Тоже мне, престижное занятие. Ты теперь главред, семья большая, руками что-то умеешь. Всё у тебя нормально. В кресле главреда и нужно о пилястрах думать.

Борис не ответил. Он спрыгнул с коряги и пошёл к озеру. Я наблюдал, как он удаляется вдоль линии прибоя.

Я снова посмотрел на воду. Плавающий и у берега лист казался вмёрзшим. Может быть, за ночь вода в самом деле подмёрзла.

На каменистом бугре справа стояла Алиса. На ней была тонка куртка и длинная юбка. Алиса казалась очень худой.

— А тут сегодня людно! — крикнул я и позвал её жестом.

Алиса приблизилась и села. Спина её оставалась прямой. Она была бледной и замерзшей.

— Ты мне нравишься, Алиса, — сказал я. — Ты не можешь не нравиться. Ты очень красивая. Но ведь я не испытываю к тебе ничего. Очень странно, что ты занимаешь мои мысли, если я о тебе почти не думаю.

Это признание далось бы мне с трудом, но переохлаждение помогало не чувствовать лишнего.

— Я знаю, — ответила она.

— Что же мы тратим время? Ей богу, если бы я не был женат, если бы не было Алика… Очень много «если» получается. Может быть, я вообще разучился любить.

— Я знаю, — повторила она.

Меня задела её прямота.

— Почему ты тогда приходишь? Нет, правда: всё это ненужно. У тебя есть Алик. Может быть, он совсем неплох. Он сильный и устойчивый. Почему ты приходишь ко мне?

— Я прихожу не к тебе.

— Да? — я огляделся. — Разве здесь есть кто-то ещё?

— Конечно, — ответила она.

— Ну так объясни мне. Или не приходи больше.

Я почувствовал прикосновение её руки.

— Скоро ты увидишь.

Она пошла куда-то назад, путаясь в длинной сухой траве.

Я вскочил и крикнул вслед:

— Прости! Я всё равно не понимаю тебя.

Я сел обратно на корягу. Мне нравилась воспалённость фантазии, которая с такой лёгкостью оживляет возле меня людей. Впрочем, я решил ограничиться этими двумя встречами, чтобы не выгореть раньше времени. Я подумал, что если мысли разогреют меня чересчур сильно, получится что-то вроде горчичника или ультрафиолетового прогревания, что может отпугнуть болезнь.

Я замер и снова погрузился в ледяную пустоту, остановив мысли и дыхание.

Нарыв уже созрел. Я могу заглянуть под его плёнку. Нужно найти хороший скальпель. Нужно разозлиться.

На периферии сознания забилась мысль о простатите — это совсем не та болезнь, которой хочется предаться в самоволке. Но мной владела странная лень, которая не делала холод менее мучительным, но как бы позволяла смотреть на вещи издалека.

Но скоро мысль о простатите победила, я вскочил и побежал домой отпаивать своё бунтующее тело горячим чаем.

Следующую ночь я не спал из-за сильного насморка и сухого, изматывающего кашля. К утру из носа потекло. Я непрерывно чихал и тёр нос, и к полудню стёр его так, что каждые десять минут бегал сморкаться к умывальнику.

Потом мне захотелось на воздух, и на улице сразу стало лучше. Нос перестал течь, а кашель стал более конкретным и не таким удушливым.

День оказался сравнительно теплым. Я отправился на берег Красноглинного, точнее, ноги сами понесли меня туда, но от вида коряги у меня начался озноб, поэтому я просто пошёл вдоль береговой линии вправо.

Вода казалась вязкой и затянутой в чёрную плёнку, которая колебалась, но сохраняла целостность. На граните виднелась узкая отметина прибоя. Неприятно визжала какая-то птица.

Я шёл, втянув голову в плечи и вогнав руки в карманы. Постепенно в носу защекотало, и я расчихался, а пока чихал, заметил кое-что странное.

Берег в этом месте поднимался гранитным бугром, но камень был рассечён, образовывая узкую бухту. Вода в ней казалась прозрачной и неподвижной. На дне лежало что-то, напоминающее корпус прибора. Я положил дозиметр на гранит. Фон был повышен до 70 мкР/час, вероятно, из-за самого гранита, и всё же предмет меня заинтересовал.

Я снял куртку, закатал сколько мог рукав кофты и сунул руку в расщелину. Покатые берега мешали держать равновесие. Глубина оказалась больше, чем я предполагал. Я лёг на ледяной гранит. Дотянуться всё равно не удавалось.

Хуже всего было свалиться в эту расщелину в одежде. Ночь была морозной, и по краям бухты налипли перепонки льда. Я стал быстро раздеваться, чтобы успеть до того, как придут сомнения.

Вода превзошла все ожидания: стопы начало ломить, желудок поднялся к диафрагме, а пальцы на ногах сжались в кулаки, выскакивая из своих гнёзд. Я всё же пересилил себя, резко присел и схватил коробку, выбросил её на берег и выпрыгнул следом. Коробка покатилась по камням, громыхая. Внутри неё что-то плескалось.

Я скорее вытерся футболкой и надел на голое тело джинсы, кофту, куртку, укутался в спальник. Тепла не было. Наверное, так ощущает себя старый дом без окон, в который ветер заходит без стука. Воздух шарил по мне, забирая остатки тепла.

Всё же я подошёл к своей находке и толкнул её босой ногой. Она была грязной, потемневшей и безобидной — обычная пластмассовая коробка. Я положил рядом дозиметр. Он показал тот же самый фон.

Я потер коробку пальцем, и под илистыми отложениями нашёл этикетку от моторного масла. Внутри булькала какая-то жидкость. Это была обычная канистра.

Ветер задул как будто сильнее, и чёрная гладь озера покрылась блестящей сеткой. Я спрятал канистру у валуна и поспешил домой, не понимаю, откуда взялся ветер и почему он так сильно хлещет меня. День совершенно испортился.

Мне стало казаться, что вода гонится за мной, льёт за шиворот и давит холодным прессом на грудь. От бега начался кашель, который бил изнутри, словно меня били черенком лопаты.

Перед самым домом я замедлился и вдруг рассмеялся. От живот поднялись пауки первого озноба.

Я нащупал капсулу радия в кармане и вдруг совершенно отчётливо понял её смысл. Осознание близкой смерти снимает с плеч огромный груз. Но поскольку смерть всегда рядом, проблема лишь в том, что мы не помним о её присутствии и живём так, будто верим в бессмертие. В самой по себе капсуле нет никакого смысла, кроме напоминания о том, что смерть является одной из немногих определённостей жизни. Человек с капсулой радия в кармане имеет право на внутреннюю свободу, которой лишён человек, который тащит за собой бремя своего бессмертия.

Право на свободу имеет также человек, которого валит с ног болезнь. На время он отдаёт ей в пользование своё тело, чтобы заняться вопросами внутри себя, которые давно требовали ответа.

Я заскочил в остывшую баню, пахнущую вчерашним веником, разделся и сколько мог поливал камни водой, пока от них не пошёл слабый пар. Я сел на верхней ступени, но так и не смог согреться.

Через испарину окна на меня смотрело чьё-то лицо. Может быть, это было не лицо, а просто блик. Меня это не беспокоило.

 

* * *

Под одеялом было хорошо. Утро сейчас или день? Одеяло текло по мне, как жидкий пластик, медленно нагреваясь. От него нагревался и я — именно так и казалось, потому что внутри себя я ощущал сильный холод. Скоро начал плавиться матрас, провисая всё сильнее. Я улыбался от мысли, что скоро прожгу его до самого пола.

Я укрылся с головой и втягивал собственное дыхание, гонял его туда-сюда, точно игрушку йо-йо. Дышать было тяжело и приятно. Я мог вообще не дышать. Дыхание создавало слишком много шума в голове.

Дышать было тяжело и потому, что нос распух и сровнялся с горящими щеками настолько, что перестал быть носом, а походил, скорее, на расплавленный красный пятак. Дышать через рот мешала сухость и жжение в горле, словно там перекатывались осколки битого стекла. Чтобы стекло не гуляло по гортани так сильно, я приспособился дышать мелкими порциями, не вдыхая воздух, а как бы откусывая его понемногу.

Последние годы я панически боялся болеть. Пока был маленьким Васька, Оля не давала приближаться к нему даже с легким насморком. Болезни мешали в поездках. Сложно было болеть на работе. Больничные у нас были почти под запретом, отгулы не приветствовались, чихающие в офисе раздражали. Больше всех бесилась Неля: к ней болезни липли от одного взгляда, говорила она.

Мы все боялись болеть. Мы носили в офисе душные маски, которые намокали через полчаса. Мы раскладывали чеснок и пили иммуностимуляторы. Страх болезни превратился в паранойю. Мы тихо ненавидели всех, кто ходил по офису с красным носом и нездоровым блеском глаз.

Но болеть — это прекрасно. Я желаю всем немного отдохнуть. Разве мы не заслужили чуть-чуть погреться?

Матрас плавился всё сильнее, и теперь мне казалось, что я лежу в огромном уютном гамаке, и даже не гамаке, а коконе, замотанный в его влажное нутро. Я легонько раскачивался. Но, может быть, я оставался неподвижен и раскачивалась комната вокруг меня. Мне казалось, я слышу лёгкий звон посуды в серванте и скрип половиц, что говорило в пользу второй гипотезы. Дом был похож на огромную колыбель, которую раскачивал кто-то извне.

Вчера меня бил озноб. Когда Варвара пришла домой, я сидел перед включенной духовкой, грея поочередно голые стопы. Я кутался в одеяло, но холод забрался внутрь меня. Я объяснил Варваре, что мне нужно нагреться, и тогда спазм пройдет. Она не на шутку всполошилась и заставила меня съесть пару каких-то таблеток, от которых меня прошиб пот и наступила сонливость. Утром она снова разбудила меня и заставила есть другие таблетки, хотя я объяснял ей, что не болен, а, скорее, нахожусь в измененном состоянии, которое имеет преимущества.

Я обнаружил в себе удивительную способность воспроизводить в голове речь любого знакомого с такой легкостью, будто просто включал нужную запись. Я слышал голос Оли и её смех, слышал бурчание Васьки, когда он катает по полу автомобиль, слышал чуть надменную речь Гриши Мостового. Я слышал голос отца, такой живой и отчетливый, что я даже открывал глаза и ощупывал рукой стул рядом с кроватью.

Я не сходил с ума. Я вполне отдавал себе отчет, что от температуры возрастает активность мозга, появляются галлюцинации и порой обостряется память.

Мозг был разгорячен. Я почему-то представил, как он едет на велотренажере, с его бугристой извилистой спины стекает крупными каплями пот и собирается в лужу около гипоталамуса.

Мысль носилась свободно, как пёс на длинном поводке. Мозг оставался внизу и лежал там влажной губкой, которая обычно тянет нас к земле и разным мукам. Пока мозг вращал свой велотренажёр, я плавал в лёгком эфире, гулком, как пустая школа.

Я забывался не полностью. Иногда мне казалось, что я вижу себя со стороны. Я напоминал сморщенный стручок фасоли или личинку насекомого.

Я попробовал даже перемещаться, снимая про себя фильм и наблюдая в разных ракурсах, правда, вместо стручка на кровати лежал холм, зарытый в горячий белый снег.

Потом я впадал в сон, но просыпался от голосов.

Я узнал голос Оли. Он звучал совершенно нормально, но был не тем голосом, что я вспоминал в своём бреду, а её настоящим голосом, который шёл из-за стены. Оля говорила вполголоса и смеялась. Стена скрадывала звук, поэтому он казался глухим.

Был и второй голос, Саввы. Его я тоже узнал. Он говорил редко, лишь отвечая на Олино мурлыканье, но эти ответы её ужасно веселили. Иногда голоса затихали. Целуются, думал я.

Чего же я ожидал? Исчез, испарился… Этот Савва наверняка вьётся вокруг и подставляет услужливое плечо. И тёща, наверное, шепчет Оле — подумай. Этот хотя бы вменяемый.

Голоса за стеной перестали шептаться, и я различил слова.

— Ну потому что ты такой! — говорила Оля с бесконечной добротой.

— Нет, это ты такая, — отвечал Савва.

— Ну и ладно, — смеялась она.

Голоса опять затихали. Прямо медовый месяц.

Надо бы встать, сунуть ноги в ледяные тапки, пройти в соседнюю комнату, глянуть на этих двоих… Всадить в Савву нож.

Если даже эти голоса выдуманы, то где наверняка есть и настоящие голоса, и они тоже воркуют сейчас в моё отсутствие и строят планы на жизнь. И в них уже нож не всадишь. Не в таком состоянии. Сволочи, однако.

Я вспомнил… Это было ещё до того, как мы стали встречаться с Олей. Мы ходили на какую-то выставку: я, она и Савва. Со мной должна была идти Лена, но она почему-то не пошла.

Оля и Савва. Мы встречаемся на улице возле входа в выставочный зал. Они держатся со мной приветливо. Всё же я чувствую напряжение. Они не хотят досаждать мне слишком откровенными разговорами. Выставка их не интересует — они увлечены собой.

Я отхожу к киоску и там рассматриваю жизнерадостно-безумные журналы. Я размышляю, не уйти ли мне совсем. Упрямство держит меня на месте. Я стою долго и уже скучаю. Я не хочу отходить от киоска, чтобы не встречаться с ними взглядами и не напоминать. Я жду, когда начнут запускать и они позовут меня. Но время идёт и ничего не происходит, и кричащие обложки журналов уже порядком мне надоели. Я напускаю на себя ироничный вид и возвращаюсь ко входу, где уже нет ни Оли, ни Саввы, ни толпы ожидающих. Вход уже открыт. Я захожу внутрь, брожу в полутьме, спорю с кассиром, наконец натыкаюсь на них. Они стоят перед каким-то экспонатом, но не видят ничего, кроме друг друга. Они не заметили ни моего исчезновения, ни моего появления.

Это было много лет назад. Я никогда, даже мысленно, не предъявлял Оле претензий. Тогда всё было честно. Просто не в мою пользу.

Голоса за стеной.

Всё же стоит взглянуть на этих двоих. Тогда я был растерян. Теперь я другой. Выгнать их к чёртовой матери. Пусть идут на свою выставку. Пусть убираются.

Я толкнулся и сел, ссутулившись. Тапочек не было. Был ледяной пол, который скрипел на голоса, будто доски впивались в тело мучеников и те ревели на все лады. Я зашлёпал в туалет, стараясь ступать мягче, чтобы не беспокоить мучеников. На крыльце я надел старые утеплённые галоши и побежал, как пьяный. На улице было морозно.

На обратном пути я пошёл было в соседнюю комнату, но передумал у самого порога. Я стоял, воткнув руку в дверной косяк и шумно дыша.

Нельзя. Слишком очевидно. Если ты не можешь вынести даже этого, что будет дальше?

Пусть воркуют. Это ведь несложная пытка. Её можно выдержать.

Я лёг и уткнулся в стену. Кто-то пересчитывал мелкие монеты. Клал их друг на друга, рассыпал, собирал в кучки, переливал из ладони в ладонь.

Варвара пришла вечером и снова всыпала в меня каких-то таблеток. Одна была кислой и похожей на прессованную соль. Аспирин, догадался я. От аспирина кто-то умер. У него пошла носом кровь и он умер. Филинский аспирин… Наверняка радиоактивней плутония.

Варвара сунула в меня градусник так решительно, что он укол под мышкой. Она вышла в кухню и загремела там ведрами. Вернулась, вынула градусник, поглядела на него наискосок, дальнозорко.

— В больницу надо, — заключила она.

— Не надо, — ответил я медленно и обаятельно.

Я просто полежу. Мне это очень нужно. Ведь я только-только научился слышать. Я заплачу вдвое больше.

Я привстал и потянулся к рюкзаку, чтобы искать деньги, но она сердито махнула рукой и буркнула:

— Тут рожать будешь, в больницу не уедешь, не то что… Лежи пока, не вставай.

Скоро она пришла с Иваном. Он заставил меня высунуть язык и прижал его ложкой, светя в горло фонарём. Он сказал:

— Надо бы антибиотики.

— Ваня! — возмутился я его предательству. — Не надо.

— Эта дрянь опустится вниз и получишь воспаление легких.

— Не каркай, — ответил я. — Мне и так хорошо. Я только начинаю видеть.

Варвара вполголоса сказала ему:

— Пришёл с озера, одежда вся мокрая. Кто в такую погоду в воду лезет?

— Неправда, — ответил я спокойно. Я единственный сохранял хладнокровие. — Одежда была сухой. Я же раздевался…

Ваня прижал мой лоб прохладной ладонью и уложил на подушку.

— Ты не геройствуй. Горло полощи, слышишь?

— Погоди. Не суетись. Я ещё не дошёл. Я просто полежу тут. Вы идите. Я заплачу, если надо.

Ваня оставил на столе горку каких-то лекарств и обещал зайти завтра.

— Заходи, в карты сыграем, — крикнул я ему вслед, закрыл глаза и стал мысленно раздавать колоду. Мне никак не удавалось досчитать до шести. Где-то на четырёх я не мог вспомнить, какую карту раздал первой. Я начинал заново.

 

* * *

Было темно, но не полностью. Уличный фонарь бил в окно, освещая стол и плетеную скатерть. Свет был жёстким и черно-белым, как в старых фильмах.

— Хорошо, что ты пришла, — сказал я. — Они меня совершенно не понимают. Говорят, это болезнь.

— Все так думают. Всё непривычное — болезнь.

Она сидела на стуле, и свет попадал только на часть лица, выделяя скулы.

— Как хорошо, что ты пришла. Тебе идет простая одежда. И косынка.

Она взяла мою руку.

— Мне нравится, когда ты такой. Но ты совсем горишь.

— А я знал, что ты придешь. Я могу видеть не только плохое.

— Всё как тогда.

— Послушай, если бы мы были в школе и сидели за одной партой, что бы ты сказала мне?

— А какое число?

— Первое сентября.

Я представил нас, сидящих за партой. Мы были взрослыми, но всё равно не понимали ничего, что произносилось у доски. У доски Светлана Андреевна. Литература. Тихий Дон. Нет, Гамлет. Светлана Андреевна раньше была строгой, но сейчас обмякла. Она смотрела на нас, как на молодожёнов, но ничего не говорила.

— Так что бы ты сказала? — повторил я вопрос.

Алиса наклонилась ко мне и ответила:

— Я бы сказала: пошли гулять после уроков.

— Фуф, — перевел я дыхание. — Как это здорово.

Я сел на кровать и осмотрелся. На ней был узкий женский пиджак и косынка. Странное сочетание. Очень милое. На щеках играл румянец.

— А я ведь сначала решил, что ты моя одноклассница. Вы похожи с одной моей одноклассницей. Но у тебя такие тонкие пальцы.

Пальцы коснулись моего лба. Лицо её стало тревожным.

— Я же говорю, я совершенно здоров, — ответил я.

— Ты горишь.

— Это не потому.

Стоять было удивительно легко. Я надел джинсы и рваную куртку, которая висела в прихожей у Варвары — в ней она выходила копаться в саду. Куртка была грубой и приятно терла спину; спина зудела от пота и лёжки.

Мы вышли во двор.

— Тут свежо и совсем не холодно, — сказал я, выпуская изо рта облако серебристого пара. — Прекрасный вечер. Звёзды.

Алиса взяла меня за руку. Рука была холодной, как градусник, и такой же приятной. Мы пошли по улице. Мелькали ноги в грубых калошах, заляпанные чем-то зелёным или коричневым. «Навоз», — лениво думал я.

— Тебе очень идёт, — сказала она.

— Я выгляжу, как крестьянин. Но мне не нужна эта одежда. Смотри, она даже не прилипла ко мне.

Я раскрыл воротник, и холодный воздух затёк под куртку. Навстречу прошёл молодой парень, втянув голову в плечи и дымя сигаретой. Он глянул искоса, будто боялся ослепнуть.

Я вдруг остановился и посмотрел на Алису внимательно:

— Сейчас самое время спросить. Я никак не пойму, что вас связывает с Аликом? Вы слишком разные. В тебе есть женственность и порода. Ты прекрасна. Правда, ты очень красива. Ты могла бы быть княгиней Монако. А он торгаш. Обычный торгаш.

Она молчала.

— Ну не хочешь, не говори. Я не осуждаю. Алик… он мне по-своему симпатичен. Он знает, кто он такой и не пытается быть кем-то ещё.

Алиса распахнула полы пиджака. Она была одета в тесную блузку, которая плотно облегала её худое тело, настолько худое, что видны были ребра, которые двигались от её дыхания. Худыми были и плечи, такими узкими, что она напоминала подростка в отцовском пиджаке.

— У всех свои тайны, — сказал я. — Но я не изменил своего мнения. Ты прекрасна.

— Это говорит твоя болезнь.

— Наплевать. Так что же Алик?

— Он же принял меня. Мы с ним давно знакомы.

— Принял тебя… Разве этого достаточно? А ты?

— А я люблю не его.

Мы зашагали дальше. Я почувствовал, как она толкнула меня плечом, вернее, не толкнула, а пошла совсем рядом, и плечи постепенно притёрлись друг другу и стали как бы одним целым.

— Самое чудесное — знать, что тебя никогда не бросят, — сказал я. — Знать, что ты можешь остаться собой, но тебя всё равно поймут и не осудят. Это бывает очень редко.

— Скоро ты всё забудешь, — ответила она без укора.

Я ничего не сказал. Мы пришли к тому дому, заросшему сорняковым клёном, в котором жил до 1999 года Халтурин. Уличный фонарь едва добивал сюда, и голые ветки на фоне провалов окон казались руками утопающих.

— Это наш дом, — сказала Алиса.

— Значит, Халтурин твой дядя, — догадался я.

— Я тебе говорила о нём.

— Я не сразу вспомнил. Он принёс в дом какую-то штуковину, которая нагревалась сам собой. Ты знала об этом?

— Нет.

— Такая же штуковина утоплена там, у «Зари». Мы тогда нашли её, но никто не поверил. Она опасна.

— Теперь тут никого нет. Они все умерли.

Алиса зашла за ограду. Я пошёл следом, но когда оглянулся, она стояла на улице, а я был уже среди кустов паразитного клёна.

— Пошли, — позвал я.

Алиса покачала головой. Я удивился.

— Ты не пойдешь?

— Мне страшно, — Алиса обхватила руками худые плечи. Я вдруг заметил, что пиджак на ней висит, будто вздёрнутый на слишком узкой вешалке.

— Ты просто замерзла. Подожди меня. Я быстро.

— Не ходи! — вдруг крикнула она. — Не ходи! В прошлый раз было также.

— Но я обещал себе больше не прятаться. Я могу видеть.

— Не ходи…

Голос Алисы исчез, будто прикрыли дверь.

Я обернулся. Дом стал другим. Он превратился в дом, где ещё давно жила тётка отца, куда мы приезжали летом и проводили там лучшие месяцы.

Нижняя его часть была каменной, верхняя — деревянной. В доме всегда было много гостей, в сенях сладко пахло сеном, а может быть, особой паклей, которое муж моей двоюродной бабки, дядя Слава, забивал щели между брёвен.

Я зашёл внутрь. Дом оказался другим или тем же, но в другое время. Это был заброшенный дом, из которого ушла жизнь. Я стоял на втором его этаже. Перекрытия провалились и ходить можно было по узким балкам между окнами. В пустом окне горела вывеска «Вавилон Страхования».

Я услышал смех. Нет, это был не смех, а отзвук тягучей ноты, разбавленной переливами, похожими на звон стеклянных трубочек в кухне маминой подруги. Звук пролился в прорехи балок балок и стало непонятно, слышу ли я его или только думаю, что слышу.

Я прошёл до фасадной стены и увидел в ней проход, будто дом продолжался дальше. Я узнал белую дверь с рифлёным стеклом — дверь кухни в родительской квартире. Я любил прижаться к этому стеклу в жаркий день лбом, оставляя следы, за которые меня ругала мать. Ещё я любил смотреть через стекло: кухня позади него казалась разноцветной и ломанной.

Я приоткрыл дверь и сразу увидел их. Родители тихо разговаривали за столом. Я затаился. Если они увидят меня, отец скажет в шутку, мол, тоже мне, шпион нашёлся, а мать крикнет: «Ну-ка марш в постель, время полдесятого».

Который час? Разве кромешная тьма бывает молочного оттенка? Нет ни тьмы, ни света, как нет и времени. Стрелки часов на стене смотрят в разные стороны и качаются, словно крылья парящей чайки.

Я слышал их голоса и видел, как жестикулирует отец.

В руках он держал листок. Тот самый исписанный мной тетрадный лист, который так напугал мою маму, что она потащила меня через полгорода к бородатому врачу, который задавал смущавшие меня вопросы и подарил тяжёлый напёрсток.

— Откуда он это взял? — говорила мать, прижимая губы платком.

— Это просто фантазии, — отец хотел успокоить её, но был встревожен сам.

Его неуверенность передавалась матери. Она встала и отвернулась к окну.

— Это же какое-то чистосердечное признание. Ты посмотри на формулировки!

— Почерк его, — говорил отец. — Где ты нашла?

— Он засунул под ковёр.

— Может быть, это у них шутка такая? Может быть, они в сыщиков играли?

— Но зачем писать именно так? Это… Это же… Ну, мерзко. Откуда он знает?

Теперь я стоял прямо у стола. Вернее, стоял я по-прежнему где угодно, но видел стол так, будто находился прямо над ним. Я заглядывал отцу через плечо.

— Не дёргай руками, — сказал я ему на ухо. — Читать невозможно.

Отец положил лист бумаги на стол. Я прочитал строку, написанную крупные детским почерком, состоящим из кривых палочек:

«МЫ СНАЧАЛА ИГРАЛИ, А ПОТОМ Я ЕГО УБИЛ. А ГОЛОВУ ВЫКИНУЛ В МОРЕ».

Ниже до конца листа всё было исписано закорючками, в которых угадывалась одна и та же фраза: «Я ЕГО УБИЛ».

Я сидел напротив отца. Он смотрел на меня с сожалением.

— Мне очень жаль, — сказал я.

— Он был твой ровесник, — задумчиво и как бы не мне сказал отец.

— Кто это?

— Теперь уже не важно.

Я схватил листок и принялся писать поверх школьных каракуль, но оказалось, что я лишь обвожу одни и те же фразы: «Я УБИЛ ЕГО».

Я всегда знал это. Это случилось в мае или, может быть, в конце апреля. Время молодых листьев всегда нагоняло на меня смутную тревогу; в этой части календаря была чёрная дыра. Это случилось очень давно.

Я убил другого ребенка. Что-то пошло не так, и я его убил. Может быть, я хотел его убить? Или это вышло нечаянно? Пусть думают, что нечаянно. Так им будет легче. Ужасная, ужасная вина.

Я быстро шёл по улице. Мелькали калоши. У калитки варвариного дома стояла Алиса.

— Я совсем замёрз, — сказал я.

— Это всё не так, — она схватила меня за руку. — Ты всё неправильно понял. Я люблю тебя.

— Разве ты знаешь обо мне всё, чтобы любить?

— Я знаю всё. Я знаю.

— Тогда я тебя не понимаю.

— Разве ты не видишь? Ты вернулся.

— Я и не уходил. Очень жаль, что всегда не хватает времени. Но я страшно замёрз.

В прихожей я налетел на узкий столик. Звонко посыпались флаконы. Сонная Варвара вышла из своей комнаты, включив свет.

— Ты откуда? — спросила она встревоженно.

Я не ответил. На руке между указательным и средним пальцем выступило бордовое пятно и сильно зудело. Лежа под одеялом, я выжидал несколько минут или часов, прежде чем почесаться снова. К утру на месте пятна образовалась огромная язва.

«Я убил его», — повторял я в полусне.

 

* * *

Часы не тикали, а будто читали бесконечную молитву. Иногда они делали паузу, жевали что-то про себя, и снова издавали долгий, похожий на гудение звук. Или это холодильник? Ещё один мастер отрыжки: только начинаешь засыпать, он выключается и дребезжит блюдцами.

Но тишина тоже пугает. Тишина давит на грудь.

Я больше не спал и бодрствовал. Я застрял где-то посредине. Иван пытался угостить меня вонючей травяной настойкой. Я отказывался.

— Ваня, — говорил я. — Я убил человека. Кого ты спасаешь, Ваня? Одумайся. От меня все отказались.

Варвара шлёпнула мне на лоб холодное полотенце.

— Надо в центре везти, — сказал Ваня, и голос его расслоился.

— Не надо, — кричал я. — Меня же посадят. Я убил его, Ваня. И голову спрятал в мешок. Я просто был напуган. А вдруг бы кто-нибудь увидел. Но без головы его не узнать.

— Утром надо ехать.

— Ваня, я и тебе заплачу. Вы только не возите меня. У меня же дело есть. Я же почти понял. Я найду его и покажу тебе.

Я действительно почти понял. Оставалось лишь найти правильные слова. Какие же они все непонятливые. Всё же совсем очевидно.

Полусон и полуявь. Что-то гудит у изголовья кровати. Похоже на воздушный компрессор для аквариума. Ужасный звук. Рыб затягивает в узкую трубу и перемалывает внутри компрессора. Их головы видны через прозрачный корпус. Мёртвые рыбы моргают.

Пальцы. Пальцы коснулись щеки.

— Алиса, ты как свет, — сказал я.

— Просто я сижу против света.

Кругом была кромешная тьма, но я хорошо видел Алису. Её белизна оставляла на темноте меловой след.

— У тебя нимб, — сказал я. — Ты только не уходи.

Светлые волосы лучились.

— Как темно, — сказал я. — Ослепнуть можно.

— Он просил передать тебе. Она в лодке. В лодке. На пруду. Там, где много тины.

— Правда? — я привстал на локтях. — Она правда в той чертовой лодке? Значит, я был уже близко.

Она тихо легла рядом. Я замер, слушая дыхание. Сквозь жар, который мучил меня той ночью, я почувствовал облегчение, словно ко лбу приложили большую монету. Я задумался о монете: может быть, это была какая-нибудь редкая монета петровских времен, тяжелая, как камень. Как, должно быть, она здорово скачет по воде, если пустить её блинчиком. Сколько же стоит такая монета?

Алиса лежала рядом, уткнувшись мне в грудь. Волосы её пахли яблоком. Я снова почувствовал пластилиновых жар, только теперь пластилин был разноцветным. Мы вплавлялись друг в друга.

Было очень спокойно.

— Пошли, — услышал я шёпот.

— Там холодно, — ответил я.

— Надо идти.

Я рывком оторвался от кровати и сбросил ноги на пол, вставляя их в ледяные тапочки.

Вещи я вынес на крыльцо и оделся уже во дворе, чтобы не будить Варвару. Алиса прикрыла дверь.

Кругом было темно. Мы выбрались на улицу, придерживая скрипучую калитку. Фонарь у дома топил себя в мутном свете.

— У него тоже нимб, — пошутил я.

Мы направились к озеру. До Красноглинного было километра три. Я выпустил Алису вперед. Её светлый контур колыхался в воздухе и казался призрачным. Но я ещё ощущал её прикосновения и знал, что она настоящая, просто очень худа.

Мы прошли мимо огородов с изгородями из кривых жердей, мимо дома с высоким забором, потом через поле, где тьма стала непроницаемой. На холме сбоку от нас моргал красный глазок радиовышки.

— А ты что-нибудь видишь? — спросил я.

— Нужно доверять темноте.

В кармане было несколько семечек. Я сгрыз их и заодно обкусал ногти. Горло саднило и хотелось кашлять, но я загнал кашель поглубже. Кашель всё равно прорывался наружу, и я останавливался, чтобы сплюнуть долгую вязкую слюну.

— Я не очень приятный кавалер сегодня, — сказал я, вытирая рот рукавом.

— Ты сам себя не знаешь, — ответила она.

Мы шли в темноте. Алиса скользила над землёй, а я спотыкался и колол ноги.

Скоро мы вышли на берег. Озеро отражало тусклый свет и слабо качалось. Мне казалось, я вижу движение всей его массы, будто это не озеро, а тарелка супа, который колышется, когда несёшь тарелку в руках. Иногда озеро кренилось в нашу сторону, иногда отливало внутрь себя.

— Подожди, — сказал я.

Я скинул тяжёлую куртку и разложил её на камнях. Мы сели и стали смотреть на дыхание воды.

— Ты очень болен, — сказала Алиса. — Тебе надо беречь себя.

— Ты доверяешь темноте, а я доверяю холоду. Знаешь, что бывает, если очень сильно замерзнуть? Абсолютный ноль. Абсолютная ясность.

— Кто-то идёт.

Она положила холодную ладонь мне на руку.

К нам приближался человек. Он встал поодаль, засунув руки в карманы. Шерстяные уши его кепи укрывали голову до самой шеи. Из-под воротника пальто выбивался лохматый шарф. Он смотрел на озеро, переминался с ноги на ногу. Ему не терпелось поговорить.

— Михаил Яковлевич, — подбодрил я его. — Какие новости? Как там Тунгусский метеорит?

Городской сумасшедший Михаил Яковлевич. Отец Братерского. Сейчас для меня это стало очевидно. Этот бредовый старик, что донимал меня в редакции — папа Братерского. Человек, не способный забывать. Автор множества теорий, в которые никто не верит.

Сегодня мы с ним на равных. Пусть говорит.

— Шахты, — сказал он. — Гипсовые шахты.

— Где? — удивился я.

— Прямо под нами. Огромные тоннели. Представляешь: заезжает туда кран и поднимает стрелу в полный рост. Вот какая высота.

— И что в этих шахтах?

Он показал рукой на озеро.

— Там источник. Оттуда всё. Там центр. Ниже дна.

— А я догадался.

— Нет, — вдруг сказал он с досадой. — Не догадался. Там всё.

— А знаете, — сказал я. — Сын ваш очень переживает. Вы напрасно думаете, что он из-за денег. Деньги тут не причём.

Старик махнул рукой, и дрожащей походкой пошёл вдоль берегу.

— Кран заезжает — стрелу поднимает, — бормотал он.

Вдруг я понял, что вижу в нём кого-то другого. Это был Иван Сергеевич, дорогой Иван Сергеевич, наш принципиальный и одинокий учитель политологии, что лежит сейчас на одном кладбище с моими родителями.

Алиса молча смотрела ему вслед, а затем прижалась ко мне плотнее, положив голову на плечо.

Справа от меня сидел Чаудхари. Я сразу узнал присутствие старого индусо, хотя меня больше занимала Алиса. Я запустил руку под тонкую куртку, ощущая ладонью худобу Алисы.

— Сколько раз в день вы умираете? — спросил Чаудхари по-русски.

— Раньше я не практиковал… Теперь раза два или три в день. Но это болезнь.

— Что вы при этом испытываете?

— Безнадежность.

— А что вы испытываете потом?

— Безразличие.

— А потом?

— Полноту.

— Вам нужно погружаться ещё.

— Я попробую, — пообещал я. — Что же под этой водой?

Я кивнул на озеро.

— Посмотрите сами.

— Мне казалось, именно этим я и занимаюсь.

— Да. Но вам нужно умереть как следует.

Он замолчал, и я полностью переключился на Алису. Руке под её курткой было тепло.

— Давай умрём сейчас, — предложила она.

Я кивнул, нащупал в кармане капсулу с радием и положил её на камень перед нами. Алиса покачала головой.

Её узкая ладонь закрыла мне рот. Я сидел неподвижно. Дышать через нос мешал обострившийся насморк. Скоро мои лёгкие напряглись, как слишком тугие шары.

Ненадолго я забылся. Я чувствовал только холод, который становился резким, будто тела касались гигантским ледяным скальпелем. Потом всё исчезло, и когда появилось вновь, я утратил всякую чувствительность.

Я увидел своё тело, съехавшее в бревна. Рядом лежала Алиса. Мы напоминали людей, уснувших в неудобных позах. За горизонтом поднялось свечение, и озеро залило бледным светом.

— Жёлтая заря, — думал я безразлично. — Всё-таки зори здесь действительно жёлтые. Пастух не врал.

Стало светло, и я увидел отца, который стоял по щиколотку в воде и готовился забросить удочку. Он думал, что наступило утро. Я не мешал.

— Если ты хочешь вместить все радости мира, ты должен вместить все его печали, — услышал я голос.

Занимался жаркий день.

Радости и печали входили в меня свободно, как проникают в густоту водорослей мелкие рыбы. Я видел шевеление этих рыб на дне. Озеро стало таким прозрачным, будто вода была лишь тонкой плёнкой на его поверхности. Я видел всё до самого дна. Но мне нужно было смотреть ещё дальше.

Я полностью растворился в жёлтом свете зари. Свет этот был не ядовитым канареечным крылом и не слизью лимонного варенья. Это был пушистый на ощупь бледно-жёлтый, чуть-чуть кислый на вкус, но всё же приятный и волокнистый цвет равновесия. Я не мог понять, стою я на нём или лежу; к конце концов, мне стало удобнее думать, что я раскинулся на всю его ширину, подставив лицо, если оно существовало, жёлтому солнцу.

Я был вывернут наизнанку, подобно кукольному домику, у которого от сильного изгиба сломалась крыша и комнаты выворотило наружу. Я был домом, которому сделали харакири. Лабиринты коридоров вскрылись, как подлёдная река, и обнажили свой обман.

Зачем всё усложнять? Мы берём песчинку и заматываем её таким количеством метафизического тряпья, что она становится нашей огромной, непознанной Вселенной, мохнатой, тугой, пугающей Вселенной заблуждений и легенд. Но внутри она остаётся всё той же песчинкой, начальной и конечной точкой всего, неделимой и совершенно прозрачной.

Пределы всегда одинаковы: можно идти вверх или вниз, но если идти достаточно долго, придёшь в ту же самую точку.

— Можно идти вовне, а можно идти вовнутрь, — подтвердил голос Чаудхари.

— Меня учили, что мир вовне первичен, — лениво думал я, вспоминая учителя истории, который считал слово «субъективный» чем-то вроде ругательства.

— Есть такая глубина, — ответил Чаудхари, — где нет никакой разницы. Можно идти вовне, а можно идти вовнутрь.

Я оглянулся. Чаудхари нигде не было, хотя его голос ещё некоторое время плавал рядом со мной, как яичный желток.

Глубина была подо мной. Я смотрел на воду, но свет в её толще угас, и глубина стала непроницаемой. С пирса, на котором я стоял, невозможно было понять, далеко ли до дна; судя по деревянным столбам, глубина не превышала трёх метров. Я снова ощущал своё тело и видел рядом с собой самодельную удочку. Раньше я видел этот пирс только с берега.

Смотреть вглубь мешало моё собственное отражение. Слабые волны заставляли его кривляться. Отражение смеялось.

Я смотрел несколько секунд. Это был самообман. Нет никакой глубины — есть лишь озеро и дно, и на дне происходит обычная жизнь; кто-то мечет икру, а кто-то её ест.

Я отошёл от края, но в последний момент заметил, что отражение не двинулось синхронно. Я наклонился снова. Оно смотрело на меня, и теперь находилось как будто внутри воды; по его лицу бежали слабые блики. Оно больше не кривлялось. Я встал на четвереньки.

Это было не отражение. Это был человек. Волосы на его голове шевелились, как водоросли. Я шевельнул рукой и убедился, что он не повторяет мои жесты. Он смотрел на меня из-под воды угрюмо и даже свирепо.

Меня раздражал этот многозначительный взгляд, я плюнул на него, оставив на поверхности пенный след, и хотел уйти, но существо угадало мои намерения и вынырнуло чуть в стороне от плевка. Мокрое лицо поднялось над поверхность.

Он был похож на меня, но были и отличия; в конце концов, я решил, что вижу себя в возрасте лет семнадцати.

— Не пойму, твои волосы мокрые или сухие? — спросил я.

Волосы стояли торчком, как после неудачной сушки феном. Меня позабавило, что я так быстро поймал его на несоответствии.

— Это всё, что тебя волнует? — спросил он в ответ, сплёвывая воду.

Дерзкий малый. Голова его плавала на поверхности и казалась отделённой от тела.

— Меня точно не волнуют фантомы, вроде тебя.

Существо сделало резкое движение и ловко, точно Маугли, выскочило на пирс, заливая его водой. Двойник был одет в купальные плавки с эмблемой-корабликом; я хорошо помнил их. Эти плавки были со мной, когда мы последний раз с родителями ездили на море. Тогда казалось, что это будет ещё много таких поездок.

В его движениях была неуверенность; он хотел казать напористым, но был, скорее, нескладным. Я вспомнил неуверенность, которая охватывала меня самого в людном месте. Может быть, он просто замёрз.

— Ну и что? — спросил я, разглядывая дичка с интересом. — Наверное, я должен испытывать некое умиление. Но, знаешь, если очень долго смотреть на себя, появляется неловкость. Даже неприязнь.

— Мне можешь не объяснять.

— Так ты и есть мелкий бес, который живёт у меня в голове? У меня уже было подобное видение, когда я искупался в пруду на территории «Зари»…

Существо смотрело на меня зло как перед дракой. Меня раздражала эта открытая вражда. Я вдруг подумал, что по логике этого бреда двойник не может быть физически сильнее меня, а значит, ему стоит держаться скромнее.

— Чего тебе надо-то? — спросил я холодно.

— Мою жизнь.

— Так бери, — я сделал широкий жест. Кругом была темнота. — Бери эту темноту. И воду, и пирс.

Он ухмыльнулся.

— Иди к краю, — показал он рукой на срез пирса, за которым вяло плескалась вода. — Я покажу тебе, что такое настоящая глубина. Я покажу тебе ужас, который ты можешь вообразить. Я покажу тебе свою жизнь.

Я ухмыльнулся и сделал пару шагов, но в полуметре от воды остановился, держа существо в поле зрения. Если дёрнется, сброшу в воду. А свалимся вместе — задушу.

— Прыгай же! — крикнул он, будто у нас был уговор.

Вода была такой же чёрной и неприятной на вид; мне показалось, я не утону в ней, а завязну, как в жидком гудроне. Внезапно я ощутил чертовский холод. Меня пробила крупная дрожь, которую я сначала принял за лёгкое землетрясение; пирс поехал под ногами. Я отступил и неожиданно для себя сел на корточки.

— Не надо, — услышал я позади голос Алисы.

Я оглянулся. Она стояла на пирсе в месте, где сгнившие доски напоминали редкие шпалы. Её отделали от нас две жерди. Нужно было пройти метра три.

Существо поспешно и довольно ловко перебежало по жердям и подало её руку. Оно пятилось по узкому бревну, ведя Алису следом. Я заметил, что она боса.

Я сел около перил, прижав колени к груди и пытаясь думать, что я орех — в детстве этот способ иногда срабатывал. Я орех, который лежит под дубовыми листьями. Свиньи меня не найдут.

Меня жарило изнутри. Трудно было дышать. Садясь, я задел локтем самодельную удочку, она покосилась и съехала в воду. Я услышал лишь короткий хлюп.

Двойник сел передо мной на корточки.

— Ты жалок, — сказал он.

— Какой есть, — я уткнулся в колени, чтобы не видеть его лицо, в котором появилось что-то рысье. Эта рысь была не от меня. Этого хищника он приручил сам.

— Не хочешь признавать поражение? — спросил он.

— От тебя?

— Нет, — он мотнул головой. — От капитана Скрипки. Любителя женщин. Он сильно тебя напугал.

— Пошёл ты, — плюнул я в его сторону, но не попал. — Я сделал немало.

— Это я сделал немало! Ты сдался сразу.

Мне показалось, он готов врезать мне, и я ждал этого момента с облегчением, надеясь согреться. Алиса взяла его за плечо.

— Это я опубликовал ту статью, понял? — крикнул он.

— Ну и дурак, — засмеялся я. — Нашёл, чем гордиться. Ни слова правды.

Смех перешёл в сильный кашель.

— Правда была. Просто её не признали, — ответил он, когда я снова смог дышать.

Я посмотрел на берег. Метров сто по двум узким жердям. Сбежать?

— Слушай, чего тебя тянет к этой «Заре»? — спросил я. — Хочешь быть моей журналисткой совестью? Ну не справился я — и чёрт с ним. Сделай лучше. Мне плевать. Я делаю, что могу.

— Ты родителей предал. Отца предал.

— И чем же?

— Себя предал. Вспомни, кем ты был. Кем ты должен был стать.

— Пошёл ты, — прошипел я. — Ты говоришь о каком-то вымышленном мире. Отца нет. А я и стал тем, кем должен был.

Желание уйти стало непреодолимым. Я схватился за шатающиеся перила и резко поднялся.

Он подступил. Мы оказались лицом к лицу. Я смотрел будто в своё перевернутое отражение. Родинка на щеке была с другой стороны. Он был мокрый и казался неприятным на ощупь, как змея.

— Я бы мог тебя столкнуть, — сказал он, и я заметил, как он берёт за руку Алису. — Но не буду. Ты слишком слаб. Живи с мыслью, что ты убил человека. Просто знай это.

Он вдруг отстранил Алису и с разбегу прыгнул в воду. Она не шевельнулась. На лице её застыл ужас. Брызги попали мне на лицо. Я стёр их и вдруг понял, что они горячие, как кровь.

— Алиса, ты единственное, что заставляет меня возвращаться, — крикнул он. — Ты помнишь ночь первого сентября?

Она кивнула.

— Это всё было правдой. Не верь им. Я существую. Я приду за тобой.

Она кивнула снова, и я заметил, как по её щекам текут слёзы.

— «Заря» — это и есть ты, — закричала мне плавающая голова. — Ты боишься её также, как боишься себя. Если ты не трус, попробуй увидеть глубину.

Я ответил:

— В семнадцать лет я тоже пытался брать всех на слабо.

Он засмеялся.

— А помнишь детство? Помнишь меня?

— Не помню. Хватит. Ты моё альтер-эго. Это не так уж удивительно. Я, если хочешь знать, разочарован.

— Я не твоё альтер-эго. Это ты так всегда думал.

Я оглянулся. Алиса смотрела на него с отчаянием. Сто метров жердей отделяло меня от берега.

— Думаешь, как бы сбежать? — кричало существо. — Беги, беги, трус. А хочешь подсказку? Ты ведь не сможешь сбежать, если будешь знать правду? Ты убил человека. Давно. Очень давно. Убил мальчишку. Ищи его голову. Ищи там, где плавает другая голова. Слышишь? Я что я не вру. Найди голову и попробуй жить с этим.

Его собственная голова погрузилась почти полностью; сверху осталось лишь бледное пятно лица. Взгляд потускнел и стал мёртвым.

— Ты убил, — произнесли белые губы.

Слабые волны поедали лицо и относили всё дальше от пирса. Скоро они залили его мутные глаза. Лицо ушло под воду.

— Утонул? — я обернулся к Алисе.

Она помотала головой и протянула мне руку.

— Ты совсем замерз. Нужно скорее на берег.

Путь по жердям занял много времени. Алиса шла первой. Мы перебегали между соседними шпалами, которые играли под ногами так, что бежать можно было только по очереди. У самого берега я спрыгнул и оказался по колено в воде.

Озеро опять затянуло желтым свечением. Мысли были очень ясными.

— Тебе надо домой, — Алиса потянула меня за руку.

Но я вдруг понял, что мне нужно не домой. Я потащил её за собой. Мысли стали вдруг оседать и проваливаться вглубь этой жёлтой массы, оставляя после себя черные воронки.

Но одну, самую главную, я всё-таки держал в голове, повторяя снова и снова.

Мы почти бежали вдоль берега.

— Куда ты? — спросила Алиса.

— Я вспомнил, куда дел голову убитого. Её нужно искать там, на пруду. Ты же сама говорила — она в той чёртовой лодке.

Я плохо помнил, где именно была заводь, но знал, куда нужно идти. Я видел место для следующего шага. Кости ломило и кашель то и дело останавливал бег, но всё это не касалось меня — это замедляло нас, но не останавливало. Алиса была невероятно хороша.

Наконец появился пруд, я свернул круто влево и вышел на его берег. Было темно, и лишь свет, который отбрасывала Алиса, позволили разглядеть плавающую на поверхности голову куклы.

— Вот она, — сказала Алиса.

— А ты всё ещё светишься, — сказал я с восхищением, скинул галоши и принялся закатывать джинсы.

Пока я копался, Алиса была уже в воде. Тина за ней расходилась спиралями. Я крикнул:

— Куда ты?! Я сам!

Но она продолжала уходить под воду, и прежде, чем я добежал, тина сомкнулась над её головой. В воде я наткнулся на голову резиновой куклы. Вместо причёски у неё был дуршлаг. Я оттолкнул её, она кувыркнулась и снова всплыла лицом вверх. Только теперь её глаза смотрели на меня.

— Алиса! — закричал я, но звук вернулся, как возвращается письмо.

Её не было. Я пошёл по воде, ощупывая дно ногами, и скоро налетел на лодку.

Я ощупал её края и добрался до дна. Там лежали полный пластиковые бутылки, отсыревшее тряпьё и что-то вроде наковальни. Я нащупал руками синтетический мешок для строительного мусора. Его покрывал скользкий ил, и когда я потащил край мешка, послышался мягкий писк, точно звук сожаления.

Я вытащил мешок на берег и упал. Он казался невероятно тяжелым. Я не думал, что человеская голова столько весит, но может быть, она просто разбухла за эти годы в воде. Я слышал, как вода стекает с мешка. Что-то чавкало внутри него. «Может быть, ещё живая», — безразлично подумал я.

Приподнявшись, я потащил мешок за собой, волоча по земле, но кашель и сбитое дыхание лишали меня сил. Берег уходил вверх. Пульс отдавал под коленями.

Я попробовал тащить мешок рывками, но снова упал. Последнее, что я видел, была яркая вспышка света, который показался мне настолько сильным, что я непроизвольно опустился на колени, а потом повалился, словно на плечи легли две тяжёлые балки. Через закрытые веки я видел лишь жёлтое свечение и тени, мерцавшие в пустоте.

 

* * *

Не знаю, сколько я пробыл в забытьи. Сознание возвращалось долго, и какое-то время я колыхался у его границы, ощущая лишь ломоту в костях, от которой хотелось свернуться калачиком или завязаться узлом или вообще вывернуться на изнанку. «Блуждающие токи», — вспомнилось мне выражение отца. Токи блуждали по мне, а позвоночник был антенной, которая притягивает их и фокусирует на нервных окончаниях.

В этом полусне я повел неопределённое время. Потом я стал слышать голоса.

— Да мне не жалко, пусть живет.

— Надо, надо.

— А может, подушку вот так? Сбоку?

Потом я расслышал отчётливый голос Рафика:

— Всё, взяли и понесли.

Руки больно вцепились мне в плечи. Я открыл глаза. Я был у Варвары.

— Да погодите, — прохрипел я. — Оставьте.

Что-то вроде смешка или вздоха пробежало по комнате. Они расселись вокруг меня на стульях, что я аж рассмеялся: врачебный консилиум. Ваня, Рафик, Варвара… Четвёртого я не знал, но догадался, что это Иванов отец.

Потом мне стало страшно. Ваня заговорил:

— Помнишь нас? Помнишь, что было?

Я неопределенно кивнул.

— Как я здесь? — спросил я.

— Всех на уши поставил, — рассмеялся голос Рафика. — Варя ночью прибежала, говорит, топиться ты пошёл. Поехали на берег, точно. Мокрый весь лежишь. Чего тебе не живётся? В пруд этот не лазь больше. Вонючий он.

— Да это от жара у него, — ответил Ваня. — Бредит.

— Это… — я попытался говорить, хотя голоса не было. — Ваня… В мешке голова. Голова того человека. Я говорил тебе. Я убил его.

Он невесело усмехнулся.

— Чья голова-то?

— Не знаю. Посмотри.

— Жарит его, — повторил Ваня.

— Посмотрели уже, — Рафик развеселился. — Голова там, но не та. Головку блока цилиндров ты притащил. Как нашёл-то?

— Головку?

Какой бессмысленный бред.

— Ну. Головку. От «Нивы». С веревкой. Да рыбак какой-то привязал вместо якоря. Грязная вся.

— Ехать надо, — сказал Ваня. — Сможешь встать?

— Погоди, — отвёл я его руку. — Что за головка? Рафик, что за головка?

Иван настойчиво схватил меня за локоть, помогая встать.

— В общем, это головка блока цилиндров, но самое интересное, что от неё жутко фонит, — сказал Ваня.

— Фонит?

— Да, радиоактивная она. Ехать надо в больницу. Рафик отвезёт. Скорая только после полудня будет. Давай, встать сможешь?

Он попытался взять меня под локти.

— Да чего ты со мной, как с инвалидом, — я рывком встал. — Я вообще неплохо себя чувствую.

— На уколах потому что. Пойдём.

На крыльце всё поплыло, меня подхватили под руки и усадили в кабину Рафиковского уазика. Мелькнуло лицо Айвы, которая помогала Варваре грузить вещи.

— Ил, — сказал я через окно.

Ваня подошёл ближе и прислушался. Он помотал головой — не понял ничего. Я опустил окно и повторил.

— Ил. Ил на дне радиоактивный. Под озером — шахты. Там когда-то добывали гипс. Надо ил проверять. И шахты. Оттуда идёт.

— Шахт уж нет давно, — равнодушно сказал Рафик. — Взорвали всё.

Мысль моя раскручивалась, как серпантин.

— Ваня, головка эта от «Нивы» парня… который от перитонита умер… Сестра у него Маша. Я был у неё.

— Самсонова что ли? — спросил Рафик, забираясь на водительское место.

— Да. И лодка его. Зачем же он якорь из головки сделал?..

— Дурак потому что, — объяснил Рафик.

Варвара стояла в стороне. Вдруг она спохватилась и стала совать мне конверт.

— Деньги оставшиеся, — говорила она. — За неделю.

— Не надо, — отнекивался я. — Со мною хлопот… Варвара, мне и так стыдно. Заберите.

Но она всё-таки закинула конверт мне на колени. В нём звякала мелочь.

— На поправку пойдёшь — позвони, — сказала она. — Ты уж извини. У нас тут фельдшера даже нет.

— Это ты извини, — просипел я одними губами.

Долго и протяжно выла коробка передач. Рафик шуровал длинным рычагом, разворачиваясь. Ваня постучал в окно:

— Ты пока не рассказывай об этом. Проверим сначала.

Я помотал головой и произнёс бесшумно.

— Рыбу не ешьте. И грибы.

На стекле остался влажный след.

Рафик включил магнитолу. На выезде из Филино уазик грубо вздрогнул на рельсах. В углах мутного стекла сидели мертвые мухи.

— Ты спишь что ли? — слышал я его голос. — Ты не спи давай.

 

* * *

Первая неделя декабря выдалась бесснежной, словно зима передумала приходить и лишь присыпала сухие листья белым порошком.

Но зима просто копила силы. 8 декабря началось с ночной вьюги, такой сильной, что снег не держался на земле и наметал плавники сугробов. К утру возле забора возник длинный гребень, похожий на взъём морской волны. Рикошет опасливо совал в него лапу и хватал снег зубами; на носу у Рикошета образовался белый колпак. Вантуз лениво наблюдал за ним с террасы. От холода он казался в полтора раза больше себя самого.

Я ходил по дому и искал источник звука, который простой ночью мешал нам с Олей. Ветер выл под крышей, как авиационная турбина. Звук то набирал обороты, превращаясь в визг, то опадал. Нерешительный пилот никак не мог получить разрешение на взлёт.

Этот вой напоминал мне ночь в карельском кемпинге, где мы с Олей до утра слушали кряхтение дома, шаги в прихожей и непрерывное завывание ветра. И были счастливы.

Из кухни казалось, что воет на чердаке. Но стоя посреди спальни, я готов был поклясться, что звук идёт снизу. Для очистки совести я поднимался на чердак, но там было тихо, уютно и пахло стружкой. Люстра-шар, если её качнуть, заставляла тени на стенах исполнять жутковатый танец, который приводил Ваську в священный восторг. Лазить на чердак в одиночку ему запрещалось, и оттого восторг был ещё сильнее.

Я спустился, накинул куртку и загнал домой мокрого от снега Рикошета. Вантуз зашёл следом. Он считал прогулки по снегу вредными для молодого бигля, а кроме того, совершенно бессмысленными. В тепле Вантуз опал и стал походить на себя прежнего, но на меня смотрел свирепо. Его раздражало, что теперь он не был полноправным хозяином дома в дневные часы. Иногда он забывал о моём присутствии, и важно шагал в спальню, чтобы улечься на Олиной подушке, но, завидев меня, сливался под лестницу и довольно зло сверкал глазами.

В туалете бешено молотил вентилятор. Откуда-то дул сквозняк. Мы бродили с ним по дому, натыкались друг на друга в коридоре и никак не могли встретиться лицом к лицу.

На мне был тяжелый, похожий на кольчугу свитер, который очень давно подарила мне тёща и который я никогда не надевал. Все дни после больницы мне хотелось одеваться потеплее, к тому же меня мучил остаточный кашель, который вызывал ещё большую подозрительность Вантуза. После моего возвращения из больницы он, кажется, так и не узнал во мне прежнего хозяина.

Я вышел в прихожую и толкнул дверь подвала. Рикошет выскочил из-под локтя, затёк в узкую щель, спорхнул по лестнице и принялась обнюхивать тёплые трубы и обрезки изоляции

Из подвала тянуло морозом. Маленькое окошко в углу оказалось приоткрытым. Воздух клубился паром и сыпал мелкой крупой. Сантехник, промывавший накануне систему, оставил его приоткрытым, закрепив створку куском жёсткой проволоки.

Я открутил проволоку и захлопнул окно. В наступившей тишине стал различим гул водяного насоса.

Рикошет долго не хотел уходить из подвала, и мне пришлось насыпать в его миску звонкого корма. Наша миссия окончена. Сквозняк найден и обезврежен.

После выписки из больницы мной владела странная лёгкость. Я ощущал груз своего тела, которое болталось якорем где-то снизу. Тело кашляло, требовало тепла, пило горькие настойки, а сам я существовал рядом с ним в удивительной тишине.

Оля должна была вернуться часа через три, а значит, можно начинать готовить. Кулинария в моём исполнении лишена творческого начала, и я не могу, как Оля, сыпать приправы на глаз или по собственной прихоти кидать траву с непроизносимым названием. Я готовлю строго по рецепту, мучаясь от мыслей, что мои полстакана могут не совпадать с теми, что используют авторы. Что это вообще за мера такая: полстакана? Полстакана с горкой или без? Нужно ли учитывать сужающуюся нижнюю часть и то, что налипает по стенкам?

Этот паралитический страх заражал продукты, поэтому они спешили скиснуть или увянуть. В прошлый раз борщ получился зеленоватым, как лицо коматозника, а Васька сказал, что он воняет капустой. Оля деликатно заметила, что у меня почти получились щи.

Меня это не обижало. Я пробовал снова. И сегодня, в день первого снегопада, мой борщ, кажется, удался.

 

* * *

В больницу я попал на второй день после возвращения из Филино. Ночью температура поднялась выше сорока, Оля растерла меня водкой, отчего я стал похож на Исландию с ледяной коркой на поверхности, под которой бурлит и рвётся наружу жизнь. Когда это не помогло, Оля позвонила какому-то знакомому.

Я слышал тембр её голоса. Казалось, она договаривается о похоронах.

Бригада неотложки на сверкающем огнями автобусе забрала меня в городскую больницу №3, где я провел следующие двадцать дней, с капельницами, гостями таблеток, уколами и процедурами, которых дожидался в длинных очередях из таких же людей в неряшливых халатах, майках и трико.

В последнюю неделю я так много читал и смотрел сериалов, что утратил связь с реальностью и пребывал в приятном заблуждении, что живу внутри одной из таких историй.

После моего возвращения Оля повела себя достойно, но я всё не находил повода сказать ей об этом. Она ни о чём не спрашивала и не упрекала. Пока я был в больнице, мы говорили о чём угодно, кроме моего исчезновения.

Иногда мне хотелось сказать ей какую-нибудь глупость, что-то вроде «зачем я тебе такой нужен», и получить в ответ формальное подтверждение, что всё-таки зачем-то нужен. Но я решил не использовать такие дешёвые приёмчики.

Три недели в больнице поставили сложные мысли на паузу; я думал о яблоках, которые носили в палату усердные родственники, о том, почему кафельный узор в процедурной не вызывает у меня былого отвращения, слушал разговоры соседей по палате, но ничего не принимал близко. Я знал, что, возможно, меня ждёт какой-то серьезный разговор, но не готовился к нему. Выглядел я безобразно, но скоро моя запущенность обрела какие-то интересные черты, и я убедил себя, что небритость и сальные волосы могут быть частью харизмы.

В Оле проснулись гены лекаря. Она была главой офтальмологического отделения, но умела обращаться с больными, знала какие-то особые слова и вообще внушала такое доверие, что новички считали её за заведующей отделением. На нашем этаже её приняли безоговорочно и пускали ко мне почти охотно. При случае она помогала моим постоянно меняющимся соседям, поправляла им подушки, объясняла смысл лекарств, а пару раз, подменяя медсестру, ставила капельницы.

На смартфоне она показывала мне видеообращения, которые каждый вечер записывал старательный Васька.

— Папа, пофьявляйся скоее, — советовал он из угла экрана, глядя наискосок. — Смотьи, у меня зуп фыпал.

Васька распахивал рот, показывая зияющий промежуток с кратером, который он ощупывал языком и приходил в полный восторг.

Дважды меня навещал тесть. Он всегда был деловит, предлагал посильную помощь, вопросов не задавал, зато подарил планшет, точнее, отдал Катькин.

Как-то до меня дозвонился дольщик Игорь, который завёл свою песню: строительство домов снова заморозили. Сидя в коридоре перед физиокабинетом, я слушал его повторяющиеся мантры минут тридцать. Когда он, наконец, выдохся и стал требовать ответов, я сказал:

— Извините, я уже не работаю журналистом, — и повесил трубку.

Домой к нам заезжал Ваня, оставил номер телефона и передал приветы от Рафика, Айвы и Варвары. Они звали нас всей семьей на празднование Нового года. Почему-то от этой их открытости я ощутил приступ внезапного стыда, точно мне было бы проще, если бы обо мне вообще забыли.

На третью неделю появился Братерский. Медсестры пропустили его в неурочное время, но заставили надеть поверх пиджака халат, отчего он стал походить на молодого госпитального врача с широкими жестами и прямым взглядом. Увидев его, я слегка прыснул: до того импозантным он стал. Ежик на его голове отрос и принял форму причёски с выглаженными висками.

Я вышел из палаты. Мы нашли спокойное место на пролёте дальней лестницы, по которой почти никто не ходил. Братерский говорил о чём угодно, кроме нашего последнего разговора. Меня это устраивало. Прошлое казалось мне не то чтобы сплошным вымыслом, но чем-то, что потеряло связь со мной.

Медсёстры потом невзначай расспрашивали меня о Братерском. Он умел произвести впечатление.

Меня выписали в последний день осени, 30 ноября. Снега в тот день ещё не было. Белый пенопласт едва прикрыл газоны, намочил тротуар и превратил листья в грязную ветошь, которая набилась по углам бордюров.

Пока мы шли к Олиной машине, я удивлялся переменам. Чёрная осень закончилась и унесла прошлое с собой. Мне казалось, прошлое меня не отпустит, но вот его затягивало зимним туманом, за которым придёт снег, наверняка придёт, и сделает всё таким белым, что не будет поводов для радости или грусти, потому что дни бывают такими прозрачными, что любой цвет, настроение и мысль растворяются в них без следа.

Я был рад вернуться. У меня не было плана, не было его и у Оли. Мы стали жить, словно сговорились обо всём раньше. Она ходила на работу, я присматривал за домом.

На третью ночь мне не спалось. Я ворочался и думал о том, что в больнице, вероятно, мне кололи какие-нибудь препараты, без которых я разучился спать. Тело стало словно песочным, этот песок жарило на сильном огне, он мелко-мелко трескался и вызывал озноб. У меня был такое раньше.

Я спустился на кухню и померил температуру. Температура оказалась издевательски нормальной. Градусник посчитал меня симулянтом.

Я поставил чайник и сел на табурет слушать его нарастающее гудение. Пришёл Вантуз и долго подозрительно следил за мной из дверного проема. За Вантузом возникла заспанная Оля, прошлёпала в тапочках на середину кухни, деловито потрогала мне лоб, прощупала пульс и сказала:

— Ты бледный. Как себя чувствуешь?

— Не очень.

Зевая, Оля порылась в аптечке и положила передо мной белую пилюлю. Я сунул её в рот и проглотил, но пилюля прилипла к горлу и стала большой, точно перепелиное яйцо. Я выпил два стакана воды, но ощущение инородного тела в глотке так и осталось. Я закашлялся.

Пилюля не помогла. Я по-прежнему ощущал тремор.

— Зачем ты ездил туда? — спросила Оля, сев напротив.

— Знаешь, есть такая версия… — сказал я, глядя на неё. — Есть версия, что я когда-то давно… может быть… убил человека.

Она вскинула голову. Глаза её сверкнули недоверием. Она не понимала, сказал ли это её муж или проснулся его бред.

— Ты убил человека? — переспросила она, ещё не зная, говорить со мной как со взрослым или соглашаться и пичкать таблетками.

— Я вот всё думаю: если ребенок, допустим, случайно убьёт другого ребёнка… не специально… по неосторожности… ну, толкнет там неудачно… Но ведь такое, наверное, бывает… Разве не может? Что тогда?

Оля схватила меня за руку:

— Да с чего ты взял?

— Я вспомнил. А по правде сказать, и не забывал. Я всю жизнь чувствовал вину. И родители знали, что я её чувствую. Это было очень давно. Я уже не помню деталей. А сейчас и спросить не у кого.

— Стоп-стоп! — Оля подняла обе руки и держала их, как два пистолета, оттопырив указательные пальцы. — Я думала, ты ездил в Филино по поводу своей теории, по поводу радиации…

— Я и радиацию нашёл.

— А причём тут ребенок? Я не понимаю.

— Это странно, но это как будто бы… как будто одно и то же. Одно зарылось в другое. Как личинка. Если освободить голову от посторонних мыслей, приходит всё сразу: и то, чего ищешь, и то, чего избегаешь. Поэтому мы не держим голову свободной. Я как будто всегда знал про этого ребенка, но скрывал.

Оля остановила меня:

— Погоди. Про ребёнка потом. А что с радиацией?

Я принялся чертить карту местности по сахарным крошкам, оставшимся от Васьки.

— Рядом с Филино — речка Выча и озеро Красноглинное. Вот так, на севере. Там есть радиоактивные участки дна. Может быть, виновата высокая концентрация радона, но, скорее, что-то другое.

Я растер пальцами сахар и ссыпал на стол белую пудру.

— И что? — Оля смотрела внимательно.

Когда у людей очень чёрные глаза, они кажутся немного инопланетянами. Я пожал плечами.

— Думаю, этого никто не знает. А если кто-то и знает, понятия не имею, кто бы это мог быть. У меня пока лишь версии.

— Что ты планируешь?

Я снова пожал плечами. Оля казалась очень взволнованной.

— Я тебя прошу: не обсуждай это ни с кем, — проговорила она. — Я тебя очень прошу. Это же версия. Ничего не пиши, ладно?

Я усмехнулся:

— Думаешь, я сам не спрашиваю себя о том, не психоз ли это? Я спрашиваю себя об этом каждый день. Нет, я не буду спешить. Мне спешить некуда. Может быть, это от таблеток. Или я действительно рехнулся. А если бы решение зависело от тебя… Вот скажи, как медик: я сошёл с ума или там действительно что-то есть?

Она задумалась и затем медленно проговорила:

— Меня пугает другое. Даже если что-то есть, тебе не дадут об этом говорить.

Мне понравился её ответ. По крайней мере, он не исключал возможность моей правоты. После этого мы пошли в спальню, я мгновенно провалился в дремоту, а утром был совершенно нормальный.

Я будил Ваську, но тот спал так крепко, что мне пришлось брызнуть в него водой. Васька зафыркал, спустил коротенькие ножки с кровати и проворчал:

— Поспать рефёнку не татут.

 

* * *

Ваня приехал поздно вечером. Когда он звонил накануне, у Оли появились разные предчувствия, но я сказал, что встречу его всё равно.

Его старая машина, стреляя выхлопом, закатила во двор. Сам он, отряхивая от снега тяжелые ботинки, вошёл в дом, смущаясь. Оля смотрела на меня как на алкоголика, к которому заехал армейский приятель.

За ужином мы говорили о посторонних вещах, о грядущих выборах, погоде и домах из пенобетона. Потом разговор соскользнул на тему медицины, и тут они оба спелись. Оля вспоминала учебу в мединституте, Ваня объяснял, почему хочет быть фельдшером или хотя бы ветеринаром.

Ваня с его мягкими, почти интеллигентными манерами, расположил Олю к себе. В других обстоятельствах, возможно, она бы приняла его безоговорочно, но в тот вечер я чувствовал несвойственное ей напряжение.

Когда мы направились во двор к Ваниной машине, Оля взволнованно вышла следом, накинув мою куртку.

Ваня привез картошки и ещё мешок каких-то овощей.

— Да не надо было, — отмахивался я.

— Они нормальные. Без радиации, — сказал он, роняя мешок в прихожей.

— Оставайся на ночь. Места полно.

— Да, пожалуйста, оставайся, — поддакнула Оля, но как-то через силу. Ей хотелось, чтобы он поскорее уехал.

Ваня отмахнулся:

— Не… Сегодня надо вернуться. Дел ещё много. Я и так задержался.

Мы вернулись к его машине. Ваня отвязал от верхнего багажника большую коробку, которую мы вдвоем стащили с крыши и отнесли в дальнюю часть огорода, где положили на кусок старого линолеума и накрыли металлической ванной.

— Сынишка у тебя не доберется? — спросил Ваня.

— Он сюда не ходит.

— Более 300 мкр/час, — сказал он. — Не стоит долго стоять рядом.

Для надежности я привалил ванну парой бревен. Мы отошли метра на полтора, но даже так мне казалось, что от коробки жарит, точно от костра. Внутри была вытащенная мной из старой лодки головка блока цилиндров от «Нивы», которая когда-то принадлежала рыбаку Феде Самсонову. Ил, засохший в её каналах, скорее всего и был источником излучения.

— Что планируешь? — спросил Ваня. — Не поверят всё равно. Скажут, сам измазал.

— Мне-то уж точно не поверят, — ответил я. — Надо как-то по-другому.

— А есть варианты?

Я пожал плечами.

Мы попрощались. В снежном тумане задние фонари Ваниной машины нарисовали две кровавые линии, которые я ещё долго видел, закрывая глаза.

 

* * *

Обсуждать мою находку Саша, мой бывший одногруппник, отказался наотрез. Наверное, он много раз жалел, что дал мне тогда дозиметр; вернее, не жалел, а боялся, что каким-то образом окажется замешан в скандале. Но я о нём в своих статья не упомянул и полагал, что это гарантирует сохранение отношений.

Но уже по первому «Здравствуй», глухому и вопросительному, стало ясно, что он боится меня больше самой радиации. И всё-таки я попытался.

— Слушай, у вас же есть какие-то спектрометры или что-то вроде того, и я бы мог принести образцы, которые собрал. По идее, нужно понять, какие именно радионуклиды…

Он оборвал:

— Я не начальник лаборатории, чтобы такие решения принимать, и всё не так происходит. Нужно изначально представлять, с чем мы имеем дело, потому что есть потери на мёртвое время, есть коррекционные коэффициенты, если мы не знаем состав, мы не знаем метод измерения, период полураспада может быть микросекунды, а может быть тысячи лет, — затараторил он.

— Погоди, я понял. Но, может быть, проверим наличие наиболее распространенных изотопов: стронций, йод, радий, что там ещё?.. Если это дорого, я заплачу.

— Слушай, мы вообще не имеем права проводить такие исследования. Обращайся по адресу: в Министерство экологии, в Роспотребнадзор, в Росатом. У них оборудование, сертификаты и специалисты. Мы научная лаборатория.

— Ясно.

Это короткое «ясно» его взбудоражило.

— Вот ты интересный такой, — возмутился Саша. — Это как, знаешь, позвонить на металлургический факультет и сказать: у меня труба в доме течет. Она же из металла, так что, металлурги, сделайте что-нибудь.

— Ну а тебе в личном плане не интересно узнать, что за труба течёт? Для расширения кругозора?

— А мы ничего не узнаем. Привез кто-то облученную железяку, кинул в озеро, она фонит. Кто привёз, зачем? Таких инцидентов знаешь сколько по России? Тысячи. С металлургических предприятий сколько радиоактивного лома отфильтровывают? Это не наше дело. Мой начальник никогда на это не пойдёт.

Я ожидал чего-то подобного. У Саши другие заботы.

Я вдруг осознал, что радиацию слишком легко игнорировать. Это не пожар, не свалка мусора и не наводнение. Её нельзя ни сфотографировать, ни описать. Нельзя привести на площадь человека с атомом йода-129 в щитовидной железе и сказать — взгляните, люди, вот атом и он убивает. Любой скепсис не в твою пользу. Всегда есть дела важнее. Радиация — это наше бессознательное, а потому инстинкты против неё бессильны.

Я спрашивал себя, как бы поступил на месте Саши, и быстро соглашался, что поступил бы также. Может быть, даже не из страха, а из научной чистоплотности. Пролистывая на Олином ноутбуке pdf-файлы с научными статьями о методах определения радиоактивных загрязнения, я всё больше соглашался, что дело не терпит дилетантизма. Что бы я сейчас ни думал, доказать я ничего не смогу. Как не могу найти союзников. Кроме, разве что, одного человека.

Я набрал Братерскому, выслушал бесконечность гудков и когда уже собирался сбросить, он ответил.

Я рассказал ему про свою поездку, и странные галлюцинации, и найденную головку от «Нивы». Он слушал внимательно, изредка уточняя детали.

— Возьмите всё, что у вас есть: все пробы, все фотографии, все документы, и приезжайте в среду к четырём часам, — подытожил он.

— Куда?

— В офис Шавалеева. В бывший офис. Вы там были. Захватите термос, который вы набрали из водоёма около самой «Зари».

Вечером я рассказал о предполагаемой встрече Оле, на что она разразилась целой тирадой: Братерский, в её глазах, был очевидным жуликом и манипулятором, который использует людей в свои интересах и непонятно как оказался на свободе. А мне же он и вовсе ничего хорошего не сделал, поэтому глупо выбалтывать ему все тайны.

— Я раньше думала, что ты его выдумал, — призналась вдруг Оля. — Откуда он взялся?

— Ты его совсем не знаешь.

— Я знаю тебя и вижу, что происходит.

Эти разговоры продолжались всё следующее утро, поэтому к вечеру я оставил ужин на плите, а сам уехал в город до возвращения Оли.

В торговом центре я долго ходил по разным отделам и вышел оттуда с красивым металлическим чемоданом на колёсиках и с длинной ручкой.

Чемодан мягко скользил по полу торгового центра, подскакивая на порожках для электропроводки.

 

* * *

Тот же чемодан, но уже тяжелый, стучал по мокрой брусчатке, как товарняк. Я тащил его вверх по улице к зданию «Вавилон Страхования». Казалось, что колёсики уже давно отвалились, и я просто волоку его по камням.

У входа в здание охранник молча кивнул на дверь, но потом его взгляд и губы вопросительно изогнулись в адрес чемодана, ведь с чемоданами ходить не принято и чёрт его знает, что там может быть. Я определи его:

— Это Братерскому подарки из Гаваны. Сергею Михайловичу.

Охранник охотно закивал, дескать, ясно-ясно, так и думал, из Гаваны, ну конечно же. Он помог мне открыть дверь и перекинуть чемодан через трёхпалый турникет. Вышло неловко, и мы всё-таки уронили чемодан на мраморный пол, отчего с него ссыпались остатки грязного снега, оставив на полу тёмные капли.

Охранник ничего не сказал, лишь показал рукой направление к лифту.

Здание стало пустынным и каким-то особенно гулким. В коридорах горел яркий свет, слышалась работа принтера или какого-то копировального аппарата, однако людей не было, точно здание избавилось от них и зажило своей жизнью.

Я толкнул дверь в кабинет Шавалеева, переваливая чемодан через низкий порожек в приёмную, где тоже было пусто. Юлиану и её нервную коллегу, видимо, убрали вместе с Шавалеевым. Я стукнул в дверь, но стук вряд ли был слышен через толщу второй, обитой двери, поэтому я распахнул обе двери, вспоминая регулировщицу Юлиану с её острой грудью, перетащил чемодан через порог и зашёл в кабинет с длинным Т-образным столом.

У ножки буквы Т боком ко мне склонившись над писаниной сидел капитан Скрипка. Он поднял глаза, обрадовался и, не вставая, кивнул на место напротив себя.

— Присаживайтесь, гражданин Грязин. Одежду на вешалочку. Чемоданчик в угол поставьте, — заметив мои колебания, он сделал ленинский жест в сторону стула. — Присаживайтесь, присаживайтесь.

Я молча разделся, загнав чемодан под вешалку, одернул тёщин свитер и сел напротив Скрипки. Я не чувствовал страха, но не чувствовал и радости. Значит, Братерский решил меня слить. Человеку, которого прочат в губернаторы, вряд ли стоит мараться радиоактивной грязью неясного происхождения.

Круглое монгольское лицо Скрипки ещё сохраняло летний загар, но уже не лоснилось потом, а лоснилось сухим парафиновым блеском. Блестящий сотрудник, подумал я. Скрипка в самом деле неплох и усерден, разве что чересчур любит театральность.

Он был почти лысым, лишь чёрные островки щетины обозначали границу полукруга, за которой ещё могла быть растительность. Он смотрел на меня серьёзно, хотя по лукавым глазам я понял, что он предвкушает веселье.

Он был крупным, и сейчас, сидя напротив, я ощущал его размеры так, будто мы застряли в тесном лифте. В огромном шавалеевском кабинете было душно от запаха его одеколона. Стул, на который усадил меня Скрипка, отличался от прочих стульев, он был принесен откуда-то извне, плоский, прямой и с такой жёсткой спинкой, что я сразу ссутулился. Наверное, у Скрипки был какой-то специальный стул для допросов, который он возил с собой.

— Грязин, чё тебе неймётся? — спросил он, навалившись на стол локтями и засунув руки под мышки. — Чё ты вот всё ходишь, вынюхиваешь, людям названиваешь? А? Ну тебе же русским языком объяснили, нет там термоядерного реактора. Склады там. Ну чего ты дурачка-то строишь?

Я молчал, рассматривая бумаги, которые оформлял Скрипка до моего прихода. Прочитать их никак не удавалось: лежали они вверх ногами, а почерк Скрипки был очень уж равномерный, как нарисованная ребёнком волна.

— Короче, давай я тебе объясню, как мы будем твою душу заблудившуюся спасать и возвращать обратно к мирским радостям. Значит, ты сейчас мне рассказываешь, как доктору, о всех своих невзгодах и прочих фантазиях, потом я тебе объясняю варианты: вариант А и вариант Бэ, а потом мы прощаемся, а навсегда или только на время, зависит от того, какой вариант ты выберешь.

— Вот же сука Братерский, — сказал я. — Мне жена говорила не связываться…

— А чего ты жену не слушаешь? Сергей Михайлович готовится… — он поднял глаза кверху. — Ему такие, знаешь, фантазёры-рецидивисты не нужны. Чё ты ему звонишь вообще? Он тебе кто? Никто. Он уже побывал по ту сторону закона, он знает, что это такое. Ну давай, рассказывай.

Он смотрел на меня внимательно, наваливаясь на стол всё сильнее.

— Я удивляюсь вам, Скрипка, — сказал я, и эта фраза отразилась на его лице, будто я метнул в него теннисный мячик; он даже издал какой-то звук. — Вы же знаете об этом районе гораздо больше меня. У вас доступ к архивам. Ну поройтесь там. Всё можно проверить. Я, наверное, неправ в деталях, но прав в самой сути. По крайней мере, вы не можете этого исключать. Почему вы сразу отвергаете?

— Знаешь, меня там, — он кивнул куда-то на дверь, — попросили с тобой помягче, вроде как ты у нас выздоравливающий. Так если тебе надо время выздороветь, можем вызвать наряд, оформим тебя по девятнадцать-три за неповиновение законному распоряжению сотрудника полиции, скажем, на пятнадцать суток. На десять даже. Ты, видимо, всё думаешь, что мне интересно твои версии случать. Мне не интересно. У меня нет времени. Я тебе скажу раз и навсегда: этот объект проверяется тщательней, чем ты можешь себе представить, и никакой радиации на его территории не было и нет. Всё.

Голос его стал холодным и звенящим:

— Кончай, короче, свои информационные диверсии. Ты думаешь, это твоё частное мнение — ни черта. По каждому вбросу проверка делается, с людей за твои фантазии спрашивают серьезно, с них звёзды осыпаются, — он стукнул себя по плечу. — Ты уже один раз обосрался на всю округу и нас выставил. Ты ещё раз хочешь?

Он откинулся на спинку стула, и тот издал протяжный скрип.

«Скрипка скрипит», — подумалось мне.

— Если тебе доктор нужен, мы тебе доктора организуем. Чтобы не мерещилось, — добавил он устало.

Я молчал. Скрипка повёл головой разочарованно и принялся что-то писать. Было странно наблюдать, как тщательно выводит он свои каракули, точно прилежный школьник. Сторожевой пёс.

Мы сидели довольно долго. Я встал:

— Я ухожу. Если есть что предъявить — предъявляйте. Это действительно моё частное мнение.

— Слышь, ты в жопу засунь частное мнение, ага, — он потащил меня взглядом назад, и я непроизвольно сел. — С частным мнением запрись в сортире и фантазируй там. Если ты звонишь таким людям и требуешь помочь, это уже не частное мнение, а целенаправленная работа по сеянию паники среди населения. Давай о твоих заказчиках поговорим.

— Это частная инициатива.

— Усердный ты для частной инициативы, — проговорил Скрипка, поднимая завибрировавший смартфон. — Алло? Ну мы здесь. Наверху. Понял.

Он снова принялся что-то писать.

— Сейчас подробно поговорим.

Скоро дверь кабинета открылась. Первым вошёл крепкий мужчина лет пятидесяти, похожий на деревянную чушку, из которой высекли человека, сохранив её почти прямоугольную форму. На эту форме хорошо лежал дорогой пиджак. Человек был невысоким, но казался очень тяжёлым — даже тяжелее Скрипки, потому что в Скрипке была округлость, а этого распирали невидимые углы.

Скрипка встал и протянул руку:

— Александр Евгеньевич.

Я заметил, как Скрипка чуть поклонился. Человек поздоровался с ним спокойно и чуть отстранёно.

Следующим вошел Братерский, кивнув нам в знак приветствия и придержал дверь для третьего гостя. В нём я без труда узнал депутата Христова.

Братерский указал своим спутникам на стулья рядом со Скрипкой. Все трое были в достаточно торжественных пиджаках и пахли куда приятнее резкого одеколона, который любил Скрипка. Впрочем, одеколон всё равно скоро забил остальные запахи.

Когда Александра Евгеньевич опустился на стул, тот зашевелился под ним, словно картонный. Какой политический вес, подумал я, догадываясь, что передо мной кто-то из начальства ФСБ.

Скрипка почему-то повеселел; хлопнул лежащий на столе документ, будто показывая остальным результат своей работы, и стал шумным, как закипающий чайник.

Братерский приоткрыл окно у меня за спиной, а затем сел чуть в стороне справа, выложив на стол пару смартфонов, одернув пиджак и долго поправляя галстук, точно готовился к съемке.

На руке Христова я заметил дорогие часы. Плотный господин справа от Скрипки тоже выложил на стол маленький серый телефон, какие лежат обычно в пыльных витринах комиссионок.

— Ну что, Сергей Михайлович, где у тебя чай-кофе? — ухмыльнулся Скрипка. Ему не терпелось продемонстрировать мне свои теплые отношения с Братерским. — Может, чего покрепче есть?

— Покрепче не надо, — спокойно произнес крупный человек.

Скоро вошла расторопная девушка, которую Братерский называл Олей. Она принесла всем поднос с кофе, и только Скрипка выбрал чай, процедив сквозь зубы «на кофе ещё не заработал». Братерский как обычно пил воду. Когда Оля ушла, Скрипка сказал, обращаясь к прямоугольному господину:

— Вот так, Александр Евгеньевич, кто-то родине служит, а у кого-то вон секретарша как с плаката.

Тот одобрительно хмыкнул. Я заметил лёгкую улыбку Братерского. Христов сидел, углубившись в небольшую книжицу или блокнот. Он как будто не воспринимал происходящее.

— Я вас познакомлю, — сказал Братерский мягко. — Ну, Фёдора Матвеевича Христова представлять не нужно. Он курирует экологическое направление, поэтому его мнение важно в контексте вопроса. Александр Евгеньевич Ларин, с недавних пор — заместитель главы ФСБ.

Он показал на здоровяка, тот шевельнулся и ответил полувзглядом, в котором читалось: достаточно церемоний. Глядеть на него в упор было тяжело, поэтому я разглядывал его плотные ладони, сцепленные в замок.

— Скрипка Анатолий Викторович, — продолжал Братерский. — Сотрудник центра по защите государственной тайны…

— По лицензированию, сертификации и защите, Сергей Михайлович, — поправил Скрипка, но Братерский не отреагировал и продолжил:

— …капитан ФСБ, кстати, дважды награжденный. Как я понимаю, Анатолий Викторович курировал объект «Заря».

— Курировал, курировал, да недокурировал, — проворчал Скрипка.

Кольцо на правой руке стягивало средний палец капитана, как пояс. Его коротко остриженные ногти изъело грибком. Он нетерпеливо барабанил по столу.

За створкой приоткрытого окна елозили машины, шум нарастал и стихал, будто терли деревянный брусок. Шшшшших — звук осыпался на плечи сидящих, как перхоть. Из окна шёл холодный запах, нагоняя школьную тоску.

— Вот, Александр Евгеньевич, автор той статьи, — сказал Скрипка, обращаясь к своему начальнику. — Не статья, а целый альманах «Ужасы нашего городка». Это, знаете, мне напомнило пионерский лагерь: подростки в кружок собрались и рассказывают друг другу, как они сову с головой ребёнка видели. Или как тётя Клава мертвеца в борщ крошит — чик-чик-чик. И, главное, сами это лично видели. Вот теперь гражданин Грязин у нас версиями бурлит, распространяя их в сети Интернет и разных изданиях. Давай, Максим Леонидович, тебе слово. Что ещё нарыл?

Наступила тишина, в которой каждый звук обрёл колкость. Братерский тикал ногтем по экрану своего смартфона. Замначальника ФСБ Ларин сопел изнутри своего объемного черепа. Христов сидел тихий и аккуратный, похожий, скорее, на профессора филологии.

Вероятно, они думали, что язык мой прилипнет к нёбу и речь будет растерянно плутать, но во мне окрепло спокойное красноречие. Я выждал чуть-чуть и сказал:

— Во время своей последней поездки в Филино я заболел. У меня поднялась температура, начался жар. Но я всё равно ходил. Как-то ночью я пришёл на берег озера Красноглинного, это полтора километра на север от Филино, и мне привиделся отец Сергея Михайловича. Мне много кто привиделся в тот вечер, но и он тоже. И отец Сергея Михайловича мне сказал, что под озером есть старые гипсовые шахты. А гипсовые шахты там действительно могут быть. И в них может быть то, что заражает Филино. А ещё я собрал образцы воды, грунта и предметов филинского быта, среди которых есть очень интересные. Всё, что я прошу — объективно изучить эту версию. Разобраться.

Снова наступила тишина, которую прервал Братерский:

— Вы очень прямолинейны. Некоторые детали можно было опустить.

— А зачем? Мне в горячечном бреду привиделся ваш отец и он говорил, что под Филино есть шахты.

— Понятно, — сказал Скрипка. — Под сумасшедшего решил сработать. Ну, Александр Евгеньевич, экспертизу нужно назначить. Ну хочет человек полечиться.

Ларин повернулся к Скрипке:

— Толя, ты изучал ситуацию. Всё-таки скажи нам: может или не может?

Скрипка вздохнул.

— Александр Евгеньевич, чисто всё. На территории «Зари» фон контролируется и находится в пределах нормы.

— Я тебя не про территорию спрашиваю. По периметру может быть что-то? В пяти, в десяти километрах?

— Нет там ни-че-го.

Христов скучал. Он не понимал, для чего его отвлекли от важных дел. Он бессмысленно смотрел то на меня, то на Ларина.

Братерский повернулся вполоборота к Скрипке и Ларину:

— По моей информации, в 1986 году склады «Зари» рассматривались в качестве приемника радиоактивных отходов после всем известного инцидента. Мне интересно, почему такая идея в принципе обсуждалась?

Наступила пауза. Стучал по столу Скрипка. Тёр подбородок Христов. Едва заметная щетина на его лице звонко хрустела.

Братерский пристально смотрел на Ларина. Тот хмыкнул и сказал:

— Ну, во-первых, Сергей Михайлович, это информация не для общего пользования. Во-вторых, в 1986 году много чего было, но это осталось в 1986. События, о которых вы говорите, если даже имели место… Там речь шла о кратковременном хранении неопасных отходов третьего и четвертого классов. Для понимания: укрепления «Зари» позволяют выдержать ядерный удар в радиусе нескольких сотен метров. То есть вы представляете себе конструкцию — это саркофаги, в которых можно, теоретически, хранить отходы даже более опасные и более длительный срок.

Скрипка нетерпеливо ждал своей очереди, и когда Ларин умолк, заговорил с упоением:

— Знаете, сейчас можно любой завод с лупой проверить и найти историю, которая была тридцать, сорок, пятьдесят лет назад. Да, есть у нас деятели из «Грин Писа», из «Беллоны» из «Нашего дома», которые вытаскивают трупы из могил и бегают с ними, как с чучелами, пугая людей. Это всё делается с единственной целью: дискредитировать власть, посеять панику, внимание привлечь. Доказательств нет, зато есть целый холодильник прокисших историй.

Христов кивнул:

— Без новых обстоятельств, я считаю, мы топчемся на месте. Обсуждать плод творчества автора, при всем уважении, уже надоело. Сергей Михайлович, что-то ещё есть помимо?

Ларин согласился:

— Я пока не вижу причин не доверять сотруднику. Каждая проверка требует обоснования. Мы тоже не вламываемся на предприятия просто так. Это и не наше дело. Пока нет поводов даже для жалобы в Минэкологии, я не говорю о чём-то большем.

— Ну как же, нет, — рассмеялся Скрипка. — Власти же вечно что-то скрывают: то дом у них на могильниках, то ядерная фабрика под городом. Я еще раз повторю: у «Зари» сейчас можно детский сад строить. Там безопаснее, чем у меня на садовом участке, потому что на участке я не контролирую температуру, влажность, фон…

У меня не было злости на Скрипку. Он здорово говорил, артистично и уверенно, с нужной хрипотцой. Он не обманывал. Он верил себе.

Я ощутил мление, будто опустил ноги в пузырчатую ванну и пузырьки стали щекотать кожу и прилипать к волоскам. Я смотрел на Скрипку и видел нас как будто со стороны.

Что такое Скрипка? Надёжный сотрудник. Что такое я? Человек, которого поймали на лжи.

Я смотрел на нас двоих, сидящих напротив, и улыбался. Моё лицо — та маска, что осталась там, поверх моего тела — сохраняло серьезный, почти отчаянный вид. Но сам я смотрел, улыбался и чувствовал шёпот пузырьков по всему телу.

Наступила полная ясность.

— Я понимаю свою ошибку, — сказал я наконец. — Я действительно считал «Зарю» могильником радиоактивных отходов, и в этом был неправ. Но эта неправда заслонила и всё остальное. Я ведь нашёл точку на северо-восточном периметре «Зари» с повышенным фоном, но её посчитали таким же вымыслом, как всё остальное. Я сделал неправильные выводы. Но я не специалист. Почему нельзя проверить это место? Разве это сложно? К тому же, я нашёл кое-что ещё.

Я встал, прошёл в угол комнаты, выкатил оттуда чемодан и уронил набок. Откинув крышку, я вытащил завернутый в брезент невероятно тяжёлый предмет и ухнул его на стол поближе к Скрипке. Тот слегка отсел.

— Я предлагаю сыграть в игру, — сказал я. — Кто первым убежит.

Рядом со свертком я положил индикатор радиоактивности, тот самый, что взял на прокат по пути в Филино и который так и не вернул. Он часто затикал и показал 321 мкр/час. Значения колебались. Иногда он вспыхивал цифрой выше 400, иногда не доходил и до 250.

Скрипка смотрел спокойно.

— Ну нашел ты облучённую болванку, и что? Таких, знаешь, сколько валяется. Пройдись по любой свалке с дозиметром, не такое найдешь. Сколько там кажет? Аж 340 микрорентген? Да я тут сутки просижу.

Он демонстративно отхлебнул чай.

Братерский вдруг сказал:

— Анатолий Викторович, вы ведь знакомились с делом Халтурина?

Я напрягся. Халтурин — это дядя Алисы, который притащил домой железяку, нагревающуюся саму по себе.

— Знакомился, — ответил Скрипка. — И что?

— Он умер от симптомов, напоминавших лучевую болезнь, — сказал Братерский.

— Он умер от собственной глупости. Воровал лом в 69-ой дивизии. Кто-то ему там подгонял. Ну 90-е были, развал. Сейчас, наверное, это уже не секрет. Воровали и доворовались. Попали на источник ионизирующего излучения. Конкретизировать не буду. Да, он умер, предположительно, от лучевой болезни. Но к «Заре» и Филино этот инцидент отношения не имеет.

— А если предположить, что они воровали лом не в 69-ой дивизии? — спросил Братерский.

Его остановил Ларин. Он жестикулировал своей прямоугольной ладонью, словно рубил капусту:

— Сергей, я понимаю, к чему ты клонишь, но что толку строить предположения?

Братерский спросил:

— Халтурин нашёл источник сильной бета-радиации, так?

— Откуда ты, Серёжа, всё это знаешь, я удивляюсь, — проворчал Скрипка. — Ну пусть так.

— А ты не боишься сейчас обучиться?

— 300 микрорентген? Я тебя умоляю, — фыркнул Скрипка. — Я её вместо подушки могу положить.

Я подтолкнул к нему пальцем прибор и сказал:

— Этот индикатор показывает в основном гамма-излучение, — я раскрыл брезент, обнажая кусок засохшей грязи, в котором угадывались контуры детали. — Бета-излучение обладает не очень большой проникающей способностью, поэтому лучше убрать брезент.

И вдруг, точно джокер, в голове выскочила фраза, которую сказал мой двойник в ту холодную ноябрьскую ночь на пирсе. Он сказал: «Капитан Скрипка. Любитель женщин».

— Не боитесь, что потенция ослабнет? — сказал я вдруг. — Вы детей ещё заводить планировали? Бета-излучение не очень полезно для… ну, вы понимаете.

Скрипка любил женщин. Я вспомнил женский голос в микроавтобусе, который завёз меня на «Зарю». Скрипка хотел произвести впечатление. Женщины значили для него, может быть, больше, чем карьера. Теперь его мошонка находилась в каком-то полуметре от болванки, испачканной радиоактивным илом. Скрипку это нервировало. Разум и животный страх боролись внутри него.

Скрипка выдал себя. Он дёрнулся, отсел, что-то паническое пробежало по его лицу, что мгновенно подействовало на остальных. Спустя секунду все трое уже стояли.

Поняв нелепость своей реакции, Скрипка подошёл к столу, брезгливо взял край брезента и потянул. Предмет внутри перевернулся, ухнул по столу, перевернулся ещё раз. Скрипка молча смотрел на железяку.

— Что это?

— Это головка блока цилиндров от мотора «Нивы», которую один филинский рыбак использовал в качестве якоря. Она вся в иле. От него, вероятно, идёт сильное излучение. Я бы не стал подкладывать её, как подушку.

— Да убери ты её, — крикнул Скрипка.

Я завернул металл в брезент, аккуратно сложил в чемодан и откатил его в сторону.

— Что это доказывает? — кипятился Скрипка. — Я даже готов поверить, что ты нашёл её около Филино, готов поверить, что она радиоактивна, ну и что? Это единичный случай. Да, встречаются облученные предметы, в московских парках находят…

— Что вы предлагаете? — спросил Христов, обращаясь, скорее, к Ларину.

Разгоряченный Скрипка опередил его:

— Проверим, захороним, к делу подошьём. Что ещё предлагать? Люди живут там, никто не жалуется. Не понимаю, для чего ворошить снова и снова. И Халтурин этот к «Заре» никакого отношения не имел. А вот в 69-ой дивизии у него были подвязки.

Христов снова растёр подбородок и обратился к Ларину:

— Всё-таки, Александр Евгеньевич, надо инициировать проверку. Я понимаю, это не ваша компетенция и забота тоже не ваша. Но помощь тут будет нелишней, поскольку мы говорим об окрестностях объекта с повышенной защитой. Что вы думаете?

Ларин смотрел перед собой. Он словно перекатывал во рту ириску.

— Проверим. Я надеюсь, все присутствующие понимают, что сенсаций из этого делать не нужно. Особенно журналистов касается.

— Если вы хорошо сделаете свою работу, у журналистов не останется поводов для сенсаций.

Ларин помрачнел:

— Хамить не надо, Максим. Мы не служба экологического мониторинга. У нас другие задачи. Передашь образцы и укажешь на карте все точки сбора. Дальше разбёремся.

Они вышли гуськом: сначала в дверь прошёл Ларин, за ним Христов и уже потом Скрипка с моим чемоданом в качестве прицепа.

Когда мы остались одни, Братерский спросил:

— Хотите есть?

— Домой хочу. Вы что же, будете теперь развивать местный филиал «Вавилон Страхования»? — я обвёл глазами бывший кабинет Шавалеева.

— Буду готовить к банкротству. У них очень тяжелое положение.

— Зря мы вот так образцы отдали, — кивнул я на дверь. — Как думаете, не замнут?

Братерский некоторое время смотрел на меня и потом ответил:

— Не замнут. Впрочем, посмотрим.

 

* * *

Пол в ванной остыл. Я включил подогрев, и пока кафель медленно теплел, разыскал пушистые Олины тапки, которые сама Оля не любила. Этими тапочками мы пользовались в режиме каршеринга: кто-то надевал их, доходил до нужного места и бросал там до следующего клиента. Чаще всего их можно было найти у входа в подвал или на пороге гостиной. Иногда в них влезал Васька, которому казалось, что он едет на лыжах. Верхняя часть опушки доходила ему почти до колен.

Я чистил зубы, разглядывая себя в зеркале. Пятна усталости на лице походили на неровный загар.

— Телефон! — услышал я голос.

Через минуту Оля уже стояла в ванной. Она сунула мне аппарат.

— Разбрасываешь везде, потом не слышишь. Васька только заснул. Кто это?

«Кто это?» прозвучало требовательно. Вместо ответа я прикрыл дверь ванной.

Звонил Братерский. Я принял вызов и отставил смартфон от щеки, чтобы не испачкать пеной.

— Алё, Сергей Михайлович.

— Я стою в проезде Изумрудной улицы, если не ошибаюсь, напротив вашего дома. У вас какая улица? Земляничная? Земляничная, 17? Да, значим, это ваш дом. Собирайтесь скорее. Тут холодно. Оденьтесь хорошо. Только скорее.

Не свойственная Братерскому торопливость голоса подействовала на меня как плохое известие; я стёр со щёк зубную пасту, скинул неуклюжие тапочки и помчался наверх.

В спальне было тепло. Оля уже застелила кровать, и от неё пахло стиркой и Олиным кремами.

На тумбочке лежала книга. Ей я планировал довести себя до сонливости. Книга была подходящая — детектив.

Малодушная мысль сказаться больным владела мной несколько секунд. Но пока я придумывал внутри себя разные оправдания, пальцы торопливо затягивали тесёмки ватных штанов.

Оля перехватила меня в прихожей:

— Ну ты серьезно? Ты куда?

— Да нормально всё. Надо. Так совпало. Ты ложись.

— Стой, — она схватила меня за отворот куртки. — Куда тебе надо в полночь?

— Оля, потом, — я вырвался. — Дверь закрой на ключ. Я сам отопру.

На улице шёл густой снег, от которого у меня тут же намокла шея. Свет фар размазался сплошным белым пятном, которое пожирало попадавшие в него снежинки и возвращало их ослепительным свечением. Я зажмурился.

Внутри автомобиля было тепло и пахло дорогой кожей. Братерский тронулся, едва я успел закрыть дверь. Раньше я не замечал за ним склонности к лихачеству, но теперь он гнал так, что я решил оставить расспросы на потом. Попутные машины возникали из снежных вихрей красными пятнами, точно стоящие на месте.

За городом Братерский погнал ещё быстрее. Снежная пелена оставляла перед нами лишь короткий световой штрек, за пределами которого ночь казалась непроницаемой.

— Куда мы едем? — спросил я наконец.

— К «Заре». Сейчас они будут проверять вашу гипотезу. Я подумал, вы заслуживаете того, чтобы быть там. К началу мы уже не успеем, но хотя бы…

— Проверять в такую погоду? Ночью?

— В такую погоду меньше внимания.

Мы свернули к Филино и поехали мимо поселков, названия которых я забыл, а в темноте не мог разглядеть даже таблички. Дома мелькали за окном; некоторые казались заброшенными, в других можно было разглядеть жёлтое окно, абажур или герань. Я не заметил, как мы проскочили само Филино: переезд, вероятно, засыпало свежим снегом.

Асфальтовая дорога от Филино в сторону Ключей была пустынна. Братерский гнал посредине, и на скорости полоса асфальта, зажатая снежными обочинами, казалась уже самого автомобиля.

Скоро Братерский замедлился. Несколько раз он сверялся с картой на смартфоне, и, наконец, съехал на заметенную полевую дорогу, едва различимую под снегом. Машина то и дело вязла, но Братерский всё жал на газ. Скоро боковые окна заросли слоем пушистого снега.

Началась свежая колея, и ехать стало легче. Я не узнавал мест: даже летом грунтовые дороги вокруг «Зари» казались однообразными, зимой же стали практически неразличимы. Я угадывал лишь контуры мёртвого поля по бокам и удивлялся азарту Братерского.

Скоро мы выехали к северо-восточному КПП, тому самому, где ещё полгода назад с Димкой наткнулись на женщину-охранника.

Мы вышли. Снег утих, зато ветер стал резким, бросая в лицо пригоршни мелкого льда. Братерский вытащил из багажника сапоги вроде унтов и протянул мне. Пока я переобувался, из темноты вышел человек и несколько минут говорил с Братерским. Потом человек исчез.

Братерский зажёг фонарь, который не столько освещал путь, сколько создавал вокруг нас интересную ауру — возможно, им Братерский лишь обозначал наше присутствие.

Он быстро зашагал в сторону склона, на который мы взобрались на квадроциклах во время своей вылазки с Димкой. У подножья холма что-то происходило. Ярко светили фары.

Слишком большие сапоги утопали в снегу, слетали и тёрли ноги.

Когда мы спустились, к нам быстро приблизился человек в бушлате с капюшоном. Бушлат был больше его самого. Вместо лица у него была чернота.

— Назад, назад, назад, — закричал он. — Сайков! Тут посторонние.

Позади него что-то происходило. Несколько человек стояли на площадке, подсвеченной фарами грузовика. Автомобиль поменьше светил с другой стороны.

— Свои, — сказал Братерский, демонстрируя бушлату и подбежавшему Сайкову удостоверение. — Скрипка здесь?

— Кто? — не расслышал человек.

— ФСБ здесь?

— Там, — махнул рукой военный. — С дозиметристами.

— Проводи.

Люди стояли полукругом перед хорошо освещенным пятном. Из-под земли торчали бетонные балки. Я хорошо помнил это место, может быть, потому что неоднократно возвращался сюда во снах.

Красно-белая лента ограничивала территорию. В её центре были двое в каких-то невероятных зеленоватых скафандрах с окантованными чёрным маленькими забрало. Они двигались неспешно, словно исполняли пантомиму. Влажные от снега костюмы искрились.

Слева от меня возник Скрипка. Хотя я не видел лица и не взглянул на самого капитана, я безошибочно узнал его по характерному сопению. Мы молча наблюдали.

Один из скафандров проверял землю металлоискателем. Другой держал в руках длинный шток с датчиком, похожим на микрофон.

— Отрабатываем межведомственное взаимодействие, — услышал я голос Скрипки.

Он повернулся к Братерскому.

— Сережа, надо было билеты продавать. Чё мало зрителей пригласил?

— Он заслужил, — равнодушно ответил Браетрский. — Фонит?

Скрипка невесело засмеялся:

— Струячит так, что радоновцы подойти боятся. Теперь все светиться будем. Кто звездами на погонах, а кто дыркой в животе.

Скоро он ушёл. Я видел, как он возбужденно разговаривает с другим человеком, флегматичным и неторопливым, явно старшим по званию.

Рядом со мной стоял хмурый военный, который отдавал раздраженные приказы водителю «Урала».

— Вася, мать твою, сдай назад. Чё ты её носом в очаг поставил? Вот там поставь.

«Урал» остро завывал турбинами. Колеса размешивали снег и бросали в нашу сторону комья грязи. Начальник орал еще громче, перекрикивая вой мотора:

— Да, мать, плавнее! Камень там, смотри! Ложкин! Помоги ему.

Ложкин, стоя позади грузовика, отчаянно жестикулировал и сбивал водителя с толку. Пахло гарью.

Пара молодых солдат в длинных плащах стояла напротив. Происходящее казалось им просто ещё одной ночной встряской, бессмысленной и беспощадной.

Скафандры задвигались. Я заметил, что они работают по колено в воде. Первый месил мутную жижу маленькой лопатой, второй светил, держа индикатор на длинной рукояти.

— Место не точно указал, — буркнул мне Скрипка. — Долго искали.

Скоро скафандры извлекли предмет, издалека похожий на комок грязи, и быстро погрузили в ящик, который перед этим с грохотом вытащили из «Урала» два скучающих плаща, а потом гораздо тише погрузили обратно.

Скрипка отлучился, но скоро снова возник рядом с нами.

— Толя, что там? — спросил Братерский

— Ну что там… Дело Халтурина живет. Ещё один РИТЭГ. Вернее, то что от него осталось. Какие суки: корпус сдали в металлолом, а капсулу со стронцием выкинули. Протечка случилась. Вся вода грязная.

РИТЭГи — термоэлектрические генераторы на ядерном топливе вроде вечных батареек. Их использовали в основном в северных широтах для питания маяков. Вандалы нередко разбирали их на металлолом. Но я не слышал, чтобы РИТЭГи применяли у нас.

— Проморгали у себя под забором, — с досадой сказал Братерский.

— Чё ты начинаешь-то? — завёлся Скрипка. — Я тебе говорю: внутри периметра никаких фонов. Проморгали… Приехал дед на мопеде и бросил. Дело-то нехитрое. Тут знаешь сколько грибников да любознательных ходит, вроде нашего Максима Леонидовича. Ведомственная охрана контролирует территорию и ближний периметр. А за каждой ёлкой в лесу не уследишь.

— И откуда здесь РИТЭГи?

— Ты меня спрашиваешь? Серёжа, если бы знал, кто их тырит, я бы тому оленю колени прострелил.

— Я спрашиваю, откуда на «Заре» РИТЭГи? Резервное питание?

— На «Заре» нет и не было резервного питания от изотопных источников. Ты в своём уме? Это же не полярная станция.

— Откуда они тогда? Халтурин нашёл РИТЭГ, второй лежит в луже. Совпадение? — голос Братерского стал жёстче. — А сколько их ещё?

— Да с чего ты взял, что они с «Зари»? Ну может, с 69-ой дивизии приволокли, я не знаю. Будем разбираться. Что ты от меня хочешь? Медаль хочешь? Выпишем вам обоим.

Вдруг Скрипка посерьёзнел.

— Серёжа, тут грунт сейчас вывозить будут, уже не интересно. Ты иди пока. Мне с Максимом Леонидовичем потолковать надо.

Братерский кивнул, и я поймал его короткий взгляд.

Резко газовал «Урал». Его фары разгорались синхронно с воем турбины. Скоро он двинулся с места и загромыхал по полю в сторону насыпи.

— То, что ты нас дожал — тебе плюс, — сказал Скрипка. — Видишь, скоро народу приехало на бенефис твой. Только запомни: рассказывать об этом запрещено. Журналисткой славы не получишь, извини. Панику нагонять незачем. Люди и так накручены. Капсулу раскопали, виновных закопаем — всё. Без истерик.

— И откуда тут РИТЭГ? — спросил я. — 69-ая ракетная дивизия использовала такие источники?

Скрипка пожал плечами:

— Может, 69-ая использовала… Есть другая версия, — он помолчал. — В 1989 году, в июне, под Уфой случилась железнодорожная катастрофа. Очень тяжелая. Два поезда взорвались. Остановили движение. В тот день от Мурманска шёл поезд, который перевозил в том числе контейнеры с отработавшими РИТЭГами, четыре штуки. Может быть, я подчеркиваю, может быть, после остановки движения опасный груз скинули здесь, на «Заре». Временно, конечно. А потом или забыли, или забрали не полностью. Ну а местные растащили всё по глупости, металл же.

— Не понимаю, зачем оставлять опасный груз там, где хранится продовольствие?

— В 89-ом «Заря» у оборонщиков была.

Словно почувствовав моё возбуждение, Скрипка опередил:

— Да ты не радуйся, боеголовок тут не хранилось. Обычные военные грузы. Ничего радиоактивного. Может быть, только эти РИТЭГи, да и то в силу форс-мажора. В пробах с озера тоже есть стронций, так что будем считать, что один РИТЭГ утопили в Красноглинном. Искать его сейчас никто не будет. Считай, что он уже растворился.

— А что ещё в пробах?

— Что в пробах? — Скрипка смотрел на меня, точно поражаясь нахальству. Потом он усмехнулся и ответил: — Грязин, ты не ту профессию выбрал, чтобы вопросы задавать. Что в пробах… Букет целый в пробах.

— Я это и так знал. В Красноглинном не РИТЭГ. Там что-то ещё.

— Если на тебя снизойдёт прозрение, ты мне расскажи сначала, хорошо? А домыслы и сплетни распространять не надо. А лучше семьёй занимайся. Без тебя разберутся.

Скоро на место «Урала» подъехал другой грузовик, вроде КамАЗа. Из его кузова начали опускать небольшой экскаватор.

Скрипка хлопнул меня в плечо, и мы пошли обратно. Взбираясь на склон, он отдувался и часто харкал.

— Как дело было… — задыхаясь, сказал он, когда мы были на вершине. — Полгода назад звонит мне сотрудник из второго отдела и спрашивает, что за комбинат у нас тут в районе Филино. Я ему: с чем связан интерес? Он мне докладывает, что редактор такого-то сайта запрашивает у него информацию. Можно писать, нельзя?.. Я сразу говорю: пусть забудут и не лезут. Режимный объект. Всё. Тема закрыта. Ну ваши-то обычно сразу понимают, с полуслова. Я забыл про это. Потом снова звонят. Так и так, журналюги продолжают копать, информацию собирают. Я говорю: найди мне телефон самого рьяного, я с ним напрямую решу вопрос. Звоню тебе. По голосу слышу, что поняли друг друга. Я опять спокоен. У меня дел до загривка. В общем, я опять забыл. Проходит две недели, наверное, мне снова докладывают, что главред чуть ли не статью выпускать собрался. Ну ни хрена себе — статью. Мы лицензии ведомственным охранникам по семь-восемь месяцев выдаем, а вы статью печатать собрались.

Он закурил съёженную сигарету и продолжил:

— А у нас один диггер есть, пишет под псевдонимом Guillo, ну ты его знаешь. Мы по другим делам с ним работали. Он про тебя тоже рассказывал, что интересуешься, мол. Я тогда попросил его написать тебе. Спровоцировать. Посмотреть реакцию. Предложить сталк на комбинат. Мне как раз на «Зарю» нужно было, ну и назначали тебе на этот день, чтобы проверить. И что ты думаешь? Подъезжаем: стоит Максим Леонидович в своих модных кедах, готовый «Зарю» покорять. Ну ты с кем лезть-то собирался? Ты этого Guillo хоть раз видел?

Я помотал головой. Братерский прогревал машину, ожидая в стороне. Скрипка нервно курил.

— Я с себя ответственности не снимаю, — сказал он. — Не надо было тебя туда тащить. Скандал потом был. Я психанул тогда. Думал, хоть так угомонишься. А ты свою говностатью выпустил. Ерунду такую написал… Ну хуже только сделал. Сам теперь видишь.

— Не ерунду.

— Да ерунду. Свалил всё в кучу: и Филино, и смертность, и Виктор Цой жив. Кладбище какое-то приплёл. Близняшек этих… А дело-то в двух РИТЭГах. Ну в трёх. Нельзя людей накручивать. Тем более, если сам не уверен.

— РИТЭГи — это частность. Есть что-то ещё. Я прав был по сути. В деталях ошибался.

— Тебе чё, блин, не полегчало что ли?

— Вы сказали, что в иле обнаружили целый букет изотопов. Значит, есть что-то ещё.

Скрипка вздохнул и выстрелил окурком в сторону склона, за которым вращался прожектор экскаватора. Машина издавала визгливый звук.

Он протянул мне ледяную ладонь. Я сжал её, но капитан сжал ещё крепче.

— Да нормальный ты журналист, Грязин, — сказал он негромко. — Только не разбираешься ни в чём. Ты отдохни, ладно?

— Я уже не журналист, — ответил я.

— Тем более.

Скрипка быстро зашагал в сторону и скрылся в снежной пелене.

Я вдруг почувствовал, что сильно замерз. Горло жгло от морозного ветра.

— Поехали, — поторопил меня Братерский.

 

* * *

Дома я был в полтретьего ночи. Я так сильно старался не шуметь, что уронил швабру.

Я вскипятил чайник и налил рюмку коньяка. Коньяк обжёг горло хуже мороза, и меня задушил приступ кашля, который я изо всех сил сдерживал, отчего звук получался особенно резким.

Чай казался безвкусным и пах тряпкой. Меня снова знобило. Я принялся раздеваться, запихивая одежду в большой пакет. Утром выброшу, чтобы не думалось.

На пороге кухни появилась Оля. Она щурилась от света и куталась в халат.

— Разбудил? — спросил я. — Спи.

— Не спится.

Я подошёл к ней и взял за плечи, но обнимать не стал — чертова паранойя требовала сначала смыть с себя грязь «Зари».

— Ты ложись, я сполоснусь и приду.

Оля бесшумно ушла.

Сон забрал меня почти мгновенно, и я даже пожалел, что состояние было недолгим; состояние покоя и безмятежности, когда я забрался под оделяло, нащупал там теплое, нагретое Олей место, подвинул её чуть-чуть, чтобы теплое пятно стало пошире, и стал думать о Скрипке и РИТЭГах; мысли эти были приятными и чуть-чуть жуткими, как рассказанная у костра история.

Я проснулся с предчувствием, что должен заболеть, но горло было спокойным и нос дышал ровно. За завтраком Оля выглядела измученной. Она торопливо собиралась и несколько раз шуганула Ваську, который не желал хлебать залитые молоком хлопья. Оля бросила их в нагретое вспененное молоко, и они плавали на поверхности. По Васькиному разумению нужно было сначала насыпать хлопья, а потом залить молоком, причём непременно прохладным.

Когда Васька обиженно убежал собирать рюкзачок, с которым ходил в детский сад, Оля села напротив меня.

— Ты только не обижайся, — сказала она, взяв меня за руку; точнее, отодрав мою руку от чашки какао, которая приятно грела ладонь.

Я посмотрел вопросительно. Должно быть, Оля хотела, чтобы со стороны мы выглядели как актёры сериала.

— Мне кажется, тебе нужна помощь, — сказал она.

Тёмные глаза считывали мою реакцию. Мне стало не по себе.

— Какого рода помощь? — спросил я.

— Медицинскую.

— Да нет, — рассмеялся я. — Вроде обошлось. Даже нос дышит…

— Я о другом. Тебе нужна… психологическая поддержка.

— Какая поддержка? Родители твои что ли придут? Семейный ужин будем делать?

— Ну не паясничай. Я понимаю, что это непросто признать, но тебе нужна квалифицированная психологическая помощь, понимаешь?

— Не понимаю. Хочешь меня к психоаналитику записать?

— Смотри, — оживилась Оля. — Есть очень хорошее заведение, я уже узнала, мне несколько человек именно его рекомендовали. Это как санаторий прямо в городской черте, на улице Салтыкова. Это очень хорошее заведение, где помогают людям в сложных жизненных ситуациях.

— Это психушка что ли?

— Ну нет, это не психушка, как ты её представляешь. Там никаких смирительных рубашек, никаких сильнодействующих лекарств. Это просто медицинский центр, где работают разные врачи, которые помогают людям очень быстро прийти в себя.

— Ты серьезно сейчас?

Я отдернул руку, выплеснул в раковину остатки какао и принялся мыть чашку.

— Макс, тебе надо самому разобраться. Мне иногда просто страшно…

— От чего? — я развернулся. Брызги из раковины мочили мне спину.

— Ты всё лето носишься с какими-то идеями, то ты ревнуешь, то ты в депрессии, потом публикуешь непонятные статьи, какая-то баба к тебе приезжает, ты сбегаешь в это Филино, исчезаешь по ночам, потом эти ужасные мысли про мёртвого ребёнка… Я знаю, ты творческий человек, может быть, просто у тебя такой период. Почему ты не хочешь проконсультироваться?..

— Я, может, и странно себя веду, но я был прав. Это подтвердилось. Я вообще удивляюсь, как ты можешь такое предлагать. Я выйду оттуда обколотый, невменяемый, со справкой о недееспособности. И что потом? Хочешь развестись со мной?

— Нет! — горячо заверила она. — Но ты меня пугаешь. Ты и себя пугаешь. Ну признай, что происходящее ненормально.

— Но это не повод сразу в психушку.

— Это не психушка. Это центр психологической поддержки. Там многим помогают. Ну это не нормально — иметь воображаемых друзей и делать то, что они тебе советуют.

— Это кого ты имеешь в виду? Братерского что ли? Да его весь город знает.

— Весь город знает. А ты его хоть раз в жизни встречал? Может быть, тебе казалось, что ты его встречал?

— Оля, ты чего? Конечно, я его встречал. Мы хорошие знакомые. Мы в его кабинете на днях сидели с замначальника ФСБ и депутатом этим, Христовым.

— Я в этом сомневаюсь.

Оля вышла из комнаты, оставив меня с горой посуды.

Нет, это она серьезно? Фотографию ей что ли принести? Или показать капсулу с радием, которая так и болталась в кармане моей осенней куртки?

 

* * *

Я долго решался. Пару раз я спускался на кухню пить чай, но на кухне было слишком светло для важных звонков. Я поднимался наверх в спальню, но это была наша с Олей частная территория, которую не стоило тревожить подобными разговорами. В конце концов я забрался на чердак и, сидя в старом кресле, набрал номер Алика.

Он ответил не сразу, а когда ответил, я не узнал его голос. Голос был далёким, словно человек находился в шумном месте или держал трубку очень далеко от головы. Голос был спокойным и вопросительным.

Бывший шеф, похоже, стёр мой телефон. Мне пришлось называть себя.

— Ну ясно, — ответил он, когда понял, кто ему звонит.

— Алик, давай я тебе как есть скажу: мне нужно кое-что передать Алисе. Кое-что о её дяде Халтурине. Ей нужно это знать. Если хочешь, я перешлю тебе письмо, а ты отдашь ей. Там ничего особенного, но она интересовалась…

— Я не знаю, где Алиса, — ответил Алик и сбросил вызов.

Других способов найти Алису я не знал. В соцсетях её не было.

 

* * *

С Братерским мы встретились на центральной площади города, где он с парой чиновников принимал участие в детском рождественском конкурсе. Когда разъехалось телевидение, он набрал мне. Мы встретились у центральной ёлки.

— Моя жена считает, что вас не существует, — сказал я, когда мы шли в тихое место. — Вернее, она считает наши встречи выдуманными мной.

— И вы усомнились в себе?

— Честно? Да. Вы должны снова подарить мне какую-нибудь вещь. Когда она спросит меня в следующий раз, я нащупаю её в кармане и пойму, что не спятил, — рассмеялся я.

Братерский не пошёл за ограду, где можно было спокойно постоять среди елей театрального парка. Он остановился у ледовой стены недалеко от горки высотой с трехэтажный дом. К горке выстроилась очередь, которую затягивало на лестницу, как в жерло мясорубки. Толпа возбужденно кричала.

Братерский заметил мою нервозность.

— Толпы вас по-прежнему раздражают? — спросил он.

— Да, здесь шумно, — ответил я. — Мне теперь больше нравится одиночество.

— Вам ничто не мешает ощущать себя в одиночестве даже посреди толпы. Ведь вы в любом случае ей не принадлежите. Это не моя мысль — Чаудхари.

— Я думал, он агитирует за бегство от мирского.

— Напротив. Ему не близка идея ухода от реальности. Нужно уметь провести черту между собой и остальными, даже между собой и своим телом, собой и своим разумом. Но эта черта не должна быть непроницаемой, — он хлопнул рукой по ледяному забору. — То, что вы узнаёте в одиночестве, иногда полезно возвращать людям.

Горка грохотала и шипела, как загородное шоссе. Девочка лет четырех заливалась слезами — её туда не пускали. Родители других детей переругивались на ступеньках. Шустрые подростки просачивались мимо их ног.

— Когда я увидел в кабинете Скрипку, подумал, что вы меня сдали, — сказал я. — Вы и хотели, чтобы я так думал?

Братерский ответил не сразу. Что-то происходило в его голове. Он ухмыльнулся:

— Это была ваша война. Ваш процесс. Я не хотел портить. Вы и сами справились.

— Разве? Меня беспокоит, что мы так легко отдали образцы. Найденный РИТЭГ — это частность. Я не верю, что Красноглинное было заражено другим таким же РИТЭГом. Там что-то другое. И они это замнут.

— Не замнут, — ответил Братерский. — Проблема в том, что они действительно не знают причины. И у них нет даже версий. Они не замнут: они просто упрутся в тупик и всё останется, как есть.

— Получается, всё зря. Нашли радиоактивную болванку и успокоились.

— Поэтому не бросайте начатое. Они упрутся в тупик, но вы можете продолжать.

— Вы серьезно? Я-то что могу?

— Вы ведь не случайно нашли ту железяку на дне лодки. Вы ведь испытали это состояние.

— Какое состояние?

— Танглибе. Я думаю, вы увидели немало интересного. Правда, избрали достаточно рискованный способ. Вы первый на моей памяти, кто сумел достичь танглибе за счёт болезни.

— Вот именно. У меня здоровья не хватит на такие эксперименты.

— Вы научитесь другим способам.

Он вытащил из кармана своего пальто конверт и протянул мне.

— Это просил передать мой отец.

— Ваш отец?

Я принял конверт. Братерский кивнул — можно открыть сейчас.

В конверте был свернутый втрое лист формата А4. На нём была нарисована схема или карта. Я разобрал полустертые надписи техническим шрифтом: «Граница охр. цел. под ствол и техн. сооруж.» На другом участке карты было написано «Выработано до 1948 года».

— Эту карту отец нарисовал по памяти, — сказал Братерский. — Здесь показано расположение гипсовых шахт, которые были на этом месте до строительства «Зари». Вот озеро Красноглинное. Здесь граница Филино. Обратите внимание на этот штрек.

Он повёл пальцем вдоль параллельных линий на карте, густо заштрихованных внутри. Линии шли практически до Красноглинного.

— Этот штрек был законсервирован где-то в 50-х годов. Его общая длина составляла около 6,5 километров.

— Что в этом штреке?

— Не знаю. У отца много теорий, но вам лучше разобраться самому.

— А вы не можете сообщить об этом своим друзьям наверху?

— Они знают о замурованной шахте, но это было слишком давно. Они не будут распыляться на то, что не очевидно. Пока вы не положите перед Скрипкой очередные доказательства.

— Я не представляю себе, что ещё можно сделать.

— Ответы уже есть внутри вас. Вы ведь это понимаете.

Мальчишка лет семи громко кричал: из носа его капала кровь, оставляя на снегу красные глазки. Две женщины пришли ему на выручку. Скоро прибежал отец.

— Сергей Михайлович, есть вещь, которая мучает меня больше, чем «Заря». Я хочу, что бы вы ответили мне прямо. Я знаю, что ваш друг психолог что-то узнал обо мне… Он показывал мне запись. Теперь и я кое-что вспомнил. В общем…

Братерский слушал очень внимательно.

— В общем, может ли теоретически… Нет, не так. Когда я был в Филино, когда заболел, мне приснилось, точнее, привиделось, что я когда-то давно… как сказать. Я не совсем помню… Убил человека. Ребенка. В этом всё дело?

— Как вы об этом узнали?

— У меня были видения. Я вспомнил текст письма, которое написал в детстве. И ещё я видел своё альтер-эго. Что-то вроде совести. Очень злое.

Братерский долго молчал, глядя перед собой туда, где толкались за право взойти на горку три распаренных школьника. Они лупили друг друга ледянками и смеялись. Я ковырял пристывшую к ледяному кирпичу монету.

— Вы так и не поняли, кто этот человек?

— Понял, конечно. Какая-то часть моей натуры раздвоилась, и, может быть, ушла в подсознание…

— Это ваш брат, — коротко ответил Братерский.

— Брат? — я долго молчал. — У меня был брат?

— У вас есть брат-близнец.

— Я убил близнеца?

Братерский снова долго молчал.

— В каком-то смысле. Но можно ли считать убитым того, кто всё-таки продолжает жить?

— А где он? Что именно произошло?

— Полагаю, вы знаете, кому можно адресовать эти вопросы. Вам нужно примириться с ним. Это будет непросто, но это ваш выход.

— А подробнее? — я засунул руки поплотнее в карманы.

— Если об этом расскажу я, ваша связь может прерваться.

Рядом остановилась семья. Девочка лет десяти жаловалась на коньки, которые натирали ей ногу. Мальчик помладше требовал идти на горку.

— Как это всё отвратительно, — сказал я. — Я точно двинулся. Жена предлагает мне лечь в психушку.

— В самом деле?

— Да, второй день агитирует. Что скажите?

— Психиатры, вероятно, вам не помогут, зато у вас будет время для уединения, которое вы любите.

— Это вы так шутите?

— Нет. А если у вас возникнет сомнение в том, существую ли я на самом деле, теперь у вас есть вещь, — он указал на схему в моих руках.

Я стоял молча. Девочка, обутая в коньки, прошагала на негнущихся ногах, растопырив руки для равновесия. Мама вела её строптивого брата, который доказывал отцу, что «Вите уже давно разрешают».

— Тупик, — сказал я. — Потерял работу, подорвал здоровье, ничего не добился.

— Да-да, — в голосе Братерского прозвучала лёгкая издевка. — И жить как нормальный человек не получается.

— Не получается. Полный клинч.

— Ваше уныние пройдет. Знаете, в чём отличие крепкого ума от гениального? Оба похожи на стрелков. Но первый стреляет по далёким мишеням, а второй — по невидимым. И всё равно попадает. Только никто этого не замечает.

— Поэтому у меня такое дрянное чувство внутри?

— Вы привыкли соотносить себя с окружающими, которые не знают того, что знаете вы. Это вызывает у вас понятные сомнения. Но эти сомнения — не ваши сомнения, и ваше уныние — не ваше. Скоро вы это поймёте.

Я рассматривал красивый снегокат, который тащил за собой упорный малыш. На горку его не пускали.

— Сергей Михайлович, я давно хотел вас спросить. В чём ваша корысть? Честно, зачем вам я? Вы тратите своё время, даете мне советы, помогаете. В чём смысл? Вы теперь занятой человек.

Он некоторое время подбирал слова и затем сказал:

— Когда общество блаберидов начнёт превращаться в ползущий мозг, нам понадобятся люди, которые смогут держать дистанцию.

— Опять идея о сверхчеловеке?

— Её всегда неправильно интерпретировали. Сверхлюди не будут враждебны обществу. Они будут стоять в стороне. И всегда стояли.

— Я сомневаюсь, что смогу когда-нибудь забыть семью, забраться на высокую гору и предаваться там медитациям, поплёвывая на всех сверху. Я не смогу стоять в стороне.

— Это и не требуется. Вам не нужно рвать поводья; вам достаточно понять, что они существуют. Вы не должны препятствовать проявлениям самого себя. Попробуйте найти свободу в стороне от своих зависимостей. И живите нормальной жизнью.

— А разве Чаудхари живёт нормальной жизнью?

— Для него она нормальна. Когда вы научитесь видеть себя со стороны, разница между вашим «нормально» и его «нормально» перестанет быть столь заметной.

В наступивших сумерках зажглись огни центральной ёлки, и свет её гирлянд перекинулся на соседние ёлки, как пожар. По площади прокатился гул ликования.

— Вам нужно идти, — сообразил я. — У меня один вопрос. В светлом будущем, которое вы ищите, осталось место любви?

— Её там больше, чем вы можете себе представить.

 

* * *

Падал колючий снег. «Небо сыпет остротами», — подумал я.

На просвет снег искрил, будто воздух состоял из миллиарда битых пикселей, которые мерцали в утренней мгле. Лицо покрывалось холодными укусами.

Чёрные ветки торчали из-за белых каменных столбов, соединенных чугунными оградами. Машина тестя стояла около арочных ворот. Здание клиники по улице Салтыкова выглядело старым, но ухоженным. Фонтан в форме рыбы с накачанными губами был белее снега. Старое здание позади оживляла жёлтая побелка.

Тесть вытащил из багажника мою сумку, оттеснив плечом, точно уже не верил в мою способность утащить свой багаж.

Я посмотрел на смартфон. Двадцать минут одиннадцатого.

Мы прошли через арку по центральной аллее. Психов не было: сквер перед зданием оказался голым и пустым. На осветительном столбе висела покосившаяся табличка с указателем «Санкорпус».

— Когда врач разрешит посещения, я обязательно буду тебя навещать, — Оля вела меня под руку, подчеркивая веру в мои силы.

Мы поднялись по сбитым ступеням, которые были прошорканы в центре, будто по ним неоднократно стаскивали тяжелые мешки или психов. Тесть резким движением потянул фигурную ручку высоченных дверей.

— Давайте, — пропустил он нас, и мне показалось на секунду, что едва я переступлю порог, он захлопнет дверь и прижмет её снаружи, чтобы я уже не вырвался. Но он так не сделал.

Вслед за Олей я зашёл в небольшой светлый холл, где слева была стойка регистрации, а справа стояли кресла и пуфики для ожидающих. Тесть толкнул меня сумкой, нетяжёлой, но очень раздутой.

Хлопнула входная дверь на мощной пружине.

— Тут уютно, — сказала Оля, оглядываясь. — Старомодненько, но уютно.

Над стойкой администратора висели буквы из ламинированного картона: «С Новым Годом!». Шрифт напоминал о мультике «Ну погоди!».

— Да, — согласился я.

Пока она объяснялась с вышедшей к стойке сотрудницей, я сел на пуфик и вынул из куртки схему, нарисованную отцом Братерского.

Вот озеро Красноглинное. Вот место, где сейчас находится «Заря». Вот река Выча и первые филинские дома.

А вот замурованный штрек, который я заштриховал красным фломастером. Штрек пульсирует и светится. Неужели этого никто не видит?

— Ну что, вы готовы? — спросила вышедшая из-за стойки сотрудница, приглашая за собой.

Я поспешно убрал карту, взял из рук тестя сумку и коротко обнял Олю. Мне не хотелось длительных прощаний. В конце концов, можно позвонить.

Вслед за медсестрой я двинулся по коридору. Полосатый свет заставляет её халат то вспыхивать, то угасать.

 

Послесловие

Роман «Блабериды» был написан в 2018 году, но задуман гораздо раньше: сюжет я начал вынашивать примерно в 2012 году, когда и появились первые черновики.

История, которую я хотел описать изначально, ещё не закончена, поэтому я не исключаю продолжения «Блаберидов».

Если у вас возникли мысли или вы просто хотите поделиться мнением в соцсетях, используйте хештэг #блабериды или #blaberidy. Связаться со мной можно через форму обратной связи блога krasnov74.ru.

Спасибо за внимание!